звучно шевеля губами: В моей квартире, тесной и пустой Она такой сияет красотой, Как будто бы в жилище дикаря, Какого-то сармата или скифа Спустилась Эос -- юная заря... Разве не ей посвятил?! Леля терлась мокрым лицом о ковровую тахту, забывшись, восклицала горестно, на всю квартиру: "Как он смел! Как он смел после этого!.." Вечером снова заглянул Рожнов. Он ездил до тех пор, пока Леля не сказала в сердцах: "Репей!" и -- потянулась за своим плащом. Сейчас ей было все равно куда идти, ее можно было увести даже в цирк, где ее всегда чуть мутило, не столько от запаха пропитанных конской мочой опилок, сколько от острот у ковра. На улице все было на месте. Решетка забора. Каменная калитка. Шаровые фонари. Жизнь шла своим чередом. А у нее? Леле стало страшно. Она вдруг явственно представила себя старой девой и непременно "кошатницей", которая отвращает студентов от литературы тошнотворной фразой из учебника: "Декаденты были гнилостным продуктом брожения и разложения..." -- Леля, Лелечка! -- услышала она сзади испуганный голос Рожнова, -- Куда ты?! Леле очень хотелось побыть одной. Перебежав площадь, она свернула к набережной. Ей стало жарко, она распахнула плащ. Но и холодный влажный ветер с реки не успокоил ее. Рожнов настиг ее на такси. Усадил рядом с собой. На мутной, с нефтяными пятнами, воде колыхался белый частокол мачт. Возле узкой, лебединой чистоты яхты, под двумя парусами, что-то кричал, смеясь, аспирант Юрочка. Он пританцовывал на мостках, махал руками. В своей спортивной майке и светлом пиджаке, наброшенном на плечи, он был похож на спортсмена, который только что установил рекорд. Рожнов провел Лелю по мокрым скользким доскам, придерживая ее за оба локтя. Сильным рывком он подхватил Лелю на руки и шагнул на осевшую под ним корму. Леля, обхватив его за шею, протестующе болтнула ногами. -- Юра, принимай королеву! -- в восторге крикнул Рожнов. -- Подымай королевский штандарт! -- И он бережно опустил Лелю на колыхавшуюся под ногами яхту, едко пахнувшую краской. Он снова выпрыгнул на мостки и поглядел на часы, видимо, ждал кого-то... В ворота водной станции вкатилась, оседая на задние колеса, обрызганная, казалось, взмыленная, "Победа". Из нее выбрался, качнув машину, профессор Федор Филиппович Татарцев, какой-то большой чин, слышала Леля, и философ-языковед. Тучный сутулый Татарцев двигался мелкими пингвиньими шажками. У него было открытое простодушное лицо деревенского парня и такое мокрое, словно он всю дорогу толкал свою машину. Рожнов бросился навстречу, подхватил его под руку, почти волочил по мосткам. Видно, они были давно знакомы: Рожнов подсмеивался над решимостью Татарцева наконец-то ступить на его шаткую палубу. Опершись коленом о корму яхты, Рожнов другой ногой оттолкнулся. Плюхаясь об воду, корма отошла от берега метров на десять. Широко, по-морскому, расставив ноги в спортивных тапочках, Рожнов вскинул руки, потянулся блаженно, выдохнул с шумом -- и словно от этого выдоха, парус рвануло пузырем. Яхта накренилась, и Федор Филиппович едва не вылетел за борт. Сполз со скамейки на дно, подальше от греха... Рожнов передал команду Юре, "по линии комсомола", как сказал он, усмехнувшись, и прошел к середине яхты, поближе к Леле. Поставив ногу на скамейку, он вдохнул глубоко, раскинув руки. Вольготно разлилась здесь река -- бирюзовая вдоль борта, густая, черная, с багровыми блестками -- на стрежне. Рожнову казалось, словно он плывет сейчас в свое будущее; в будущее доктора наук, яркое, может быть, как эта река. Рожнов взглянул из-под руки на берег. Какими смешными отсюда кажутся приготовишки водной станции! Сидят в своей плоской лодке, как в корыте, и невпопад разбрызгивают воду. Наверное, спят и видят себя рекордсменами... Он молча стоял около Лели. -- Мчимся, Леля... в будущее. Леля посмотрела вниз, на железную полоску форштевня, которая не резала -- царапала воду. -- Скользя по поверхности? -- горько усмехнулась она. У Рожнова было такое ощущение, будто его стукнули между глаз. "Умница", -- с восхищением подумал он, присаживаясь и подвигаясь к ней. Они сидели теперь "коленки к коленке", отметил Юра с тревогой. Он был на стороне Яши, а про женскую верность все знал от отца, инженера-металлурга, который говорил, что ему верна всю жизнь лишь доменная печь... -- Леленька! -- мягко, вполголоса позвал Рожнов. Леля по-прежнему в упор смотрела на воду. "И зачем я поехала? -- испуганно-тоскливо подумала она. -- То Климовичи, то Рожнов..." -- Леленька, -- громче повторил Рожнов. -- Хочешь быть... моим аспирантом? -- И с торжественной ноткой в голосе добавил: -- Моим первым аспирантом!.. Ну, вот тебе моя рука. Пряча руку за спину, Леля сказала иронически, с усмешкой, мол, все это не больше, чем пустая шутка: -- А ты не будешь мне мешать? Но Рожнов почувствовал -- колени ее вздрогнули. Вода вдруг стала густо-черной; усилилась рябь. Рожнов снял с себя пиджак и, как ни противилась Леля, накинул ей на плечи. От пиджака пахнуло табаком. Сразу стало теплее. "Почему я отношусь к нему с таким недоверием? -- вдруг спросила себя Леля, глядя на цепкие сильные руки Рожнова, обхватившие канат. -- Я зла и... субъективна, Яша же говорил. Человек создает грамматику целому народу! Созывает конференции. Его задора, энергии на всю кафедру хватит". -- Довольно шептаться по углам! -- Отчаянный глас Юрочки прозвучал как "караул". Устыдясь своего невольного выкрика, Юрочка начал шутливо оправдываться: -- На корме -- языкознание. На носу -- языкоблудие. -- Не качай яхту! -- прикрикнул на него Рожнов. -- Начальство вылетит! Леля не прислушивалась к голосам. "Яша пожалел меня... -- смятенно думала она. -- Закисну в деревне?.. А когда Оксана пожалела его -- что он сказал?.. Значит, его жалеть -- унизительно. А меня -- нет? Где же логика? Там, конечно, отыщется какая-нибудь сиротка... Выпьет и поголосить не прочь: "Несчастненький мой..." Ты эгоист, Яша, вот что! Ты не заслуживаешь, чтобы о тебе даже думали!.. Унизил, как мог..." За кормой поклевывала носом зеленая яхта, под тремя парусами. -- Стопушечный фрегат! -- воскликнула Леля с усмешкой. -- Физики. Вечные победители. Рожнов искоса наблюдал, как выплывает сбоку зеленый нос. "Вымпел на мачте. Гоночная". Зеленая корма насмешливо вильнула рулем, кто-то просипел оттуда. -- Слабаки! Девушка, с кем вы связались?! Рожнова обдало брызгами. "Обгонять?!" Свирепо выкрикнув несколько команд, Рожнов оттолкнул плечом Юру, круто и умело повернул руль. Яхта вильнула к зеленой корме. "Нако-ся, выкуси!" Паруса "стопушечного фрегата" затрепетали, как крылья птицы, пойманной в силки. Рожнов подводил яхту ближе, ближе, -- "закрывал гонщикам ветер". Зеленая корма бранилась люто, на все голоса. -- Серега, пиратствуешь? -- наконец, просипел бас. -- Не по закону... Ну, отпусти душу на покаяние. -- Федор Филиппович, дайте им удавку!.. ИЗ ЧАСТИ ВТОРОЙ I Может быть, на яхте Юра и простыл. Какой-то на всех стих нашел. Пели и кричали, как сумасшедшие. Рожнову как с гуся вода. А вот Юра стал заходиться в кашле. Бухал пронзительно. Не кашель, а собачий лай... Однажды так завыл на занятиях французским языком; их вела дочь академика Родионова ядовитая Эльвира Сергеевна, которую студенты звали "мадам пардон". Эльвира надела свою модную шляпку с вырезами, которые она называла "мыслеотводами", и повела Юру в университетскую поликлинику, где установили, что у Юры воспаление легких. Начали звонить в больницы. Мест нет. Отец Юры, главный инженер завода, жил под Москвой, часа полтора электричкой, и Эльвира вызвала такси. -- Пардон, Юрочка, -- сказала она. -- Ты поедешь к нам. Иначе все это может плохо кончиться... Юра лежал в кабинете Сергея Викентьевича на раскладушке (чтоб подальше от детей, -- распорядился Сергей Викентьевич), и даже пустой кабинет наводил на него трепет... Он бывал здесь, рылся в книжных шкафах, впервые прочитал тут письма Чаадаева в дореволюционном издании, с ятями; листал уникальные летописные своды и даже Ветхий и Новый завет. Непонятен здесь был только алюминиевый, со вмятиной на боку, портсигар, лежавший около чернильницы. Старик, ведь, не курит... Юра долго терпел, но в конце концов спросил Сергея Викентьевича: не память ли это о гражданской войне? -- Нет! -- ответил Сергей Викентьевич тоном, исключающим возможность дальнейших расспросов. Послевоенное поколение студентов не могло знать, что такие портсигары изготовлял профессор-литературовед Ростислав Владимирович Преображенский, когда его, в конце тридцатых годов, отстранили от преподавания и гордый старик не пожелал жить на чужие деньги. Сергей Викентьевич дал себе слово убрать алюминиевый портсигар не раньше, чем исчезнет сама возможность "низложения ученых в папиросники", как говорил он. Алюминиевый портсигар лежал на столе уже пятнадцатый год. Об "идее портсигара" Юра узнал гораздо позднее, от своего шефа Татарцева, но и без того было ясно, что академик Сергей Викентьевич и профессор Преображенский друзья старинные. "С античных времен", -- рассказывал он дружкам в комсомольском бюро. Понял он это сразу. Как тут не понять? Лечить Юру начинали с самого раннего утра. Сперва Сергей Викентьевич мерил у него температуру и заставлял показывать язык, затем являлся Игорь, муж Эльвиры, немногословный и тихий доцент-биолог. Его недавно выгнали из лысенковского института, как "идеалиста", он никуда не спешил и "наблюдал" Юру до вечера. К счастью, в доме была "баба Таня", "неученая бабушка", мать Игоря, с ее давним презрением к мужским советам. Маленькая, широкой кости бурятка с несходящим крестьянским загаром на округлом, с оспинными отметинами, лице, она все делала по-своему. И Юру лечила по-своему, зверскими горчичниками и каким-то жиром, и профессорских внуков растила по-своему, босоногой, неприхотливой, не боящейся простуд оравой. В доме витал "Дух Тюмени", сказочного града бабушки, откуда родом все звероловы и вообще сильные люди. "Тюмень", -- усмехался Сергей Викентьевич. Это звучало у него, как темень, хотя в последние годы он прибегал к "Тюмени" все чаще и чаще: "Тюмень" преподавала политэкономию и заранее точно знала, что скажет о той или иной работе академика Родионова философский журнал. На репетиции "научной полемики" Сергей Викентьевич то и дело перебивал "неученую бабушку". -- Неужели они такое сморозят? Баба Таня, ты шаржируешь... -- Сморозят! -- уверенно говорила баба Таня. -- Я эту породу знаю... Конечно же, тюменские правила единовластно царили и в детской библиотеке, где все было почти "как у деда", даже комплект "Мурзилки" прошит и сложен, как реферативные журналы. Дух Тюмени не господствовал только за обеденным столом, где Юре отвели место рядом с Сергеем Викентьевичем. Тут была запорожская вольница!.. Обеденный стол накрыт тяжелой, с бахромой, голубовато-белой праздничной скатертью. Поверх нее прозрачная клеенка. Если "случается грех" и кто-нибудь из внуков опрокидывает свой стакан молока или чаю, никто из взрослых не вскакивает со стула, не цыкает, не отодвигает высокий плетеный стул с ребенком. Никаких околоточных надзирателей. У детей свое "общественное мнение". Так заведено дедом. Зато попробуй кто-нибудь самовольно выйти из-за стола! Тюмень тут как тут... Но однажды внуки выбежали из-за стола, не допив молока и опрокидывая стулья. Опрометью бросились к входным дверям, где электрический звонок вызванивал что-то веселое, напоминающее: "чи-жик, пы-жик, где ты был..." Заметались по темной прихожей, прячась по углам. В прихожей кто-то закашлял, а затем послышался очень знакомый тенористый льющийся голос: "Оленок, ты почему шапку надел?" -- Обознатушки! -- раздались ликующие возгласы. -- Обознатушки! Это Вовка надел шапку Оленка! В прихожей началось светопреставление. Гам, визг; наконец в столовую пробился увешанный детьми -- Юра не поверил своим глазам -- профессор Ростислав Владимирович Преображенский. Ростислав Владимирович, сколько его Юра знал, всегда носил пышный титул дедушки русского формализма. Имя его, мелькавшее время от времени в печати, как бы срослось с уничижительными эпитетами. Но это лишь возбуждало интерес к нему. Студенты, еще на первом курсе, узнавали, что в университете есть "великие старцы", преподававшие еще до революции. Иные слышали о них и раньше, читали их книги. Потому и шли на филологический... В университете профессор Преображенский никогда не улыбался, круглоглазый, сухой, желтолицый, точно апостол с древне-русской иконы. Юра думал, что Преображенский -- "бесчувственное полено", поэтому он и стал формалистом. И вдруг... Ростислав Владимирович держал над головой клетку со щегленком. Клетка качалась под самым потолком. -- Ну и старик! -- удивился Юра. -- Два двадцать, не менее. В баскетболе ему бы цены не было... На Преображенском был будничный серый свитер крупной вязки, с бегущими оленями на спине и груди, самый красивый свитер в городе, свитер законодателя мод, -- садясь в аудитории за преподавательский стол, Преображенский надевал синие нарукавники. Дети хватались за свитер, теребили его, растягивали во все стороны, он словно не замечал этого. Длиннющая "верблюжья" шея его раскачивалась. Иссушенное, апостолькое лицо светилось... Никакой он не дедушка русского формализма, просто дедушка... Как дважды два! Вдруг он раскидал всех, порывистый, быстрый, почти гибкий, и начался невиданный детский праздник, где все выступали и все были зрителями... Ростислав Владимирович пришел и назавтра, и еще через день. Оказывается, его просто не было в городе, а вообще он самый частый гость Сергея Викентьевича. Свой человек в доме. По вечерам они играют с Сергеем Викентьевичем в шахматы, а недавно, сказала бабушка Таня, отпраздновали тридцатилетие своего первого шахматного матча... В конце недели Преображенский явился какой-то необычный. Быстро прошел в столовую, отстранив кинувшихся к нему детей, настороженно-вежливый, как будто не к Сергею Викентьевичу пришел, а в университет на свою кафедру... Баба Таня наливала чай. Преображенский сел за стол молча. Он и сидя был выше всех, грустно поглядел на Сергея Викентьевича, наклонив свое апостольское лицо. Юра не знал, как ему быть. Остаться или исчезнуть? -- Пригласили меня, знаете, на так называемый философский семинар... -- сказал Преображенский, осторожно принимая свою постоянную фарфоровую чашку. Юра исчез немедля. Он сразу понял, о чем пойдет речь. Об их семинаре, об их позорище... То был последний семинар. По эстетике. Проверяющих тьма. Он, Юра, как аспирант, мог бы и не приходить. Но -- заявился; Галка Петрищева позвала, их бывшая однокурсница, которая брала отпуск на год и лишь теперь заканчивала. На Юрином курсе ее звали "Ай-Петри" за баскетбольный рост и ботинки сорок второго размера. Доклад драчливый, о современной драматургии. А потом выяснилось, что ни одной из этих пьес она не читала. И даже удивилась: зачем? Воскликнула со свойственной ей искренностью: -- Так по поводу этих пьес есть же постановление! Статьи в газетах! Воспоминание о семинаре и заставило Юру мгновенно исчезнуть. Стыд какой!.. Галка опростоволосилась... А сам он? Из пяти пьес прочитал две, а вызвался обобщать... Пти-Хлестаков! С Пушкиным на дружеской ноге... Когда он выглянул из-за рояля, где теперь стояла его раскладушка, Преображенского и Сергея Викентьевича в столовой уже не было. Они прошли в кабинет. Юра погасил верхний свет и снова улегся. Из двери кабинета доносился басок Сергея Викентьевича. Да и самого его было видно. Дверь не закрыли. Точнее, закрыли, да она приоткрылась. -- ...Тогда я распорядился подсчитать сколько художественной литературы должен проглотить за время обучения студент-филолог... Поделили количество страниц на часы, отведенные чтению. Знаете, сколько получилось? 43,3 страницы в минуту. Около страницы в секунду. Количество страниц, Ростислав Владимирович, исподволь переходит в качество мышления и... характера. Пять лет учебы и -- дурак. Законченный. Дипломированный. "Есть же постановление..." Преображенский ответил что-то тихим, невнятным голосом. Саркастической ярости прославленного стиховеда, на которого ходили, как во МХАТ на Качалова, и помину не было. Юра то разбирал, то нет: -- ...За чем пойдешь, то и найдешь... Коли свое мнение назвали "отсебятиной", за которую... Вот и мою "отсебятину" изъяли... "Теорию ассонансов"... 1922 года книжица, чем она им мешала?.. А в Москве, чувствую, густо запахло Охотным рядом... "Он что, контрик?", -- мелькнуло у Юры, -- запахло, видите ли... Ишь ты! Юра быстро лег, натянул одеяло на голову. "Неудобно все же подслушивать!" Но стало нечем дышать, и он снова выглянул. Сергей Викентьевич, тучный, розовощекий, маленький, по грудь Ростиславу Владимировичу, почти утонул в кресле, закинув скрещеные ноги на палку. -- О-ох! Время-времечко... Парттете ныне ветер в спину ураганный... Пинский Леонид Ефимович записку кинул из арестантского вагона, слышали, Ростислав Владимирович? Десять лет лагерей, как одна копейка. Не выжить бедняге... Пишет, душили его очень профессионально: лекции- де его с крамольным подтекстом. Придумали подтекст, а затем сами этот подтекст проанализировали... Кого-то учим на свою шею, Ростислав Владимирович. -- Приподняв вытянутые ноги (узкие короткие брючки запузырились у колен) Сергей Викентьевич постучал палкой по ботинку. -- Мой эскулап накаркал: "У вас, говорит, Сергей Викентьевич, откладываются в пятках соли". Куда уж лучше! Теперь хоть по паркету скользи, все равно по соли... Никуда от этого не уйдешь! Наказанье Божье!... Яшу Гильберга, бывшего нашего студента, вызывали кой-куда, так он говорил... Юра снова накрылся одеялом с головой. Наконец вынырнул. -- ...При чем тут работа этого... бывшего студента Гильберга? -- как-то встревоженно говорил Преображенский. -- Не тащите его в университет! Хоть он семи пядей во лбу, не тащите!... Дружков его подобрали, сам он умен, опытен, ушел, и слава Богу... Умоляю, не тащите. Послушайте меня, старого идиота!... Днем приехала Леля Светлова, новая помощница, которую он пристроил пока что на лаборантскую ставку. Привезла Юре пирожных, а Сергею Викентьевичу какой-то большой пакет, который просили передать... Сергей Викентьевич раскричался: -- Я им сказал, никаких бумаг мне не посылать! Я болен!.. Почему взяли?! Побурчал немного, покряхтел; захотелось сказать Леле, на которой сорвал злость, что-либо приятное; сообщил, что пришло письмо от Яши. -- Послали его в интернат, откуда директор сбежал. Мальчишки, как увидели его, знаете что закричали? "Ура-а! За шиворот не сможет хватать!" -- Господи, воля твоя! -- Сергей Викентьевич покачал головой. -- И как он там управится, Яша твой... -- Он вовсе не мой! -- жестко произнесла Леля. -- Эк вас! -- с сердцем воскликнул Сергей Викентьевич (у дочери последний муж был третьим по счету, старик этого не одобрял). -- Был у нас в университете профессор (он назвал имя), так тот брал со своей кафедры расписки: шуры-муры только после защиты магистерской диссертации. Умнейший был человек! С Лелей шептались долго; она рассказывала вполголоса о книге американца Винера и о том, что на факультете хотят заняться математической лингвистикой... Сергей Викентьевич время от времени вздыхал: "Ох, пропишут ижицу..." Проводив Лелю до двери, Сергей Викентьевич заперся в кабинете и открыл казенный конверт. "Так и знал!" В университете готовили торжественную научную сессию. Она посвящалась пятнадцатилетию сталинской конституции, и хотели, чтоб открыл ее академик Сергей Викентьевич Родионов. Из-за этого Сергей Викентьевич и сказался больным. И вот тебе, достали... "Господи, дай силы", -- пробурчал Сергей Викентьевич и, отхлебнув кофе, принялся читать "разработку" своей вступительной речи. Она представляла собой текст, напечатанный на машинке и негласно завизированный (он не знал этого) всеми организаторами торжеств, вплоть до нового зав. отдела науки ЦК партии Ждановым-сыном. Академику Родионову предстояло как бы узаконить все это своим именем крупнейшего в стране ученого. Красный карандаш Сергея Викентьевича дергался, выделяя красоты современного газетного стиля: "Расследованием вскрыты следующие факты... Безродные космополиты... -- И две строчки известных имен в подбор. Наткнулся на имя Преображенского, который-де "воет из формалистической подворотни", дыхание занялось. Щеки Сергея Викентьевича заколыхались, красный карандаш уже не подчеркивал, а жирно обводил. "Низкопоклонники... на службе капиталистических монополий... злобствуя... растлевая... изрыгали хулу... поносили... оплевывали... наклепали... охаяли и ошельмовали... орудовали с соучастниками... отравляли зловонием..." В этом месте Сергей Викентьевич не удержался и, красным карандашом, с нажимом, начертал на "разработке" крупными буквами: "УНИВЕРСИТЕТ -- НЕ СТЕНЫ ОБЩЕСТВЕННОЙ УБОРНОЙ!" ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ I Аресты ударили по университету, как цунами. Вслед за профессором Пинским стали исчезать все новые и новые аспиранты и студенты. Чаще других -- бывшие фронтовики, живущие в общежитии на Стромынке. Те, кто свои взгляды соседям по комнате и в курилках формировал четко, игнорируя еще более четко работавшую систему доносительства. Дошла весточка и от взятого ранее Гены Файбусовича . Он получил свою "десятку" сразу и за космополитизм, и за буржуазный национализм, хотя они, казалось бы, друг друга исключают... В университетских коридорах теперь говорили шепотом, как на похоронах. Сергей Викентьевич волочил по коридору факультета опухшие ноги в старомодных, с ушками сзади, ботинках, насильственно улыбаясь и напряженно, до рези в глазах, всматриваясь в полумрак (Боже упаси не заметить кого-либо и не поздороваться!). Приоткрыв дверь канцелярии, он остановился в недоумении. Испокон веков здесь стоял один-единственный стол, -- за ним подвижнически билась над расписанием "хозяйка университетских аудиторий" любезнейшая Мария Никандровна. Ныне вся комната была заставлена столами. Сергей Викентьевич запамятовал, что треть читального зала недавно отгородили под кабинеты нового руководства; студентов выталкивали, куда придется... Спросил тревожно у писавших что-то ассистентов и лаборантов: -- Что это вас, как сор, в одну кучу смели? -- Никак нет, Сергей Викентьевич! -- уязвленно заметил кто-то из угла, где трещал арифмометр. -- В кулак собрали! -- А по кому бить? Ну-с? Не дождавшись ответа, Сергей Викентьевич отыскал взглядом седенькую голову Марии Никандровны с пучком растрепанных волос на затылке. Пожаловался ей, что сегодня -- подумать только! -- ни один студент не явился ни на хинди, ни на литовский язык. -- Уж не совместили ли мои семинары с чем-нибудь политэкономическим? Взгляните, голубушка... Какая группа? Аспирантская, где Юрочка Лебедев... Старушка провела карандашом по графам, карандаш в ее руке дрожал, и это испугало Сергея Викентьевича: "По ошибке ли?" -- Значит, вы, голубушка, переставите? -- Что вы, Сергей Викентьевич! Я как-то раз переставила. Наплакалась. Теперь без ректора нельзя перышка купить, не то что... Строгости! Все сам! Если б кто-нибудь взглянул сейчас на Сергея Викентьевича со стороны, то мог бы подумать, что старик рвется навстречу ураганному ветру. Сергей Викентьевич делал два-три шага по направлению к белым, остро пахнувшим масляной краской дверям с бумажной наклейкой: "И.о. проректора гуманитарных факультетов Рожнов С.Х." Затем его относило назад. Потом он снова шел вперед, и его снова относило. От ректора Сергей Викентьевич ничего хорошего не ждал. Проректором вдруг стал Рожнов, бывший его ученик, отнюдь не бездарный, но какой-то "два запишем, три в уме", говаривал Сергей Викентьевич. Ускользающий... Усмирили, что ли? Это раздражало Сергея Викентьевича, который, впрочем, и сам вел себя смиренно. Такие времена!.. В университет входил по-прежнему, как входят военные в начальственный кабинет -- держа шапку на полусогнутой руке. Однако он тревожил кого-то уже тем, что существовал. Недавно Сергея Викентьевича разбудил резкий звонок. Время было за полночь. -- Вас беспокоит заместитель министра Татарцев Федор Филиппович. Некому, кроме вас, возглавить комиссию министерства по расследованию... -- До того ли мне, голуба, хворому, -- простонал Сергей Викентьевич. -- Вам не придется и пальцем шевельнуть! -- убеждал его Татарцев, посчитавший, что академик Родионов и его ученик Рожнов наконец поняли друг друга... -- А что делать? -- удивился Сергей Викентьевич, который доверял только собственным рукам. -- Ничего! Возглавить вашим высоким именем... -- Что?! -- вскричал мгновенно выздоровевший Сергей Викентьевич. Лиха беда начало... На одном из заседаний в Академии наук Татарцев, сидя в президиуме позади Сергея Викентьевича, слышал, как старик пояснял шепотком молодому академику Сахарову: -- Трофим? Ежели когда-нибудь возле тебя -- не приведи Господь! -- взорвется то, что ты делаешь, тогда ты уразумеешь, что такое Трофим. Откровенность Сергея Викентьевича взбудоражила даже самых флегматичных членов Ученого совета. Еще бы! Давно известно, что враг Трофима Денисовича Лысенко -- заклятый враг марксистской науки. Отсюда недалеко и до врага народа. Но Рожнов был противник крутых мер. Он объявил себя сторонником "политики незаметного оттеснения". "Лавры Герострата современному человеку не к лицу", -- говаривал он своим дружкам, улыбаясь и старательно скрывая от них, что все еще любит старика и охотнее вышвырнул бы на улицу всех его недругов, вместе взятых. Он стал куда сговорчивее в начале следующего учебного года, когда на филологическом факультете вывесили листочки с названиями семинаров и студенты, толпясь возле листочков, вносили туда свои фамилии. К Сергею Викентьевичу повалило вдруг столько народу, что рядом с первым пришлось прикрепить еще два тетрадных листочка. Рожновский же лист остался девственно чистым; в конце концов на нем появились три малоразборчивых фамилии, словно записавшиеся стыдились своего будущего учителя. В первый момент Рожнов даже растерялся. "Что же это такое? Демонстрация?.. А если Министерство вообще разрешит студентам манкировать лекциями? Введет свободное посещение, как уж много лет требуют горлопаны..." Едва трость с резиновой подушечкой на конце показалась над порогом его кабинета, Рожнов вскочил и, поддержав Сергея Викентьевича под локоть, провел его к креслу. Сергей Викентьевич присел на краешек. Кресло недавно обновили, и оно остро пахло клеем. "Кресла и те провоняли!" Рожнов давно изучил слабости старика. Для начала он польстил ему, восхитившись его свежим видом. -- Благодарствую. -- Судорожно глотнув воздух, Сергей Викентьевич подумал, что у него сейчас точь-в-точь такой же свежий вид, как у филологического факультета. Он долго вытягивал платок окостеневшими в сочленениях пальцами. -- Господи, что творится?.. Рожнов испуганно потянулся к графину с водой. Сергей Викентьевич скомкал в гневе платок. -- Эко канцелярия разрослась! Как злокачественная опухоль! А в расписании ералаш! Составляли без царя в голове. -- С царем, Сергей Викентьевич, с царем, -- спокойно возразил Рожнов. -- Согласно указанию Министерства... Объявить, что семинары хинди и литовского языка отменены раз и навсегда, он все же не решился. Но Сергей Викентьевич понял: что-то произошло... Круглые плечи старика обмякли. Рожнов присел против него, чтоб, при случае, можно было доверительным жестом коснуться коленей, которыми тот сжимал трость с остробородой ручкой. -- Дорогой Сергей Викентьевич, в ваши годы, извините, скакать на палочке, -- голос Рожнова звучал почтительно-тревожно. -- В профессорской, например, вы неосторожно сказали: собаки-де лают, а ветер носит... -- Рожнов зажмурился. -- Люди вокруг вас, Сергей Викентьевич, давно уж иные, а вы к ним по старинке, с дорогой душой. Сергей Викентьевич ощутил боль в груди от того, что не в силах выставить Рожнова из кабинета. Он в гневе взглянул на его щучьи зубы, которые выпятились за нижнюю губу. "Бог шельму метит!.." Старик был мстителен, -- он не прощал и давних обид, за что некоторые профессора люто и отчасти заслуженно ненавидели его. Рожновское доброжелательство вызвало у него колотье в сердце. -- Кляузы, наговор, -- начал он сиротским голосом, и вдруг перебил самого себя изумленным восклицанием: -- Господи, владыка! А чем студенты виноваты? Не меня, их грабят. Рожнов отстегнул замки своего портфеля из крокодильей кожи и достал оттуда пачку каких-то бумаг. -- А как прикажете поступить, дорогой Сергей Викентьевич? -- сказал он, тяжко вздохнув. -- Наши комсомолята, ну просто рвут и мечут... -- Он протянул старику тетрадный листочек, где было начертано, видно, с размаху, скачущими буквами: "Пресечь пропаганду идеалистической чуши!" Сергей Викентьевич встревоженным взглядом скользнул по подписи. -- Галина Пет... Петри... А-а, пустоглазая! Рожнов послюнявил палец и стал перелистывать студенческие записки быстро-быстро, словно считая кредитки. -- Тут есть и другие. Не помню, принес ли уже Юра Лебедев... Пухлое лицо Сергея Викентьевича на глазах Рожнова побагровело. Мясистый ноздреватый нос приобрел сизовато-малиновый оттенок... Почтительнейше выпроводив Сергея Викентьевича, Рожнов задержался у дверей, потер свой каменный подбородок. Что дальше? Он поежился, все еще чувствуя на себе ненавидящий взгляд Сергея Викентьевича. "Университет -- не Киевско-Печерская лавра!" -- любит поучать Татарцев. И... на двух стульях не усидишь. Или-или, как говорят наши диаматчики... ...В университете готовилась первая в городе торжественная сессия, посвященная приоритету советской науки. Рожнов заглянул в актовый зал. Над сценой рабочие укрепляли освещенный прожектором барельеф. Это он, Рожнов посоветовал заказать его и укрепить над сценой, вместо сусальной штукатурной лепнины XVIII века, которая так нравилась старикам. Рожнов знал этот барельеф еще со школьных лет. Казалось, он существовал всегда. На первом плане золотисто-темный, выпуклый почти до горельефной объемности, профиль Сталина. На втором плане оттесненный им бесцветно-серый, плоский ленинский профиль. Рожнов долго стоял в приоткрытых дверях, ожидая, пока глаза привыкнут к голубовато-дымчатому лучу прожектора. Надо было проследить лично. Чтобы не перекосили. Впереди себя в полумраке зала он различил две фигуры. В одной из них Рожнов узнал профессора Преображенского. По длинной шее с острым кадыком. Кивая на барельеф, Преображенский шепотом говорил своему собеседнику: -- Сам видишь, Сергей Викентьевич. Наступает фаза полного солнечного затмения... Акустикой университетского актового зала гордился весь город. Рожнов слышал каждое слово. Он отступил назад, за дверь, прошел в свой кабинет, снял трубку, набрал номер особого отдела университета, но тут же положил трубку на рычаг. Рожнов не любил и боялся доносчиков. Когда-то сам едва не пострадал от анонимки. Быстро зашагал прочь от телефона, в коридор. В толпе студентов прошествовал Преображенский в своем рабочем свитере с оленями на спине и груди. Лицо иконописное. -- Страстотерпец!.. -- Рожнов впервые вгляделся в него пристально. -- Желтолицый иссушенный "страдалец"! Расплывшаяся бородавка у круглого глаза Преображенского показалась кровоподтеком. "Мало тебя били, гада! До тридцать седьмого года сидел... До законного рукоприкладства..." Впервые заметил, Преображенский почти облысел. Осталась седая "косметическая" прядь у виска. Она была протянута к высокому апостольскому лбу, закручивалась надо лбом, создавая впечатление вполне благопристойной прически. "Камуфляж! Всюду камуфляж!" Быстрыми шагами вернулся в кабинет. Снова взял трубку. Холодная, как жаба. Повертел ее в руках. Почему-то вспомнилась приемная дочь Преображенского, которая преподавала в институте иностранных языков, хохотушка с лиловыми губами. Положил трубку. Так Рожнов никуда и не позвонил, рука не поднялась. Да, Рожнов все еще отставал от убыстряющегося шага времени. Он никогда не говорил, как Татарцев: "На факультете синагога!" Он ввел в оборот вполне приличный эвфемизм: "Гильберги...", "Лица неходкой фамилии". Он так и кричал в телефонную трубку кадровикам из Министерства: "Оставил в списке две неходких фамилии. Этих надо пропустить. На-до!" А что поделаешь?.. Все знают, он не расист. Ему не по душе усердие кадровиков, ставящих на Гильбергах тавро "пятого пункта"; космополиты-де, пятая колонна... Нет, лично ему это противно... II Леля Светлова сошла с троллейбуса. Газетные витрины на противоположной стороне площади слепили солнечным блеском. К одной из них подошли вразвалку несколько юношей с книгами в руках. Стоило им остановиться, как люди со всех сторон потянулись к газете. "Что там?" -- Размахивая сумочкой на длинном ремне, Леля проскочила перед красным капотом взревевшей пожарной машины. Леля вытягивала шею, приседала, привставала на цыпочки, но видела лишь мокрый от клея уголок страницы. -- Выкормили себе на голову! -- хрипло сказал старик в замасленной фуражке паровозного машиниста. -- Имя-то -- Викентьевич! Из попов, что ли? Тьфу! Наконец Леле удалось протолкаться к витрине. На мокрой газетной полосе перед ней замелькали имена Преображенского и Родионова. Подпись -- "Профессор С. Рожнов". Леля отошла от витрины и остановилась в бессильном гневе и смятении. Откинув плечи и придерживая на животе раздутую газетами сумку, гордой походкой беременных прошла мимо женщина-почтальон. Она направлялась к подъезду академического дома, где жили Преображенский и Родионов. Из форточки Сергея Викентьевича высунулась чья-то рука в широком обшлаге. Рука крошила хлеб для птиц. Леля с трудом преодолела нелепое желание задержать почтальона. Возле нее со скрежетом затормозила "Победа". -- Здравствуйте, Леля! Голос Преображенского прозвучал как-то неуверенно. Никогда Леля не была такой косноязычной. Теребя поясок, она что-то бормотала о дождливом лете, о туристском походе, который отложили из-за дождей. Преображенский усмехнулся. Леле стало невыносимо стыдно и своего косноязычия, и нарядной кофточки, расшитой на груди маками, и модной широкой юбки с пуговицами сзади. Преображенский воспринял ее замешательство по-своему. После того, как нескольким студентам объявили выговор за "демонстративное хождение к профессору Преображенскому", он стал настолько обидчив и порой даже неоправданно подозрителен, что разговаривать с ним было нелегко. "Победа" стрельнула сизым дымом и рванулась с места. Леля бросилась за ней. -- Ростислав Владимирович! -- почти с отчаянием крикнула она. -- Я шла к вам... к вам! Пока Преображенский снимал плащ, пиджак, ботинки и надевал домашние туфли, его дочь Нинель, повернувшись спиной к отчиму, чтоб не заметил густого слоя пудры под ее глазами, восхищалась кофточкой Лели. -- Сама вышивала? Очень идет! -- Едва за Ростиславом Владимировичем закрылась дверь кабинета, она шепнула: -- Читала? Облить грязью ни за что, ни про что! Я бы этого Рожнова своими руками... -- Леля, прошу! -- торопливо прозвучало из кабинета. Преображенский вышел к ней, подтягивая полуразвязанный в горошину, галстук. Не в пример Сергею Викентьевичу, который всю жизнь проходил в лоснящихся брюках, профессор Преображенский всегда следил за собой. Сейчас, когда многие считали его человеком конченым, он одевался, как артист. Неторопливо сел, подставив лицо под освежающую струю настольного вентилятора. -- Слушаю вас, Леля! Леля молчала. Она пришла к Преображенскому за советом. Одним-единственным. Как ослабить удар. Ведь умрет Сергей Викентьевич. Казалось, жужжание вентилятора сгустило тишину. Она стала осязаемо плотной. -- ... Вы драматизируете, Леля! По юности лет... Этот Рожнов беспринципен, конечно... -- Преображенский вдруг замолчал, лицо его стало сереть на глазах Лели, и она вскочила на ноги, решив, что профессору плохо... Он поднял вдруг поблекшее лицо: -- Беспринципен, -- повторил он с каким-то болезненным сарказмом... -- Даже обличительные слова... м-да, теряют свою силу. Случайно ли? То и дело слышишь: "такой-то допустил беспринципность", "такому-то указано на беспринципность". Журим, как проказливых детишек. "Ах ты бяка. Как нехорошо! Но ты, конечно, больше не будешь?" Продув костяную, с мундштуком черного дерева, трубочку, Преображенский взял из шкатулки щепотку табака. -- Чехов, как вам известно, в свое время, писал: "Беспринципным писателем или, что одно и то же, прохвостом я никогда не бывал..." Ясно сказано о нашем брате, уважаемая Елена Петровна? Преображенский постучал трубочкой по настольному стеклу, рассыпая крупицы табака. В кабинет вошла бледная, краше в гроб кладут, Нинель. -- Папа! Сегодня, вот... -- протянув газету, она закусила губу. Ростислав Владимирович скользнул взглядом по газетному листу. -- Сергей Викентьевич вынул из ящика? Взгляни. -- Нет еще. -- Нинель отвернулась к окну. -- Я попросила почтальона... Синий гребень на ее сложенной в пучок косичке вздрагивал, как бант у плачущей девочки. -- Леленька, -- несмело спросила она, -- вы не собирались к Сергею Викентьевичу?.. Я дам вам газеты, -- заторопилась Нинель. -- На всякий случай возьмите валидол. Когда Леля выходила на лестничную клетку, ее остановил встревоженный взгляд Ростислава Владимировича. -- Обходиться с валидолом умеете? На двери темнело круглое пятно, похожее на яблочко мишени: еще недавно здесь красовалась табличка из красной меди: "Профессор университета С.В. Родионов". Опустив газету в почтовый ящик, Леля постучала. -- Кто там? -- изнутри загремели цепочкой. -- Леля? Какая Леля? А, заходите! Яша Гильберг не прислал первой главки диссертации?.. Рано? Что ж он там, по-вашему, по Башкирии своей собак гоняет? -- Сергей Викентьевич вытянул газету из ящика, порвав ее об отогнутую жестяную дверцу. Пробежав глазами первую страницу, глянул на четвертую. Его хриплый голос прозвучал неожиданно-весело: -- Поздравляю вас, голубица моя! -- С чем? -- В Корее дело к миру идет! -- К миру? -- Леля хлопнула ладошками, пузырек с валидолом выскочил из рук и разбился. -- Велика ли потеря? -- спросил Сергей Викентьевич. -- Валидол... отцу. Сергей Викентьевич зашлепал по паркету высокими, как ботики, домашними туфлями. -- Чего-чего, а этого добра... -- он открыл шкафчик, уставленный десятками склянок, баночек, коробочек. Здесь же стояли ареометры, которыми, в случае необходимости, проверяли плотность молока. Сергей Викентьевич лечился гомеопатией и парным молоком. Кроме того, он каждое утро пил женьшень -- корень жизни, которому придавал исключительное научное и политическое значение. Его отвлек от аптечки телефон, трезвонивший в комнате дочери. Мальчишеский и самодовольный голос -- "Из отдела кадров звонят"