й черты. Так написано в Законе. Ибо те, кому благословлять Народ, да не прикоснуться к тлену. К падали. В какой бы степени родства ни находились коэны, в последний путь их провожают чужие люди. Внизу, во дворе Саадии Хамами, третий день и третью ночь читают псалмы Давида. Отпевают душу старшего сержанта войск связи Биньямина Хамами. Упал мальчишка в Ливане, не оставив после себя долгов. Деревце полевое... "Краса твоя, о Израиль, поражена на высотах твоих! Как пали сильные! Не рассказывайте в Геве, не возвещайте на улицах Ашкелона, чтобы не радовались дочери филистимлян, чтобы не торжествовали дочери необрезанных". Доставили вертолетом в хайфский госпиталь РАМБАМ тело Беньки, разорванное миной. Так и ушел, не приходя в сознание и, по милости Б-жьей, не страдая. "Горы Гиладские! Да не сойдет ни роса, ни дождь на вас, и да не будет на вас полей с плодами; ибо там повержен щит сильных, щит Саула, как бы ни был он помазан елеем. Дочери Израильские! Плачьте о Сауле, который одевал вас в багряницу с украшениями и доставлял на одежды ваши золотые уборы. Как пали сильные на брани! Сражен Йегонатан на высотах твоих". Шмыгнул джип с солдатками из комендатуры к дому Саадии и Аувы, и через мгновение возопили к небу: "Яавэ-э-эли! Яавэли!" Завыли псы в соседних дворах, и толпы пейсатых в черных беретах бронетанковых войск хлынули на пугающий от сотворения мира вопль. Я смотрел на них сверху, с балкона третьего этажа своей квартиры, как все тесней становится внизу, и вот двор переполнен, и люди уже за металлической сеткой низкой ограды. "Скорблю о тебе, брат мой Йегонатан: ты был очень дорог для меня; любовь твоя была для меня превыше любви женской. Как пали сильные, погибло оружие бранное!" И тогда я увидел Иосифа. Я увидел его в проеме двери, куда смотрели все, и вот он вышел с непокрытой головой, и толпа осела, отпрянула назад и замерла. Я увидел его в полный рост. Серое лицо безумца с выдавленными болью глазами, волокущего за собой ролики Пятикнижия и ручной пулемет МГ с растопыренными опорными ножками и брезентовой круглой сумкой для ленты, пристегнутой и готовой исполнить свое назначение. "Краса твоя, о Израиль, поражена на высотах твоих! Как пали сильные!" И он бросил пергамент Закона на обезлюженный пятачок земли и топтал его босыми ступнями, и кто-то крикнул: "Во имя Господа, прекрати!" "Та-та. Та-та, - коротко и жестко хлестнул пулеметом по небу Иосиф. - Та-та. Та-та". От босых ног, попирающих Книгу Книг, во след еще теплым позывным связиста Биньямина. И, ломая опорные столбики ограды кинулись евреи прочь от святотатства. И я заревел, как маленький Зямка, во всю мочь глотки сорокалетнего мужика... Йоська лежал ничком на пергаменте в пыли пустого двора. Дышал ровно. Жарища пошла на убыль. Тень дома полностью покрывала его. Из дома - ни звука. Я собрал стрелянные гильзы, разрядил пулемет и унес к себе. Пусть уж стоит рядом с моим "Галилем". Ритка с Зямкой приехали. У Эстер и новорожденного все в порядке. И мы спустились вниз, к семье Хамами, прихватив все, из чего можно пить, и канистру - чем-то же надо встретить людей, разделяющих скорбь - и они пришли, пришли во множестве в дом, где родился, и рос, и играл на гитаре, и пел еврейские песни тонкий, как прутик, мальчишка Биньямин, и теперь они поют псалмы царя Израиля, Давида, и выговаривают самые лучшие кусочки из незатейливой жизни соседского пацана. ... Дежурил амбуланс. Хлопотали над полумертвой Аувой сестры милосердия. Почтенного вида старикашка в кальсонах на кривых ногах стоял перед Саадией. Просил не нарушать условия союза Авраама с Г-дом - в день восьмой от рождения должно это совершиться с еврейским младенцем. "Да... - думаю. - Да. Да". Притих Зямка на коленях у "крестного отца". Смотрит, как плачет оживший Иосиф. - Халас, Йоси, - просит. - Не плачь. Две ночи подряд, перед рассветом, когда прогонял меня Йоська к спящему моему семейству, приходила ко мне Илануш. Позволяла трогать темно-русые волосы, собранные тяжелым узлом и оседающие под собственным грузом. Шептала мне на иврите, чтоб никто в мире не понял ее слов, только я и она. Говорила, что в следующий раз мы уже непременно будем вместе, и если, возвратясь из провала, не забудем пароля, то встретимся обязательно, ибо все повторится. Грязный, подпитый солдат с больными одиночеством глазами и правнучка венского раввина. - Только не забывай: ветка пальмы! - Я запомню. - Повтори. - Ветка пальмы. Она сжимает мои щеки так, что губы растягиваются в рыбий зевок, и целует вовнутрь. - Мир тебе! - шепчет Илануш в слезах. - Ты еще солоней, чем тогда... Не забывай: ветка пальмы... ... Последняя ночь моего четырехдневного отпуска. Утром от тель-авивского дворца спорта "Яд-Элиягу" повезут отпускников на север Земли Израиля. В Ливан. Но это будет только утром. И нечего думать об этом сейчас. Мой маленький мужичок - Б-гом данный Зямка - спит со мной рядом. Со злостью и храпом втягивает в дырочки носа, заросшие полипами, горячий воздух хамсина. Осенью, как похолодает, сделают ему операцию. Короткая стрижка киевлянки горит костерком на подушке в свете луны. Замоталась, бедняга, между родилкой, где сосет молоко из Эстер маленький Биньямин, и домом Саадии Хамами. Кто подаст и приберет в доме скорбящих?!... ... Впереди процессии шел офицер высокого звания частей раввината. Шестеро однополчан, равных в звании старшему сержанту Биньямину Хамами, несли прямоугольный ящик, покрытый флагом с шестиконечной звездой. Следом, с прижатыми к телу карабинами, штыками вверх, топали ребята почетного караула. Вот и Саадия, поддерживаемый первородным сыном, прошел пасть кладбищенских ворот в конце улицы Яаков. Идут, идут евреи проводить в последний путь пацана-соплеменника. Смотри и слушай, Израиль! И только седая девочка Аюни повисла на руках соседок и стонала: - Яавэ-эли... Яавэли... СНЕГ Приказ по фронту, запрещающий движение транспорта в темное время суток, загнал нас на ночлег в автобазу Заарани. Шли под грузом отечественных танков на Бейрут, обкатать экипажи, не участвовавшие в боях. Колонна, поделенная на оперативные тройки-сандвичи (бронетранспортер-тягач-бронетранспортер) месила снег приморского шоссе на пониженной скорости, опасаясь юза. Пустая дорога вычищена на многие километры патрулем авангарда. Он сметал встречный транспорт на обочину, а ливанские колымаги разворачивали в обратном направлении и гнали перед собой до ближайшего перекрестка. Там их быстро шмонали, нет ли оружия, и оставляли под надзор военной полиции. С теми не заартачишься. Вертолеты прикрытия исключали капризы. На исходе дня парковались на обнесенной кольцами "концертины" плошадке автобата шиитского городка Заарани. Танкисты в дополнение к обычной охране выставили часовых у башенных пулеметов, а шоферы, заперев на ключ дверцы кабин, разбрелись по жарко натопленным палаткам. День кончился. Восьмой месяц ливанского похода. Так уж случилось в тот вечер, что вся славянская жидовня - Марьян Павловский, Иоська Мильштейн, Иегошуа Пеккер, Элька Гринберг, Нати Шерф, Семка Домениц и я - расшвыряли походный наш скарб под двойной крышей американской арктической палатки. Сдвинули койки вокруг трубы керосиновой печки, приспособили одну вместо стола, и началась "поножовщина". Рвали марочные купоны с пробок литровых флаконов "Смирновской", и чистейшая в мире водка пошла по кругу - по кружкам, по глоткам. Пили не по-советски, не в заглот, дежуря волчьим глазом за рукой на бутылке, а по-людски, с "ле-хаим" и непременными уговорами: "Выпей, брат, все будет в порядке!" Брат тут же соглашался, выпивал и настаивал на том, чтобы порядок непременно соблюдался, и ему никто не перечил, а всячески уверяли, что выпить с мороза - это и есть порядок, и мы не мальчишки, а "первосвященники" среди шоферни. Коэны, а не фраера! И не мануфактурой груженные стоим, а танками "Меркава", и вот выпей и загрызи и не говори про снег, потому что снег - это и есть порядок, и я уехал из России потому, что там было слишком много снега, и от снега из души моей выпала матка... - У меня язва. - Это не от снега... - А от чего? - Не от снега... - Так от чего? - Ты уже старый лох, Марьян, и ты пьешь тайманский кофе с тайманцами и жрешь холодную тушенку в одиночку. В твоих польских кишках бардак, и это тебе вылезает боком! Павловский не желает слушать мои упреки. Отвернул рожу и смотрит, как Йоська Мильштейн, скинув ботинки, лечит "Смирновской" грибки на ногах. Чудеса. Спиртные напитки и человеческая жизнь в Ливане 1983 года шли по себестоимости. Без навара. Почти задарма. Крупный загул наш влетел во всеобщую попойку. Заходили бедняги-часовые "уколоться", не присаживаясь, вылавливая мерзлыми пальцами трупики сардин в янтарном масле греческих консервов. Ремонтники - черная кость армии - пили молча, не кайфа ради, а на согрев. Они-то знали, что быть такого не может, чтобы какой-нибудь долбоеб не попортил военной техники. Такого просто не может быть... Комроты "Алеф" танков "Меркава". Погоны майора. Альпийский комбинезон развален до пупа. На шее рябая тряпка арабского платка - куфии... - Ебнешь? - Давай. Плохо пьет майор. Не в коня корм. Мизинец держал на отлете, а потом шмыг из палатки, и слышим - отдает... - Кус март абук! - бормочет танкист проклятие по-арабски. - Я заряжающим у него в экипаже. - Положи на него! - советует заряжале Иегошуа Пеккер, старший по возрасту в батальоне военных семитрейлеров. - Мой сын тоже танкист. - Где? - Бахамдун. Над Бейрутом. - Знаю, - врет мальчишка-заряжало и прячет глаза. - Ничего ты не знаешь, дурак! - рычит Иегошуа и прикрывается ладонью как от солнца. - Отец твой сейчас все знает. И я не завидую твоему отцу. - Слезь ты с его папашки, - уговаривает Семка пьяного Иегошуа. - Дай пацану спокойно пожрать. - Ничего, ничего он не знает. Иегошуа плачет, спрятав лицо в ладони. Элька Гринберг потрошит пачку американских сигарет одну за другой. Ломает мундштук-фильтр, ссыпая табак в горку. Одну за другой... Для нас не секрет, как уссыкается от страха Иегошуа Пеккер за своего Бузи - единственного сынишку. Так бы и угробил нам попойку, старый черт, со своим Бузи, не ввались в палатку Гоп-со-смыком. Перед нами стоял великан, обутый в резиновые ботинки на воздушной подушке (спасение в грязь и в снег), черный лапсердак хаббадника, перепоясанный плетеным шнуром, бронежилет поверх нелепого пальтишки, а на голове - умора - ондатровая рыжая шапка клапанами вниз! Ох и насмешил нас дядька! Ох и боевой мужик! - Русский! Наш! - визжит Семка и уступает великану место на койке. - Падлюга! Змей залетный! Падай к нам - не пропадешь! - Рав Элиэзер Блюм, - представился вошедший. - Забожись, - требует Иоська Мильштейн и смотрит на Марьяна. С гонором напарник у Иоськи Мильштейна. Крутой. Зря бакланить не позволит. Осек Иоську взглядом - как ошпарил. Рав снял шапку. Сказал всем "шалом". Присел на край койки и улыбнулся. Разом став похожим на человека. - Подарки привез я вам, евреи, от Великого рава. От самого Менахема Шнеерсона - Любавического ребе. Водителям войска Израиля - молитву перед дорогой! - Выпей с нами, брат Элиэзер, - просим мы придурковатого хаббадника. - Обогрейся, переночевать у нас оставайся. Подарки утром раздашь. Не горит. К полуночи утихла палатка. Гудела печь, раскаленная тонкой струйкой керосина. Застегнулись в мешки мои сослуживцы, сморенные водкой и хроническим недосыпом. Лучи прожекторов с бронированных вышек шарили по колючке периметра, и ботинки часовых топтали снег до рассвета... Столпились в палатке-синагоге на утренней молитве. Шоферюги всех мастей и классов молились Б-гу перед дальней дорогой. Псалмы Давида, царя-бойца, читал рав Элиэзер Блюм. Перед дальней дорогой... - ... Против Амалека вышли сыны Господни! На святое дело! - вспоминал я полночный шепот Элиэзера. - В памяти поколений жить будем! В истории еврейского народа. - Не ломись в открытую дверь, мужик, - корю хаббадника. - Не летай. Оппозиция страну расколола. Пятая колонна. Пидоросня киббуцная да волосатики с круглыми очками мира требуют и - немедленно. Против Амалека вышли, а мокрушники с территорий ползают по городам нашим. По бабам нашим похотливыми глазами шарят. Глазами победителей. Мессию ждет Народ, а придурки гужуются. В Иерусалиме последний крик моды - пуленепробиваемый жилет от Пьера Кардена... Если и вправду Пророк твой рав из Любавича, то место ему на земле Израиля, а не в тухлом Бруклине... Псалмы Давида поет Элиэзер Блюм. В моей ладони комок спрессованного снега. Жар похмелюги сжигает внутренности. Как видно, консервы уже не по мне. Зажрался. А может быть, годы? Талиты на плечах солдат скрывают знаки различий. Все равны перед Б-гом. Кусочки снега тают, превращаясь в мертвую воду. Еврей из Ирака, сосед слева, глядит на меня в отчаянии. "Еврей жрет в синагоге!!!" - чувствую я его мысли. Уперевшись взглядом в его затылок между кипой и воротничком, мысленно оправдываюсь: "Горит". Больше он не смотрит в мою сторону. Толчками воздуха нарастает гул, приближаясь. Уже не слышно пения хаббадника. Вертолет завис над нами низко. Должно быть, ищет место для посадки. Толчки турбины давят на уши, как при скоростном спуске в горах. "Испоганил мужикам заутреню", - долбит по краю сознания. Только начал приходить в себя после попойки... Потянуло маловерующих из палатки еврейское любопытство. Крутил лопастями тяжелый "Сикорский", выплевывая из брюха фигурки людей. Снежная пыль выносит на меня знакомую рожу. Наш комбат - Яков Даган. Приперся. Видно, капнули о нашей выпивохе. - Ахлан, Чико! - приветствует подполковник. - Здорово, командир, - отвечаю. И готов к разносу. На меня первого наскочил. - Живой? - спрашивает комбат и щиплет мне щеку, как потаскухе. - Все и все в порядке, командир. - Где Иегошуа Пеккер? - Был в синагоге. Вот палатка. Комбат смотрит мне в глаза, не мигая. В ответ вылупил свои, как обмороженные, и не отвожу. Это я умею, этому я в Израиле научился. Этому можно научиться только на Родине, если ты не урка. - Будь рядом, Чико, - не требует, а просит командир. - Что случилось? - Боаз погиб! Бузи Пеккер! Стриженый дерн на площадке перед столовой автобазы Кастина. Свободные от рейсов водилы, развалились мы, сытые, в пахучей траве под весенним, еще не жгучим солнцем. Маленький Бузи лежит рядом с отцом. Вплотную. "Почеши спину", - просит в который раз размякший Иегошуа у Бузи. Пацанчик и рад бы, да нас застеснялся. "Почеши", - говорит отец. Бузи вспрыгивает на спину отца и быстро-быстро снует руками под рубахой полевой формы. Иегошуа стонет от удовольствия, а Бузи, прильнув, кусает отца за мочку уха. "Черт твоему батьке, - шепчет Иегошуа. И уже не понять, сам с собой или только для Бузи причитает: - Сахар. Мед. Микроб. Свет глаз моих... " - Ты меня, командир, в это не впрягай. Я снега нажрался по горло! Я больше снег видеть не могу. Иди сам. Там, в палатке, люди верующие. Тебе помогут. Комбат смотрит на меня глазами убитого. Я не хотел быть на его месте. Не хотел входить в его положение. Не хотел видеть Иегошуа и не хотел при этом присутствовать. - Чико, прошу тебя, - нудит комбат. - Нет, - сказал я и ушел, не оборачиваясь, туда, где вчера, до пьянки, припарковал свой тягач. Дрянью сыпало с неба. Не тяжелыми хлопьями снега России, а колкой крупой, если подставить лицо против Господа Б-га. Неживой городишко чернел проемами окон вдали, за оградой базы. Засыпанные снегом громады груженых машин стояли в ряд, как могильные курганы. Я искал тягач номер 164. Не открывая кабину, влез на крыло. Не сметая снег, отвалил правую створку капота и дважды проверил щупом уровень масла в моторе. Открыл пробку радиатора и пальцем взболтнул маслянисто-зеленую жидкость антифриза. Не открывая кабину (перчатки внутри), поплелся обстукивать скаты, определяя на звук, нет ли проколов. Сначала на тягаче суешь руку под крылья брызговиков и слушаешь: "бок-бок-бок". Все цело. А хочется, чтобы именно сейчас, натощак и с похмелья отдало: "пак-пак" размякшего колеса, и забодаться тебе до угара, отвинчивая гайки гужонов. Семидесятитонный танк-волкодав стоял на платформе под занесенной снегом маскировочной сетью. "Зачатые, рожденные и жившие в снегах, грешное племя Корах! Земля должна была расступиться и проглотить нас на пересылке в Вене только за то, что мы видели снег". Лезу на платформу, где к изгибу гузника прикован танк цепями растяжек. Тут порядок, а сзади, под пушкой, цепи провисли, и, натягивая ратчер, вижу, как звенья ползут по буксирным клыкам, напрягаясь. Так и стоял на снегу и под снегом и ждал, остолоп, пока визг и клекот вертолета не пропали вдали. В кабине еще холодней, чем снаружи. Тяну от себя до отказа рукоять декомпрессора. Стартер крутит маховик налегке, разгоняя стылое масло по системе. Еще секунда, еще две, и рукоять - на себя. И рявкнул, ожив и набычась, мотор, и стрелки приборов давления воздуха в рессиверах тормозов поплыли вправо к отметке "120". "Почему Бузи? Разве последнее забирают?" Грабанул Милосердный старика Иегошуа. Подчистую. "Сахар. Мед. Микроб. Свет глаз моих". Каждое утро на основных дорогах Ливана топчут снег сотни саперов. Прикрытые патрулем мотопехоты и надрочив миноискатели, прослушивают специалисты кюветы и обочину. Дистанционная мина - дистанционная смерть. Перестроившись в тройки-сандвичи, ждем сообщения: "Дорога открыта". Первые машины выползают на шоссе, круто выворачивая вправо. На Бейрут. Напарник Нати Шерф - за рулем. Молчит. Дважды бегал за барахлом нашим к палатке. Вижу, взводный Шимон маячит и машет нам красной тряпкой на палочке. - Погнали, братка! - Шма, Исраэль! - отвечает Натан. На выезде из базы Заарани у разведенных в стороны труб шлагбаума стоит рав Элиэзер Блюм. В темноте кабины ему не различить наши лица. В бронежилете поверх нелепого в Ливане пальтишка и ондатровой рыжей шапке клапанами вниз. Снежная пыль от плывущих мимо машин посыпает его. Он стоит полубоком к колонне, раскачиваясь, будто кланяясь нам. На развороте успеваю еще раз увидеть его, и меня прожигает: "Как? Как могут глубоко верующие люди безошибочно определить - и повернуть лицо в сторону Иерусалима?!" ГАШИШ Банг-банг! - ударила церквушка в Рамле колокольным гулом. - Банг-банг! Приглушенный многодневным ливнем гул полз по городу-полукровке и оседал за забором центральной тюрьмы Аялон. Банг-банг! - возвещали христиане миру наступление 1989 года. Банг-банг! - сочится сквозь прутья решеток одиночных иксов и общих камер беспредела. - Банг-банг! Мерцает уголек в горловине банга... Сидим на матрацах, поджав по-туземному ноги. Лежит на полу чистое полотенце. Ломти хлеба на нем. Там же - банка с майонезом и пластиковый ящик, заваленный вареными лушпайками артишоков... Горит свеча. Справляем Новый Год в третьей камере штрафного блока Вав-штаим. Четырнадцать жильцов в пирушке не участвуют. К делу о распятом они отношения не имеют. Это не грозит им дополнительным сроком, и они преспокойно спят, убаюканные кокаином. Раскаляется консервная банка с водой на вилке электронагревателя. Варим турецкий кофе. Банг-банг! - втягивает шахту, пропущенную через водяной фильтр, Альбертия. И еще раз: - Банг-банг! Банкует на ксесе Шломо. Нарубил табак безопасной бритвой. Разогрел катыши гашиша над пламенем свечи. Месит новую ксесу. Засыпает конус форсунки с горкой, с притопом - чего жалеть? Старый - окочурился. Новый - сиди да меняй. Банг-банг! - сосет Антуан, араб-христианин из Галилеи. - Банг-банг!... Он удерживает в себе дым до конвульсий. Это его праздник - христианский канун. А мы - жиды, нам всегда нравились гойские праздники. Теплая бутылка "банга", прокрутившись у терпигорьцев, зажата в моих руках. Ксеса от Шломо, и пламя зажигалки от Шломо запаляет стартовую смесь. И вот с бульканьем втекает в душу дым. И мгновенно, почти мгновенно тебя заливает невесомой тихой волной безразличия. Это поначалу. А потом отчаянно хочется жрать. Если гашиш хорош, тебя волокет тайфун обжорства. Торнадо! По кускам общакового хлеба, смазанного майонезом. И нет сил соблюсти себя. И еще раз - банг-банг! Хаваем вчетвером. Давясь кусками. Не испытывая стыда. Банг-банг! Вскипела вода. Дежурный сержант-эфиоп подходит к решеткам двери. Сержант продрог, ему невтерпеж хлебнуть горячего пойла. - Яй-я! - дразнит Шломо конвейерной кличкой надзирателей-эфиопов. - Зачем ты на ночь пьешь кофе? - Я замерз, - не врет шакалюга. - Ну что, мужики, нальем? - Налей, иво мама ибаль, - не возражает Альбертия. И снова на иврите: - Он ведь тоже пожизненно с нами. Антуан, не вставая, проталкивает пластмассовую чашку в щель под прутьями дверной решетки. Сержант берет и уходит. Он получил свое, и ему до фени, что внутри камер. Не орут - значит, спят. Банг-банг! - кочует по кругу уголек милосердия. - Банг-банг! Шломо, Антуан и Альбертия - душегубы с приговорами в вечность. Шломо - с прицепом плюс пятнадцать. Выпало чеху отбацать первую четверть срока - до отпуска. Вышел. Девицу с голодухи внаглую оттрахал под пистолетом. За любовь и "смит-вессон" довесили пятнашку. Ему, кроме штрафняка, ничего в подлунном мире не светит. Только выход ногами вперед. Может быть, у восточно-славянских семитов и маманю задолбить не западло, но с таким протоколом в руках на зоне шибко не раскрутишься. А так - мужик как мужик. Антуан и Альбертия - романтики. Альбертия заколбасил свою жену. Антуан сделал "маню" жене своего хозяина. По обоюдному согласию с хозяином. Антуан - молчун, в камерные разборки не впрягается. А Альбертия в период летнего обнажения блатует наколками, как шкурой тигровой. Расписан от пальцев ног до головы. Тузом козырным выколота на груди справка. По-русски. Типовая справка, выданная кулашинским сельсоветом о том, что Альбертия такой-то- вор в рамочках. И заверена печатью. Если очень внимательно присмотреться - круглая печать сельсовета Кулаши. Четвертым в новогоднем кайфе - я. Кусок... из Комсомольска-на-Амуре. Приговор: два года за хранение противотанковой ракеты "лау". Слегка подержанной реактивной ракеты. Я ежедневно, ежеминутно ощущаю свое ничтожество. Жильцы штрафного блока Вав-штаим не воспринимают меня как реальность. Я для них даже не пассажир. Просто так - нихуя из Снежной страны. Банг-банг! - по третьему кругу идет бутылка. - Банг-банг! - Что, мужики, - говорю, - случалось ведь с нами раз в жизни влететь в непонятное? В такое, что сколько ни мни задницу, его не стряхнуть? - Куда ты едешь, дорогой? - проверяет Альбертия. - Что ты имеешь в виду? - Про такое, что было за чертой? Что приходит по ночам и пугает. Про НЕ ТО. Гашиш распирает виски. Я уже на большой высоте. С мягкими провалами в воздушных ямах кейфа. И сидящие в кругу кажутся мне милягами. Чувство сострадания и симпатии охватывает меня. Я понимаю, что становлюсь зомби. И не сопротивляюсь. Банг-банг! Банг-банг! Банг-банг! - ... Лет восемь назад гоняли нас на строительство блока "хей", - вспоминает Шломо. - Блока психиатрии. Глухонемой островок для уже незрячих. Льем бетон для счастливчиков, а у амалеков - рамадан. Днем не жрут, ночами чавкают и галдят - не заснуть. Помню, это было в среду. Ночью. Смотрел я фильм по телевизору в иксе одиночном. Даже название запомнил: "Мужчины в ловушке". Видели? Там четырех вольняшек попутали бродяги в тайге. Кого задолбили, кого опидарасили. Очень хороший фильм. Ну, а после кино, сами знаете... Выгнали во двор перед сном пробздеться. Все как обычно: потусовались, покурили. Посчитали нас да заперли. Свет в коридоре в решетки моей двери подсвечивает который год. Койка. Тумбочка. Телевизор. Торчок и фотография Саманты Фукс. И еще - в тот вечер сильно болела голова. Уснул. Не помню, сколько времени прошло. Проснулся от того, что кто-то ходит по постели. Открываю глаза. Знаю, что открываю глаза - и ничего не вижу. Ни света сквозь решетки, ни сисек Саманты Фукс. Гуляет подо мной матрац, продавливается. Чувствую, что-то небольшое, килограммов тридцать весом. Ладони приложил к лицу - чувствую ладони. Все равно - тьма. А койка скрипит. Проминается. Страх меня инеем приморозил. Падалью несет, ребята, будто хомут надели из дохлой кошки. Все, думаю. Со свиданьицем, доктор Сильфан. Хапнул Санта-Марию. В недостроенный корпус "хей" упакуют с паранойей. И в фас, и в профиль. Потянулся за заточкой под подушкой. И, может быть, впервые по ляжкам кипящий понос потек. И - я вам уже говорил - ничего не вижу. Вдруг паскуда эта как рванет за руку. Слетел я с койки, ебанулся головой о стенку. И отключился. - Врет все, хуеглотина! - вскрикивает обшмаленный Альбертия. - Зачем на ночь такое рассказывать? - Заткнись, придурок, - вмешивается Антуан. - Дай Шломику доехать до конца. - ... Очухался от боли под мышкой. Вздулась лимфа, горит. На койку я уже не ложился. Сидел до утра, прижавшись к стене. Держал двумя руками хинджар и трясся. - Чего ж не позвал выводного, - подъебывает Антуан. Шломо смеется. В этом мире нельзя просить помощи. Ни у кого. Соблюдающий себя зэк помощи не попросит. Тем более у выводного. - Это тебе померещилось, - не унимается Альбертия. - Продрысни на хуй! - закипает чех на полном серьезе. - Что же это было, Шломо? - А хер его знает!... Утром на разводе встречаю козырных: Сильвер. Киш. Гуэта. Коэн. Жмутся мужики, как сучье подзащитное, блядуют глазами да сигарету об сигарету прикуривают. Подхожу. - Что, братва, хороша ночь была? - Не вспоминай! - обрывает Гуэта. - А начальника по режиму дергать надо. И срочно. - Так мне это не приснилось? - Нет, - сказал Гуэта. - Но вспоминать не смей. На работу не идем. Ну-ну... На работу не идем. Сержант в крик: "Саботаж! Балаган!" ... на работу не идем. Трешь-мнешь, но Карнаф прибежал. И ларьком грозил обделить, и свиданьями. Цим тухес. - Завари дверь арабского отсека, - орем в одну глотку, - и щели не оставляй. Руби им дверь хоть из своего кабинета, а нас - отдели... Вот какая была история, - заканчивает от своего непонятного Шломо и трамбует в банг новую порцию. - Только дверь с той поры занавесили листовым железом. Бутылка банга ходит по кругу, и мне, опейсатевшему в тюрьмишке Тель-Монд, мерещатся мочащиеся к стене амалеки, помилованные Шаулем на поножовщине в Газе. Пророк Шмуэль и проклятье на вечные времена. На барашков жирных позарился красавчик-царек от плеча выше любого в Израиле, а платить паранойей моему Шломику. - Теперь, Лау, рассказывай ты, - объявляет Антуан. - Ты замутил на ночь глядя, вот и вспоминай про свое. Что могу я рассказать этим людям с приговором в вечность? За год моей отсидки за забором ничего "абсурдного" со мной не произошло. Шломо греет меня двумя новыми затяжками, и я влетаю в историю 17-летней давности. - ... Гнали танки на маневры из Джулиса в Бекаа. Напарник Натан катал в покер всю ночь накануне и за руль не садился. Перли на подъем до Иерусалима, гудели в Рамат-Эшколь, вывернули на затяжной спуск до Иерихона и давай упираться и осаживать стотонный комплект. Это был мой первый спуск к Мертвому морю, и когда запарковались против ворот базы Гади, я понял, что ничего тяжелее и серьезнее этого спуска в жизни не проходил. Натан отоспался, но чувствует, сукачок, что перепрессовал. Схватил тендер сопровождения и говорит: - Давай, Мишаня, я тебе город Ерихо покажу. Тебя здесь еще черти не носили. - Давай, - говорю, - только с тебя банок пять "Амстеля" причитается за порванную жопу. Давай, поехали! Похватали "узи", пристегнули рожки и поехали. Наваливаем в Иерихон. Базар да лавки, банк да ратуша. Вонь мочи и кислятины, как на всех мусульманских стойбищах. От Ташкента до Иерихона. - Натанчик, - говорю, - ну скажи, был я в Ерихо? - Нет. - Вот и я говорю, что нет! Только смотри, чтоб крыша не поехала... - Перегрелся ты, брат, на спуске. Давай, сначала пивком остынь. Ну, подходим. Натан трекает по-арабски. Пакет кофе с гэлем купил, сигареты, пиво. Стоим, пьем. - Так что, Натанчик, был я в Ерихо? - А хуй тебя знает, - говорит мой напарник Натан, - но с тех пор, как я тебя знаю, могу забожиться, что нет! - Натан, - говорю, - и я знаю, что не бывал никогда. Только там, с тыльной, с обратной стороны улицы, прямо напротив лавки этой, есть кузница. Старая прокопченная кузница. И сидит там древний, как дерьмо мамонта, чучмек. И я помажу с тобой фунт за сто, что так оно и есть. Ну, помажем? - Ох, Миша-Миша, - втыкается укайфованный до отказа Альбертия и переходит на русский язык. - Что хорошего я от тебя вижу? Что здесь НЕ ТО, блядь, ты хотел рассказать? - Хевре, - говорит Альбертия на иврите, - я расскажу вам случай - машеху бен-зона! Голову поломал и даже под планом понять не могу... Был в нашем городе автоинспектор Федор Иванович Потухаев. - Автоинспектор что? - Спрашивает Антуан, утерявший нить от неслыханных в своей жизни ФИО. - Козел был такой, что весь город его бздел, как беса. Раз поймал меня с левым грузом и деньги брать не хочет. Давай, говорит, документы. Я даю деньги. Он говорит: нет, давай документы. Я уже ничего не понимаю. Совсем. Он берет технический талон и начинает писать. Писал-писал, писал-писал, места не хватило - на крыле стал писать! От ужаса грузинского эпоса у меня взорвался чердак. На ватных ногах иду отлить за фанерную загородку толчка. Колики хохота разрывают мои кишки. В голос ржут "убитые" вором "в законе" Антуан и Шломо. Обеспокоенная камера цыкает на нас матом и проклятьями. - Соэр! Соэр! - оглашает прогулочный двор штрафного блока крик жильца из соседней камеры. - Ответь же, надзиратель, почему молчишь и не отвечаешь? Вакнин вены вышвырнул... ... Покропили Новый Год - вышибают из меня придурь гашиша чужие ломки вскрытых вен. Шломо гасит свечу. В темноте расползлись по матрацам. Сейчас надзиратель поднимет "вайдод", и набегут удальцы спецконвоя. Я лежу весь сезон дождей под неостекленным окном, завернувшись в сырое сукно одеяла. Пыль дождя на моей бороде и плеши. Из ошпаренных планом глазниц тоже дождь по ненужной жизни. - Эй, Моше, - говорит Антуан. - Ты чего нас держишь за яйца? Показал ты напарнику кузню? - Спи, христианин, и дай спать другим. Нам уже не нужен Ерихо... ПАРДЕС (У ПОДНОЖИЯ ТАЙНОГО УЧЕНИЯ) Глава первая ПШАТ Сидели под замком в тюремной синагоге. Ждали десятого на миньян. Шел контрольный пересчет заключенных в штрафном блоке Вав-штаим. В резиновых сапогах до мудей бегал по лужам старший надзиратель Хабака, друз с мертворожденной рожей и амбарной книгой в руках. Ничего хорошего эти побежки вброд нам не сулили и, как факт, завопили сирены над Аялонской крыткой. Десятого не привели, но двор заполнили специалисты с тележкой "Габизон" (сочинил жид по фамилии Габизон агрегат на колесах, слезу у коллектива вышибать) и удальцы с дубинами из белой пластмассы. Трепали первую камеру, вызывая злодеев поименно. Вставала под февральский дождь козырная семитская масть Земли Обетованной. - Бакобза! - кричит из будки охраны дежурный офицер по кличке Носорог. - Яаков бен-Моше! - отворяет беззубый рот кокаиновый жилец Бакобза. - Приговор - пожизненно. - Встань у стены и замри, - советует мужик с газометом. Щуплый Бакобза форсирует водный рубеж в полуботинках и прилипает к стене. Напротив, на дистанции одного скачка, встает боец с дубиной. - Шхадэ! - Абдулкарим абу-Снин! Приговор - пожизненно. - Рибавчи! - Иссахар бен-Шаул! Пожизненно. И по луже к Бакобзе и Шхадэ... - Шимонович! - Файвл бен-Ицхак! Осужден на девять лет. Редким крапом в блоке Вав-штаим приговор в однозначную цифру. Мастер в офицерских погонах прессует публично: - За что? Шимонович мнется... Ему неудобно... Вот так, при всех? А его удалец дубиной наотмашь - хрясь! - Растление малолетних! - К стене, мразь! - командует Носорог. Шимонович бежит к стене - аргентинец с забацанными гормонами, собственных детишек еб, равноправный член беспредельной кичи; даже блатует порой... - Смотри сюда! - корит меня Йосенька Абрамович и тычет двумя пальцами рогаткой в священную книгу Нида. - У тебя в конце месяца тест! В моих наставниках Йосенька-Молоток, таксист из Хайфы, и мы читаем запоем книгу Нида. - Йос, - говорю я старенькому Абрамовичу, я боюсь выходить с двушкой в приговоре под палки вон тех. - Ты не из нашей кодлы, - успокаивает Молоток. - Ты под лапкой Шабака. - Да... - говорю. - Да, да... Тот, что огрел Шимоновича, прости за пошлость фразы, волнует мое воображение. Гнедой бес с лицом еврейского гладиатора и бабьими бровями! Кандехаю на ватных ногах четыре шага и липну к прутьям двери. Валлак, арс! И этот жизнелюб легкого поведения, любитель арены! Тот же румынский синдром в глазах свинцовой непорочности. Так смотрел на меня подельник. Там, в следственной тюрьме Петах-Тиквы. ... Прострация бетонной норы без окон. Девять ступней в длину, пять в ширину. Жужжит вента про печки-лавочки прошлой жизни... именины в сорок четвертый раз... следак Эранчик. Не бьет... Февраль... Хешбон нефеш... - Выводной! - ору. - Выводной! - Что ты хочешь? - Пить. - Подойди к волчку. Подхожу, мудила грешный... - Тьфу! - орошает плевком выводной. - Пей, Калманович ебаный!!! Тайманец-патриот окрестил меня Шаббтулей Калмановичем. Ничего. Отмыл очко сральника. Напился от пуза... Эранчик, Эранчик, Эранчик и выкладки компьютера: номер базы, номер склада, номер ракеты... Восьмерки крутишь, дурак! Подпиши, что НЕ ТЫ крал, и домой... "Вот мчится тройка почтова-а-я... По Волге-матушке зимой... " Пиздец! - прожигает. И он здесь... поет... Я еще не въехал, читатель. Невдомек, за что и почем... - Возвышаемся, братка! - ору. - Возвышаемся!!! - Мойшеле, - слышу, - не бзди! Они пойдут с нами на соглашение. - Как в воду глядел побратим. И был прав. А когда человек прав, он не виноват. Это точно. Разве можно винить двуногих за жизнелюбие? ... Тусовались во дворе тюрьмишки поганой. Время прогулки для сук, подзащитных властью. То блядво! И мы с ними. У меня уже, слава Б-гу, двушка в приговоре и два в "уме", а подельник о соглашении чирикает и стихи странные пишет. "Меня, как подушку, вспороли. А пух не собрать никогда!" Я уже и ракета, и ракетоноситель, и завтра утром меня воронок закинет в созвездие Ницан, и вот мы приняли спиртяги от доктора милосердного и тусуемся на прощанье, трекаем, как соскочит, отдышится и листочки мои сволокет издателю путному. Гонорар чтоб на ларек осел... - Миша! - говорит мне подельник и руки на плечи кладет, чтоб я лучше слышал. - Я-то какое отношение имею к ракете?! (Это он меня, но уже как бы медиум спрашивает.) Я причастен к ракете??! И уже не ртом, а глоткой: - Ты, тварь, свидетель обвинения!!! Ну, что ж, я еще не зек, читатель. Я только абитуриент с приговором и оседаю, немею под наглостью. Нагрузился чужой паловой, сплю, фраерок, и еще не понял. Жизнелюбы вообще не спят. Никогда! - Йосенька, - говорю. - Что должен сотворить семит в Израиле, чтобы попасть под домашний арест? - О-о-о!!! - сказал Йосенька Абрамович. - О-гого-гого!!! О-гого-гого-гого и даже больше!!! Прочтем книгу Нида, все узнаешь. - Радар? - Все не так просто, пацан. Все совсем не просто. Тебя мамой не прессовали? - Б-г миловал, - говорю. - Прибрал в малолетстве. - Дай скорее сигарету и сопи в тряпочку, - сказал Йосенька Абрамович и дважды ударил себя ладонью в грудь. - Я тебе расскажу, как прессуют! Подпускают в нужный момент старенькую еврейскую маму к сыночку-преступнику. Старенькую больную маму, обезумевшую от наглого шмона на предмет наркотиков и холодного оружия между ног. Старенькая больная еврейская мама рыдает "цим ломп" Ей страшно и стыдно среди казенных жоп, решеток и шлюх с оловянными рожами. Орут дети и надзиратели. Мама явственно хочет пить и сбежать одновременно. Но... Дай сигарету! - прессует Йосенька. У меня нет выхода. Мне интересно, куда убежала мама... - Но... - продолжает счастливый старик. - Открывается дверь, и вас, дюжину хуеглотов в оранжевых рубахах с синим отложным воротничком и клеймом на груди "Шабас", вводят в комнатушечку с мелкой сетью до потолка. Бездельники за сетью бросаются на абордаж, мнут и давят друг друга, а вам простор. Вам даже комфортно, только курить хочется. Пару б затяжек. Терпигорьцы твои уже устроились по хамулам, а ты все не видишь, кто к тебе пришел. Воровским ухом на микропоре ловишь родной писк: "Сынок! Я тебя не вижу!" Твои мозги хорошо задрочены текущими событиями, и тебе кажется, нет, ты даже уверен, что слышал: "Сынок, я тебя больше не увижу!" - Мама! Мамуня!!! - кидаешься ты на голос, на сеть. - Пропустите, бляди, старую женщину! Семиты жалеют твою еврейскую маму, и вот она рядом. Она видит тебя и плачет. - Майн зин, - спрашивает мама, - где твоя одежда? - Стирают, мама. Скоро просохнет... - Это хорошо, что ты стал религиозным, - шепчет старушка. - Теперь я спокойна. - О чем ты говоришь, мама! Какая религия на пересылке?! - Не лги мне! Маме не лгут. У тебя на сорочке написано "Шабес". - Да, мамочка... Ты сигареты не принесла? - Нет, сынок. Сказали, нельзя. - Хорошо, мамочка. Дай я тебя поцелую. - Как, сынок? - Крепко. Просунь в сеть палец. И ты берешь губами корявый палец своей старухи, как соску-пустышку в детстве, и мама затихает... - Э-э! - оттягивает тебя за отложной воротничок надзиратель-грузин. - Пашель!!! Кусок нихуя из Кулаши заподозрил членовредительство. Он не хочет, чтобы старушке отгрызли палец в его смену. Свидание окончено. - Всо! - объявляет. - Иды! - Береги себя, мамочка! - Молись и не лги, сынок! Никому не лги. Я буду тебя навещать... - Кончай, Молоток, - обрываю Йосеньку. - Хабака к нам идет. - Так тебя мамой не прессовали? - Нет. - Жаль. Очень жаль следователя. С несерьезным клиентом связался. - Это я забоюсь, Йосенька. Жизнелюб передал на Тель-Монд через визитера пейсатого: "Если я, - говорит, - сяду, ну, не дай Б-г, сяду, я его на зоне завалю!" - Крутой, видать, сионист! - Да, Йосенька. Это у них семейное. - А ты, шмок, вены вышвырнул? Я молчу, соглашаясь. - И из Тель-Монда, да, в беспредел Вав-штаим? Я молчу, соглашаясь. - Теперь ты понял, где тюрьма, а где бейт-тамхуй? - Кончай, Молоток, - говорю. - И поверь мне, что я что-то понял. Только там меня кум принуждал к откровению. Принуждает, блядь, а отказать неудобно. Вот я и вышвырнул. - Шмок, - говорит Йосенька. Я молчу, соглашаясь. Глава вторая РЕМЕЗ Сидели под замком в тюремной синагоге. Трепались вполголоса с Йосенькой за жизнь и ждали десятого, благодати ради. Во дворе "купали" какую-то камеру, лил февральский дождь, а время на послеполуденную молитву подпирало. - Машиях не придет! - сказал реб Сасон-ложкомойник. Шестерка Сасо