егда, оставался последним пострадавшим. Ближе к вечеру центр событий переместился на остров Архонтова София, непосредственно в архонтсовет: там, на паркете необъятного фойе, был разложен столь же необъятный план Саксонской набережной, по которому осторожно ползали супруги Коварди, медленно нанося на него возможные границы подвала под домом Астерия Коровина. По краешку плана мягко прогуливался лично Назар Эрекци, всем своим видом являя оскорбленную невинность и демонстрируя решительное намерение доказать, что никто не имеет никаких прав на подвал его собственного дома. Увы, уже после получаса рисования и штрихования стало ясно, что лабиринт может располагаться где угодно, но только не под его домом; лабиринт представлял из себя нечто вроде положенной набок цифры восемь, она же символ бесконечности, имел несколько уровней, но дом Назара находился точнехонько там, где располагалась серединка восьмерки - и чуть западней. На свои подвалы Назар имел все права. Но Лабиринт не представлял из себя его подвала - он брезгливо изгибался, словно к дому Назара ему и прикоснуться было противно. Однако Назар не зря стоял во главе одной из самых сильных гильдий - он внимательно присмотрелся к плану Лабиринта и пошел прямо к архонту. По его мысли, Лабиринт, как сооружение как минимум равное древностью собственно Киммериону, не мог принадлежать никому, как никому не принадлежат, к примеру, Рифейская Стрелка или Подъемный Спуск. Архонту мысль понравилась, но пока, до составления подробного плана Лабиринта и решения Совета Гильдий о его принадлежности, Иаков Логофор принял твердое решение: подвал отремонтировать и наглухо опечатать. Дело шло к поздней ночи, а в ночное время за такую работу никто, кроме фирмы "Розенталь и внуки. Ночной ремонт мебели" - той, что на острове Петров Дом - категорически не брался. Розентали, с которыми поговорил по телефону лично архонт, заказ приняли, но больше одного работника уделить не могли - даже и для столь близкого к их фирме места, как Саксонская набережная. Архонту было делать нечего, он авансом списал все недоплаченные за прошлый месяц налоги с фирмы, а взамен из дверей фирмы на Петровом Доме вышел, перешел по пешеходному мостику на Караморову сторону и через сорок минут был возле дома Астерия Фавий Секундович Розенталь, человек мастеровитый даже по киммерийским меркам. Он двигался неторопливо, ибо катил за собой пятиколесную платформу с грузом немалого веса, - мало ли что в городе ломается ночами, нужно ко всему быть готовым, любые инструменты иметь под рукой, запчасти и еще кое-что. "Кое-что" представляло собою сегодня колоссальную катушку колючей проволоки, которую Розентали монопольно производили для внутренних нужд Киммерии, но требовалась она очень редко, - защита сокрытой внутри Великого Змея страны обеспечивалась самим Змеем, а внутри страны, на берегах Рифея, почти ничто не нужно было огораживать. Последний раз по требованию поселян огородили место падения с никогда не бывшей колокольни. Да и то зачем? А на всякий случай. Перекативши платформу через пешеходный мост, Фавий оказался на Караморовой Стороне, на Бесценной набережной, и мог идти дальше двумя путями, даже тремя: налево на Каменную-Точильную, направо в Скрытопереломный - и всех делов. Другой путь был чуть длинней, но не такой извилистый: Через Сложнопереломный переулок, Открытопереломный (почему-то не переулок, а Канал, но к такому названию за тридцать столетий все как-то привыкли) - выйти на Саксонскую. Но ночной воздух был свеж, путь недалек, а Фавий утомлен, и он выбрал третий путь, вдоль набережных, Бесценной, Дремучей - и Саксонской. Он любил родную реку, воздух от нее шел ночной и чистый, ибо давно известно, что "чуден Рифей в любую погоду, когда вольно и плавно..." - и так далее, хотя там классик, кажется, название реки проставил неправильное. Звали его не Фавий, а Флавий, но звук "л" в семье Розенталей не выговаривал никто. В силу же того, что в святцах (в любых притом, кроме глупых) есть оба имени, Флавий-Фавий отзывался на оба. Сейчас его никто не окликал, да и вообще его не окликали почти никогда, ибо работал мастер Розенталь в основном ночью. Днем он сладко отсыпался на верстаке, отключив все телефоны, вечером вставал, телефоны включал, съедал сырой капустный лист (один, не больше) и готов был к ночной починке мебели. Мебелью в Киммерии именовалось что угодно: даже свернутые Варфоломеем Венеру и Конанов кол пришлось ставить на прежние места ему. Ну, а Лабиринт предстояло не только поставить на старое место, но и обезвредить. Фавий ни одного лабиринта в жизни не обезвреживал, он слово-то такое слышал третий раз в жизни, но сегодняшнюю работу считал заведомо легкой. Он шел, катя свою платформу вдоль набережной, и обеими ноздрями, жмурясь от удовольствия, втягивал сырой запах рифейской воды, дальних бань на Земле Святого Витта, чистых (и не очень) киммерийских тел, бобриных шкур, мокрого лодочного дерева, запах древности, запах языческой святости. В окнах по левую руку не горело ни огня, хотя сибирский обычай закрываться ставнями в Киммерионе соблюдал только палач Илиан, прочие грабителей не опасались, да и сквозняков тоже. Киммерион мирно спал в ожидании полуночного удара колокола на Кроличьем острове. Розенталь однажды чинил там лестницу в часовне Артемия и Уара: не особо трезвый звонарь ударил в колокол слишком сильно, сверзился со стремянки, поломал стремянку и, кажется, ногу (или руку), а также часть ограды Того, Кто Пришел. Чинить - кроме ноги (или руки?) все пришлось Розенталю, стремянка заняла пять минут, ограда - всю ночь до рассвета. Тот, Кто Пришел был похоронен здесь сто тридцать приблизительно лет тому назад, и с тех пор никто не осмелился назвать его близ могилы по имени. Лишь на расстоянии версты-другой от этого места, только шепотом, сознавались киммерийцы в том, что похоронен в этой часовне сам государь Всея Руси Александр Павлович, а если не он, то святой старец Федор Кузьмич, все же иные могилы упомянутых лиц - а их немало во Внешней Руси - фальшивые. Ну, почти все. Может быть, еще только две или три - подлинные. Но не больше. Впрочем, до удара колокола было еще полчаса. За парапетом Фавию слышалось привычное шлепанье хвостами по воде, - многие бобры тоже предпочитали ночной образ жизни. В принципе их вотчиной считался противоположный конец Киммериона, юго-восточный, здесь же был запад, скорей даже северо-запад. На самой набережной не было ни души; издалека Фавий приметил огонек в угловом окне, глядящем сразу на набережную и на Открытопереломный Канал: не иначе как известный всему город господин Чулвин раскладывал очередной пасьянс. Но сегодня Розенталю был наряд не в этот дом, а в следующий - в дом лодочника Астерия Коровина. Надлежало еще и "не вызывать ажиотажа среди населения". Фавий надеялся, что пустая улица хоть как-то соответствует такому требованию. Впрочем, захотят - все равно придерутся. Но едва ли. Кто им по ночам тогда кровати ремонтировать будет? Удивительно были устроены мозги Фавия: время суток он определял по принципу "светло-темно", а все остальное игнорировал: и день недели, и месяц, и год. По работе ему все это не требовалось. Есть день: это когда спать. Есть ночь: это когда работать. Когда Розенталю кто-то рассказал, что рожден он, Фавий, день в день на десять лет позже императора, Фавий только плечами пожал: ну и что? С этим - к родителям. Это их заслуга. А в газете - ни-ни. И огорченный репортер "Вечернего Киммериона" убрался восвояси. Сейчас - Фавий нутром чуял - ночь. Значит - работа. Где? А вот она, работа. Вот он, - дом Астерия. Дверь была прикрыта и вроде бы заперта. На крыльце сидел огромный, плохо освещенный и, кажется, полупрозрачный человек. "Призрак" - равнодушно подумал Розенталь. "Конан-варвар, что ли? А вроде бы я кол ему на могиле прочно установил..." Некоторое время призрак и Фавий друг друга рассматривали. "Умеешь клепсидры чинить?" - услышал в собственной голове Розенталь гулкую мысль Конана. - Смотря какие, - ответил он вслух. - Надо посмотреть. "Она там, внизу. Не надо ее ремонтировать. Обещаешь?" - Ну? - привычно ответил Розенталь. Призрак не понял. "Обещаешь?" - Ну? "Обещаешь или нет?" - призрак начинал сердиться. - Ну, обещаю, - нехотя сказал Розенталь. Вообще-то такое обещание противоречило принципам фирмы. Но в инструкциях форму общения с призраками как-то упустили. Фавий засомневался: а хорошо ли он установил кол на могиле Конана? Прочно ли? Если прочно, чего тогда работать мешает, с вопросами пристает? И вдруг вспомнил - еще в школе он узнал от соседки по парте формулу на все случаи жизни: - Слушай, а какое сегодня число? Формула была могучая: не зря Розанель Чердак, которая Розенталю ее сообщила, теперь вышла в большие меховщицы на Елисеевом Поле. Если К нан и знал ответ, то через миг тот потерял значение: вдалеке на юге гулко ударил Архонтов Шмель. Один раз, как всегда. Призрак неодобрительно глянул на Фавия и исчез. Вход в дом Астерия был свободен. С реки тянуло зимним ветром; в этом году Рифей не замерз вовсе. Розенталь понял, что до полудня, до времени своего обычного вставания из-под солнечных часов, Конан залег в могилу, под каменный, увешанный жертвенными мочалами кол. Пора было ремонтировать Лабиринт. Пальцы у Фавия даже по киммерийским меркам были непомерно длинными и тонкими. Мизинцем он воспользовался как отмычкой, засунул в замочную скважину, согнул последний сустав - и дверь открылась. Прямо в прихожей, напротив входа, зияла дверь в погреб, в тот самый Лабиринт - распахнутая настежь. С усилием Фавий втащил в дом платформу с инструментами и запчастями. - Скажите девушки подружке вашей, - как всегда за работой, тихо запел Фавий, - что я объелся гурьевскою кашей... - сгрузив с платформы колючую проволоку, он сменил мелодию: - Запах ромашковый! Запах шалфея! Катятся тихие волны Рифея! Сделать, что велено, должен теперь я! Санта Лукерья! Санта Лукерья!.. Песен Фавий знал много, но до конца не помнил ни одной, а чаще вообще помнил только одну-две строки. Притом обладал он приятным лирическим тенором; наверное, его потрясло бы известие, что какая-нибудь провинциальная - Кемеровская, к примеру - филармония за такой голос оторвала бы его вместе со всеми киммерийскими руками и определила высшие возможные ставки и надбавки. Но Фавия вполне устраивала и нынешняя профессия. Сейчас он переоделся в рабочий синий халат и рассовывал по карманам инструменты, необходимые, по его мнению, при ремонте любой мебели, особенно такой древней, как Лабиринт. - Я спросил у ясеня... Где мой клю-у-учик га-аечный... Ключ нашелся быстро. Теперь требовались пассатижи. Без них с колючей проволокой не очень поработаешь. - Пассатижа, пассатижа! Что же ты мне изменяешь?... Я пою не для престижа, впрочем, ты об этом знаешь, вот ты где ты, пассатижа, где же дрель... Опустела без тебя моя артель... Наконец, основные инструменты под самый разнообразный песенный репертуар были собраны в карманы. Фавий ухнул и вступил в темноту. - А где мне взять такую гирю!.. - пел он, втягивая колючую проволоку в Лабиринт, - Чтоб жуть брала в сиянье дня! И чтоб никто ее не стырил, поскольку гиря - у меня! Гиря, точней, здоровенный кистень - на случай встречи с лишними людьми - на поясе у Фавия висела. Имелся у него и "Кумай Второй" с неразменными тридцатью тремя красавицами, хотя Фавий едва ли был способен пустить их в дело, - в крайнем случае, выстрелил бы в потолок, в пол, - да и гирей постарался бы только пригрозить. Однако живых существ нынче Лабиринт не предъявлял. Проволока разматывалась по бесконечным коридорам, каждые шесть вершков сворачиваясь в злую колючку: отныне и надолго бегать за так просто никто по Лабиринту не имел права, ибо архонт повелел сделать Лабиринт непригодным для пустопорожнего провождения в нем драгоценного времени. Иной раз Фавий пересекал проволоку по второму и по третьему разу, радостно перепрыгивал ее, тянул дальше и пел: - На тебе сошелся комом первый блин!.. Лабиринт уводил то вверх, то вниз, но Фавию было плевать: он просто заполнял проволокой каждый коридор, где таковой еще не было. - Я хотел бы повернуть за перегиб, чтоб найти за перегибом белый гриб... - Блин-н-н... Г-хр-р-рип... - отвечало Фавию эхо. Но он еще не такие эхи слыхивал. Фирма Розенталей не зря была ночная и срочная. Вообще-то он уже хотел бы перекусить, кочерыжка, завернутая в оленью замшу, для такого случая торчала из нагрудного кармана, но работы было слишком много. Он тянул и тянул проволоку. - Крутится, вертится... белая чайка! Медной горы сюда лазит хозяйка! Эх... да не верю я в эти поверья! - Фавий даже застыл на миг и выдал крещендо на весь лабиринт: - Санта Лукерья! Санта Лукерья! Он стоял прямо перед "Дедушкой с веслом". Некоторое время они смотрели друг на друга. Потом Фавий зажмурился, помотал головой и снова вгляделся в изваяние. Луч фонаря в его руке дрогнул. - Статyя мне кивнула!.. - произнес он сценическим шепотом, впрочем, несколько осипшим. - Значит, тут будет проволока в три ряда, а то понапрутся... Гуаны всякие! - Флавий немедленно осуществил задуманное. Потом огляделся и увидел, что не обтянут проволокой лишь один из входов в зал "Дедушки". Туда Розенталь и пошел, распевая: - Поговори ж хоть ты со мной, товарищ Парамонова!.. Гру...зинка, грузинка, грузинка моя! В саду ягода-а... а-армянка, лезгинка моя! Живет моя монада!.. У самого крыльца! Кормить ее не надо, но ей нужна маца!... Относительно скоро он пришел к пролому в стене. Об этой гадости он был предупрежден, ее предстояло замуровать отдельно, но сперва Розенталь решил заглянуть в соседний подвал: мало ли чего. Тем более, что оттуда доносились стоны. Пел Розенталь с душой, слух у него был наследственный (по ночам нередко приходилось ведь и рояли настраивать), однако в пении его недоставало, как обычно, звука "л". Покровительница Киммерии, Святая Лукерья, в его произношении лишалась первоначальной буквы. Но от этого звучало даже еще красивей. Фавий, пройдя "тропой Нинели" (названия он, понятно, не знал, да и не было у этой тропы никакого названия) - пришел к пролому в стене, ведущему во владения Подселенцева. Природная сухощавость позволила ему преодолеть дыру без напряжения. С тревогой осмотрел Фавий новое помещение, включенный телевизор, а потом - проволоку. Ее оставалось аршин с двенадцать, не более. Как раз дотянуть до телевизора. Что Фавий и сделал. И обнаружил, что весь ночной наряд выполнил. Теперь бы вот кто расписался только, что работа принята. Фавий осмотрелся. На топчанах, связанные по всем конечностям меховыми, куньими, что ли, а то и соболиными бинтами, лежали пятеро. Все стонали. Матерились. Но явно при этом глубоко спали. С таких подпись не получишь. Ну и как теперь? Фавий посмотрел в потолок. И не ошибся. Под потолком, на верхних ступеньках лестницы, сидели трое. Посредине - благообразный старец с весьма круглой бородой. Слева от него - двадцати, нет, меньше, лет парень с такой мускулатурой, что хоть прямо на олимпийские игры, выступать в метании бильярдного стола на дальность. А слева - человечек постарше и поменьше, но зато в белом халате. Врач. Фавий смутился. - Вы извините... Я тут пел. - Хорошо поешь, - задумчиво сказал старик, - и песни все какие-то необычные. Не из телевизора. - Мне бы тут в квитанции расписался кто - наряд закрыть... - Фавий совсем смутился. - А давай, - сказал старик. Рука его непонятным образом удлинилась, указательный палец ее тронул какое-то место на протянутой Фавием бумажке, - Вот, все. И за песни спасибо. Фавий поглядел на документ. В нем все осталось как было, но внизу появились новые слова: "Симъ удостоверено, что Фавiй сынъ Секундовъ работалъ и пелъ вельми изрядно. Феодоръ Кузьмичъ". Фавий даже и прочесть такое мог с трудом, не то, чтобы в это поверить. Увидев его сомнения, мускулистый парень спустился вниз (он руку удлинять, видимо, не умел) и быстро-быстро нацарапал ниже еще одну строчку. Но тут Фавий не понял уж вовсе ничего: рыбка, птичка, птичка, птичка, козлик. Это еще что такое? - На родном языке не читаешь? - с грустью сказал парень. - Тут написано: работа выполнена в присутствии трех заказчиков. - А козлик? Парень досадливо глянул на верхнюю ступеньку лестницы. - Федор Кузьмич, мне целых пять козлов рисовать или одного хватит? - А ты нарисуй ладошку сверху. Пальцы растопыренные. Диакритический знак: козлик в пятой степени. Тут покраснел Варфоломей. Как же он забыл такой простой способ записи? Не зря брат его все к Гаспару гонит: учись, мол, родному языку. "Отсижу и пойду!" - решил Варфоломей твердо. Третий наблюдающий, тот, что в халате, тоже решил расписаться. "Dictum factum" - гласила его приписка. Тут Фавий ничего не понял, но догадался, что все это надо завтра же... ночью! - показать Гаспару. Тот рядом живет, тот всегда все растолкует. - Ну, я пошел... - сказал Фавий, как обычно, оставляя звук "л" в подразумевании. Кажется, все тут были его работой довольны. Перебирая пальцами еще маслянистую колючую проволоку, Фавий удалился в темень. Из лабиринта донеслось: - Санта Укерья!.. Са-а-а-нта... У-укерья!.. 13 Орлиный нос, брови как у русских, хищный взор, волосы художественные, по плечам. Небритость, но не густая борода, также кустики на подбородке и на щеках. Усы вислые. Умберто Эко. Маятник Фуко Кто бы подумал, что у него такое простое имя - Борис Тюриков. И кто, глядя на его лицо, определил бы его национальность: сравнительно темнокожий, горбоносый, но при этом - начинающий седеть блондин. Кто подумал бы, что его тонкие, без лепных-рельефных бицепсов руки легко взваливают на спину шестипудовую пару мешков, с которыми предстоит топать не одну тысячу верст. Кто подумал бы, что этот интеллигент с вечным прищуром - настоящий офеня, с тридцатилетним стажем ходьбы от Лисьего Хвоста до Кимр и Арясина и обратно. Конечно, никто бы не подумал. Но все основные Стражи Норы, да и покупатели во Внешней Руси об этом знали. Среди почти трех тысяч русских офеней он был такой один. Никто не опасался, что от него можно ждать чего-нибудь неожиданного. Его терпели именно за необычную манеру торговли: чуть ли не единственный из офеней, он торговал прочим, иначе говоря - не молясинами. Он закупал в Киммерионе резные шахматы, бильярдные шары и кии, комплекты "костей" для игры в домино и в мацзян, резные веера, ожерелья, очелья, браслеты декоративные и для часов, булавки для галстука и для девичьей косы, словом, все, что продолжал по старой памяти производить на экспорт город - даже чесалки для спины в форме длинной птичьей лапы и портсигары, приспособленные для хранения хоть бутербродов, хоть зубочисток. Борис в одиночку насыщал этими киммерийскими товарами рынок Внешней Руси, но зато его мешки порою бывали потяжелей, чем у простых офеней, привычно несущих в одну сторону - молясины, в другую - японские телевизоры и пшеничную муку. Родом он был из Архангельска, там по сей день оставалась у него кое-какая четвероюродная родня с той же фамилией, вроде бы происходящей от старого слова, означавшего не то "сумку", не то "мешок". Когда услышал он зов в душе (в ранней юности по такому зову кто в монастырь идет, кто в бандиты, кто в генералы, кто в офени), то первые собственноручно сшитые мешки сам назвал "тюриками". Ноги сами повели его сперва за пшеничной мукой, которой не очень-то просто было в те годы укупить пять пудов, а потом - по невидной Камаринской тропке на юго-восток, тем самым путем, каким за почти три столетия до него по пьяному делу вполне случайно проехал государь Петр Алексеевич. Как и всех иных юных, впервые пришедших в Киммерион без гасла, иначе говоря, не зная пароля, усадили его на Лисьем Хвосте под четырехстороннюю перекрестную беседу и допрашивали - как положено в таких случаях - таможенник, священник, мирянин и офеня; последний, как всегда, был избран просто - старший по возрасту из оказавшихся в Киммерионе в тот день. Допрос велся непрерывно и вголодную, трижды двенадцать часов, по истечении какового Борис и был единогласно опознан как настоящий новый офеня, получил из специально существующего для таких случаев резерва выплату киммерийскими деньгами за принесенную муку, и отпущен с миром: знакомиться с городом, закупать товар, отдыхать понемногу перед уходом во Внешнюю Русь с молясинами. И все было буднично, лишь одним удивил таможенников Борис, когда предъявил укупленное для досмотра. Он не взял не только молясин, не взял даже семги или лососины, не взял ни пушных товаров, ни даже точильного камня. Он набрал восемь пудов безделушек, как называли в Киммерионе эти товары, что годами пылились в лабазах на Елисеевом Поле и редко-редко расходились по очень низким ценам среди собственно киммерийцев. Нечего удивляться, что и Борису они достались за бесценок, хотя иные были сработаны декады три-четыре лет тому назад, да вот с тех пор так и не нашли покупателя. Но свод таможенных правил никак экспорт подобных товаров не ограничивал - столетиями выносили офени из Киммериона именно такое и такому подобное - задолго до того, как все было вытеснено молясинами. Стражники посоветовались с офенями, потом с резчиками и торговцами, и неожиданно бодро выдумку Бориса одобрили. Потому как нечего неходовому товару пылиться. Все одно из уже готовых вееров молясину не сделаешь, а сделаешь, так офени побрезгуют. А тут мамонтовая кость, рыбий зуб, кованое серебро. Пусть берет, пусть несет. Бориса проводили с наказом: непременно идти в город Арясин, да закупить там кружев. Мука - мукой (телевизоры тогда уже были, но далеко не японские - и моды на них особенной не имелось), а дочку замуж ведь и не отдашь без двух пудов арясинских кружев! А уж если к Мачехиным подход найдет, да у них кружева покупать станет - пусть тогда хоть все веера унесет из Киммерии, все бильярдные шары. В Киммерии прохладно и так, а шары по столу катать ни у кого времени нет. Как ни рассуждай, был Борис Тюриков настоящим офеней, а поскольку первые годы своих трудов посвятил он тому, что утаскивал у купцов по дешевке откровенно залежавшийся товар, то за спиной дали ему вполне безобидную кличку "Санитар". Желающих последовать его примеру за все тридцать лет больше не появлялось, простой офеня твердо знал: молясины в Россию носить и богоугодней, и доходней. Настолько доходней, что иной раз чуть не в каждую церковь Киммериона можно свечу в полпуда поставить, да и на монастырь Святого Давида Рифейского кое-что пожертвовать. А уж насчет богоугодней - простым же глазом видно, как мало молясин в России, как лихо распродаются самодельные - что уж говорить о настоящих киммерийских! Однако Борис был не так-то прост (хотя не будь он достаточно прост - не признали бы его в свое время офеней). После удачного похода он, конечно, ставил свечи, даже дорогие, подолгу молился и просил отпущения главного своего греха, греха стяжательства, но киммерийские батюшки, привыкшие, что все как один офени именно этот грех свой считают главным (надо-то вот ведь задаром бы ходить! да ног таскать не будешь!...) пропускали покаяние Бориса мимо ушей и без епитимьи все грехи ему отпускали. А кто-то из лабазников, заказывая на Бориса и Глеба молебен во здравие раба Божьего Бориса, с потрохами выдал себя коллегам, и те при очередном визите непростого офени старались его к себе тоже зазвать. Если Борис еще не загрузил свои четырехпудовые тюрики, а лабазник не ломил цену, как Собакевич за мертвую душу, лежалый товар немедленно менял владельца. С годами Борис даже мог не платить всех денег, ему верили в долг, ибо первое, что он делал при следующем приходе в Киммерию - это долги возвращал. Безукоризненная честность Бориса вошла в поговорку (нечестных офеней нет в природе, но простому того не втюхаешь, что возьмет Борис, простому подавай молясин, молясин, молясин и ничего больше); с него никогда не просили дорого: на дорогой товар Борис лишь грустно глядел и с четырьмя "о" выговаривал: "Дорогонько..." В итоге через какое-то время товар дешевел, Борис слезно благодарил купца за уступку в цене, и товар покидал Киммерию. Куда сбывает он веера и шахматы - никого не интересовало, как-то влез в Арясине Борис к семье Мачехиных в доверие, и таскал в Киммерион пудами именно их кружева. Пшеничную муку приносил. Вьетнамские вяленые бананы - первостатейный товар для дальнейшего обмена у бобров. Словом, деньгами Тюриков ворочал огромными, хотя русских с собой не имел обычно никаких, разве что копейки. А киммерийские, полученные за свой добротный товар, до осьмушки обола оставлял в Киммерии, весь неистраченный остаток неукоснительно жертвуя на церковь. Ангел с тюриками за спиной (вместо крыльев) был Борис, да и только. И никто, кроме лабазников, им не интересовался в Киммерии. Интересовался им только Гаспар Шерош, но по природной робости никогда не рискнул бы почетный академик (а также косторез, лодочник, мясник, банщик, бобер и многое другое) пойти с вопросами к совсем незнакомому ему офене. Да к тому же Борис всегда бывал такой занятой - не в пример академику, чаще посиживавшему в скверике и бисерным почерком записывавшему разные праздные мысли. Притом все, что касалось необычного офени, заносил Гаспар в записи при помощи минойской пиктографии, ее (да и то с трудом) могли бы прочесть лишь гипофеты. Словом, ничьего опасного внимания за все тридцать лет Борис Тюриков не привлек. Да и зачем бы? Офеня как офеня, их три тысячи. А что покупает не то, что все остальные - молодец, да и только. Впрочем, Гаспар так не считал. Давно в записной книжке у него значилось: "ТЮРИКОВ - офеня, который не хочет торговать молясинами. Оборот товара - вдвое выше обычного офенского. Покупает резную продукцию, приносит кружева и прочий дефицит. Если он в Киммерионе выполняет роль бактеориофага, то..." Дольше пока не было ничего: академик так ничего и не мог выяснить. Ни на грош не обладая даром ясновидения, Гаспар просто нутром чувствовал, что ЛИШНИЙ какой-то человек в Киммерии этот офеня, не вписывается он в общую картину древнего Рифейского Убежища, из какой-то другой истории это человек. Неправильный, неестественный офеня, место ему не здесь, а в какой-нибудь апокрифической литературе, где главный положительный герой - Иуда; сгодился бы и советский шпионский роман, даже южноамериканская новелла с подкопами под Вавилон, словом, где угодно, только не здесь. Офеня - всегда камаринский мужик (потому что всю жизнь ходит по Камаринской дороге). А Тюриков - мужик, но почему-то не камаринский. Впрочем, такие головоломки жизнь подсовывала Гаспару ежедневно, еженощно. Он весьма часто страдал бессонницей и бродил по безлюдному в ночное время, хорошо освещенному Киммериону, лишь он один мог увидеть, как некий достойный пристального внимания человек наносит визит в дом некоего другого человека, по каким-либо причинам достойного внимания. Только Гаспар мог пронаблюдать, как с полупустым мешком за левым плечом однажды вошел офеня Борис Тюриков на крыльцо к Илиану Магистрианычу, палачу-цветоводу. Увидев такое в третьем часу ночи, Гаспар сперва не захотел глазам верить, потом - захотел, но понял, что на роль топтуна под окнами президент академии наук никак не годится. Гаспар поскорей удалился с Земли Святого Эльма, ничего дожидаться не стал, хотя славная мудрость "крепче знаешь - меньше спишь" была в самый раз для него (он старался знать больше, как можно больше, оттого и спал с годами все меньше и меньше) - знать слишком много он не опасался. Поэтому, придя домой, увиденное все точно записал, на всякий случай использовав самый древний, даже гипофетам почти непонятный вариант минойской азбуки - клинописную вязь. Постороннему взгляду эти строки показались бы чередой кусающих друг друга за хвосты бегемотов. Или еще чем, но никак не буквами. В музее при Доме Петра один пергамент такой вязью был исписан, и никто, кроме Гаспара, целиком прочесть его не мог. Но даже он в этот пергамент не углублялся, это была всего лишь одна из довольно многочисленных копий Минойского Кодекса, который ни в оригинале, ни в каноническом переводе печатному станку предан не был. Древность начального свода киммерийских законов определению не поддавалась, лишь известно было то, что на берега Рифея киммерийцы пришли с уже весьма истрепанной копией допотопного оригинала. С тех пор в кодексе ничего не меняли, только перевели на современный язык, но и оригинал на всякий случай тоже хранили. Кодекс был невелик, всего триста уголовных преступлений без всяких подпунктов предусматривал руководящий документ Минойского судопроизводства. Притом над некоторыми статьями кодекса киммерийцы давно и в открытую потешались; статья 138 выглядела так: "А ежели какой мужик со своей овцой согрешит, выпороть того мужика примерно, овцу тож". Статья 139: "А ежели какой мужик со своей свиньей согрешит, выпороть того мужика примерно, свинью тож". Статья 140: "А ежели какой мужик со своей коровой согрешит, выпороть того мужика примерно, корову тож". Насчет коровы, заметим, статья имелась, бык был пропущен, зато статьи 141 и 142 радовали киммерийцев (особенно в минуты нетрезвого досуга) так: "А ежели кто с кобылой своей согрешит, тому наказания никакого, а кобыле задать овсу вдвое супротив обычного", - и соответственно: "А ежели кто с жеребцом своим согрешит, тому наказания никакого, да только покормить обоих досыта". Статей, предусматривающих совокупление с росомахой, рысью, медведем, куницей, соболем, горностаем и другой прочей чисто киммерийской живностью в кодексе не было, видать, не водилась эта живность в тех краях, где составлялся кодекс. Однако на все подобные случаи имелась грозная статья за номером 300: "А ежели кто еще какое преступление учинит, что выше не предусмотрено, тому смерть, либо же, по размышлению, простить того вовсе, но на оный случай впредь не ссылаться". Таким образом, минойское уголовное право не было прецедентарным и полностью сходилось в этом с обычным уголовным кодексом Российской Империи. Ни слова не было в Кодексе и об офенях. Их польза, даже необходимость в экономике Киммерии была самоочевидна, но неужто за тридцать восемь столетий, протекших между островами Киммериона, никогда не нарушали они писаную часть Минойского кодекса? Отчего же, нарушали. И по статье 35 (пьяная драка с членовредительством), и по статье 72 (повреждение общественной собственности), и по статье 155 (человекоубийство простое, неумышленное) - за долгие столетия все такое в истории Киммериона было, и всегда суд архонта находил возможность примирить Минойский кодекс с уголовным. В единственном известном истории случае, когда офеня убил киммерийца (попросил того пособить мешок с товарами поднять, не удержал, уронил восемь пудов товаров на немолодого приказчика, тот и отдай Богу душу), по-минойски его приговорили к штрафу, обязали уплатить в казну гильдии камнерезов ведро серебра, - тогда на Руси рубль с бакенбардистым царем густо ходил - да и простили по трехсотой минойской. Кажется, таково было самое серьезное преступление из числа известных среди офеней, и то помнили о нем больше потому, что офеня тот, оказавшись долгожителем, полвека сдавал все новые и новые ведра серебра в казну камнерезной гильдии, а помереть умудрился в Киммерионе, и хоронила гильдия человекоубивца с таким почетом, что не совсем прилично все это как-то вышло перед народом. А с другой стороны - какое право у Киммерии судить минойским кодексом хоть одного офеню, если среди них никогда не было и, видимо, не может быть ни одного киммерийца? Были случаи, что престарелый офеня просил разрешения дожить остаток дней в Киммерии. Всегда такое разрешение давали, монастырь Святого Давида Рифейского для них даже кельи в резерве держал. Но бывало это редко, чаще офеня заканчивал свой торговый путь на Камаринской дороге: останавливался, сбрасывал мешки, оборачивался на восток, к Уралу, осенял себя двойным офенским крестом - и падал навсегда, лицом в сторону Киммериона. Через какое-то время братья-офени находили его, тут же, у дороги хоронили и заравнивали место так, чтоб ни бугорка не оставалось, а товар из его мешков прибавляли к своему - так повелось уж, такой сложился обычай. За тридцать восемь столетий, если бы над каждым офеней оставляли хоть малый бугорок, обозначилась бы Камаринская дорога что твое шоссе. Офени были для Киммерии неким органом общения с внешним миром, рукой, - отпадет одна, отрастет другая. Но если б кто пустил слух, что намерены офени объединиться в гильдию, в Киммерии даже смеяться бы не стали: глупо, невозможно и... никогда этого не будет. Поэтому Почетным Бобром был Гаспар Шерош, а вот почетным офеней - нет. И почетным Палачом - тоже нет, ибо нет такой гильдии. Визит странного офени к обыкновенному палачу-цветоводу именно поэтому заслуживал внимания. Гаспар до утра придумывал - какой товар мог понадобиться офене у палача. Конечно, это могли быть засахаренные семена настурций, - но они шли только бобрам и никому больше, на этот счет имелся указ архонта, бобры имели право объявить забастовку... Едва ли. Очень уж тяжкое преступление. Мог ли офеня взять подобный грех на душу? Гаспар так ничего и не придумал. Иначе, чем за товаром, офеня к киммерийцу в дом не входил никогда. Случаев известных не было. Гаспар не выспался совершенно, с утра пошел на любимую скамеечку в скверик к монументу Евпатию и его Викториям. И продолжал думать. И все без пользы, хоть иди к Илиану да спрашивай напрямую. Но Гаспар был робок, и в конце концов принял обычное для сомневающегося киммерийца решение: сходить к Сивилле. Благо с нынешним молодым гипофетом отношения у него складывались вполне доверительные. И Витковские Выселки - недалеко. Сивилла сейчас при треножнике состояла на диво дряхлая, потрясающе сумасшедшая, известная всему городу еще по тем временам, когда держала в кулаке пусть маленький, но важный рынок на острове Волотов Пыжик; рынок, возле конского завода, обслуживал в основном лошадиные нужды, на чем его "мамаша" однажды и погорела - проклятые умники отдали на анализ колбасу! Приговор был короткий: "На декаду - в сивиллы!" Что самое скверное - очень бездарна была она поэтически, строку прорицания сложить не могла правильно, и уставал гипофет Веденей, ее пророчества не только толкуя, но и редактируя. Сейчас сивилла сидела в своем углу, похоже, подремывала, а гипофет писал что-то минойскими значками в амбарной книге. Когда Гаспар, наклонившись, чтобы не удариться о притолоку, вошел в помещение оракула, Веденей покраснел, вскочил и разве что не заорал "Ваше величество!.." К счастью (больше для Гаспара - тот просто умер бы от такого приветствия) - не заорал. Гипофет и академик пересели за кофейный столик, весь их разговор, как обычно, шел по-киммерийски, поэтому значительную его часть в русском переводе воспроизвести невозможно, увы, как было много раз уже сказано, нет в русском языке подозрительно-обаятельного наклонения никаких глаголов, даже модальных; нет псевдоимперативных форм настоящего времени, позволяющих заподозрить человека в самых грязных делах, ничуть его даже за глаза не обижая; нет виртуальной формы множественного числа для существительных неопределенно-травестийного рода, даже самого этого рода нет. Словом, много чего нет. Но оттого в обиходной речи киммерийский язык и не используется (кроме ругани), что в нем для простого человека слишком много чего есть. И приходится просить у читателя прощения уж в который раз. Мало к риллицы для выражения чувств души. Латиницы тоже мало. Даже иероглифы никакие не помогут. Интуиция нужна, лишь с ее помощью кое-что еще можно понять в воспроизводимом ниже переложении этого разговора на русский язык конца двадцатого века, не знающий даже "царственного императива". - Киммерион? - для вежливости осведомился Веденей. - Рифей. Бобры. Настурции. Офени. Великий Змей. Арясинские кружева, - ответил Гаспар. - Офеня. Настурции. Земля Святого Эльма. Римедиум Прекрасный. Граф Сувор Васильевич Палинский. Офеня. Золотой дождь. Мамонт... в посудной лавке. Веденей с сомнением покачал головой. - Киммерион... - пробормотал он. - Увы. Караморова сторона. Наследник престола. Необходимо помнить. История не простит. А предпринять ничего нельзя, не могу пока ничего придумать - две последние фразы академик произнес по-русски, с большой грустью. - Киммерион... - неизвестно на каком языке и совсем растерянно сказал Веденей. - Кроме вас, Веденей Хладимирович, мне подозрениями делиться не с кем, - ответил академик по-киммерийски всего двумя словами, по-русски звучащими совершенно неприлично. В своем углу заворочалась и издала ряд неопределенных вздохов дряхлая сивилла. - Наверное, следует вопросить... - с все растущей тревогой сказал гипофет. - За счет города. Имеется резерв на такой случай. А отчет только в конце июня. То есть почти через квартал. Да я и за свой счет... - Отчего же, я тоже могу... - Киммерион! - с пафосом возгласил гипофет, и академик не стал больше спорить. Гипофет расставил жертвенник, достал обычное: серу, кориандр. Дубинку отложил - не такой посетитель. Зато извлек порошок размолотых шляпок лилового мухомора, перышки гуся, сошедшего с ума на почве вожделения к яблокам (еще при жизни: самофарширование всегда считалось в Киммерии страшной приметой), семена лотоса, печень рифейского осьминога и - на кончике охотничьего ножа - махорку. Тут же возникло затруднение. Сивилла, сволочь старая, дышала таким перегаром, что сесть на жертвенник самостоятельно не могла. Гипофет и академик с трудом донесли ее туда и усадили, а для устойчивости Веденей еще пропустил у нее под мышками ремень, закрепленный в блоке у потолка, - не первый раз такое с дурой случалось. Веденей зажег серу и стал поочередно добавлять компоненты. Через самое короткое время сивилла заблевала все вокруг, академик засмущался, но Веденей его успокоил: это пророчество наружу рвется и путь расчищает. Заодно бросил сверху немного поташа. Не помогло. Добавил селитру, марганцовку, шлифовальный порошок "миусский бальзам". Сивилла все блевала. Гипофет отчаялся, достал банку с нашатырем и сунул ей прямо под нос. Сивилла закатила глаза, стала синеть. Потом заговорила. - Быстры как волны рифейские песни да пляски! Восемь бильярдных шаров - боль головная для вас. Ухо царево прочло... Запретить бы офеням вовеки нашу газету в куски для упаковки кромсать! Поздно. Учти, академик, живешь в интересное время! Будет чего записать!.. Изверги, дайте опохмелиться... Переломавши все законы элегического дистиха, сивилла окончательно сомлела. Веденей, забыв о ней, смотрел на академика. Губы его сжались в нитку. Так же выглядел и академик. - Киммерион!.. - сказал на этот раз именно он. Что в переводе на простой русский язык могло бы приблизительно означать: "Ну, что ж, теперь мы хотя бы предупреждены". И добавил по-русски: - Я, пожалуй, посещу архонта. А вам, Веденей Хладимирович, придется взять отгул. Вам нужно навестить брата. Непременно нужно.Варфоломей Хладимирович все-таки несовершеннолетний. А он, - академик грозно сверкнул очками, - кажется, вскоре собирается жениться. По минойским законам он не может этого делать без согласия старшего в семье. Статья двести пятая. - Дайте опохмелиться! -