ну до того, как я прикоснусь к Сотхун-ай. Когда я выполнил его приказ и пришел на рассвете в михманхану, он еще не был одет, и усадив меня рядом, сказал, что покажет мне еще несколько приемов любовной игры. Показывать их он стал прямо на моем теле, и теперь уже я, как когда-то Сотхун-ай сомлел в его руках, а когда пришел в себя, то оказалось, что я сижу верхом на его бедрах, чувствуя его в себе, а он целует меня в губы и нежно прикасается своими губами к моим набухшим соскам. Меня окружал плотный дурманящий запах какого-то ароматного масла, но самое главное, что все происходящее не вызывало у меня никакого протеста. Единственным неприятным ощущением стал влажный холодок между ягодиц, когда из меня изливались ненужные моему естеству капли чужого вещества, быстро терявшего теплоту тела. Но хозяин тут же вытер меня какой-то ветошью, пахшей все тем же ароматным маслом, и, ласково шлепнув по заднице, сказал: - А теперь беги к Сотхун-ай. Придя на женскую половину, я застал Сотхун-ай еще спящей и взял ее прямо в полудреме, когда ее глаза были закрыты. - Что с тобой сегодня? - спросила она с удивлением. - И пахнет от тебя хорошо... Потом до нее дошло, и она перепуганно сказала: - Ты был у него... - и когда я кивнул, добавила: - Бедненький... - Никакой я не бедненький, - ответил я и снова, но уже не так грубо, как первый раз, уверенно овладел ею. Новые отношения с хозяином меня не тяготили, прежде всего потому, что они были нечастыми. Вскоре он откровенно объяснил мне суть сконструированного им треугольника наших отношений. - Я отдал тебе Сотхун-ай, чтобы ты остался мужчиной и не чувствовал себя женщиной, как многие из мальчиков, услаждающих мужчин. "Если у тебя когда-нибудь будет свой мальчик, делай, как я, и не калечь его душу", - как-то сказал он мне, но этот его совет мне, слава Богу, не пригодился - первым и последним мальчиком для мужских утех в моей долгой жизни был я сам. IV Гости у хозяина бывали редко, и для меня их появление было более неприятным событием, чем ненавязчивая близость с хозяином. Дело в том, что свой ритуал приема гостей он построил на мне и учредил для этого особую спецодежду - короткие, выше колен, широкие, как юбка, шаровары и тонкий шелковый халат, перепоясанный не поясным платком, как у почтенного мусульманина, а веревкой, как у бухарского еврея. Правда, веревка было скользкой, шелковой и достаточно было за нее лишь взяться, чтобы узлы сами начинали развязываться. - Вдруг придут дующие на узлы, - богохульствовал Абдуллоджон, собственноручно одевая меня, чтобы выпустить к гостям. Уже потом, изучив Коран, я понял, что использование всуе священных слов из суры "Рассвет", известной мне в те годы только как заклинание от духов и злых людей, было не единственным богохульством Абдуллоджона, и что, обязав меня прислуживать гостям, он пародировал обещание Господа окружить попавших в рай праведников "отроками вечными - когда увидишь их, сочтешь за рассыпанный жемчуг", и обходить их будут эти вечно юные мальчики с чашами и кубками. К тому же гости Абдуллоджона очень мало походили на праведников, и в этом мне предстояло убедиться. Дальше начиналось самое трудное. Стоило мне начать выставлять на стол разные блюда, как раздавался голос кого-нибудь из гостей: - Подойди ко мне, бача! И я был обязан подойти. Гость запускал свою лапу в мои шаровары, гладя мои ягодицы, перебирая пальцами яички и лаская член, а я должен был стоять, потупя взор, пока он не насладится этим и не отпустит меня к другому, где все начиналось по новой. Хорошо хоть не лезли с поцелуями! После таких ужинов Абдуллоджон отсылал меня к Сотхун-ай, оставляя уборку стола и михманханы назавтра для ворчливой Марьям. И лишь один-единственный раз - о нем мне вспоминать особенно тяжело - Абдуллоджон принимал одного-единственного гостя издалека. По разговорам я понял, что человек этот был из Кашгара (держать границы "на замке" тогда было трудно: фронтовая мясорубка непрерывно требовала мяса и крови и на "безопасных" направлениях, вроде китайского, заставы редели, а начальство уповало на непроходимость горных хребтов). На столе было спиртное и гость, опьянев, кинулся на меня, двумя движениями сорвал с меня халатик и шаровары и завалил на живот. Я едва успел зачерпнуть с блюда на низком столике правой ладонью горсть густого соуса на бараньем жире и вытереть свою жирную руку между ягодицами за мгновения до того, как он ворвался туда своим непомерно раздувшимся от возбуждения членом. Не сделай я этого, он порвал бы мне там все, что только можно. А так дело обошлось без крови. Абдуллоджон незаметно исчез сразу же, как только его гость меня раздел, и появился как раз в тот момент, когда он насытился, пытаясь отвлечь его разговором от повторных попыток. Я же, воспользовавшись моментом, буквально уполз на женскую половину. Там меня нежно и без слов приласкала Сотхун-ай. Теплой водой, чистой влажной тряпкой она обмыла и обтерла опоганенные части моего измученного тела, а потом еще и вылизала их своим мягким язычком. Смысл всех этих ее действий я понял много лет спустя, прочитав одно из поздних толкований священной Кама-Сутры. Вряд ли Сотхун-ай черпала свое знание из мудрых и недоступных ей книг. Она и кириллицу, заменившую здесь, по указаниям властей, арабскую вязь, еле понимала и мучительно складывала буквы в слова. Ее же обращение со мной и вообще поведение было, скорее всего, проявлением древних инстинктов, сохранившихся в ней, как теперь говорят, на генетическом уровне. И эти ее обнаружившиеся инстинкты нашли отклик в моей душе, а вернее, в моей плоти, и я тут же взял ее так по-взрослому и по-мужски, что вся наша прежняя близость выглядела перед этой памятной для меня ночью просто детской игрой, и она заснула у меня на руках. Наутро недоброго гостя уже не было, и никаких ощущений о его пребывании и в доме, и во мне у меня не осталось, словно это был дурной сон. Сон и больше ничего, как сказал бы в таком случае безумный Эдгар. Подставляя меня своим дорогим гостям, Абдуллоджон всячески оберегал Сотхун-ай. Лишь иногда она появлялась перед гостями в танце "Бисмил". Исполняла она его мастерски. Гости в восторге снимали поясные платки, и каждый из них свой платок расстилал перед собой. Сотхун-ай опускалась на колени на тот платок, близ которого ее заставал конец танца, и ее плечи и руки после этого едва заметно вздрагивали - по сути танца так умирала птица. Как только движения ее плеч становились незаметными, тот гость, чей платок она избрала, совал ей за пазуху смятую купюру, давно уже по военному времени ничего не стоившую, и Сотхун-ай мгновенно скрывалась на женской половине. Просьбы "повторить" никогда не удовлетворялись. Я же с трудом приходил в себя, не веря, что это совершенное тело и творимая им красота принадлежит мне, знающему на нем каждую родинку и каждый волосок. В этот момент я думал о том, что ради этих даров судьбы мне стоит вытерпеть и ненужные мужские ласки и насилие. V Все описанное имело место, конечно, не только не каждый день, но и не каждую неделю. Остальное время проходило у нас с Сотхун-ай в не очень утомительных работах по дому. Ей, как это было принято в тех краях, доставалось больше, да ведь и старше меня она была года на полтора-два, а это для юной женщины в тех краях было немало. В прогулках внешних Сотхун-ай, как "женщина Востока", вроде бы и не нуждалась: пространства двора ей вполне хватало для контактов с миром Божьим. С домашними делами она управлялась быстро и хорошо, лучше Марьям, ворчавшей, как я понял, лишь "для порядка". Меня же тянуло на улицу, но выйдя однажды, когда солнце еще было высоко и мальчишки не разбрелись по домам, я попал под такой шквал презрения, что позорно бежал назад в наш двор, чтобы прекратились эти, раздававшиеся у меня за спиной, на разные голоса, крики: - Джалап! Джалап!.. - Они дураки, не слушай их, - сказала Сотхун-ай в ответ на этот нестройный хор, ворвавшийся в тишину нашего двора в открытую мной калитку. Потом я предложил ей ближе к вечеру выходить через дверцу в задней стене, чтобы побродить по кладбищу, где люди старались вообще не бывать. Она согласилась. Бродить по кладбищу оказалось делом весьма интересным - если издали все склепы казались одинаковыми и под одинаковыми серыми каменными сводами, то при рассмотрении их вблизи каждый склеп отличался от других и высотой, и размерами в плане, и славящими Господа арабскими надписями на фронтонах, а главное, состоянием входного проема: в одних этот проем был разрушен, в других каменная заделка входа почти полностью сохранилась. Прогуливаясь среди таких могил и заглядывая в склепы, мы нашли в третьем или четвертом ряду просторный склеп с отверстием в задельной стенке, в которое мы свободно пролезли. Оглядевшись вокруг, - мы оба хорошо видели в темноте, а тем более в царивших в склепе серых сумерках, - мы заметили в одном углу скелет с черепом, все еще державшемся на пирамиде из позвонков и обращенным к Мекке. Скелет нас не испугал. Мы были слишком молоды и не отождествляли скелет со смертью. Поэтому мы спокойно уселись на корточки возле него и продолжали осматривать внутренность склепа. Против нас, по правую руку скелета пол был выложен обтесанными камнями. Когда я их осматривал, сердце мое дрогнуло: я увидел, что один камень сдвинут и под ним зияет пустота. Я подумал, что вот сейчас свершится то, о чем я читал в сказках еще до войны, и сейчас появится клад и вылезет собака с глазами, хотя бы как блюдца. Я подскочил к отверстию и всунул туда руку, не отдавая себе отчет, что там могут быть скорпионы, ядовитая змея или фаланги. Но там не было ни клада, ни гадов, ни пауков. Рука моя, погруженная в полость по самое плечо, вытащила только горсть песка, который в тех краях мало чем отличался от пыли. Когда я сыпал песок на камни, что-то зазвенело. Я поднял с пола тоненькое, потемневшее от времени колечко в виде змейки с раскрытой пастью, куда был вложен круглый и прозрачный красный камушек. Я тут же еще раз пошарил в каменном ящике, но не нашел ничего. Колечко я одел на средний палец Сотхун-ай. Когда мы шли обратно, уже стемнело, но светила луна, и мы шли без страха. Время от времени в темных кустах загорались два желтых огонька - нас провожал шакал, но во весь рост мы его так и не увидели. Зато, когда мы оба оказались в густой тени, Сотхун-ай вскрикнула: - Ой! У тебя тоже горят глаза, как у шакала! - И у тебя горят! - сказал я. - Но не как у шакала, а как у волчицы - красноватым цветом, а не желтым. - И у тебя как у волка, - успокоилась Сотхун-ай, потому что волков в окрестностях села уже очень давно никто не видел, а шакалы были где-то совсем рядом. Дома нас отругал Абдуллоджон, сказав, что больше не будет отпускать нас гулять по вечерам. Сотхун-ай к тому же получила от него несильную оплеуху. Потом мы с Сотхун-ай в нашей комнате любили друг друга, не потушив лампу и даже не укоротив фитиль. Видимо, общение со скелетом и могильный дух каким-то образом воздействовали на наше настроение, и мы отдались своим чувствам так самозабвенно, что только, когда я оторвался от ее тела и откатился к краю ковра, я заметил мелькнувшее в полумраке приоткрытой двери михманханы смуглое и потому недоступное бледности лицо Абдуллоджона, посеревшее от страсти. Меня он к себе не позвал: переживаний зрителя наших с Сотхун-ай утех ему, вероятно, хватило для глубокого удовлетворения. VI Моя преждевременная любовь к Сотхун-ай и запретная любовь, творимая со мной, были, конечно, самыми яркими воспоминаниями о времени, проведенном мною не по своей воле в райском саду Абдуллоджона. Но запомнился мне и еще один случайный эпизод. Однажды я шел на свою женскую половину дома через михманхану и увидел в углу склонившегося над чем-то Абдуллоджона. Я с первых своих шагов по земле обладал звериной бесшумной походкой, а в михманхане она еще и смягчилась ковром и отсутствием обуви на моих ногах. Совать свой нос в дела Абдуллоджона я не собирался, но дверь в нашу с Сотхун-ай комнату находилась в метрах двух от того места, где он стоял, и когда подошел совсем близко, он вдруг почувствовал мое присутствие и резко повернулся с красивым кинжалом в руках и угрожающим выражением лица. - А, это ты! - сказал он, успокаиваясь. И тогда я увидел, что он стоял над каким-то не очень большим кожаным мешком, повалившимся набок, и над кучками сверкающих в сумраке украшений, высыпавшихся из мешка. Настроенный нашим с Сотхун-ай походом на кладбище на поиск сокровищ, я даже на миг подумал, что этот мешок Абдуллоджон вынул из тайника в склепе, увидев, что мы туда идем, но сразу же отверг эту мысль, поскольку одноногий и тяжеловатый Абдуллоджон не мог пройти так, чтобы мы его не заметили, да еще и обогнать нас. Кроме того, мы сами не знали, куда забредем. Мой внимательный взгляд Абдуллоджон истолковал иначе. - Не торопись! - сказал он. - Это все будет ваше с Сотхун-ай... Он, вероятно, и мысли не допускал, что моя мать может когда-нибудь живой вернуться из России, представлявшейся ему филиалом преисподней, и забрать меня у него. VII Но это чудо все-таки произошло. Примерно год спустя моя мать, живая и даже не особенно похудевшая, появилась на нашем подворье, и рассказала, что отца выписали из госпиталя инвалидом и пристроили там же на работу. Какое-то приемлемое занятие, кажется, в том же госпитале, нашла и она. И вот теперь пришло время нам всем собраться в Оренбурге и там ожидать возможности вернуться в родной для нас всех Энск. Мать долго и горячо благодарила Абдуллоджона, поскольку меня она нашла выросшим и возмужавшим, чему немало способствовали, вероятно, и мои игры с Сотхун-ай, ну а то, что временами мне самому приходилось быть девушкой со спины, не оставило на мне никакого заметного следа. Впрочем, никакие подробности мою мать не интересовали. Я был жив, и это было главное, а в остальном она была готова к формуле "были бы кожа да кости, а мясо нарастет", а тут, кроме костей и кожи, явно ощущалось еще кое-что. Она переночевала с нами на женской половине. Мы скромно расположились в разных углах комнаты, но увидев красоту Сотхун-ай, ее рвущиеся сквозь бесформенный балахон полные плечи, твердые груди и округлую попку, она замерла, и как-то тускло спросила меня: - И вы все время жили тут вместе? - Да, - с невинным удивлением, мол, а что тут такого, сказал я. Она подошла к Сотхун-ай, стоявшей с потупленным взором, как я стоял перед щупающими мою задницу гостями Абдуллоджона, обняла ее и поцеловала, сказав "рахмат" за сына, но я понял, что ей хотелось своими руками потрогать мою радость, и ее руки, скользнув по тонкой талии и бедрам Сотхун-ай, все поняли. Сотхун-ай, правда, была в тот день не в форме - с утра ее подташнивало, и на ее лице, каждый миллиметр которого я знал наизусть, я увидел какое-то едва заметное на ее смуглой коже пятно. Мать, конечно, ничего этого не знала, и ощупав ее, как кобылицу молодую, и сделав для себя какие-то выводы, углубилась в мысли о предстоящей дальней дороге - деле в те годы очень не простом. И потом, когда мы уже были в Оренбурге, и еще потом - до конца своей жизни она ничего у меня о пребывании у Абдуллоджона не спрашивала и ни словом об этом моем незабываемом годе никогда не обмолвилась. Я же поначалу тосковал о Сотхун-ай, но потом другие приключения и привязанности заслонили ее прекрасный облик, и живая память о ней сохранилась где-то в глубине моего сердца, чтобы сейчас обнаружить себя простым вопросом: а что же с ней сталось, как она прожила жизнь? Может быть, желание получить ответ на этот вопрос и гнало меня сейчас в неизвестность за тридевять земель. Мой другой, запретный в те годы, чувственный опыт был похоронен еще глубже. Конечно, как и многие другие не уродливые лицом и телом подростки, я в своей уже энской юности иногда получал нескромные предложения от мужчин, но, в отличие от своих сверстников, я хорошо знал, что они означают и избегал их, поскольку интимное общение с женщинами было для меня главным в жизни. Теперь же, когда это главное ушло, я с большим пониманием стал относиться к чувствам, которые ко мне питал Абдуллоджон, и теперь без предубеждения могу представить себе удовольствие от близости красивых мужских тел и даже самого себя, ласкающего взором и руками чужую молодость и красоту. Как Хайям: Сядь, отрок! Не дразни меня красой своей! Мне пожирать тебя огнем моих очей Ты запрещаешь... Ах, я словно тот, кто слышит: "Ты кубок опрокинь, но капли не пролей!" Но вся эта сексуальная экзотика бледнела, однако, если в моем представлении возникало мое Вечное Видение - ждущая, обнаженная молодая Женщина, и я сразу же забывал о том, что капризная судьба сделала меня бисексуалом. Глава 3. О разочарованиях, надеждах и суровой действительности I На все воспоминания, описанные в предыдущей главе, и на приведение их в хоть какой-нибудь порядок у меня ушло чуть более суток пути от Москвы. До Ташкента оставалось еще почти столько же. За окном промелькнул Оренбург, давший нам приют на пару лет после Туркестана. Ни вокзал, ни городские окраины его я не узнавал. Лишь помянул добрым словом и рюмкой своих покойных родителей - у меня с собой было, хотя никаких проблем со спиртным и всем прочим, кроме денег, в этом мире уже давно не было. Когда же поезд углубился в казахские степи, я от нечего делать стал изучать своих немногочисленных соседей по этому пыльному вагон-люксу, где добрая половина комфортных приспособлений уже давно не работала. Восстановив в своей памяти то, что мне давно хотелось забыть навсегда, я подумал о том, что же влечет в эти края остальных пассажиров, среди которых местных, я имею в виду тюрков, ни одного не было. - Есть ли среди них хоть кто-нибудь, кого, как меня, манит туда неразгаданная тайна прошлого и желание увидеть или узнать о судьбе тех, кого, вероятно, давно уже нет на свете? - высокопарно спрашивал я сам себя, и бывал почти уверен, что второго такого дурака не только в этом вагоне, но и во всем составе нет. От этих самокритичных мыслей меня отвлек пассажир, появившийся в моем купе. Его маршрут полностью укладывался в дневное время, и он не стал обустраиваться, а просто прилег на диван, вынув из портфеля журнал. Минут через двадцать журнал выпал из его рук, и он тихо захрапел. Я поднял этот журнал, носивший давно знакомое мне название "Знамя". Я вспомнил, с каким нетерпением десять, двадцать и тридцать лет назад мы в Энске ждали каждый номер этого и других изданий, и, не удержавшись, пролистал его. Он открывался подборкой стихов неизвестного мне поэта, судя по фамилии - тюрка, видимо, пишущего на русском, поскольку переводчик не был указан. Одно из стихотворений начиналось такими словами: Объективности ради мы запишем в тетради: Люди - гады, и смерть неизбежна. Зря нас манит безбрежность, или девы промежность. Безнадежность вокруг, безнадежность. Они сохранились в моей памяти, потому что уж очень соответствовали тогда моему настроению - и насчет смерти, и о бесцельных мечтаниях о "безбрежности" и девичьих "промежностях", и о "безнадежности" вокруг - все в них было правильно. Кроме того, я подумал о том, что появись в этом самом "Знамени" лет пятнадцать назад такое пятистишие, вызвало бы тихий взрыв во всех, по крайней мере, университетских, городах нашей бывшей империи. Зазвенели бы тысячи телефонных звонков с вопросом: "Ты читал?", а на тысячах кухонь прошли бы тайные конференции читателей, посвященные попыткам аналитическим путем установить, не свидетельствует ли публикация этих строк с упоминанием промежности о радикальном изменении "политики партии и правительства". А сейчас я, вероятно, оказался вообще единственным жителем Энска, державшим в руках этот журнал. Я пролистал его до конца и не нашел в нем ни одного знакомого мне по доперестроечным и перестроечным годам автора, после чего тихо положил его на столик. И была ночь, и было утро, и был Ташкент. Оказалось, что пока я ехал в изоляции от всех новостей, в Ташкенте прогремело несколько мощных взрывов, и вокзал был не менее, чем в три ряда оцеплен милицией. Чтобы выйти в город, следовало предъявить документы с пропиской или командировкой на городские объекты. У меня ничего этого не было, и мне пришлось ждать местный поезд, не покидая станции. Правда, и там у меня несколько раз проверяли документы и спрашивали, где мой багаж. Решив вопрос с билетом, я отправился в буфет, где не задумываясь заказал шурпу и пару лепешек. Выпив перед трапезой стопку крепкой из личных запасов, я поздравил себя с прибытием в Туркестан. II Поезд в Нукус тащился так медленно, что на эту, казалось бы, не дальнюю дорогу ушли почти сутки, а потом более часа я в автобусе трясся по разбитой трассе к официальной цели своего приезда - строящемуся химическому заводу - и успел представиться начальству. Заканчивался пятнадцатый день данного мне срока на перебазирование из Энска на эту строительную площадку, и я, следовательно, свое обязательство выполнил. Разместили меня в комнате специально отведенной для энских специалистов, находящихся здесь в командировке. Мой предшественник, и он же сменщик, уехал за день до моего появления, но дел, требующих процедуры передачи, здесь действительно не было. Нужно было просто бродить по площадке, объяснять проект и делать замечания "по качеству". Это напомнило мне состоявшееся сорок лет назад начало моей работы в моей "основной" конторе, куда я до сих пор ходил по привычке, хотя заработную плату там перестали платить почти за год до того, как я решил отлучиться на полтора месяца в Туркестан. Первые мои дни на этой "строительной площадке" были уплотнены, так как проект разрабатывался без моего участия, и мне было необходимо его изучить, чтобы мои пояснения строителям звучали уверенно. Затем наступило более свободное время, и я стал оглядываться по сторонам. Строительная площадка находилась в степи, а вернее - в пустыне, сразу за границей довольно жалкого в этих местах оазиса вдоль мутной реки Аму. Пустыня была унылой и беспросветной. Правда, мне рассказывали, что я ее не узнаю, когда зацветет мак, но я все же надеялся покинуть эти места, не повидав этой красоты, поскольку находиться здесь мне предстояло не более месяца, а десять дней уже отщелкало. Оазисная часть моего тесного мира в эту предвесеннюю пору, как я уже сказал, тоже не выглядела привлекательной, и прогуливаясь по этой древней и почти мертвой земле, я с трудом мог себе представить, что именно в этих местах когда-то резвились туранские тигры, а жившие здесь люди создали алгебру и в первый раз в истории человечества, притом довольно точно, измерили диаметр и окружность земного шара еще в те времена, когда в ныне просвещенной Европе сжигали на кострах вполне приличных дам, считая их ведьмами. "Возможно, не без оснований", - мстительно подумал я, вероятно, где-то в глубине души считая женщин виновными в своем бессилии. В этих же местах, как я помнил, когда-то проводились поэтические состязания и блистал великий и святой Махмуд Пахлаван, чьи четверостишия не уступают хайямовским. Помня о том, что Махмуд похоронен в Хиве, я спросил одного из местных, известно ли, где его могила, и услышал в ответ: - Что ты, отец! Конечно, известно! Там же огромный мавзолей. Завтра буду ехать мимо Хивы по делам, завезу тебя, а на обратном пути заберу. Величественный мавзолей действительно возвышался над окружавшими его зданиями. В его зал я прошел с какой-то экскурсией, но потом задержался у могилы Махмуда, расположенной в сводчатой нише, вероятно, в михрабе, выложенном красивыми керамическими изразцами. Мне вдруг вспомнились его стихи, видимо, отвечавшие моему настроению: Желанную ищу средь моря суеты. Ее обитель скрыли от меня цветы. Пьяней Хайяма я, но всем вином Земли Не утолить тоску и жажду красоты. Я тихо прошептал их, поцеловал край надгробия, украшенного арабской вязью, и тут заметил, что ко мне неслышными от мягкой обуви шагами подходит смотритель. Я чуть громче пробормотал Главную формулу ислама: "Бисмилля-ги ар-рахмани, ар-рахим". Смотритель почтительно остановился и сказал: - Отец! Можешь побыть, сколько хочешь, один у могилы. Я задержу следующую группу. Я поблагодарил, постоял еще минут пять и пошел побродить по городу, размышляя о жизни и смерти. Но чаще всего мои мысли возвращались к тому, что я ошибочно истолковал месяц назад, как случайное стечение обстоятельств, как Знаки свыше, указующие мне Путь, ведущий туда, в село Пртак, где мне вдруг так захотелось побывать. Теперь я, находясь под Нукусом, посматривал на карту этой страны и видел, что меня сегодня от моей истинной цели отделяет не менее тысячи километров, и если я их преодолею каким-нибудь транспортом, уплачу за гостиницу в Уч-Кургане и пробуду там пару дней, то оставшихся денег мне может не хватить на возвращение в Энск. В общем - не получалось, никак не получалось! И тут я снова вспомнил мимолетную улыбку или ухмылку моего старого кота. Этот негодяй понимал тщету моих надежд! И я стал аутотренингом готовить себя к позорному безрезультатному возвращению в Энск. "Но почему безрезультатному?" - уговаривал я сам себя и в который раз подсчитывал, сколько денег я привезу домой из этой командировки. Получалось, что месяца полтора-два я смогу прожить, понемногу добавляя к своей пенсии то, что я здесь получу. Так что мой кот зря ухмылялся: цель моя оказалась недостижимой, но польза от поездки все-таки была. Сделав для себя все эти выводы, я уже с нетерпением ожидал завершения этой сразу наскучившей мне командировки. Последняя моя десятидневка была почти полностью свободной от каких-либо дел, время, поэтому, шло крайне медленно и я, томясь, едва не начал делать зарубки на вековом карагаче. Тем временем пришел Науруз. Здесь, особенно в поселке или квартале строителей завода, как и почти на всей территории бывшей советской империи, отмечали все старые и новые гражданские, а также возобновленные религиозные праздники. Меня, видимо, снисходя к моему возрасту и весьма солидному виду, пригласили в "руководящую компанию", состоявшую из средних строительных и заводских начальников (высшие, оберегая свою репутацию, в таких праздничных пьянках не участвовали). Кроме нас, "специалистов", за столом сидело несколько чужих, но причастных к строительству лиц и, в частности, переодетый в штатское местный офицер милиции, начальник весьма многочисленной охраны объекта. Это был парень лет тридцати, ходивший с пистолетом и почему-то в темных очках. Дело в том, что я никогда не видел тюрка в темных очках - может, во времена моего детства и отрочества таких очков просто не было, но и я после Туркестана никогда в жизни ими не пользовался, поскольку научился там особому прищуру глаз, делающему их недоступными для прямых солнечных лучей. Поэтому главного охранника с его темными очками на смуглом лице я окрестил "тонтон-макутом" - он вполне отвечал и образам этих "оперов", возникшим в моем воображении после прочтения "Комедиантов", и облику соответствующих героев одноименного фильма. За неделю до наурузового застолья я был по пожарным делам в местном управлении внутренних дел, и там познакомился с этим нашим тонтон-макутом, которого я до этого видел только издали. В управлении же он, заметив меня, на правах старого знакомого сам подошел ко мне и исключительно вежливо спросил, чем он может помочь, а потом проводил прямо в кабинет пожарного инспектора. Вид "Управления внутренних дел" меня сильно поразил: оно размещалось в двухэтажном кирпичном здании с облупленными стенами, а один из его углов был вообще разбит, видимо, при неудачном развороте какого-нибудь грузовика, и образовавшаяся дыра была кое-как заделана саманом. Двери в предусмотренные проектом на обоих этажах туалеты были забиты досками крест-накрест, а функции этих закрытых навсегда туалетов выполняла шаткая деревянная будка со щелями в один-два пальца шириной, возведенная над выгребной ямой, перекрытой неприятно пружинящими досками. Впрочем, слово "выгребная" здесь применено только как термин, обозначающий соответствующую деталь туалета системы "сортир", поскольку эту яму никто и никогда не выгребал, и ее неповторимый аромат пропитал и здание "Управления", и двор, заставленный новыми дорогими иномарками, принадлежащими сотрудникам того полунищего на вид учреждения, и даже близкие, а может быть, и более далекие окрестности. Когда я закончил свои несложные дела в этом дворце охраны правопорядка, я снова наткнулся на своего тонтон-макута, и он, узнав, что я освободился, предложил подвезти меня на своей машине, а я с удовольствием принял это предложение. Сидящий за рулем тонтон-макут в темных очках, роскошная машина, летящая по не очень гладкой пустынной дороге, "чужой" пейзаж, бегущий за окном, - вызвали во мне ощущение, будто я нахожусь на территории папы-Дока, и чтобы избавиться от этого наваждения, я стал вспоминать прочие детали некогда популярных у нас "Комедиантов", но эти мои воспоминания почему-то крутились вокруг одного эпизода, когда главный герой трахал свою капризную подругу, в киноверсии, кажется, Элизабет Тейлор, в примерно такой же машине на месте водителя, расположив ее так, что ее задница опиралась на руль и поэтому каждое ее страстное движение в процессе получения житейских утех сопровождалось сигналом клаксона. Сначала это воспоминание развеселило меня: я подумал еще об одном, на сей раз советском, киногерое, произнесшем известную фразу - "На его месте должен был быть я", потом попытался пересчитать, сколько моих "котиков", "рыбок" и "лапочек" должны были бы быть на ее месте, и пришел к выводу, что сигнал не утихал бы не менее суток. А в финале этих веселых размышлений пришла печаль, поскольку я, как мне казалось, точно знал, что эти утехи мне теперь вообще недоступны, и так будет до самой смерти. III И вот в Науруз, теперь уже на правах очень старого знакомого, почти друга, тонтон-макут направился прямо ко мне и уселся рядом, спросив после этого, нет ли у меня возражений. Возражений у меня не было. За столом он заботился обо мне: следил, чтобы и тарелка, и рюмка мои не были пустыми, и так назаботился, что я, истосковавшийся по дружеским застольям, вдруг с ним более или менее откровенно разговорился. Я поведал ему туркестанскую часть своего жизнеописания, рассказал об одноногом Абдуллоджоне и Сотхун-ай, естественно, опустив детали интимных отношений в нашем необычном "треугольнике", и в конце концов пожаловался, что, приехав сюда исключительно ради того, чтобы провести два-три дня в памятных мне местах, я теперь понял, что не смогу этого сделать. Я был расслаблен, но не настолько, чтобы не заметить, с каким необычным для застольной болтовни вниманием слушал меня тонтон-макут. А в конце моего рассказа он сказал: - Отец! Уважаемый мой, давай завтра на свежую голову вернемся к этим делам, и, может быть, я смогу тебе помочь. Эти его слова я хорошо запомнил, но всерьез их не принял, и поэтому, да еще и потому, что всегда помнил незыблемое правило Востока - никогда не обнаруживать истинную важность своих желаний и интересов, я не стал на следующий день бегать по объекту и искать своего тонтон-макута. Мне следовало терпеливо выждать, и если его застольные слова не были пустым вежливым участием, то он сам по неписаным местным законам должен был разыскать меня. Вышло, однако, не совсем так. Когда, побродив по объекту и убедившись, что там практически ничего не происходит, я вышел к уже позеленевшей посадке на краю нашей площадки, я увидел со спины показавшуюся мне знакомой фигуру человека, сидевшего на отполированном задницами бревне, заменявшем скамейку, и услышал показавшийся мне знакомым голос, говоривший с кем-то на местном языке. Именно поэтому я не сразу узнал своего тонтон-макута: до сих пор я слышал из его уст медленную, но довольно правильную русскую речь. Сейчас я его понимал через одно-два слова, но меня удивляло, что я не вижу его собеседника, и только потом заметил в его руке маленькую трубку сотового телефона. Я замер, потому что моих лингвистических познаний оказалось достаточно, чтобы уяснить, что речь шла о поездке в Уч-Курган: согласовывались день и время. Кроме того, речь шла обо мне. И самым удивительным было то, что в этих переговорах я именовался "Турсун". Дело в том, что Абдуллоджон считал себя большим грамотеем, великолепно знавшим и русский, и многие восточные языки. Соответствовало ли это действительности я проверить не мог, но услышав мое русское имя и подробно расспросив, что оно может означать, он, поразмыслив, сказал, что из местных исламских имен мне ближе всего подходит "Турсун", и под этим именем я существовал в его доме, и только это мое имя знала Сотхун-ай. Но я хорошо помнил, что ни словом не обмолвился тонтон-макуту о моем давнем временном переименовании, и тем не менее это имя прозвучало в его разговоре в связи с поездкой в Уч-Курган. Впрочем, я не исключал, что ослышался, поскольку четко воспринимать быструю тюркскую речь я, конечно, не мог. Когда по тону разговора я понял, что он завершается и когда зазвучали слова, которыми тюрки, как правило, скрепляют договоренность - "хоп", "майли", а за ними "хайр" (что-то вроде "быть добру" по-арабски), я обнаружил себя хрустом валежника, делая вид, что только подошел. Тонтон-макут обернулся ко мне и приветливо поздоровался. Подслушивания моего он явно не боялся, поскольку, вероятно, и мысли не допускал, что я после стольких лет отсутствия в Туркестане мог понять быстрый тюркский разговор. - Я не забыл наш разговор, - сказал он. - И только что договорился со своим двоюродным братом. Он работает в Уч-Кургане в прокуратуре. Твое пребывание здесь заканчивается послезавтра? - Да, - ответил я. - Тогда мы выезжаем через два дня рано утром, часа в четыре, и часов через десять-двенадцать будем в Уч-Кургане. - Мне будет очень неудобно, если ты делаешь это только ради меня, - сказал я. - Нет-нет! Мне уже давно нужно было туда по своим делам, и я рад тому, что могу помочь тебе, - успокоил он меня. IV Тонтон-макут оказался точен, и в четыре утра на следующий день после завершения моей командировки я и мой старый портфель - "дипломатов" и прочих нововведений я не признавал из-за их способности самопроизвольно раскрываться в неположенное время в неположенном месте - мчались в мерсе по разбитой дороге в направлении Бухары. В дни моей молодости на подрастающее, вернее - уже подросшее, поколение огромное впечатление произвел фильм, шедший у нас под названием "Плата за страх" с не оправдавшим впоследствии наше доверие "большим другом Советского Союза" Ивом Монтаном в главной роли. Основная тема фильма - предложение загнанным в паутину безденежья искателям приключений перевезти нитроглицерин, чтобы где-то в дебрях Латинской Америки сбить факел на загоревшихся нефтяных скважинах. Администраторы шли на риск "фифти-фифти" и загрузили достаточным количеством взрывчатки каждый из двух грузовиков в расчете на то, что один из них может взорваться на разбитой дороге, именовавшейся на шоферском языке "ребристый шифер". Шоферюги избрали разную стратегию движения: один грузовик (с Ивом Монтаном) ехал медленно, осторожно огибая или переезжая препятствия, другой развил "сверхскорость", чтобы таким путем сделать эти препятствия неощутимыми, и, конечно, взорвался, так как по сценарию должен был выжить Монтан. Мой же тонтон-макут, принадлежавший к поколению, не только ничего не знавшему об этом фильме, но и уже забывшему о том, что был на свете Ив Монтан, ничтоже сумняшеся выбрал второй вариант движения. Его мерс летел со скоростью более ста километров в час, и на этой скорости "ребристый шифер" этой с позволения сказать трассы почти не ощущался в комфортабельном, хорошо подрессоренном прохладном салоне. Где-то рядом ощущалось присутствие Аму, и по совокупности впечатлений от этой части пути я вспомнил стихи великого Рудаки, спетые им около тысячи лет назад по аналогичному поводу - о желании поскорее достичь красавицы Бухары: Что нам брод Аму шершавый! Он для нас, как дорожка златотканная, подходит. Вот по такой, благодаря немцам, создавшим этот мерс, златотканной дорожке мы и достигли северо-западных окраин Бухары, и все посты и встречные моторизированные мусора на этом неблизком пути обменивались с моим водилой, не замедлявшим ход даже в самых "положенных" местах, приветственными взмахами рук. Хорошо иметь за рулем местного тонтон-макута! - Перекусим в Самарканде, - сказал он, когда мерс по каким-то широким и узким улицам огибал центр Бухары. За Самаркандом дорога заметно улучшилась, но она была уже вне "зоны влияния" моего благодетеля. - Правительственная трасса! - уважительно сказал он и стал более тщательно соблюдать правила движения. Впрочем часа через полтора мы свернули с "правительственной" трассы на восток. Нам предстояло пересечь территорию другого государства, но удостоверение тонтон-макута преодолело все формальности, и мои документы даже не понадобились. Так что, проскочив Худжанд, мы еще через час благополучно въехали в Уч-Курган. Поселок, конечно, сильно изменился с "моих" времен, но чувствовалось, что все эти изменения - двух-пятиэтажные дома и здания местного самоуправления - были связаны с периодом, когда "свободные республики" еще были навеки сплоченными великой Русью". Теперь же все, кроме, естественно, частных усадеб "новых тюрков", довольно быстрыми темпами приходило в упадок, и здание суда и районной прокуратуры - "дворец правосудия", говоря западным языком, - здесь выглядело не лучше, чем "Управление внутренних дел" в поселке Хивинского ханства, покинутом нами этим утром. Впрочем, количество и качество иномарок, окружавших эту облупленную развалюху, вокруг которой бродило несколько тощих собак, были здесь более высокими: край этот, вероятно, был намного богаче и взятки - жирнее. Что касается отхожих мест, то здесь их не было вовсе - ни в здании, ни во дворе. Дело в том, что это здание и его двор находились на окраине поселка и естественные надобности по местной традиции справлялись здесь, вероятно, в естественных условиях "ходылы до витру" - как сказали бы в окрестностях моего родного Энска. Поймав себя на этом анализе, я устыдился: я выглядел перед самим собой как престарелый австрийский генерал из "Похождений бравого солдата Швейка", инспектировавший отхожие места. Мне же, если и подражать кому-нибудь, то лучше, например, Печорину, сказавшему бы в таком случае: "Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему инженеру, да еще с подорожной по казенной надобности" Правда, в забытом Богом Уч-Кургане в конце двадцатого века я оказался не столько по казенной, сколь по личной надобности, но на всю эту "надобность" мне хватит два-три дня, а потом будет дорога и после однодневного пребывания в Москве - мой родной Энск и старый кот. V Вот в таком направлении текли мои мысли, когда из "дворца правосудия" вышел, видимо, из окна зафиксировавший наш приезд молодой парень, очень похожий на моего тонтон-макута, во всяком случае, темными очками, скрывавшими его глаза. Он поприветствовал нас, выслушал мое представление, и ск