я с "сучкой", а под этой "маркой" Надира ввела ее в мою жизнь. Мой старый приятель оглушительно захохотал, и я вспомнил, что он знаком со мной более тридцати лет, общался и с Ниной, моей покойной женой, и хорошо знает, что у меня никогда не было детей. - Ладно! Внучка, так внучка, - сказал он, успокоившись. - Давай о делах. Время-то позднее! Переходя к делам, я пожелал узнать, каким образом в его лице процветает в настоящее время бывший заслуженный строитель-проектировщик машиностроительных заводов-гигантов. Ответ был краток и прост, как и правда: - Тружусь на босса консультантом по недвижимости. - По какой недвижимости? - удивился я. - Вроде той, где мы сидим. Квартиры туда, квартиры сюда. По нашей части Москвы, - добавил он, делая ударение на слове "нашей". К этому времени он понял, что по моим делам разговор втроем не получится, и его приятель тут же по какому-то его знаку поспешил откланяться. Проводив его, он вернулся за стол и вопросительно взглянул на меня. - Нужен кощей, Паша! - сказал я. - Помню, ты говорил, что у тебя есть надежный. - Сам ты кощей, - ответил, смеясь Паша. - Он теперь всеми уважаемый человек, депутат Московской городской думы, председатель какого-то комитета, чей-то помощник и прочая, и прочая, и прочая... Помолчав, он добавил: - Но из дела не вышел. Только дело должно быть стоящим... - Стоящее, - сказал я, но от вдруг охватившей меня неуверенности добавил: - Я так думаю. Паша задумался, видимо сомневаясь, стою ли я драгоценного внимания кощея-политика, а потом решил: - Ладно. Устрою тебе встречу на свой страх и риск. Завтрашний день уйдет у меня на организацию, а ты отдохни, погуляй со своей - как ты говоришь? - ах, да, внучкой. И он, громко смеясь вместе со мной, на сей раз разделившим его веселье, вышел из комнаты. Я запер за ним дверь, почему-то ни к селу, ни к городу вспомнив, как вот также громко смеясь вдвоем вошли к Порфирию Петровичу Раскольников и Разумихин. Почему это мне вспомнилось? Ведь убитый мной тонтон-макут, во-первых, сам собирался убить меня, а, может, заодно и Хафизу, а, во-вторых, на этой грешной земле мой тонтон-макут был гораздо вреднее и опаснее, чем старушка-процентщица. Впрочем, такие оценки и выводы - дело Господа Бога. У меня же не было ощущения, что своими последними делами я нарушил Его волю, и я со спокойной совестью улегся спать на диване в большой комнате, укрывшись своим плащом. Мой "night cap" в виде "трехсот грамм" был очень глубоким и соответствующим был мой сон. IV Проснулся я оттого, что луч солнца, отраженный стеклом серванта, бродил по моему лицу. Я увидел, что я укрыт пледом, а Хафиза убрала стол, оставленный нами в довольно свинском состоянии, и теперь по доносящемуся ко мне шуму понял, что она возится на кухне. Когда я умылся, стол в кухне был уже накрыт. Не было ветчины, она ее оставила в холодильнике и попросила меня при ней свинину не есть. Не было и водки. Две пустые бутылки стояли возле мойки, хотя я готов был поклясться, что в одной из них вчера оставалось не менее ста граммов водки. Потом мы пошли гулять. Плащ скрадывал ее красоту, и встречные мужики не приклеивались к ней. Я сказал, что у нас целый день свободен. Везти ее в суматошную Москву мне не хотелось, и я повел ее в сторону Переделкино. Так неспеша мы дошли до могилы Пастернака. Она удивилась живым цветам, и я сказал, что здесь лежит великий поэт. Она попросила прочитать его стихи. Я прочитал то, что вот уже почти тридцать лет читал своим подругам - "Зимнюю ночь", но она ничего не поняла. Она никогда не видела свечи и не могла понять, как от огня, стоящего на столе, могут на потолке оказаться тени рук и ног людей, лежащих на кровати. Я подумал, что мир смещенных реалий, а таков в большинстве случаев мир поэзии, для нее закрыт, и прочел ей "Синий цвет". Эти стихи ее потрясли. Я уж не стал рассказывать ей историю любви молодого и красивого князя Николоза к синеглазой красавице-княжне Екатерине, променявшей великого поэта на владетеля Самегрело и ставшей княгиней Дадиани, и без этого она заставляла читать их раз пять. Мне надоело и я, сказав ей, что прочту ей стихи еще одного великого поэта, стал декламировать: "Я слово позабыл, что я хотел сказать..." - в надежде, что у Мандельштама она и вовсе ничего не поймет. К моему удивлению, она заявила, что это действительно великий поэт, и что она сама не раз думала, куда деваются слова, забытые нами помимо нашей воли, где они собираются, когда вдруг пропадают из наших мыслей, и что делают, а этот поэт ей все объяснил. "Вот те на!" - подумал я, скрывая этим лихим невысказанным возгласом свою обескураженность ее проницательностью. В конце дня, когда мы, усталые и пьяные от весеннего подмосковного воздуха, сидели у телевизора, почти не глядя на экран, позвонил Паша и сказал, что искомый мною кощей будет ждать меня завтра в одиннадцать часов на хазе буквально через два дома от того места, где я сейчас нахожусь. Я преодолел усталость и подошел к своему портфелю. По оставленным мной меткам я убедился, что его содержимое, как и содержимое сумки Хафизы, было аккуратно пересмотрено. Мешочек с отобранными для продажи камешками был, естественно, со мной в боковом кармане моего пиджака. Видимо, отсутствие "предмета" переговоров было дополнительным аргументом в пользу важности встречи. V Пришло время ложиться спать, и Хафиза сказала: - Зачем тебе тесниться на диване? В той комнате широкая кровать, места хватит нам двоим. Я заглянул во вторую комнату и убедился, что там действительно мы могли бы без труда разместиться вдвоем, но предложение, полученное от девочки, еще не достигшей шестнадцати меня смутило, хотя "Лолиту" я прочел с удовольствием. Однако Хафиза была такой безыскусной и естественной, каковой многоопытная Лолита была, вероятно, лет в пять-шесть, и я решил, что учитывая нынешнее состояние моей аппаратуры, Хафиза ничем не рискует, а я хоть почувствую рядом такую красоту и молодость, да и теплее будет - подумал я и засмеялся, вспомнив слова из Книги книг: "Когда царь Давид состарился, войдя в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться. И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего молодую девицу, чтобы она предстояла царю и ходила за ним, и лежала с ним, - и будет тепло господину нашему, царю. И искали красивой девицы во всех пределах Израильских и нашли Ависагу Сунамитянку и привели ее к царю. Девица была очень красива, и ходила она за царем и прислуживала ему, но царь не познал ее". Примерно такая же ситуация через несколько столетий возникла в сказаниях евангелистов и в озорном пересказе Пушкина, горевавшего о заветном цветке Марии: Ленивый муж своею старой лейкой В час утренний не орошал его; Он как отец с невинной жил еврейкой, Ее кормил - и больше ничего. Смеялся же я не озорству Пушкина, а потому что и слова неизвестных авторов Книги царств, и эти строки "Гавриилиады" в молодости и потом, когда я еще был в силе, казались мне веселой выдумкой, поскольку я не мог себе представить, что эти старики, как почетные хевсурские гости, уложенные в знак доверия в одну постель с дочерью хозяина, только грелись вблизи своих дев, не давая волю рукам и губам: они ведь были "законными" и над ними не висел острый хевсурский кинжал. И вот сегодня судьба наказывает меня за неверие, заставляя пережить то, что казалось мне невозможным. Но я, оказывается, недооценивал свою Судьбу: она готовила мне сегодня вечером еще один сюрприз, которому было суждено перевернуть мою жизнь. Хафиза пропустила меня в ванную вперед, оставшись убрать продукты и помыть посуду, и когда я уже лежал, быстро приняла душ и в одних трусиках, как в нашу первую ночь в вагоне, прыгнула в постель. И сразу же под одеялом подкатилась ко мне со словами: "Давай погреем друг друга". Я повернулся к ней, обнял и прижал к себе. Мы согрелись, и моя рука начала вольное плавание по ее телу, а губы отыскали маленький твердый сосок. Она лежала спокойно и, казалось, наслаждалась моими ласками, но когда мои пальцы осторожно оттянули резинку трусов от ее шелковистой кожи и двинулись вниз, она вдруг сказала: - У меня есть для тебя записка! - От кого? - удивился я. - Сам узнаешь! Она откинула одеяло, одним прыжком оказалась на полу, подошла к своей сумке и, порывшись там, вернулась ко мне с клочком бумаги. Я включил лампу на тумбочке у своего изголовья, взял у нее эту бумажку, сложенную вдвое, развернул ее и прочел: "Турсун, не лез к Хафизе. Она твоя родная внучка". Вместо подписи была нарисована луна с носом, глазами и полураскрытым ртом. Когда-то, рисуя на песке такие шаржики, я дразнил Сотхун-ай, потому что приставка к ее имени "ай" на русский язык переводится словами: "луна" или "месяц". Так что сомнений в том, кто автор этой записки, нет. - Ты знала, что здесь написано? - спросил я Хафизу. - Да. - Как же ты лезла ко мне. Ты действительно сучка - даже не дождалась, чтобы я сам принялся за тебя. - Я по тебе видела, что ты сейчас ничего не можешь, и я останусь девственницей в любом случае. Но мне хотелось испытать твои ласки и узнать, почему Сотхун-ай любила тебя так, что не хотела знать никакого другого мужчину, - сказала Хафиза, и добавила, смеясь: - А ты бы все равно полез ко мне, разве нет? - Но у нее же был после меня Абдуллоджон! - сказал я, пропустив мимо ушей последний вопрос. - Абдуллоджон был ее отцом, но об этом никто не знал, и он объявил ее своей женой, когда тебя увезли, а она осталась беременной. И других мужчин, кроме тебя, у нее не было. - Значит, ты пошла со мной на кладбище, чтобы я побыл на могиле моей родной и единственной дочери. - Да! - Как же ее звали? - Зейнаб, - прошептала Хафиза. Она снова лежала в моих объятиях, но я не осмеливался ласкать ее, как женщину. Я держал в своих руках сразу трех своих женщин - Сотхун-ай, мою первую любовь, Зейнаб - мою дочь, и Хафизу, свою внучку, и о двух из них я еще сегодня утром ничего не знал, и я благодарил Бога за ниспосланное мне бессилие, которое уберегло меня от кровосмешения. VI Она заснула быстро, а я еще долго не мог заснуть. Уже не желание беспокоило меня. На меня волнами накатывался страх за эту преждевременно расцветшую девочку, еще недавно бывшую для меня ненужной красивой вещицей, о продаже которой, как "живого товара" я мог говорить со смехом. Теперь же я чувствовал себя ответственным за жизнь и счастье другого человека. Это чувство вернулось ко мне впервые после смерти у меня на руках моей любимой жены. Так получилось, что этот наш разговор мы продолжили уже в другом месте и другом мире, а тогда мне все же удалось после двух часов ночи заснуть и проспать необходимый мне минимум - 5 часов. В общем, в одиннадцать ровно я предстал перед кощеем-депутатом почти свеженький, почти как огурчик. Я предложил ему два средних камня. Он долго их рассматривал, остался доволен и назвал цену, показавшуюся мне хорошей. Торговаться я не стал. Запивая сделку свежесмолотым великолепным кофе и парой рюмок "Хенесси", кощей мечтательно сказал: - Если бы ты дал мне еще один именно такой камушек, как эти два, - а поверь мне, он нужен позарез, - я бы сделал для тебя все, что ты попросишь. В разумных пределах, конечно, а они, эти пределы, у меня совсем не малые! Я понял, что наступил момент истины, когда уважение, доверие и добрые отношения переходят в качество жизни. Я полез в боковой карман, достал свой мешочек и бережно высыпал его содержимое на стол. Увидев третий камень, подходящий к купленному им комплекту из двух таких же, он возликовал, но тихо и очень сдержанно. Налив еще по рюмке своего напитка, он сказал: - Теперь мой ход. Скажи, что я должен сделать для тебя. Я без всяких преамбул стал перечислять: - Два загранпаспорта, две визы в Израиль и возможность вывезти часть этих денег, - и я показал на отобранные им камушки. - Нет проблем, - сказал кощей. - Завтра к тебе на хату придет человек. Он будет этим заниматься. Но почему Израиль? Ты же не еврей. Я тебе могу сделать почти любые европейские визы. - Сделай хотя бы Австрию, но израильские тоже, - ответил я. - Дело в том, что мне под семьдесят, и я, во-первых, хочу жить там, где можно не учить язык - времени и сил у меня на это уже нет, а во-вторых, может быть, в Израиле я найду своих приятелей. - Ладно. Никого ты искать не будешь, это я наперед знаю, но будет тебе и Австрия. Там же и вступишь в личные отношения с "Дойче банком", где будут твои деньги, а оттуда уже переведешь, куда хочешь, полностью или частями. Кстати, там же и сможешь продать свой живой товар, он, говорят, у тебя классный. Все равно тебе такую не удержать! - Понимаешь, - сказал я робко, - она, так уж получилось, действительно моя родная внучка... Что-то в моем голосе было такое, что заставило его поверить, не требуя подробностей. Нашу встречу он закончил словами: - Мой парень будет заниматься твоими делами ровно неделю. Это проверено. Ты же за эту неделю можешь сделать свои - едешь все-таки не на пару дней, и не московский ты, как мне сказали. Внучку твою возьмем под жесткую охрану. Волос не упадет. Все, будь здоров и забирай свои шарики, - и он показал на "мелочь". Я покачал головой, и отодвинул от себя эту горстку. "Ладно, пристроим", - пробурчал кощей. Глава 6. О пустых и не очень пустых хлопотах и о том, что женщин нужно все-таки стараться сразу выслушать до конца I "Делопроизводитель" кощея явился на следующий день рано утром. Мы с Хафизой только-только успели вскочить с нашего общего, но безгрешного ложа. Первым долгом он сфотографировал нас на заказанные нами документы. Потом с часок поработал над нашими именами и фамилиями, превращая нас в истинных евреев. Потом еще пару часов ушло на различные анкеты и прочие документы. Все делалось в двух экземплярах, чтобы мы не перепутали в будущем "свои" биографические данные. Эта работа закончилась, когда солнце уже готовилось отойти ко сну и день, таким образом, пропал. Утром следующего дня я стал готовить Хафизу к тому, что ей придется сутки-двое побыть одной, пока я съезжу в Энск, чтобы как-то решить свои дела. К моему удивлению, она приняла мои слова очень спокойно, и я понял, что ее доверие ко мне безгранично. В Энск я приехал в тот же вечер, предварительно позвонив своему приятелю и рассказав ему об обещании кощея охранять Хафизу. Выслушав меня, мой Паша сказал: - Не беспокойся, старик. Все будет в порядке. Сказано - сделано. Из этого я понял, что мой новый знакомый кощей и "босс" моего старого приятеля Паши - одно и то же лицо. Тем не менее, несмотря на все мои договоренности, мысли мои были с Хафизой, и я на очередной границе, предъявляя свой, на сей раз настоящий "рогатый" паспорт чуть не сказал вместо своей еврейскую фамилию, присвоенную нам с Хафизой порученцем кощея. Квартиру свою я застал в том же состоянии, в котором я ее оставил и к которому очень трудно применить слова "в порядке". Мой старый кот был жив и, как мне показалось, отменно здоров. Меня он узнал, но проситься домой не стал. Видимо жить, находясь в центре внимания дамы, полюбившей его намного сильнее, чем это требовалось для передержки животного, ему было приятнее, чем ждать меня пять дней в неделю с работы в пустой квартире и вымаливать ласку у усталого старика. Тем не менее, в ухо он мне фыркнул и поглаживания принял, изгибаясь от наслаждения, но улыбка на его усатой морде, мелькнувшая передо мной - перед моим отъездом и снившаяся мне вдали от дома, так и не появилась. Я отчитался за командировку и искренне поблагодарил своего старого друга, ее мне устроившего. Мой устный и письменный отчеты заняли у меня практически полностью первый день пребывания в Энске, я только и успел, что оформить на неопределенное время свой бесплатный отпуск в моей "родной" умирающей конторе, утром я уплатил по разным счетам и оставил все свое хозяйство той же даме, состоящей при моем коте, а также деньги на кота и на оплату коммунальных услуг на два года вперед, и одним из ранних поездов вернулся в Москву. II Правда, перед этим я из Энска позвонил сначала своему другу в Москву и объяснил, что буду в Москве буквально за несколько часов перед вылетом в Австрию, а у моей родственницы нужно забрать для меня передачу и принести в аэропорт, где мы заодно и поболтаем "за жизнь". Номер же и дату рейса, когда они уточнятся, ему кто-нибудь сообщит. Получив его согласие, я тут же из Энска позвонил тетушке и она записала имя-отчество человека, который должен прийти за пакетом. По Москве я, можно сказать, летел, пугая себя разными ужасами, угрожающими моей любимой внучке, но когда Хафиза живая, здоровая и веселая открыла мне дверь нашей "хаты", все мои страхи сразу исчезли. Хотя вскоре появился новый источник беспокойства: позвонил Паша и сказал, что нами с Хафизой интересовались из группы, связанной, как он сказал, "с теми краями". При этом он нас успокоил, что тем объяснили: они вторгаются в чужие интересы, и так как они значительно слабее, то послушаются этого предостережения. Но все-таки надо быть внимательным. Из-за этого избытка угрожающей информации я решил отказаться от прогулок, но так как мне все хотелось показать Хафизе Москву, я попросил у Паши на полдня машину, и просьба моя была исполнена. Тем временем определился день нашего вылета, и я, выйдя на следующий день утром в универсам, извинился перед одной, не сразу избранной мною дамой и попросил, поскольку я забыл очки, прочитать моему другу номер и дату рейса, он записан мелко и я боюсь ошибиться, и еще много всяких слов. Дама согласилась, я набрал номер и "поговорил" с другом пока был зуммер, а как только услышал его "алло-о", дал трубку даме, и она четко прочитала цифры, отдала мне трубку и удалилась, я же подержав трубку, повесил ее. Так мой голос не прозвучал в телефонной сети в Солнцево, где, по-моему, люди кощея могли прослушать любой разговор. В день отъезда в аэропорт нас повез Паша. Когда мы были в зале, появился мой приятель с разукрашенным полиэтиленовым пакетом. Я сделал вид, что увидел его случайно и, оторвавшись от Паши и Хафизы, побежал его обнять. Время еще было, мы подошли к небольшому буфетику, и я взял две чашечки кофе. Пакет небрежно валялся на столе возле нас. Мой приятель пододвинул его мне. Я полез в него, достал плитку шоколада, сорвал обертку с края и отломил несколько долек. Потом мы отошли, забыв пакет. Его отсутствие первым заметил я и показал приятелю в сторону стола. Он махнул рукой, но я возмутился и все же забрал его. Стал отдавать ему, но тот отодвигал мою руку. Тогда я заглянул в пакет и вытащив оттуда сложенный пакетик поменьше, отсыпал часть содержимого большого пакета и отдал малый пакет ему. Мы обнялись и расстались. Я вернулся к Паше и Хафизе и сказал: - Мой старый друг должен был встретить самолет из Сибири и тут же проводить своих знакомых на Запад, но сибирский рейс не состоялся, и он свой гостинец хотел всучить мне. Я взял немного, особенно рахат-лукум, Хафиза его любит. Естественно, извещение об отмене рейса из Красноярска я слышал еще при входе, не менее естественно и то, что восточная девушка Хафиза любит рахат-лукум. Паша, а для него игрался этот спектакль, слушал меня со скукой и безразличием, будто в мыслях своих уже был далеко отсюда и где-то консультировал по части недвижимости, но в мешок все-таки заглянул и, увидев две маленькие коробочки рахат-лукума, распечатанный шоколад и конфетное ассорти в веселых бумажках, ничего не спросил. В это время позвали на посадку, и мы простились, а контрольные аппараты, когда мимо них двигались наши вещи, безмолвствовали, зафиксировав лишь серебряный браслет на руке Хафизы. У меня же вообще никакого металла не было. Даже часов - я их выбросил, когда из-за их капризов чуть не опоздал на поезд в Энске. Сам я не был так спокоен, как наш провожающий, поскольку чувствовал, что мое представление выглядело убедительным, если на него смотреть из зрительного зала, где как бы находился мой Паша, а если предположить наличие какого-нибудь зрителя, следящего за той же игрой из-за кулис, то сей наблюдатель мог бы уловить кое-какие изъяны в этой постановке. А ощущение того, что этот другой наблюдатель или наблюдатели были где-то неподалеку от нас, не покидало меня до тех пор, пока не задраили дверь нашего лайнера. После этого все мои опасения и недавнее поведение в аэропорту показалось мне самому пустыми и даже глупыми. III В венском аэропорту въездные формальности были совсем несложными. Еврейский дедушка с красивой внучкой, со скромным багажом, свидетельствующим о возможности купить все, что потребуется, на месте, отсутствие запаха наркотиков и вообще какого-либо запаха, кроме дорогих французских духов, к которым успела пристраститься Хафиза, не вызвали никаких подозрений у таможенных и пограничных служб. Через час мы входили в уютный номер среднезвездочного отеля. Я оставил Хафизу осваиваться, а сам поспешил в филиал "Дойче банка": мне не терпелось убедиться в том, что я не обманут. Оказалось, что я не был обманут, что счет мне открыт какой-то немецкой фирмой и на счету лежит кругленькая сумма. Я взял для приличия немного денег и получил информацию о банках-корреспондентах, через которые я практически в любой точке земного шара смогу общаться со своим лицевым счетом. И не только в Израиле, но даже в моем родном Энске. "Зачем же тогда мне нужно было лететь в Вену?" - пошутил я сам с собой. Визит в "Дойче банк" придал мне уверенности в том, что моего ломаного английского, конечно, специально подготовленного мною для разговоров на финансовые темы, хватило для переговоров с банкирами. Поэтому из "Дойче банка" я смело отправился в солидный местный банк - над входом в него значился год его основания еще в девятнадцатом веке - и арендовал там сейф, а по пути в отель купил неброскую шкатулку. Утром мы с Хафизой перегрузили в нее твердую часть содержимого коробок с рахат-лукумом и отнесли ее в наш сейф. Хафизу я представил администрации банка как свое доверенное лицо. И на всякий случай, если наш ключ потеряется, у нас были взяты образцы подписей. После этого для нас наступили венские каникулы. Мы бродили по гитлеровским и сталинским местам (Адольф и Коба были здесь в одно время в последнем "мирном", как его называла моя покойная мать, 1913-м году). "Культурная жизнь" этого некогда великого города нас не интересовала, ибо Хафиза еще не освоила условности и стили европейского искусства, а я уже был слишком стар, чтобы восторгаться мертвечиной. Мы просто дышали венским воздухом, и я втайне верил, что в этом воздухе сконцентрирована вся история и все лучшее, что есть в Вене, и что все это останется с нами и в нас отныне и навеки. Но оказалось, что венский воздух у Хафизы вызывает несколько иные ассоциации. В первую же нашу прогулку, когда мы ступили на территорию Городского парка, и в кронах деревьев неожиданно зашумел альпийский ветер-ветерок, встретивший нас, когда мы подходили к пруду, она вдруг, как истинная горянка, сказала: - Ой, как здесь пахнет горами! Я обычно был безразличен к качеству воздуха, но после ее слов, и я почувствовал горную свежесть этого прозрачного, но плотного потока. Это же дыхание гор я ощутил потом в ванной комнате нашего номера, когда открыл до предела холодный кран и тугая струя, рассыпаясь, стала отдавать пузырьки воздуха, захваченного ею с альпийских ледников и склонов, напоминая мне горный воздух, принесенный бурными июльскими потоками в нашу с Хафизой Долину. Раз почувствовав эту легкую прелесть, мы уже не расставались с нею и распознавали свежие струи не только в зеленой зоне Вены, но и на закругленном чопорном Ринге и в Старом городе, и даже на забитой народом и магазинами Мариахильферштрассе. Впрочем к магазинам Хафиза была безразлична, и мы легко покидали эти людные места. Пожалуй, лишь один магазин по-настоящему заинтересовал ее - это был впервые в жизни увиденный ею секс-шоп, даже не сам магазин, в который мы даже не зашли, а его реклама в виде грозди раздувающихся презервативов с различными дополнительными приспособлениями. Назначение презервативов я попытался ей объяснить, но мне показалось, что в их необходимости она все же не убедилась, назначения же всяких "приставок" я и сам толком не знал, поскольку презервативами никогда в жизни не пользовался. И здесь в Вене я нашел, наконец, время и место, чтобы продолжить начатый в нашей московской "хате" разговор, так меня тогда обескураживший. IV Продолжил я его, когда мы уселись за чашечками кофе в кафе "Музеум", где густой дымок размывал даже самые медальные профили, и на Хафизу поэтому не так нагло глазели как в более "чистых" и чопорных венских заведениях подобного рода. Я думал, что рассказ Хафизы уложится в венскую процедуру кофепития со сливками, обязательным стаканчиком холодной воды и какой-нибудь выпечкой, но наш разговор продолжился и далеко за стенами этого кафе, на всем пути к гостинице и даже в нашем номере, где мы не зажигали свет до конца этой беседы. В кафе же я начал наш разговор с вопроса к Хафизе: - Откуда ты так хорошо знаешь русский язык? Ответ ее был прям и прост, как удар кирпичом по голове: - Бабушка заставляла нас - и Зейнаб, и всех ее детей учить этот язык с детства, и мы часто говорили по-русски друг с другом. Она говорила им, что ты вот-вот должен приехать, и тогда все мы, возможно, уедем в Россию. А когда я с ней осталась одна, разговор о твоем приезде и о том, что ты меня увезешь и сделаешь счастливой, шел каждый день. Сотхун-ай требовала, чтобы я искренне верила в это, и тогда все свершится. - И ты? - И я верила, и верю сейчас, неужели ты этого не понял, когда я за две минуты была готова ехать с тобой, неизвестно куда и ни о чем тебя не спрашивая. - Выходит, что и Надира знала, кто я тебе, когда она тебя мне навязывала? - спросил я. - Конечно. Марьям же знала, от кого забеременела Сотхун-ай, и это было известно всей ее семье - и детям, и внукам, - подтвердила Хафиза. Получалось, что во всем Туркестане, к моему второму туда путешествию только я один ничего не знал о своей местной родне. Я был совершенно раздавлен услышанным: значит, когда я многие десятилетия вел свою беспутную жизнь, пьянствовал, обманывая любимую жену своей неверностью и обманывал десяток других женщин ложными надеждами, меня где-то далеко от Энска ждали и за меня молились мои женщины - любовь моя Сотхун-ай, плоть моя Зейнаб и плоть от плоти моей Гюльнара и Абдурахман, а потом - Хафиза. Вспоминая свою жизнь, не раз подходившую к краям, за которыми - ничто, я теперь понимал, что меня удерживали от последних неверных шагов молитвы этих чистых, их светлые надежды. А я - грязный и пустой - был для них алым парусом надежды, но какой же из меня капитан Грэй, и где была все эти годы моя прохудившаяся шхуна "Секрет", о существовании которой я и не знал?! Чтобы отвлечься от этого самобичевания, я попросил ее по порядку рассказать все, что она знает о ее, а теперь и моей большой, как оказалось, семье. Ее рассказ я привожу здесь в несколько сокращенном виде. V По семейным преданиям Абдуллоджон принадлежал к числу потомков последнего кокандского властителя Пулата, руководившего Кокандским восстанием и провозглашенного ханом после того, как от внутренних раздоров Худояр-хана со своими сыновьями пала кокандская династия, основанная ханом Шахруком. Когда Пулат принял от восставших кокандцев бразды правления, в его власти оставалась лишь восточная часть долины. Кауфман не смог с ним справиться, разгром кокандцев был поручен экспедиционному корпусу Скобелева, и тот запер войско Пулата в Уч-Курганской крепости, разбил его, истребил всех мужчин и отдал на три дня детей и женщин и их имущество в Уч-Кургане и окрестных селах в распоряжение озверевших насильников и бандитов, из которых состояла его "экспедиция". (Естественно, что Хафиза знала только имена Пулата, Худояр-хана и Скобелева до сих пор проклинаемого в каждой семье Восточной Ферганы - вняв этим проклятиям, Господь и прибрал его до срока!) Остальные имена вписал в рассказ Хафизы я сам, поскольку когда-то интересовался историей этого края, кое-что значившего в моей жизни. Пулат-хан бежал из Уч-Кургана в предгорья Алая, где недалеко от Исфары на хуторе скрывалась одна из его жен - дочь андижанского правителя Наср-эд-Дина, сына Худояр-хана, с маленьким ребенком. Сыном этого мальчика, когда он вырос и взял себе в жены девушку из семьи, также связанной с кокандской династией, был Абдуллоджон, и до падения царя он жил богато. Когда в Долине стали устанавливать советскую власть, богатство это было потеряно, Абдуллоджон стал басмачом, а его жена перебралась в село Пртак и поселилась в доме своей сестры ("Этот дом ты знаешь", - сказала Хафиза), и объявила всем, что ее муж погиб или пропал без вести. Потом в доме появилась жена умершего младшего брата Абдуллоджона Марьям ("Которую ты знал", - сказала Хафиза). Абдуллоджон отсутствовал более десяти лет. С басмачами он то уходил в Герат, то возвращался и воевал в горах и предгорьях. Вглубь Долины путь ему был закрыт. Там, в Герате он женился на девушке, семья которой, слывшая сказочно богатой, принадлежала к боковой ветви бабуридов, и у них в году, наверное, тридцатом родилась Сотхун-ай. Потом у Абдуллоджона началась полоса несчастий - в одну из вылазок он был ранен и лишился ноги, потом умерла его гератская жена, но к концу тридцатых вышла амнистия сдающимся басмачам, а на него, безногого, и вовсе махнули рукой, и он вернулся в Долину. Но когда с маленькой Сотхун-ай он переступил порог дома ("Который ты знаешь", - сказала Хафиза), в нем уже оставалась одна Марьям, взрослые дети которой давно жили отдельно. Марьям требовала, чтобы Абдуллоджон исполнил закон и женился на ней, как на жене умершего брата, но Абдуллоджон уже потерял интерес к женщинам ("Сотхун-ай мне рассказывала, что ты был одним из мальчиков, заменивших ему женщин", - безжалостно и просто, как ни в чем не бывало сказала Хафиза), и требованиями закона пренебрег, тем более, что следить за исполнением наших законов было уже некому. Своей женой, как я тебе говорила, он объявил Сотхун-ай, потому что в селе никто тогда еще не знал, что она - его дочь, а ее беременность, ("до которой она с тобой доигралась", как сказала Марьям), нужно было как-то прикрыть. Это уже потом Марьям разболтала правду. Мою мать Абдуллоджон успел подержать на руках и умер, зная, что его росток ушел в будущее, а это много значит для человека. Марьям знала о богатстве Абдуллоджона и считала, что она и ее семья имеют на него право, так как он мог нарушить закон, но не мог его отменить, но Сотхун-ай не захотела делиться, считая, что Марьям в последние свои годы много вредила ей и особенно семье Зейнаб, как наследникам. Но после смерти Абдуллоджона сокровище исчезло. - А они знали, что именно было в мешке Абдуллоджона? - спросил я. - Точно это никто, кроме Сотхун-ай, не знал, но я помню, что Марьям, когда она умерла, мне было десять лет, - наверное, со своими родственниками говорила об алмазах. Они считали, что у моей гератской прабабки - индийской шахини, так они ее называли, обязательно должны были быть алмазы. VI Рассказ Хафизы перенес меня далеко на Восток, и от напряжения, с которым я ее слушал, у меня возникло почти физическое ощущение, будто мы с Хафизой идем по пустынной проселочной дороге там, где пересеклись наши жизни, а не по умытым улицам вечерней Вены. Но по мере того, как я возвращался в реальный мир, меня стало одолевать беспокойство. Причина его состояла в том, что до сих пор я полагал, что наша "противная сторона" - потомство Марьям не знает содержимого заветного абдуллоджоновского мешка и не догадывается о существовании изъятого мною маленького мешочка. Теперь же получалось, что эта компания была настроена на поиск алмазов, и если Файзулла с помощью своих правоохранительно-криминальных структур располагал московской информацией, то уловить в этом потоке специфических новостей факт появления на московском бриллиантовом рынке новой партии товара и связать этот факт со мной ему было бы совсем несложно, а тогда над жизнями моей тетушки и провожавшего меня московского приятеля нависла серьезная опасность. Поэтому, выслушав рассказ Хафизы, - а он закончился, когда в Москве время уже было позднее, - я наутро позвонил тетушке, а потом и своему приятелю. Тетушка сообщила, что приходили "приятные люди": двое - мужчина и женщина, и очень мной интересовались, спрашивали, не оставил ли я чего для них - самых близких моих друзей, которые со мной разминулись, и где я сейчас, не оставил ли номер телефона и не звонил ли. Ответы тетушка давала самые искренние, и они от нее отстали. Приятеля моего тоже посетили люди, но не такие приятные, поскольку в их голосах чувствовался металл. Но он тоже был искренен и рассказал все, что знал и про меня, и про "гостинчик на дорогу" от тетушки, и о том, что полетел я в Вену, и что не позвонил, как долетел. Рассказы его и тетушки в глазах гостей, видимо, сошлись, и для него тоже все обошлось без последствий. Я, конечно, звонил из автомата, чтобы не засекли номер: в могуществе и в огромной всепроникающей способности криминальных структур я убедился в Москве на личном опыте и не хотел рисковать даже самую малость. Да и на улицах Вены я перестал чувствовать себя в безопасности. С Хафизой я своими опасениями не делился, а просто объявил ей, что нам пришла пора ехать дальше. Мой характер стал благодаря близости Хафизы, приобретать восточные черты - я не считал для себя возможным обсуждать свои решения с женщиной! Я заказал авиабилеты, и через два дня мы покидали Вену. В аэропорту я был предельно внимателен, но "лиц среднеазиатской" национальности не заметил. Впрочем, нашими с Хафизой "опекунами" могли оказаться люди самого неожиданного облика - от эскимосов до бушменов. Поэтому настороженность меня не покидала и в самолете, даже когда я вздремнул, кажется, над Средиземным морем. А так как в дремотном состоянии ко мне обычно возвращался мой энский статус работающего пенсионера, не получающего вовремя ни заработную плату, ни пенсию, я в своем некрепком сне недоумевал, чего мне еще, кроме безденежья, следует бояться? И эта борьба моего сонного сознания со все еще непривычной для меня реальностью продолжалась до тех пор, пока стюардесса не объявила, что самолет выходит на посадку и попросила пристегнуть ремни. Посадка в международном аэропорту имени Бен-Гуриона была выполнена идеально, и экипаж был награжден аплодисментами, испугавшими Хафизу. Глава 7. О недолгом пребывании главных действующих лиц на земле обетованной I Земля обетованная для меня лично не была ни исторической, ни духовной родиной, но когда началась довольно массовая эмиграция из Энска, задевшая и без того редеющий круг моих приятелей, я почему-то тоже заволновался. Мое волнение уходило своими корнями в глубь веков и было разновидностью изначального стадного чувства, видимо, присущего в зародыше всему живому. Размышляя об этом, я вспоминал, как волновались куры и петухи, когда над ними с перекличками пролетал куда-то клин каких-нибудь больших птиц. Инженерная среда в Энске, в которой прошла, по сути дела, вся моя жизнь, была основательно заевреена, славянские и еврейские семьи были почти повсеместно перемешаны, и я привык к еврейским проблемам и разговорам. Тем не менее, я не считал, что имею основание сказать: я знаю евреев, знаю еврейский народ, - поскольку "владение" и использование нескольких общеизвестных слов типа "агицен паровоз", "азохун вей", "шалом", "лыхаим" и "бекицер" не означало понимать душу народа. К тому же жизнь и быт местечек, где расцветала эта душа, был мне чужд, из всей обширной "местечковой" еврейской литературы, я прочел с истинным удовольствием только шолом-алейхемские "Блуждающие звезды", где разрываются оковы этого ассоциировавшегося в моем представлении с двором Абдуллоджона замкнутого затхлого мира и перед его пленниками, сбросившими эти тяжкие оковы, открывается дорога в блистающую всеми красками бытия Вселенную. Ну а что касается позднейшей советско-еврейской культуры, после отстрела ее главных деятелей в пятьдесят втором существовавшей на уровне городского фольклора, то мои познания ограничивались песнями, типа "Когда еврейское казачество повстало, в Биробиджане был переполох" и - на мотив знаменитой "Мурки": "Вышли мы на дело - я и Рабинович, Рабинович выпить захотел", которые я, естественно, до конца так и не запомнил. Еще одну песню, звучавшую в послевоенные годы по энскому радио почти каждый день, в которой повторялись слова: "Гэй, люди йидуть в Палэстыну", я считал вполне еврейской, однако потом мне объяснили, что это - местный фольклор, никакого отношения к евреям не имеющий. Тем не менее, когда определенные "люды" стали сначала поштучно, а потом в массе "йихати" в "Палэстыну", песню эту, видимо, на всякий случай из радиопрограмм изъяли. Чтобы как-то расширить свои познания о будущей родине я, завершая дела в Москве, то и дело вырывал минутку на осмотр книжных развалов, но еврейская тема на них была представлена "Моей борьбой" бесноватого Адольфа, "Протоколами сионских мудрецов" и еще десятком их современных истолкований. Так что ничего полезного для себя не нашел. Поэтому я с радостью купил отрывной "Еврейский календарь", выпущенный в Туле или в Калуге, когда он оказался в сумке повагонного разносчика книг и газет. Открыв его наугад, я попал на заповеди Господни, одна из которых была сформулирована следующим образом: "Люби своего отца и мать твою..." Прочитав такую мудрость, я тут же выбросил календарь за ненадобностью, не оторвав ни единого листка. Правда, некоторое представление о местечковом еврействе в моем Энске могли дать персонажи, восседавшие в будках двух конкурирующих артелей "Рембыттехника" и "Металлобытремонт", ласково именовавшихся энскими обывателями - и славянами, и евреями - "Ремжидтехника и "Металложидремонт". Долгое время это довольно богатое по советским временам сословие само себя воспроизводило. Во всяком случае, при редких посещениях этих будок мне приходилось видеть рядом с важными пожилыми хозяевами молодую поросль, имевшую не только глубинное, но даже и внешнее сходство со стариками. Самому мне в Энске общаться с этими людьми накоротке не приходилось, и чем они жили я не знал. Более того, среди довольно большого числа евреев - моих соучеников и коллег не было выходцев из этого специфического круга, и я сделал для себя вывод, что он, этот круг, представлял собой довольно изолированную касту или гильдию, на манер "цехов" рымарей, коцарей, резников и прочих, существовавших в Энске пару столетий назад и оставивших след в названиях улиц и в "Энеиде" жившего неподалеку от Энска Котляревского. Когда же рухнули преграды, поставленные властями на пути эмиграции, эти будки стали закрываться одна за другой быстрыми темпами, и меня всегда интересовал вопрос, как управилось государство Израиль с наплывом таких специалистов. В то же время я, может быть, даже лучше многих своих еврейских знакомых осознавал, что Израиль отнюдь не страна местечек, и жизнь там непохожа на жизнь героев, созданных воображением Шолом-Алейхема.