социализме "отмечались" приезжие со всего нашего бывшего "Советского Союза", пытаясь заполучить какой-нибудь "дефицит". Потом эта семья, где мы были как дома, стала постепенно уходить в мир иной: сначала ее двоюродный брат - в знаменитый "год Олимпиады", затем хозяйка дома, а не вложившая ни души, ни труда в этот теплый семейный очаг, ее шустрая наследница, обжулив даже собственного отца и родную сестру, пустила все по ветру, упорхнув в "дальнее зарубежье", и это гнездо перестало существовать. Впрочем оно все равно становилось труднодостижимым: мой Энск оказался "за границей" и поездки в Москву сами собой прекратились. И вот теперь я смотрел, как за моим окном от метро и к метро бегут человеческие ручейки, как бежали в те времена, когда я был моложе на десять-двадцать лет. Там в голубом небесном фонаре Сияет Солнце - золото в костре, А здесь внизу на серой занавеске Проходят тени в призрачной игре. Когда-то и я был среди этих теней, а теперь смотрю на них из своего окна и вспоминаю, вспоминаю ... Где вы, бежавшие когда-то в солнце и в слякоть рядом со мной? Как сложилась ваша жизнь? Живы ли вообще? Не могли же вы все исчезнуть, если ваш спальный городок почти не изменился за какие-нибудь десять лет, проведенных мною вдали от него. Разве что зеленый детский уголок появился на месте одного из домов, два года назад взлетевшего в воздух вместе со своими заснувшими жильцами в порядке противоисламского тренажа, устроенного спецслужбами местному населению. Впрочем, может в части судьбы этого дома я и ошибаюсь - ведь я тогда вместе со своим Энском уже оказался в другой стране, где не было "чеченской угрозы". Я пошел на кухню приготовить себе кофе, выпил рюмку коньяка и дал себе очередной зарок: если выживу, никогда не буду жить или бывать там, где земля и камни напоминают о былом. Хватит мне и того, что я постоянно ношу в душе. От коньяка и вкусного кофе мысли мои потекли в ином направлении: я подумал о том, что стал постоянно говорить о будущем в сослагательном наклонении, и вспомнил знаменитое "ЕБЖ" из дневников Толстого. Этой аббревиатурой - "если буду жив" - он помечал завтрашние дела. Я, правда, несколько изменил его формулу: "если выживу", и в сокращенном варианте она выглядела более прилично: "ЕВЖ". В меню моего времяпрепровождения, помимо прогулок, чтения и наблюдения у окна за жизнью человеческого муравейника, входило также телевидение. В своей обычной жизни "голубым экраном" я пользовался очень мало, в основном, для просмотра новостей. Здесь же я не пренебрегал и фильмами. Однажды, разглядывая программу передач, я увидел, что по одному из неглавных каналов собираются показать "Ворошиловского стрелка". Это название напомнило мне споры двухлетней или более того давности, вызванные появлением этой ленты, и решил ее посмотреть. Фильм как фильм. Никаких поводов для споров я не увидел. Для моей отравленной, по словам Кристин, "ядом Востока" души все в нем было правильно: было преступление, и было Возмездие, настигающее преступников. Я бы и сам на месте героя-старика не только отстрелил бы яйца гадам, изнасиловавшим близкую мне женщину, но и, будь у меня такая возможность, убил бы их, как это уже было в более раннем аналогичном сюжете, кажется, называвшемся "Стреляй" или "Если что - стреляй". Дело в том, что я считаю сексуальное насилие столь же тяжким преступлением, как умышленное убийство, потому что при этом в жертве погибает один человек и весь созданный им для себя мир ожидания счастья, и в муках рождается другой, в подавляющем большинстве случаев ущербный, несчастный, непредсказуемый. С этим убеждением я прожил всю свою сознательную жизнь, никогда не прибегая к силе в своих интимных делах и даже ни разу не сорвав трусики с любимой женщины. Может быть, я и в этом извращенец, но для меня нет большего наслаждения, чем видеть, как женщина раздевается САМА, чтобы лечь со мной в постель. Поэтому в "Ворошиловском стрелке" меня поразили не способ мести и не мера возмездия, а когда я увидел, как этот самый "стрелок", нагромоздив стул и еще что-то там на стол, устанавливает винтовку так, чтобы выстрелить в открытую форточку. Дело в том, что в моей энской юности, когда каждый из нас, подростков, был до зубов вооружен "трофейным" оружием, у нас с моим другом Лехой была такая изысканная забава, называвшаяся "тушением свечей": мы выбирали какой-нибудь домик, располагавшийся метров за двести-триста ниже Лехиного дома по застроенному склону нашего энского предместья, и, точно таким же образом установив мелкашку, с одного выстрела разбивали в чьей-нибудь комнате свисавшую с потолка без абажура электрическую лампачку. Было это, естественно, злостным хулиганством, и за него была положена тюрьма. Но так было, и слава Богу, что мы при этом никого не ранили и не убили, а что касается тюрьмы, то за "содеянное" между сорок пятым и пятидесятым нам с Лехой причиталось бы лет по пятнадцать заключения каждому, да еще при отягчающих обстоятельствах. Однако пронесло, и вот теперь я в этом говорухинском нагромождении "стол, стул, винтовка" увидел призрак своей молодости и мне до смерти захотелось побывать в моем Энске. "В последний раз", - как сказал я себе. Вскоре после моего "просмотра" фильма и картин собственного прошлого, в "хате" появился Паша. Он сообщил, что выезд в Туркестан задерживается по объективным причинам еще недельки на две. - Твой родственник Файзулла, ставший помощником начальника местной милиции, через две недели будет там самым главным: его шеф уезжает на месяц в Турцию на стажировку, и условия для нашего дела будут оптимальными, - пояснил он. - Но мне показалось, что он не очень хорошо относился и ко мне, и к моей внучке. Я очень четко почувствовал это в свой прошлый приезд, - осторожно сказал я. - Что было, то прошло! - заявил Паша. - Это во-первых. А во-вторых, случайную гибель своего родственника, посланного им проследить за тобой и найти путь к "наследству", он истолковал, как благоволение к тебе Аллаха. Ты же знаешь этих азиатов: они во всем видят знаки их Бога! Я знал "этих азиатов" и по части "знаков" сам был "азиатом", веря приметам и сигналам свыше. Кроме того, меня шокировала осведомленность Паши об обстоятельствах моей первой поездки. Эта осведомленность окончательно убедила меня в том, что Файзулла действительно с ними, вернее, с нами, и его судьба после того, как команда кощея захватит наше с Хафизой "наследство", будет, вероятно, похожа на мою: лишние претенденты на "долю" никому не нужны. Эти мысли я, однако, оставил при себе, а вслух сказал: - Что же мне в этой тюряге делать еще две недели? Я хочу съездить в Энск! Паша погрустнел и ответил: - Такие дела я сам не решаю. Я позвоню. Этот звонок раздался через двое суток. Паша радостно сообщил, что меня свозят в Энск, понимая, что это нужно для спокойствия моей души. - Условия те же, - сказал при этом Паша. - Никаких контактов, без посещения знакомых и даже собственного жилья! Я ничего не ответил. Через день мне и двум моим теням подогнали роскошный мерс, и, благо, что не нужно было ни объезжать, ни заезжать в Москву, поскольку Варшавка плавно переходила в энское шоссе, через несколько часов мы въезжали в Энск. Мы сразу же проследовали в очередную "хату" - одно из тайных "государств", существовавших в то время внутри государства Российского и в границах бывшей Российской империи, видимо, принадлежало кощею, и разбросанные повсеместно его "хаты" были, надо полагать, опорными пунктами ("блок-постами") этого безграничного государства в государстве. Энская хата была менее роскошной, но кофе, неплохой коньяк, закуски, южнокорейский телевизор здесь были. Был и телефон, сразу же вырубленный моими сопровождающими, имевшими трубки мобильной или спутниковой связи. Для моих внутригородских путешествий была вызвана скромная "девятка", и в ней я, почти не выходя из машины, объездил "свой" Энск. На сей раз побывал я даже там, где мы с Лехой более полувека назад вели свои стрельбы, но Лехиного дома я не нашел, а его окрестности не узнал. Мне удалось обнаружить неизменным только угол Семинарской и Проезжей, где у здания тюрьмы в годы нашей юности стоял часовой. Его пост был освещен лампочкой на столбе, и "тушение" этой лампочки одиночным выстрелом из пистолета из густых зарослей сквера, занимавшего середину Семинарской улицы, также входило в число наших с Лехой подвигов. Обычно после такого выстрела часовой давал сигнал о нападении на полк и начиналась очень забавлявшая нас суматоха. Несколько раз я просил шоферюгу проезжать мимо одного заветного места, где я надеялся увидеть свою последнюю энскую подругу. Для этого мы обычно останавливались неподалеку от несуразного монумента безымянному солдату. Его подножие облюбовали для своих игр так называемые "красные", разбившие тут свой агитационный лагерь с газетными витринами, столами и стульями. "Агитаторами" были крепкие молодые старички, - вышедшие на свои ранние весьма большие пенсии, не нюхавшие пороха "защитники родины" и "бойцы невидимого фронта". Теперь они здесь морочили яйца действительно бедным и полунищим людям, записывая их в какие-то списки и обещая очередное "светлое будущее", если ... От скуки мне захотелось с ними пообщаться, и я подошел к самодельному табло, где по случаю очередного переизбрания президента красовалась надпись: "До падения ненавистного режима осталось 93 дня" (цифры на этом "табло" могли меняться). Я скромно спросил: - А какой будет режим на 94-й день? Старый партайгеноссе осмотрел мою скромную серенькую одежонку от Кардена, но, видимо, эта "серость" не обманула его, и, руководствуясь революционным правосознанием, он пробурчал: - Проходите, проходите. Не мешайте людям ! Все у них оставалось по-прежнему. Та, которую я хотел увидеть, должна была непременно пройти сквозь это сборище и, наблюдая его "героические" будни, я пытался хотя бы для себя уяснить, что же все-таки нужно этим людям, чье государственное содержание в пять-шесть раз превышает "пособия" тех, кого они вербуют, и пришел к выводу, что они, как и отец Федор, бьются не корысти ради. Вернее, их корысть весьма своеобразна. Они хотят, чтобы к ним вернулась возможность, заседая в райкомовских, горкомовских и обкомовских "комиссиях", "влиять", "распределять" и, конечно, "решать", "решать", "решать", кому дать квартиру, кого повысить в должности, кого "выпустить" в турпоездку в Болгарию, а кого в круиз, кому с кем спать, кого можно считать "писателем" или "поэтом", а кого нельзя, кого посадить в тюрьму, а кого осудить "условно" и прочая, и прочая, и прочая. И, как ни странно, - я, сегодняшний узник криминального авторитета, чье место на нарах у параши, и, одновременно, - "видного русского политического деятеля", даже в своем нынешнем положении чувствовал себя более свободным, чем в том, уже знакомом мне раю, куда приглашали эти лоснящиеся фельдфебельские рожи. Я даже проанализировал, не является ли мое отношение к этой красной камарилье, пытающейся охмурить несчастных людей своими несбыточными обещаниями, проявлением моего давно уснувшего классового сознания, вроде воспетой нашим бардом реакции простого советского человека, ставшего по воле случая капиталистом, на сообщение советского телевидения о "революционной национализации" земли и фабрики, завещанных ему заграничной тетушкой, "восставшим народом" далекой Фингалии: "Я гляжу на экран, как на рвотное, То есть как это так, все народное?! Это ж наше, кричу, с тетей Калею, Я ж за этим собрался в Фингалию". Но для себя я отверг эту мысль. Классовое сознание мне пришлось изжить еще в юности, когда моя покойная мать рассказала мне о моем деде и прадеде и их владениях на этой земле. Дед был русским патриотом и держал свои деньги в питерских банках, лопнувших в первый же день, когда эта имперская рыба начала гнить с головы - с момента "разгрома" и изнасилования пьяной матросней женского батальона, стоявшего на чисто символическом карауле в Зимнем, а недвижимость и прочее имущество деда "поделили" разного рода "советы". Я помнил все, но память об утраченном никогда не стучала в мое сердце. Сам же я, став состоятельным человеком, учел опыт деда и разместил свои деньги в самых надежных банках мира, и красномордые гномики мне никак не угрожали. Нет это была не классовая ненависть, а абсолютное неприятие их мира и их правил игры. Я думал о том, что в моей стране уже виден свет неопалимой купины, извилист и темен только путь к этому свету, но его нужно непременно пройти, цель того стоит. Моя же более скромная цель была достигнута несколько раньше: на третий день мы завернули к "солдату" несколько позже, чем обычно, и я увидел, что моя дама, пройдя "красный", бивак, уже шла прямо навстречу нашей машине, слава Богу, остановленной светофором, видимо, специально, чтобы я мог получше разглядеть через тонированное стекло ее лицо, находящееся в полутора-двух метрах от меня. Вид у нее был усталый, и ее безразличие к нарядным витринам - наша "встреча" происходила на одной из главных улиц Энска - свидетельствовало о глубоком безденежье, накладывающем на человека свою особую печать, которую я, став состоятельным человеком, научился различать с первого взгляда. Одними только теми зелеными, что были рассованы по моим карманам, я бы обеспечил ей полгода или даже год безбедного существования. Но я не мог этого сделать, и от бессилия мне хотелось плакать. И я очередной раз сказал себе: "ЕВЖ", не уточняя, что же я в этом случае сделаю. Этим "свиданием" моя программа в Энске была исчерпана, и, бросив издали прощальный взгляд на мою "хрущебу", я отправился в Москву, вернее, сказал, что готов вернуться в российскую столицу. V Мы мчались вдоль зеленеющих полей, окаймленных рощами и лесами, иногда подходившими вплотную к нашей дороге. Было теплое, даже знойное раннее лето, и мне опять вспомнился Клингзор: предчувствие последнего лета не покидало меня уже второй год. Правда, само по себе это предчувствие уже появлялось и намного раньше - в год первого моего знакомства с Клингзором. Тогда - пятнадцать лет назад - я взял эту повесть еще трудного для меня Гессе в поездку во Псков и сумел начать ее читать. Продвигался я медленно - по две - три странички в день, - и эту книжку карманного формата я носил повсюду с собой. Однажды мы с женой решили съездить в экскурсию в Опочку. Читать в пути я не мог - трясло на довольно ухабистом "шоссе", в Опочке мы все время были на ногах, и только на обратном пути, когда мы недалеко от Новгородки заехали в Велье, где нам был объявлен отдых, и сели на высоком берегу над озером, я, наконец, достал из кармана книжку, чтобы прочитать свою "дневную норму". Был теплый августовский вечер. В зеркале застывшего в каком-то почти вечном покое небольшого озера отражалась деревня с церквушкой и темнеющий к вечеру лес, подходивший почти к самому берегу. Оглядев все это, я прочел у Гессе: "Вечер в августе ... Клингзор лесом, через Велью, пришел в маленькую сонную деревушку"... Это совпадение слов Гессе и окружавшей меня действительности, вплоть до названия деревни или местности, поразило меня до глубины души, и именно с той поры во мне постоянно живет чудо "последнего лета". Естественно, как человек разумный, я знаю, что любое лето для любого из нас землян (и для всех вместе!) может стать последним, да и зима тоже, как для моей бедной жены, и осень, и весна. "Как смеется жизнь, как смеется смерть!" - писал Клингзор одной из своих подруг, и этот смех звучит и в его стихотворных посланиях, отделанных под перекличку Ли Бо и Ду Фу. Я же, вернувшись на трассе Энск - Москва к истории Клингзора, понял, что знаю ее наизусть. Думать же о своей судьбе мне вдруг расхотелось, и я заснул, а проснулся, когда мы уже пересекали московскую кольцевую. Эта поездка подзарядила меня энергией, и я взбунтовался: мне больше не хотелось прогуливаться вокруг "Пражской" среди своих печальных теней. Я пожелал вместо этого посещать "новый Арбат", где я мог проводить время в Доме Книги, и мое желание опять-таки было исполнено. В последнюю неделю мы приезжали к ресторану "Прага", и оттуда я шествовал к Москве-реке, проведя не менее получаса у прилавков в магазине и у книжных развалов на улице. Мои провожатые выбирали для меня невечернее время, когда тротуары еще не были забиты людьми. Я не протестовал, поскольку и сам "не уважал" многолюдья, и мне особенно нравилась та часть моей прогулки, когда мы, перевалив за большое кольцо неспешно шли к реке. На набережной я немного задерживался, глядя на гостиницу "Украина", где я сорок лет назад в буфете-баре в фойе учился пить кофе с коньяком и с сигаретой в руках, закусывая скромным бутербродиком с икорочкой, а потом поднимался к себе в номер и не всегда один, и не всегда со своей женой. Славное было время! Когда, отдав дань воспоминаниям, я поворачивался к своим топтунам, немедленно появлялась машина, и мы возвращались на "хату". И именно на этом самом спокойном отрезке моего променада - между кольцом и рекой, почти что у московской мэрии, которую так хотел захватить генерал Руцкой, - на мой третий или четвертый после возвращения из Энска прогулочный день произошел весьма странный случай. Когда мы вышли на эту относительно безлюдную часть проспекта, я заметил, что навстречу нам троим движется еще более странная троица, чем наша: посредине шел невысокого роста пожилой человек с исламской бородкой, в чалме и кокандском халате, а по правую и по левую руку от него шагали два высоких молодых "лица восточной национальности", одетых по-европейски, но в тюбетейках. Как только мы поравнялись, пожилой путник, чуть не принятый мною за ряженого, быстро подошел ко мне и поздоровался: - Селям алейкум! - Ва-аллейкум-ас-салам, - машинально ответил я и так же машинально огладил свою несуществующую бороду. - Якши ма сиз? (Как ваши дела?) - продолжил традиционное тюркское приветствие мой визави. - Ярым - ярым! (Так на так!) - сразу же ответил я, поскольку я все время только и делал, что размышлял о своих "делах". В это время мои застывшие в изумлении спутники пришли в себя и, став между мной и тюрком, стали его от меня оттирать. - Иди, иди! Возле нас задержался высокий парень в тюбетейке. - У нас позавчера умер человек. Мы собираем на похороны, - объяснял он. - Иди, иди! - повторил мой верный Федя, сунув просителю десятку. В это время второй парень крикнул по-тюркски своему приятелю, чтобы тот не унижался перед неверными собаками. И восточные люди пошли вперед, не оглядываясь, чего я не мог сказать о своей "охране": обоим моим стражам эта встреча показалась подозрительной, и они посматривали вслед этой загадочной компании, пока она не скрылась за ближайшим углом. У меня тоже возникли вопросы: во-первых, умерший "позавчера" мусульманин должен был быть позавчера и похоронен, а во-вторых, по какому-то непонятному совпадению, подгоняя своего просившего на похороны приятеля, другой джигит назвал его моим туркестанским именем " Турсун". Об этих странностях, замеченных только мною, я и размышлял, хотя понимал, что сколько бы я ни думал, был ли это знак или просто случай, с полной достоверностью я вероятно, не скоро узнаю, или не узнаю никогда. Мне хотелось, чтобы это был знак: недаром говорят, что надежда умирает последней. Через день после этого происшествия на "хату" пришел Паша и с заметным облегчением сообщил, что назавтра намечен вылет в Бишкек, где я и познакомлюсь со всеми участниками "экспедиции", а его, Паши, функции по этому "делу" на сем кончаются, с нами он не полетит. У порога он дружески обнял меня, и я вяло похлопал его по спине. Глава 3. "Экспедиция" I В Бишкек я летел в своей ставшей уже привычной компании - с Толиком и Федей, но рейс на сей раз был плановым, и салон самолета заполнял разнообразный люд, преимущественно - делки и барыги из "новых", что и понятно: во-первых в Киргизии было еще что пограбить, а во-вторых страна эта лежала на Большом опиумно-конопляном пути, да и сама вносила ощутимый вклад в такого рода поставки. По поведению этого "контингента" и по обрывкам разговоров, долетавшим до моих ушей еще на посадке в Домодедово и потом, я понял что в России после думских и президентских выборов ничего не изменилось, и в стране по-прежнему правят бал криминальные группы. Впрочем, чтобы установить этот факт, мне было достаточно еще в Марбелье понаблюдать за кощеем, и то, что я краем ока увидел потом в стране, лишь подтвердило мои первые впечатления. Так что Толик и Федя были здесь среди "своих" и даже перебрасывались кое с кем ничего не значащими фразами о том, о сем. Собственно говоря, формально и я здесь был среди "своих" - мое личное и помимо моей воли постоянно растущее богатство, спрятанное в двух самых надежных банках мира, наверняка превосходило состояние большинства, а может, и всех барыг, заполнявших этот самолет, поскольку они, скорее всего, были в "бизнесе" шестерками, а боссы сидели в своих замках. Да и со стороны я выглядел солидным "шефом", летевшим с двумя телохранителями по своим торгово-промышленным делам. Но мои обстоятельства доказывали мне, что не все можно купить за деньги, вернее, они подтверждали шутку моего покойного друга Яши Фельдмана, любившего говорить: "Есть вещи, которые нельзя купить даже за большие деньги, но их всегда можно купить за очень большие деньги". Здесь был именно тот случай - у кощея денег и, соответственно, могущества было намного больше, чем у меня. К тому же, из-за своей беспечности я не потрудился замести следы, и он взял меня голыми руками. Поэтому общаться в салоне со своими надсмотрщиками, или затевать ненужные знакомства я не захотел и предпочел дремать с каким-то "еженедельником" в руках. Так было проще подремывать: откроешь глаза, прочитаешь в грязной газетенке очередную придуманную в ее редакции "сенсацию", например, о том, что Ди Каприо все-таки оказался женщиной и вышел замуж, и глаза сами закрываются для продолжения сна. Со временем сон мой становился все более крепким, и на смену окружавшей меня реальности пришли сновидения. В своих снах я вдруг увидел себя со стороны мальчишкой в Долине. Чарующие картины моего детства и отрочества проходили перед моими закрытыми глазами, и я физически ощущал свое в них присутствие. Вот в одной из них я длинным шестом пытаюсь на абрикосовом дереве дотянуться и потрясти ветку, густо усеянную янтарными плодами, и в это время в саду появляется моя покойная мать и говорит мне: - Слезай! Мы сейчас должны съездить в Наманган. Мне очень не хочется ехать на скрипучей арбе в Наманган, и в этот момент слово "Наманган" повторяется снова, но не устами моей матери. Оно врывается в мое заторможенное сознание из внешнего реального мира, где уже давно нет той, что звала меня во сне, а вместо мальчишки, добывающего абрикосы, у иллюминатора дремлет седой старик. Почти полностью проснувшись, я, сколько позволяло глубокое кресло, повертел головой, чтобы установить, кто же сказал "Наманган", и только после этого заметил, что в проходе стоит один из пилотов и говорит: - Читаю еще раз: "Уважаемый Турсун-ака, вас ждут в Намангане". Прочитав это, пилот выжидающее замолчал, но никакой реакции в салоне не последовало, и он, сказав: "Вероятно, ошиблись рейсом", скрылся в кабине. - Что это он говорил, а то я проспал, - спросил я у своего соседа так, чтобы слышали сидевшие за мной Толя и Федя. - Сказал, что поступила радиограмма, но связь оборвалась, и фамилию адресата он не услышал. Поэтому решил прочитать текст, полагая, что, кому надо, поймет, - ответил сосед. - А-а-а, - протянул я с полным безразличием в голосе, и, поменяв позу в кресле, сделал вид, что засыпаю снова, а сам начал анализировать происшедшее. Итак, за последнюю неделю мое тайное имя "Турсун" прозвучало дважды: сначала на "новом" Арбате и вот теперь в самолете, летящем в Туркестан. Правда, в первый раз оно было обращено к конкретному человеку, который случайно тоже мог носить это довольно распространенное на нашем Востоке имя, а во второй раз оно было употреблено с приставкой "ака" (брат), в то время, как мне бы более подходило "ата" (отец). Но все это могло быть и камуфляжем, и у меня появилась надежда на то, что я не покинут на произвол судьбы. С этой надеждой я снова задремал, и окончательно проснулся, когда самолет уже шел на посадку в Бишкеке. В аэропорту нас никто не встречал, но это не обескуражило моих провожатых. Толик сбегал за машиной, и через некоторое время мы уже подъезжали к отелю "Бинара", где в этот момент не было никаких "международных форумов", кои так любят новые "страны". С получением номера не было никаких затруднений: видимо все варианты были предусмотрены заранее, и могущество кощея выходило далеко за пределы Москвы. Мы расположились в двухкомнатном полулюксе. Я с тоской посмотрел на телефонный аппарат, но позвонить даже не попытался. Во-первых, риск себя не оправдывал, так как из-за различия во временных поясах я мог нигде никого не застать или попасть на отключенный на ночь аппарат, а во-вторых, я уже жил с надеждой и боялся ее спугнуть. Срабатывало главное правило моей жизни: оставлять все на усмотрение господина Случая, и Бог не оставит. Толик сразу же сообщил, что мы здесь всего на день. Утром следующего дня раздался звонок, и, поговорив полминуты с невидимым собеседником, Толик сказал, что у нас есть время на завтрак, но не более того. Мы заказали завтрак в номер и провели его в молчании. Каждый думал о своем. Машина нас уже ждала. Мы пересекли центр "столицы" и вскоре оказались на обильно усыпанной всяческим мусором окраине города. Попетляв по этим, с позволения сказать, улицам, машина остановилась возле какой-то неказистой усадьбы с довольно высоким сплошным забором, стоявшей несколько на отшибе. II За этим забором, однако, обнаружился весьма ухоженный сад, чистый уютный дворик и небольшой дом европейского, вернее, восточно-европейского, я бы даже сказал, моего родного энского типа. И если бы не виноград, укрывавший на тюркский манер часть двора от палящих солнечных лучей, я бы подумал, что очутился на своей Лысой горе - окраине Энска, где прошла "западная" часть моего детства и юности до переселения в заветные хрущобы, в один из новых районов нашего города, на зависть моим "одноэтажным" соседям. Мысли мои, однако, вернулись в текущую реальность, к моей надежде, осветившей меня своими первыми робкими лучами. Перебирая возможные варианты своего спасения, я прежде всего подумал о Файзулле - единственном известном мне местном человеке, причастном к предстоящему "делу": не нашла ли Хафиза пути к приручению своего родственника, либо моим сообщником станет некое еще неизвестное мне лицо? Мучимый этими вопросами, я с нетерпением ждал встречи с остальными участниками "экспедиции". - Сейчас мы познакомимся с шефом нашего похода, - сказал Толик. И как раз в это время на пороге дома показался высокий мускулистый парень лет тридцати пяти. Я понял, что это и есть тот самый профессионал-афганец, о котором говорил кощей. - Александр! - представился он, протянув руку. Я пожал эту руку и, когда на мгновение наши взгляды встретились, в его выцветших серых глазах я увидел свою смерть. Толик и Федя поздоровались, как старые знакомые; так оно, видимо, и было на самом деле. После этого Александр выложил на стол оружие - автоматы и два пистолета. Один из них я взял в руки. - Осторожнее - заряжен! - предупредил шеф нашей "экспедиции". Но тут случилось совершенно необъяснимое: почувствовав холодок стали, я, неожиданно для себя самого, сбросил предохранитель и, чуть развернувшись в сторону стоявших в метрах пятидесяти трех пустых пивных бутылок, спустил курок. Средняя бутылка со звоном разлетелась на мелкие куски. - Это случайно? - с интересом спросил Александр. - Наверное, - ответил я, возвращая пистолет на место. Оружие разобрали Толик и Федя. Мне оно, видимо, не полагалось. Тем более - после такого меткого "случайного" выстрела. Через некоторое время пожилая женщина накрыла этот же стол, и мы довольно плотно перекусили: обед был простым, но калорийным. Доминировала баранина, а выпивка была представлена только пивом в тех самых фигурных бутылках, одну из которых я нечаянно расстрелял. После обеда Александр вывел из гаража "шестерку" и, повозившись с ней минут двадцать, объявил нам, что экипаж подан. Я сел рядом с ним на переднем сиденье. Машину он вел уверенно, и от этой уверенности мне как-то становилась спокойнее на сердце, хотя никаких объективных причин, кроме некоторых полуправдоподобных утешительных предположений, у меня пока еще не было. Иногда я посматривал в сторону Александра и, видя его руки, в которых руль "шестерки" выглядел маленьким и изящным, я, чтобы вывести себя из благодушного состояния и вернуть утраченную настороженность, размышляя о том, застрелит ли он меня после того, как "наследство Абдуллоджона" попадет к нему, или задушит вот этими самыми руками "без шума и пыли", как говорил один из знаковых киноперсонажей прошлого века. Попугав себя разглядыванием этих убивающих рук, я отводил взгляд и смотрел по сторонам. Через час пути мне показалось, что я стал узнавать дорогу. - Таш-Кумыр? - спросил я, чтобы проверить свою догадку. Александр, не прекращая насвистывать какую-то мелодию, утвердительно кивнул. Это означало, что наша группа при пересечении очередной "границы" воспользуется тем же "каналом", что и мы с Хафизой чуть более двух лет назад. Ну, а то, что мы ехали без водителя, который мог бы отогнать "шестерку" назад в Бишкек и встретить нас в другом месте, свидетельствовало о том, что возвращение с "товаром" по плану "операции" предполагалось тем же путем. Дорисовывая себе наиболее вероятный ход ближайших событий, я предполагал, что в соответствии с их сценарием я буду убит там же на мазаре после того, как достану мешок из тайника, а Файзулла - после того, как ценности будут в Таш-Кумыре, и его дальнейшие услуги не понадобятся. Лишний дольщик - пустая обуза, - истина старая, как мир. Дальнейшее развитие событий так четко мне не вырисовывалось. Собственно говоря, там было два варианта: если все трое - Толик, Федя и Александр - верные псы кощея, то они скопом принесут ему добычу на задних лапах, если же Александр - просто наемник, то смерть поджидает его в Бишкеке, где уже и он перестанет быть нужным "делу". На этих построениях я себя оборвал: зачем мне нужно анализировать то, что может произойти, когда меня уже не будет в живых. Лучше думать и думать о том, как спастись самому. А еще лучше - просто любоваться хребтами и отрогами Поднебесных гор. Вершины и склоны Тянь-Шаня все время перестраивались за моим окном на крутых виражах шоссе, а однажды из-за гор выглянула луна - светлая в еще светлом небе, напомнив мне строки Ли Бо: "Луна над Тянь-Шанем восходит светла, И бел облаков океан". Все так и было. Не было только ответа на вопрос великого китайца: Луна вдали плывет над облаками, Но в чье она опустится окно?" В Таш-Кумыр мы въехали ранним вечером, именуемым в Коране "предвечерним временем", когда все "в убытке, кроме тех, которые уверовали, и творили добрые дела, и заповедали между собой истину, и заповедали между собой терпение". Я не хотел быть среди тех, кто в убытке, но из всех вышеперечисленных достоинств у меня были только терпение и вера. Хватит ли их для того, чтобы Господь помог мне преодолеть опасность и остаться живым, выяснится в ближайшее время. В Таш-Кумыре мы тоже въехали в чью-то усадьбу. Она мне показалась победнее предыдущей, но после почти восьмичасового переезда я валился с ног от усталости и, забравшись под марлевый балдахин, уснул, не ужиная и не зная, как разместились остальные. Александр поднял меня и всех остальных среди ночи и повел, очевидно, в заранее условленное место. Вскоре в темноте раздался приближающийся шум движущегося состава. Александр включил свой фонарик. Сигнал увидели, и тепловоз остановился буквально рядом с нами. Мы влезли в кабину и там залегли, а поезд двинулся дальше. Все было как в прошлый раз: через некоторое время машинисты затеяли веселую перекличку с пограничниками, и, слегка притормозив состав то ли с рудой, то ли с углем, получили "добро" и дали нам знак, что уже можно не прятаться, а еще минут через пятнадцать-двадцать мы были в предрассветном Уч-Кургане. Здесь, по-видимому тоже в заранее обусловленном месте, поезд притормозил, и мы сошли на невысокую насыпь. На идущей вдоль нее автодороге нас ждал милицейский автомобиль, возле которого прохаживался Файзулла. После весьма кратких приветствий мы разместились на сиденьях. На сей раз от почетного места рядом с Файзуллой я отказался в пользу Александра. Машина, круто развернувшись, сразу же вышла на приличную скорость, и с первыми лучами солнца мы уже были во дворе покойного Абдуллоджона - прадеда моей внучки Хафизы - так что можно было считать, что я вернулся в собственные владения и мог поискать тот самый копенгагенский чемодан моего деда, некстати помянутый мною год назад, как бы в предчувствии скорой встречи с Пашей - "менеджером" этой экспедиции. III В дни моей поздней молодости одним из наших кумиров был Збигнев Цыбульский. Ради него и в надежде окунуться вместе с ним в какую-нибудь трагическую любовь, мы смотрели даже довольно скучный по нашим тогдашним понятиям фильм "Рукопись, найденная в Сарагоссе". В этой хорошей пародии на средневековые романы периодически возникало некое "проклятое место", и куда бы, в какую бы сторону герой этого романа и киноромана ни направлялся, он всегда каким-то образом попадал в свое "проклятое место". Я вспомнил об этом как раз на пороге усадьбы Абдуллоджона, игравшей в моей жизни роль такого "проклятого места". Впервые я попал сюда вместе с матерью, выполнявшей в эвакуации самые разнообразные работы и, в том числе, обязанности почтальона. Начинался второй календарный год великой войны, и мы принесли Абдуллоджону письмо от его призванного в армию племянника; спустя полгода он пропал без вести. Потом мать оставила меня в этом доме, и мне пришлось прожить там более года. Это был трудный для меня год, и дом Абдуллоджона, сделавшего меня мальчиком для утех стал для меня "замком унижений", чем-то вроде гейневского "Афротенбурга", и одновременно домом счастья, где я узнал, может и преждевременно, радость близости с юной красавицей. В моем третьем возвращении дом Абдуллоджона к тому времени уже давно покойного, стал для меня домом печали - здесь, вдали от меня прожила свою жизнь и встретила раннюю смерть моя единственная дочь, что здесь два поколения моих женщин ждали меня всю жизнь, а я поспел только к третьему - к своей внучке. И вот сейчас, в четвертый раз, я прибыл в этот уже опустевший дом, чтобы, возможно, провести в нем последний день или даже последние часы своей жизни. С такими вот мыслями я переступил порог этого в разное время и по разным причинам покинутого близкими мне людьми дома. Теперь в его стенах в полном составе собралась наша "экспедиция", и я, наконец, увидел и познакомился с ее последним участником. - Это Рашид, - представил его мне Файзулла. - Он лучше многих знает все тропы и в Долине, и в окружающих ее горах. На кратком "военном" совете было решено идти за кладом в ранних сумерках, когда любая, даже самая случайная встреча с людьми на кладбище будет исключена. Договорились и о том, что в оставшееся время никто не покинет усадьбу, и все разбрелись по разным углам обширного двора Абдуллоджона, а я прилег на хорошо знакомую мне тахту, стоявшую под навесом. Покрывающая ее кошма была очень пыльной, но это меня не смутило. Побаливали ноги. Ближе к полудню приехала жена Файзуллы Надира с продуктами и стала готовить обед. За более чем два года, прошедшие со времени нашей предыдущей встречи, она стала красивее. С нею приехал очень похожий на нее пятнадцатилетний сын Керим, подносивший полные сумки к летнему очагу. Со мной Надира поздоровалась издали и без улыбки. Керим установил большой казан, и вскоре двор стал заполняться вкусными запахами. Тандыр греть не стали - лепешки и "русский хлеб" Надира привезла с собой. Работа кипела в ее руках, и через час началась раздача еды. Общего стола накрывать не стали, да и такого большого стола во дворе не было, и поэтому каждый устроился со своей большой пиалой, кому где понравилось. Я, например, вернулся на свою тахту. Во двор был выставлен маленький столик, где стояло несколько бутылок водки и стаканы, но этим угощением воспользовались только Толик и Федя, налившие себе по полстакана "огненной воды" под осуждающими взглядами остальных. Я пить не стал: за свой "испанский" год я привык к изысканным напиткам, и даже мысль о том, чтобы хлопнуть водяры, была мне неприятна. Тем более, что и без водки наша еда оказалась достаточно "крепкой" от нескольких стручков красного перца, положенных Надирой в ее варево. Для себя я также отметил, что за каждым движением Надиры при приготовлении ею пищи внимательно следил Александр. Он же сказал: "Налей мальчику!", когда шурпа была готова, и сам положил ему четвертушку нарезанной лепешки и пару ломтей хлеба. Надира, естественно, видела все эти маневры, но оставалась спокойной. А я, на всякий случай, сделал для себя вывод, что тюркская часть нашей "экспедиции" не пользуется доверием участвующих в ней славян. Это вроде бы подтверждало мое предположение, что Хафиза решила действовать с помощью Файзуллы. Но вскоре мне пришлось убедиться, что это не так. IV После обеда все опять разбрелись по углам. В поле моего зрения оказался Рашид, и я через полузакрытые глаза наблюдал, как он бродит по двору, осматривая слегка одичавшие фруктовые деревья, пробуя созревающий садовый тутовник и нежно поглаживая свисающие над ним наливающиеся гроздья крупного винограда. Губы его шевелились, будто он разговаривал с лозой. Я стал задремывать, когда услышал его возглас удивления: - Ийе-е! Я открыл глаза и увидел что Рашид склонился над плотно утоптанной землей хозяйственной части двора и что-то расковыривает в ней ногой. Потом он наклоняется, вроде бы поднимает какой-то предмет и, поднеся его к глазам, внимательно его рассматривает, и вдруг громко говорит по-русски: - Смотрите, что я нашел! К нему подошли только Файзулла и Александр - Надира еще возилась по хозяйству, а Толик и Федя, "приняв грамульку", заснули не столько от хмеля, сколько разморенные полуденной жарой. Мне тоже не хотелось выходить из тени, но вдруг Файзулла махнул мне рукой. Когда я подошел, он взял из рук Рашида его находку и протянул мне. Я окаменел: передо мной было то самое колечко со змеей и камушком в ее пасти, которое чуть более месяца назад (а казалось, что это было вообще в другой жизни) я в далекой отсюда Испании снял со своего пальца и оставил своей домоправительнице, чтобы она передала его "нашей девочке". Теперь уже случайность полностью исключалась, разве что существовало еще одно точно такое же кольцо, но это предположение находилось за гранью возможного. Я бережно взял в руки кольцо, а Файзулла смотрел на него из-за моего плеча и говорил окружающим: - Я помню это кольцо: когда я был маленький, я видел его у старой Сотхун-ай - хозяйки этого