я не беспокоился о нем: в зимней Анталье могли в это время на его пути оказаться несколько тоскующих голубых, и он бы с его красотой и нежностью мог стать бесценным товаром, пойти по рукам. Но Бог миловал, и через полтора месяца я получил от жрицы любви совершенно другого человека, которого не нужно было держать от себя на расстоянии вытянутой руки. В нем остались и нежность, и готовность к ласке, но душа его уже парила в двух мирах, и, уловленные мною его взгляды на ноги Надиры, мысленно раздевая мою красавицу, явно скользили вверх по этим двум "бесконечно длинным дорогам, ведущим в заколдованный Дамаск", как говорил Вертинский. Я решил сам рассчитаться с его наемной "подругой-учительницей": ведь, в отличие от Абдуллоджона, следившего за моей с Сотхун-ай любовной игрой, я не подсматривал за Мунисом и мне было интересно хотя бы услышать рассказ о том, как все это было. Но его учительница проявила неожиданную скромность, и как только я осторожно приступил к расспросам, она, потупив вздор, оборвала их одной своей фразой: - Мне неудобно брать у вас деньги, эфенди. Это я должна была бы заплатить вам: счастье, которым вы меня наградили, даже самым благородным женщинам выпадает один раз в жизни и то не всегда, а такие, как я, не могут о нем и мечтать ... И я понял, что Мунис открылся ей и дал волю всей своей нежности. Выходит, я не ошибся. Через некоторое время меня приехала навестить моя четырнадцатилетняя правнучка Мехрабон. Она была рядом со мной, когда я заметил, что к нам подходит Мунис. Но меня он, казалось, не замечал. Его глаза был устремлены на девушку, и я опять, как когда-то при первой встрече Хафизы с ее Мансуром, увидел тот мимолетный лазерный лучик любви, соединивший их взгляды. Великий царь Сулайман говорил об огненных стрелах ревности, но огненны и стрелы любви. Путь их друг к другу будет еще долгим, но я был уверен, что они его пройдут. - Что ж, - подумал я. - Круг замкнулся: когда-то мой Абдуллоджон подарил мне любовь и душу своей дочери, а теперь я дарю моему Мунису любовь своей правнучки. Во всем этом я увидел еще один великий Знак Господа, принявшего меня и мои дела под Свое высокое покровительство. По своей энской привычке я, подумав о Нем, взглянул в небо, но тут же опустил очи долу, вспомнив уже звучавшие здесь вещие строки Руми: Вы, взыскующие Бога средь небесной синевы, Поиски оставьте эти, вы - есть Он, а Он - есть вы. Бог был во мне, и из глубин моей грешной души Он все время старался направить меня на истинный Путь. В случае с Мунисом это Ему удалось. VI Начало две тысячи третьего года внесло некоторые изменения в расстановку сил в моей вселенной, однако все возможные последствия этих событий мне еще не были ясны. Суть же их была в следующем. В конце января я совершенно случайно слушал по радио какие-то российские известия. Вдруг голос диктора стал несколько торжественнее, - так всегда бывает, когда готовится сенсационное сообщение, - и он объявил, что "вчера в Санкт-Петербурге совершено дерзкое преступление: на Московском проспекте в районе парка Победы из двух минометов была обстреляна проезжавшая машина. При взрыве погибли пассажир - депутат Государственной Думы М. и водитель". А ехавшая в этой же машине известная шансонетка Жося (вероятно, Жозефина) Говзония, - то ли из "лиц кавказской национальности", то ли из новых выкрестов, - доставлена в больницу в тяжелом состоянии. Я помнил эту Жосю: однажды, когда она пела "под фанеру" на стадионе, порыв ветра сдул с нее парик, и она оказалась лысой, реализовав в моем представлении фантазии Эжена Ионеско. Слова диктора вызвали в моей памяти и другое видение прошлого: золотая питерская осень, роняющий листву парк Победы, шорох падающих листьев, смешанный с шорохом капель моросящего дождика, и я, еще молодой, спешу, чтобы не промокнуть от метро к гостинице "Россия", забегая по пути в продуктовый магазин: впереди вечер с доброй женщиной, и без шоколада и коньяка не обойтись. Одним словом, как пел великий русский бард, будучи в эмиграции, то есть примерно в моем нынешнем положении: Принесла залетная молва Милые и нежные слова: Летний сад, Фонтанка и Нева... С трудом вернувшись в реальный мир, я, наконец сообразил, что это, казалось бы, не касающееся моих дел известие имело ко мне самое прямое отношение. Дело было в том, что погибший депутат М. и мой "кощей" - оказались одним и тем же лицом. Следуя "демократической традиции" в части "предельной гласности", русские "средства массовой информации" услужливо сообщали и его известную мне с тех пор, когда я его знал, как скупщика краденого, кличку - "Шанхайчик", которая всегда меня удивляла, ибо в его облике китайского всего-то и было, что едва заметный прищур глаз, значительно меньший не только, чем у штабс-капитана Рыбникова, но и чем у меня самого после солнечного туркестанского детства. В том же, что человек с блатной кличкой стал депутатом Государственной Думы, я не находил ничего удивительного - таким, по моим представлениям, был весь "новый русский истэблишмент", в коем, как говорят, оперативную кликуху "Максим" имел и недавно почивший в бозе бывший стукач из имперских евреев, перекрасившихся в "русских государственников", достигший вершин светской власти, а оперативная кликуха "Антонов" была присвоена другому стукачу - обрусевшему немцу, считавшему себя "духовным лидером" русского народа. Экзотическая же кличка моего кощея "Шанхайчик", закрепившаяся за истинно русским человеком с московским выговором, как бы уравновешивала эту бессмыслицу. А принципиальной разницы между стукачами и уголовниками я, ей-Богу, не видел. Понятно, что, не имея результатов тщательной разведки ситуации, сложившейся после гибели депутата М. в возглавлявшейся им банде, я мог только строить свои догадки: означает ли эта неожиданная, но желанная для меня смерть, конец или распад империи кощея, или выпавшее из его рук знамя сразу же подхватит его "наследник", и принцип "король умер, да здравствует король" восторжествует. Я, конечно, был заинтересован в полном распаде кощеевой империи, но даже и в случае ее сохранения у меня оставалась бы надежда на то, что хотя бы мой "вопрос" похоронен вместе с самим кощеем. И для такой версии у меня были свои основания: когда меня "готовили" к отправке в Туркестан, мной, да и всей подготовкой "экспедиции" занимался только один Паша, и еще тогда у меня создалось впечатление, что захват ценностей Абдуллоджона кощей планировал сам, не ставя в известность остальной "директорат" своей банды. В этом втором случае, так же, как и в первом, все концы этого неудавшегося предприятия полностью исчезали. Мне оставалось только все это проверить и убедиться в своей безопасности. Подумал я и о том, насколько эффективен в этой жизни слишком поздно усвоенный мною принцип "ничего не предпринимать". Надо же: всю жизнь я, как говорят, крутился, пытался что-то сделать, что-то кому-то доказать, почти как еврей у Розанова - "постоянно что-то делает, что-то предпринимает", и как только я прекратил суетиться и покорился судьбе, она, судьба, сама, безо всякого моего участия принялась "решать" мои вопросы. Может быть, скоро она "окончательно решит" и мой собственный вопрос, и я буду не в обиде. Раз уж я "зацепил" Розанова, то закончу эту неглубокую философию его же словами: "Нужно, чтобы этот сор был выметен из мира. И вот когда настанет это "нужно", я умру". Я давно уже был готов и к такому поводу событий. Поэтому я не очень торопился с изучением московской уголовной конъюнктуры, сложившейся после кончины кощея. Тихая и размеренная жизнь за каких-то несколько месяцев незаметно внесла в мое бытие, - вернее, в мое мировосприятие, - какие-то еще непонятные, но, как мне кажется, необратимые изменения. Я отдавал себе отчет, что причины моего столь легкого вхождения в этот удивительный и неповторимый мир Ислама во времени лежат далеко за пределами этих нескольких месяцев, проведенных у подножия Центрального Тавра. Они, безусловно, имеют прямую связь и с моей жизнью в доме Абдуллоджона, где для меня более чем на год остановилось Время, и где я делал свои первые шаги навстречу этому волшебному миру, незаметно менявшему мою кровь и растворенную в ней душу. Это рысьи глаза твои, Азия, Что-то высмотрели во мне... Потом были многие годы жизни в мире почти цивилизованном, на который хоть и с большой натяжкой можно было распространить европейское понятие "нормальный мир". Но теперь, вглядываясь в свое прошлое, я видел: то, что моя Кристин почувствовала во мне и назвала "ядом Востока", и в эти долгие годы оставалось моей сущностью. Я жил в двух вселенных - внешнем мире "советского" провинциального технаря-полуинтеллигента и в мире "Тысячи и одной ночи" и Корана, поскольку эти книги в течение нескольких десятилетий постоянно были у меня под рукой, и в них я уходил от своих вроде бы родных, но по существу чужих мне реалий. А потом я открыл для себя суфийские дали с их несравненной поэзией. Я увидел и обрел себя на Пути в одной из семи долин Фарида ад-Дина Мухаммада ибн Ибрагима Аттара из Нашапура - аптекаря, врача и одного из величайших поэтов Земли. И я смотрел на этот теперь уже свой Путь не извне, как Хорхе Луис Борхес в "Приближении к Альмутасиму", а как путник, меряющий там свои версты и оттуда взирающий на остальной мир. Можно сказать, что я внял предупреждению Саади, поставленному эпиграфом к этому повествованию, и через Туркестан все-таки пришел к своей Каабе. А теперь этот мой Путь и окружающий меня мир, наконец, совместились. Я еще не знаю, какой по счету долиной Аттара является урочище быстрой речки Гексу, разделяющей Западный и Центральный Тавры, но надеюсь, что я успею это узнать. А пока, опять оказавшись в исламском вечном безвременьи, я с легкостью исполняю все действующие в нем правила, и, когда призыв на молитву совпадает с велением души, я с удовольствием читаю сто тринадцатую или сто четырнадцатую суру Корана, и если на меня в этот момент посмотреть со стороны, то никто не отличит меня от любого другого правоверного. Я с удовольствием сижу в кофейне и легко вступаю в беседы с такими же, как я, уважаемыми людьми. И мои синие глаза не препятствуют искренности нашего общения. Память заботливо подсказывает мне забытые тюркские слова из моего детского лексикона, и мои собеседники лишь посмеиваются, улавливая в моей речи туркестанский акцент. А на днях я поймал себя на том, что, вспоминая о каких-то своих врагах из не очень далекого энского прошлого, я мысленно назвал их "неверными свиньями". И глядя на волны Мерсинского залива, я никогда не думаю о других берегах, потому что я здесь у себя дома. И все же я обязательно наведу справки о судьбе империи кощея после его смерти и оценю, насколько она, оставшаяся без хозяина, мне опасна. И если я буду убежден, что опасность миновала, то, может быть, когда-нибудь, если Господь даст мне силы, я побываю в Энске, пройдусь запоздалым благодетелем по старым адресам и по дорогам, исхоженным моими младыми отцом и матерью, вдохну пьянивший их воздух и, припадая к стволам, послушаю песню деревьев, потому что Восток овладел только моей душой, а мое бренное тело было создано здесь по воле Господа из этого воздуха, этих вод и этой земли и до конца жизни пребудет их неотъемлемой частью. Но еще раньше я, конечно, побываю на своем испанском ранчо, находящемся во владении "законных наследников" безвременно и неизвестно где погибшего "гражданина государства Израиль Якова Андерзона". Это ранчо с его уединением, с моей чудесной скамьей, открывающей дали земли и моря, с моим кабинетом, - его здесь мне не удалось воссоздать, - часто снится мне по ночам, и просыпаюсь я от совершенно явственного ощущения, что мой кот фыркнул мне в левое ухо. - Тигруша! - иногда, еще окончательно не проснувшись, зову я его. - Дай ответ! Не дает ответа ... Эпилог Через год после гибели кощея, я, изучив по "донесениям" двух своих "специальных агентов", ничего не знавших друг о друге, ситуацию в московском властно-криминальном мире, счел для себя возможным проводить по нескольку месяцев в году в своей испанской "резиденции". Прожив почти всю свою жизнь в относительной нищете, которой моя родина обычно отмечала честный труд своих технарей, я мечтал о путешествиях и дальних странах, и в моей скромной личной библиотеке на почетном месте стояли знаменитые в шестидесятые годы "Ганзелка и Зикмунд", фотоальбомы разных "любимых" городов и удивительных ландшафтов. Теперь же, имея неограниченную возможность комфортабельных путешествий, я обнаружил в себе врожденное домоседство. И даже когда я на яхте Хафизы пересекал Средиземное море с Востока на Запад и обратно, я оставался на ее борту, любуясь Александрией, Неаполем или Генуей с моря во время кратких стоянок в этих портах. Женщин своих я никогда с собой в Испанию не брал и специально к себе не приглашал, но приезд в Испанию им не был заказан: и Надира, и Надежда в разное время здесь побывали. То ли от любви ко мне, то ли из любопытства, - я не знаю. Высшей наградой для меня было их желание остаться со мной подольше, легко прочитываемое мною в их глазах, когда я провожал их к машине. Но они стали рабами той свободы и независимости, коими я же их и одарил. Она, эта свобода, закрутила их жизнь, заставляя ловить убегающее время и пытаться удержать уходящие годы: я имел возможность воочию убедиться в реальности формулы "поиски утраченного времени". Их еще манили Париж, Марсель, Ницца, Мадрид, Рим, Неаполь, Лондон - столицы той жизни, которую, им казалось, они недополучили. Но там их поджидали разочарования, прячущиеся, как злыдни, в моей старой доброй советской хрущевке, во всех углах роскошных отелей, в уютных кафе и в сверкающих разноцветными огнями ресторанах: Были улицы пьяны от криков. Были солнца в сверканьи витрин. Красота этих женственных ликов! Эти гордые взоры мужчин! ... А они проходили все мимо, Смутно каждая в сердце тая, Чтоб навеки, ни с кем не сравнимой, Отлететь в голубые края. И каждое очередное крушение какой-нибудь надежды приводило их ко мне, на мое плечо, где они вновь обретали покой и уверенность, а я ни о чем их не спрашивал. Я смотрел на них и думал, насколько они красивее всех этих однообразных девушек в цвету, чьи юбки или шорты обнажают не только ноги, и чьи соски розовеют сквозь полупрозрачную ткань, а пупок чернеет и вовсе без рубашки. Но они, мои птицы, мечтающие отлететь в голубые края, просто не понимали этого, потому что у них не было такого раскованного цветения, положенного всему сущему на Земле. Иное дело - Кристин. Ей было суждено все узнать в свой час, и теперь она жила в обретенном времени. К тому же многие центры мирового тщеславия были связаны у нее с не всегда приятными воспоминаниями, и она предпочитала, побывав в родных северных уделах, жить на своем ранчо с редкими и непродолжительными отлучками. И часто, возвращаясь со своей любимой уединенной скамьи, я заставал ее среди своих домашних, а иногда и в своей постели. Свое избавление от нависавшей надо мною тени кощея я пока использовал только как уже упомянутую выше возможность временами покидать пределы исламского мира. Возвращать же себе какое-нибудь из моих старых добрых имен, включая доставшееся мне от рождения, я не торопился. Мне было вполне достаточно того, что этим, истинным моим именем меня называют наедине и в минуты близости Надежда и Кристин, а в остальном я был вынужден с удивлением констатировать, что я основательно врос в исламский быт и постепенно подпадаю под воздействие исламского образа мыслей. И тогда я подумал: если мой нынешний облик меня не тяготит, то стоит ли его менять? Или, говоря иносказаниями великого суфия - шейха Саади Ширазского: если ты уже достиг Каабы, имеет ли смысл выходить на Путь, который снова может привести в Туркестан? И я решил, что ответ на такие сложные вопросы может немного подождать. Сколько этой жизни мне осталось? Но, увы, жизнь наша устроена так, что она долго не может обходиться без потерь. Пришли они и к нам, грешным. Мне как-то несколько раз бросилось в глаза, что мой старый кот, спрыгивая с привычных ему высот, не удерживал свою большую голову, легко ударяясь ею об пол. "Совсем постарел", - подумал я тогда. Тигруша, начинавший двадцатый год своей жизни, тоже, видимо, подумал так, а может быть, уловил мои мысли. Он к этому времени полностью отказался от своих брачных игр и почти все время проводил во сне, стараясь расположиться в тепле и желательно на солнышке. Но пришло время, когда он сам не смог запрыгнуть на освещенный солнцем свой любимый столик на застекленной веранде, и мне пришлось посадить его туда. На следующий день, испив немного молока, он уже не улегся подремать, а стал обходить дом. Я в это время сидел в своем кабинете и услышал, как он скребется в дверь. Я впустил его, и он, обнюхав углы, подошел к моему креслу и поднял на меня глаза. Меня поразило глубокое спокойствие в его взгляде. Я взял его на руки, и он, как всегда, уткнулся мордой в мое плечо, потом фыркнул мне в ухо и спел короткую песню. Я поставил его на свой большой письменный стол, где в углу на небольшой стопке газет и каких-то давно забытых мной бумаг было одно из его мест: он иногда любил полежать там вечерами, когда я читал книгу или изредка что-нибудь писал. Сейчас он тоже прилег там на несколько минут, а потом снова подошел ко мне и требовательно посмотрел мне в глаза. Я поставил его на пол, и он вышел из кабинета. В его походке была какая-то особая целеустремленность, и я от любопытства встал, чтобы посмотреть, куда он пойдет. Он, не оглядываясь, и не глядя по сторонам, через открытую дверь вышел в сад, где его окликнула моя домоправительница, но он не обратил на нее никакого внимания. Потом мой садовник-хаусмастер сказал, что он встретил его за оградой, когда подходил к дому. И на его призыв кот тоже не остановился, свернул с дорожки и исчез в диком кустарнике. Я потом несколько дней окликал его и по пути в свою горную "беседку", и специально обходя в его поисках окрестности. Но мои призывы оставались безответными, и я понял, что он в свой последний день попрощался и с домом, и со мной и ушел умирать. Впрочем, я не совсем верил в естественную смерть котов и кошек, потому что ни мне и никому из тех, с кем мне приходилось говорить об этом, ни разу не удалось увидеть их кончины среди природы, когда они могли остаться с нею наедине. Если их не задерживали в доме, они, осознав приближение смерти, исчезали бесследно, и во мне где-то подспудно шевелилась догадка, что все не так просто с этим удивительным животным, по своей воле определившем свое место рядом с человеком - существом, чей геном почти не отличается человеческого. Я подозревал, что они, коты и кошки, - вместилища человеческих душ и тайные соглядатаи Вселенной, межзвездные скитальцы. И если это так, то становится понятным, почему они не хотят умирать дома и куда они стремятся перед смертью, - их ждет стартовая площадка для дальнейших инкарнаций. А здесь, на земле Гранады, я иногда стал встречать молодых котов и кошек с изумрудными Тигрушиными глазами: биология оставалась биологией! Обо всем этом я уже не раз задумывался в своем опустевшем доме, покинутом Тигрушей. Кристин в то время была на своих северах и должна была приехать не ранее, чем через неделю. Остальные мои жены где-то странствовали, изредка давая о себе знать. До назначенного мною "зимнего" сбора в нашем азийском доме оставалось еще почти два месяца, и я как никогда вдруг ощутил свое одиночество. Но в одиночестве, кроме муки, есть и положительная черта - оно одаряет человека редкою в наше время возможностью еще и еще раз вглядеться в свои годы. Уход моего любимого кота настроил меня на элегические размышления. И я вспомнил еврейскую мудрость, которую временами любил изрекать мой коллега Яша Фельдман во времена кажущегося теперь невероятным моего "тоталитарного" прошлого. - Все на свете - говно! - говорил он важно и делал паузу, чтобы слушатели осмыслили всю глубину им сказанного и согласились с его сентенцией. А получив подтверждение этому в виде улыбок, смеха и кивков, он поднимал вверх указательный палец, и торжественно добавлял: - Кроме мочи! И я подумал, а что же, собственно говоря, остается от человека, кроме некоторого количества вышеуказанных субстанций - символов постепенного возвращения в землю. "И возвратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу, Который дал его". Я жил в удобном роскошном доме, и другой, не менее удобный и просторный, был у меня в таком же прекрасном месте на берегу этого же древнего моря. Но сейчас я и в окружавшей меня красоте почему-то не находил утешения. Как и всякий Человек на Земле, я в годы нищеты мечтал о своем домике, где элементарные удобства сочетались бы с близостью к матери-Природе. В своих мечтах я строил образ своего приюта спокойствия, трудов и вдохновенья под впечатлением своих недолгих свиданий с дачами-домами Корнея Чуковского и Бориса Пастернака в Переделкине, Белой Дачи в Ялте, наконец, с домом Томаса Манна в Ниде. Мои дома были и более просторными, и более красивыми, но в них не было чего-то крайне важного. Они были бездушны, как "дворцы", выросшие вокруг моего Энска, да и вообще по всей моей родной стране, как мухоморы и поганки, - я всегда чувствовал фекальный дух забвения, заполнявший эти безжизненные хоромы, построенные человекоподобными существами на уворованные деньги. И мне захотелось, чтобы, более крепкие, чем моя собственная жизнь, невидимые серебряные нити духовных связей соединили мои обители с прошлым и будущим и со всеми, кто еще жив и может услышать тихий звон этих серебряных струн. И впервые за последний десяток лет, когда я после смерти жены еще в том мире, оставшемся в Энске, стал плыть по течению, не сопротивляясь судьбе, я решил попытаться вырвать из наступившего и наступающего небытия все, что мне было дорого и в том, и в этом моем сегодняшнем мире, и закрепить его в слове, - ведь если оно, слово, было в начале творения, то оно будет и до конца существования всего сотворенного. Впрочем, может быть, на мои намерения повлияло и то, что мой азийский дом, где теперь постоянно пребывала часть моей души, находился всего в двух-трех сотнях верст от Иерусалима, в котором звучало и будет звучать всегда Слово нашего Господа, среди мертвых камней Киликии - немых свидетелей истории этой древней страны, где особенно чувствовалась сила и власть Слова - единственного средства уберечь прошлое от забвения и тьмы. Был ли в моем обращении к письменному слову элемент тщеславия, - точно не могу сказать. Конечно, я был бы счастлив, если бы о какой-нибудь моей фразе спустя годы сказали бы, как Ли Бо о стихе Се Тяо: О реке говорил Се Тяо: "Прозрачней белого шелка", - И этой строки довольно, Чтоб запомнить его навек. Но все же не такие зыбкие надежды и не желание славы подвигли меня на решение стать подобием "историографа" Марека из моего любимого "Швейка". Решить, однако, было проще, чем исполнить. Материал оказался необъятным. Мне хотелось сохранить все. Ну как, например, можно было пожертвовать рассказом о том, как я с тремя своими приятелями, - царство им небесное - несколько лет подряд, собираясь на очередную советскую "демонстрацию", договаривались о встрече у портрета Рабиновича. Единственный на "одной шестой части суши" (одно из названий нашей бывшей "страны советов") общедоступный портрет Рабиновича висел в нашем городе Энске на ограде стоявшего на нашем пути завода торгового оборудования в составе иконостаса заводских "передовиков производства". Недалеко от этого забора находилась пивная, где можно было принять "по первой", и исполнив этот ритуал, мы уже вместе направлялись к следующей точке. Где вы теперь, мои друзья? Могли ли вы представить себе, что в третьем тысячелетии кто-то вспомнит о вас на берегу этого лазурного моря? И после долгих мучений за письменным столом я решил ограничиться описанием удивительных событий последних лет, так изменивших мою жизнь. В Туркестане я слышал ритуальные извинения перед ягненком, отобранным на шашлык: его убийцы обещали агнцу, что он, агнец, продолжит свою жизнь в тех, кто его съел. И я решил, что все те, кому обязан я жизнью, мимолетным счастьем, радостью встреч, продолжат во мне свою жизнь на исписанных мною страницах хотя бы потому, что когда я писал, я помнил о них обо всех - живых и мертвых. А чтобы уравнять перед вечностью всех, кто мне дорог, я в своем повествовании ни разу не назвал настоящим именем ни себя, ни моих друзей, ни врагов. Изменены мною и географические реалии: я попытался сделать неузнаваемым свой родной город Энск и "сдвинул" на сотню верст в разные стороны свои туркестанские, испанские и турецкие "адреса". И даже, например, поселок Уч-Курган, куда мне то и дело приходилось возвращаться, не имеет ничего общего с реальным Учкурганом - последним оплотом борьбы кокандцев с карателями Скобелева. Таким образом, я прошу любые совпадения имен и событий с действительностью, если таковые обнаружатся, считать чистой случайностью, тем более, что многому из того, что здесь описано, еще предстоит произойти в ближайшем будущем. Ну, а все остальное - истинная правда. Конец дела лучше начала дела, как говорил Повелитель людей и джиннов великий Сулайман ибн Дауд, и, соответственно своему нынешнему состоянию, свое дело я завершаю смиренными словами: Окончена сия повесть с помощью Господа и благодаря прекрасному Его содействию, а Добро и Счастье, от Него исходящие, вели меня и по жизни, и по этим строчкам от первого и до последнего слова. И закончив ее, я совершил паломничество в Иерусалим. Целью моей поездки были не мусульманские святыни на Храмовой горе, а Стена Плача. Постояв немного в этом святом месте, я, как и многие другие паломники, положил в Стену свою записку. Вероятно, она была единственной во всей почте Господа Бога, где не содержалось ни единой, даже самой маленькой обращенной к Нему просьбы, а только благодарность за жизнь, подаренную Им мне, грешному.