ей рыбка золотая... * * * Как-то я, имея свободный вечер и пишущую машинку в Москве, по памяти, через несколько дней после одной из встреч с Любой, записал два ее рассказа. ПРИТЧА О ВСТРЕЧАХ С НЫНЕ ЗАБЫТЫМ ВЕЛИКИМ ПОЭТОМ НРАВОУЧАТОВЫМ Дочь первого книжного издателя Михаила Афанасьевича Булгакова - Ангарского, узнав, что я никак не могу пристроить свою вторую книжку воспоминаний "У чужого порога" - о моих странствиях в эмиграции, парижских и берлинских встречах (там у меня были и Бунин, и Алеша Толстой, и Саша Черный, и Тэффи, и многие другие) - книгу, о которой Мака (М. А. Булгаков.- Л. Я.) говорил, что я ее "должна написать", каким-то образом рекомендовала меня главному редактору "Нового мира". Я принесла ему рукопись и передала, сказав при этом, что единственное, что я могу гарантировать,- это то, что скучать за ее чтением он не будет. Прошло время, и я узнала, что читает рукопись его жена (она, оказывается, ловко разбирается в литературе), а ему все некогда. Я поговорила с женой. Она сказала, что у Сергей Сергеича сейчас много всяких заседаний, а потом им нужно съездить в Польшу. - Вернемся - обязательно прочтет,- сказала супруга в конце беседы. Вернулись. Я позвонила - хотела узнать, как мои дела. И вдруг Сергей Сергеич пригласил меня к себе и целых сорок (!) минут беседовал со мной. Речь он начал с похвал. Сказал, что действительно не скучал, читая. Сказал, что написано пером профессионала, что во мне блестит нереализованный профессионализм, что я должна была писать, несмотря ни на что и уже давно. Я поблагодарила, сказала, что прошлого не вернешь, и теперь меня больше волнует, как будет сегодня и завтра. Тогда он, слегка помявшись, сказал, что я, вот, не смогла, несмотря на свою одаренность, поставить в центр повествования какого-нибудь отрицательного, даже очень отрицательного мерзавца-антисоветчика и сосредоточить на нем весь свой писательский гнев. Я отвечала, что, конечно, не могу, поскольку такие мерзавцы в эмиграции мне не попадались. - Вот видите,- сказал он.- И как же тогда выглядит воспоминатель? И сам ответил: - Добродушным, наблюдательным, остроумным и только! Есть и вторая возможность: поставить в центр воспоминаний исключительно одну какую-нибудь очень положительную фигуру - Шаляпина, например, или Бунина... - Не могу,- призналась я,- хотя была с ними знакома, но на книгу воспоминаний не хватит. После этого Сергей Сергеич, посчитав, что я уже все поняла, продолжал хвалить рукопись, по памяти называл хорошие с его точки зрения места. Думал вслух: "Нельзя ли взять тот, другой отрывок" и тут же сам убедительно доказывал, что нельзя, ибо все так связано, увязано, переплетено... Потом я все же сказала, что если рукопись так хороша, так ему нравится, то неужели не он один решает? Он как-то сморщился, съежился. Мне показалось, что даже звезда "героя" на его груди уменьшилась, и весь его вид так красноречиво свидетельствовал, что он ничего сам решить не может. И мне стало так жалко этого "героя"... Дочь Ангарского, узнав о моей встрече с Сергей Сергеичем, сказала, что он еще никому не уделял так много времени. Я, конечно, была польщена, поскольку это была моя первая личная встреча с "Героем Социалистического Труда". * * * Я тогда усомнился, что это был единственный "герой труда", встреченный ею в жизни. Стали перебирать тех, кого с ней сводила редакторская судьба и, действительно, на "героя" не наткнулись, пока не дошли до Чаковского. "Герой" ли Чаковский, ни Люба, ни я точно не знали и даже имени его не могли вспомнить: то ли Андрей, то ли Александр, то ли еще бог знает кто. Поэтому, учитывая его инициалы А. Б. решили между собой именовать его "Абрашкой". Был ли этот анекдотический персонаж агентурной советской литературы "героем труда" на момент описанной выше нашей с Любой беседы, мне также не известно. Но я точно помню и в своей памяти был уверен, что умереть ему было суждено "героем". Иначе и быть не могло: в "полезных евреях" "Абрашка" отходил почти полвека, безупречно служа всем власть предержащим, и надежно, без осечек, демонстрировал на внешней арене полноправие евреев в Империи Зла, а такие услуги "партия и правительство" никогда не забывали. Поэтому я решил привести и вторую, вполне безобидную притчу Любы, дающую определенное представление о судьбах "выдающихся деятелей" уходящего века. ПРИТЧА О ВСТРЕЧЕ С "АБРАШКОЙ" ЧАКОВСКИМ В конце войны или сразу после войны я через литературоведку Юнович иногда получала заказы на литературное редактирование из журнала "Октябрь". Однажды мне предложили рукопись под названием "Это было в Ленинграде", сказав, что я могу делать с ней все, что хочу. Однако я, ознакомившись с рукописью, посчитала своим долгом переговорить с автором. Пришел автор. Худой, по-блокадному изможденный молодой человек в какой-то неподогнанной и плохо сидящей на нем военной форме. Я осторожно начала говорить о рукописи - он молчит. Потом вдруг сказал: - А мне везет на жен: мою первую рукопись редактировала жена Брюсова, а теперь вот - жена Булгакова! Я попыталась продолжить обсуждение. Он выслушал бесстрастно и безразлично и сказал бесцветным голосом: - Эта рукопись должна быть готова к такому-то числу! Тогда я действительно поняла, что могу делать с рукописью все, что хочу, и стала ее переворачивать с головы на ноги, переделывая и переставляя целые абзацы. Такой она и была напечатана. Редактором официально считалась Румянцева, но она к ней даже не прикасалась. Некоторое время спустя Юнович задала мне традиционный вопрос "ну как?" и еще: - Руку твою он хоть поцеловал? Я ответила, что нет, а Юнович на это сказала, что так оно и должно быть. * * * Что касается рукописи Любови Евгеньевны Белозерской "У чужого порога", то она благополучно покинула пределы Империи Зла, чтобы вернуться домой потом, когда это "территориальное образование" уже начало рушиться. АНАТОЛИЙ СЕРГЕЕВИЧ ФИНОГЕНОВ - ВЫДАЮЩИЙСЯ ЖУРНАЛИСТ СОВРЕМЕННОСТИ Финогенов с его жизнью и карьерой - такое же нелепое порождение уродливой нашей действительности, как и жизнь и карьера Чернова. Недаром на одном из этапов их совместного пребывания на Земле пути их пересеклись и тесно переплелись без всяких видимых и логических причин. Вероятно, их притягивало друг к другу тайное сходство судеб, заключенное в отсутствии у них обоих прав на существование, во всяком случае, в тех формах, в которых они здесь временами достигали успеха. У меня в кармане пиджака лежит визитная карточка: "Финогенов Анатолий Сергеевич, Директор Центрального Дома журналиста, член Правления Союза журналистов СССР, секретарь Правления Московской журналистской организации". Карточку эту, как венец своего земного существования, вручил мне сам Толя несколько месяцев назад, показывая свои владения в доме полковника Ковалева на Суворовском бульваре. Этой чести я удостоился в связи с выходом последней книжки Тарле с моими о нем воспоминаниями: уважение к печатному слову, особенно под эгидой издательства "Наука" - вот все, что осталось журналистского в милейшем Толе, да еще эта цитированная выше карточка. Мое первое знакомство с Толей относится к незапамятным временам. Незапамятным - не потому, что очень далеким, а потому что не запомнились. Где-то в начале пятидесятых моя молодая двоюродная тетка Виктория Тарле, мучившаяся на безмужьи после разрыва с историком Некрасовым, наконец определилась. Очень уж она боялась засидеться в соломенных вдовах, и в среде Тарле появился белобрысый, широкомордый, улыбчивый человек с хитрющими московскими глазенками - Толя Финогенов. Принят он был радушно, т. к. умел слушать, говорил редко и к месту, часто приносил хозяину дома какие-нибудь интересные новости из ТАССовской жизни - он тогда работал в этом "министерстве правды", был всегда внимателен и доброжелателен, словом, влился в семью, хотя в его отсутствие, при упоминании о нем на лице тети Манечки появлялась гримаса неудовлетворенности. Тетя Леличка была добрее и обещала сделать его послом в Турции - очень она уважала дипломатическую карьеру и всем приятным ей людям щедро раздавала назначения. До встречи с Викторией Толя прожил жизнь со многими возможностями, которые он не использовал. В юные годы он попал в штат комсомольской (кажется, даже центральной) газеты. Попал не по случаю литературного дара, а, как у нас принято, по анкетным соображениям. Потом в качестве корреспондента по тем же соображениям попал в сопровождение одной из знаменитых в 30-е годы арктических экспедиций, но ничего кроме немногословных рабочих корреспонденций из этого драматического похода не выжал. Впрочем, какие-то лаврики "участника" перепали и ему. Женился, благоустроился, родил двух дочек, войну пережил, не высовываясь, и после войны мирно работал в ТАССе. Зарплата нижнего и среднего звена, в пределах которых он находился, была негустой, а жизнь уходила, жить хотелось, гнулись на свежем ветру сухумские пальмы, но не для него, а тут подвернулась Виктория, постоянно пребывавшая около прессы, и он ринулся навстречу приключениям. Жена и дочери получили отставку, а он вошел в семью Тарле. Виктория добывала деньги из дядюшкиного портфеля, и жили они весело, по-студенчески, ибо тогда еще перед человеком, имеющим деньги, не стоял вопрос, как достать то, чего ему хотелось. У Толи впервые в жизни образовался приличный гардероб. Ездили каждый год, а то и чаще, на море. Сочи, Гагра, Сухуми - стали простыми и близкими словами. К его зарплате Виктория не прикасалась - все шло жене и дочкам, а Толя жил полным альфонсом, что, однако, не отягощало его совесть. Тетя Манечка в Москве уже не жила, и они заняли две ее комнаты в коммуналке на Третьей Тверской, в центре города, да еще и с персональным телефоном. Все бы шло хорошо, если бы не сидела в каждой бабе старуха из "Сказки о рыбаке и рыбке". Виктории нужно было, чтобы у нее не просто был муж, а чтобы этот муж блистал, чтобы в центральной прессе звучало его имя, чтобы перед ним были открыты всевозможные двери, а Толя хотел просто жить. Став зятем Тарле, он получил место заведующего отделом, и это все его, как человека, удовлетворяло. Его положение в прессе позволяло ему иногда печатать небольшие заметки в "Огоньке", в различных газетах, и этого ему было, как журналисту, достаточно. А Виктория его тянула вверх. Она заставила его сделать альбом его печатных вырезок. Заставила сесть за более емкий материал и даже закончить, наконец, свое высшее образование и поступить в аспирантуру. Поразмыслив, Толя присел за стол и в муках родил несколько детских рассказов о белых медведях, экспедиционном коте и собаках, однако борцовскими качествами он не обладал и постепенно сдал все свои позиции, оставив себе право жить, "вращаться" около прессы, говорить о сильных "я его знаю" и просто веселиться. Виктория стала постепенно терять к нему интерес, ибо женское разочарование еще сильнее любви, которая в свою очередь, как известно, сильна как смерть. Правда, она понимала, что ей уже за тридцать и еще раз решить свои матримониальные дела ей уже будет сложно. Когда умер Евгений Викторович, а Виктория ухитрялась даже в больнице заставлять умирающего дядюшку лезть во всегда находившийся при нем портфель с деньгами (они приходили с Толей. Толя приносил разные соболезнующие записки от "видных деятелей". Однажды принес записку от Шолохова и был крайне удивлен, что на Тарле это не произвело никакого впечатления), дела их ненадолго пошли хуже. Письма Виктории ко мне в этот период (зима 55-го - осень 57-го) были переполнены жалобами на скупость тети Манечки, на рыбные котлетки, которыми та их кормила. Виктория и Толя жили надеждами на смерть тети Манечки, и надежды их вскоре осуществились да еще в масштабах, о которых они и не мечтали - ибо пошло полным ходом издание тарлевских Сочинений. Лето 55-го я проводил в Москве, и к этому времени относится одно удивительное происшествие с Толей. В то время в Москве уже стали широко известны все бериевско-сталинские художества, а в той среде, где обтирался Толя, знали, естественно, самые гнусные подробности. И на Толю вдруг снизошел псих - он стал ощущать за собой "слежку". Кто-то рылся в его рабочем столе, кто-то следил за ним в ТАССовских коридорах, кто-то преследовал его на московских улицах. Конечно, все это было вздором чистейшей воды - 55-63 годы были действительно годами, когда мы почувствовали возможность иной жизни даже в условиях социализма. Все стукачи сталинской формации были разогнаны, а новые еще не сформировались, и не случайно с этим периодом соотносились такие термины, как "оттепель", "поздний реабилитанс" и т. п. Но, несмотря на отсутствие реальных причин, мания Толи была настолько сильной, что он угодил в психушку, а потом в Белые Столбы. Виктория навещала его и вела себя как верная и любящая жена, не забывая в своих хлопотах и его бывшую жену, и дочек. В психушке она однажды встретила Симонова, навещавшего алкоголичку Серову. Недуг его был побежден, но происшествие сие получило нежелательную огласку, и после него уже трудно было рассчитывать на мало-мальски серьезное к нему отношение. Виктория стала посматривать на сторону. Появился у нее некий Хохлов из "Известий", человек "с перспективой", но, к сожалению, несвободный. Секретов в мире прессы нет, но Толя делал вид, что ничего не замечает. Тем временем тетя Манечка все-таки умерла. Толя выкладывался на организации ее похорон, выудив с ее счета кругленькую сумму, которую они с Викторией весело прогуляли до введения в наследство в июне 58-го. Покончив с наследственными делами и получив крупную сумму, накопившуюся в издательстве Академии за полгода за очередные тома Тарле, когда гонорары были заморожены, они, щедро одарив Толину бывшую семью и очередной раз обновив его гардероб, отправились в Сухуми. К тому времени Виктория, посчитав, что Толя у нее в кулаке, потеряла бдительность окончательно, и в Сухуми они вместе ходили на почтамт, где Виктория получала хохловские письма, тут же их читала. (Почти как у Набокова: Ольга Сократовна вспоминает, как Чернышевский у окна сидит и что-то пишет, а она с длинноусым поляком в алькове развлекается.) И вдруг Толя взбунтовался. Ранним утром он разбудил Викторию в номере гостиницы "Рица", был он в параде, у ног - сложенный чемоданчик, в руке - несколько писем. Сказал, что больше терпеть этого не может, взял почти все деньги и убыл восвояси. В те времена Викторию все это не обескуражило. Более всего огорчило ее то, что отпуск был сорван. Ее же положение казалось ей прочным как никогда: полдачи в Мозжинке, тысяч четыреста (старыми) еще причитающегося ей гонорара за собрание сочинений Тарле и шкатулка с драгоценностями (пополам со старухой Мараховской) на черный день. Да и возрасту - всего 35. Чем не невеста? В Москве Толя мягко, но решительно заявил о своих правах - поделить две тети Манины комнаты на Тверской, выплатить ему отступного наличными, т. к. во-первых, он пострадавшая сторона, во-вторых, его бывшая семья тоже. Ведь Виктория его оттуда вырвала, обездолила детей, а вернуться туда он не может. В ожидании будущих дивидендов и, главное, будущего счастья, Виктория на все согласилась и вскоре оказалась в небольшой комнатушке в одной коммунальной квартире с каким-то зловредным существом. Свои "моральные" (но оцененные Толей в рублях) долги Толе и его бывшему семейству она платила еще несколько лет. Ее выручил немного юридический подвиг Чернова, в судебном процессе выигравшего гонорар у Соцэкгиза за "Северную войну". Процесс он вел от имени Виктории. Все звенья были смазаны, а в зал даже пришли нанятые им клакеры, шумно выражавшие одобрение справедливому решению суда. Потом выяснилось, что не будет ни счастья, ни дивидендов. Правительство, измученное, по словам Чернова, вдовой Ферсмана, специальным решением уменьшило гонорары наследникам ученых в 10 (!) раз, мотивируя тем, что посмертные издания ученых являются дотационными. Конечно, ни к Тарле, ни к Ферсману это не могло относиться, но, как говорят в нашей стране, принимая очередной "Закон", "лав из лав". Тянулась, ничего не принося душе, связь с Хохловым, едва не съеденным в Конго, и лишь один просвет был в ее жизни в шестидесятых - когда стали более доступны кооперативные квартиры, и она за счет своего НЗ купила себе однокомнатную берлогу где-то на Дмитровском шоссе и, наконец, избавилась от благородных и душевных соседей, так блистательно выглядящих в какой-нибудь очередной телевизионной муре в стиле ретро. Еще раз жизнь была по-крупному добра к ней в конце семидесятых - ей разрешили (в олимпийском раже) съездить в Австралию по приглашению соученицы по харбинскому колледжу, а может быть, сводной сестры, не вернувшейся в СССР с семьей, и она немного пожила той жизнью, которая ее ждала, не вмешайся бы в ее судьбу Евгений Викторович Тарле*. Толя же, отделившись, обрел поначалу покой, но не счастье. С работой у него не клеилось - от современной журналистики он безнадежно отстал, и даже строчки, пригодной к публикации, у него уже не получалось, о чем он регулярно жаловался по телефону Виктории, а та, за неимением собак и кошек, его жалела. Когда в середине 60-х Чернов прочно обосновался в "Знании", Виктория как-то после разговора о поредевших и уменьшившихся до сотни на троих выплат по изданиям Тарле, попросила его "придумать" какую-нибудь работу для Толи. И Чернов придумал, ибо был он все же в какой-то степени орудием Провидения. Он предложил Толю на "ответственный" пост директора Центрального лектория общества "Знание" в Политехническом музее, с постоянным окладом рублей в 200-220, при полном отсутствии необходимости что-либо писать, кроме афиш о выступлениях всяких патентованных знаменитостей. Толя расцвел и еще раз, на этот раз счастливо, женился. Как-то в конце 60-х я посетил его на этом месте - мне нужен был номер в гостинице, а Чернов был болен, кажется, и посоветовал мне зайти к Толе. Имел Толя отдельную каморку - кабинет под лестницей, обставленную в духе тогдашнего модерна, с двумя телефонами, заваленную афишами и стенограммами лекций. Смотрелся он вполне импозантно. Помог он мне крайне неохотно - нужно было встать, идти, просить, а главное, еще не так далеки были годы, когда я знал его как бездарность и побирушку. Мне вся эта его важность и вальяжность тоже были неприятны, и я, поделившись с Черновым своими впечатлениями, больше Толю на этом посту не беспокоил. В начале семидесятых, когда у него уже накопился опыт управителя, открылась вакансия "домового" в Доме журналиста, и Толя не без труда выхлопотал себе это место - тут помогли старые связи, сработали, наконец. Появилась возможность зажить шикарно, ибо здесь, кроме зарплаты, причитался солидный пай "левого" дохода от входящих в Дом обжорки и питейных заведений. И, конечно, знакомства, события, аккредитованные иностранцы. Толя стал купаться и в золоте, и в отблеске славы. В середине семидесятых, в столетний юбилей Тарле, он пристроил в "Неделю" восторженную галиматью, написанную в виде интервью с Викторией, "принявшей" его на даче, где "были созданы выдающиеся труды" историка. Но, вообще, в те дни писали о Тарле так мало, что и эта публикация была на благо. "200-летие отметят получше!" - неожиданно смело и умно сказал мне тогда Толя при встрече. Однажды я как-то позвонил ему и случайно попал третьим на его разговор с каким-то торговым боссом, может быть, ныне расстрелянным директором Елисеевского. Он униженно, обращаясь на "вы", просил хороших конфет для своих "торговых точек", а тот важно и на "ты" ставил какие-то условия. Я получил большое удовольствие от этого невольно подслушанного разговора, представив себе, как он тем же голоском выклянчивал у Виктории деньги. - Она теперь жалеет. Мы ведь хорошо и весело жили, а теперь она одна,- прочувствованно и удовлетворенно говорил Толя, семеня ножками в коридорах Дома журналиста летом 1982 года. А на его лице блистала и блуждала все та же, что и тридцать лет назад, неопределенная, то ли насмешливая, то ли виноватая улыбка, а на совсем оплывшем лице светились все те же хитренькие глазки. 1983 * * * Эпилог. О смерти Толи где-то в конце 80-х я узнал от Виктории. Саму Викторию замучила ее "полудача" в Мозжинке, от которой она никак не хотела избавиться, хотя ее московский дом стоял на краю обширного парка вдали от городского шума. Она беспрестанно жаловалась мне на мадам Дружинину, продавшую в конце концов свою половину каким-то азербайджанцам. Я советовал ей сделать то же самое. Дача постоянно требовала капитальных вложений, и чтобы освободить себя от них, она завещала ее какому-то местному умельцу, взявшему на себя содержание ее части дома и сада. Московская квартира была ею тоже завещана даме, оказывавшей ей бытовые услуги в городе. Так в кругу своих случайных наследников и соседей-азербайджанцев она и умерла на этой даче 13 июля 1998 года. "Была страшная буря",- сказала мне московская наследница, но я остался при своих сомнениях. 2004 ИЛЬЯ АБРАМЫЧ Илья Абрамович Каплан появился в моей жизни на первой лекции в институте. Через несколько дней выяснилось, что он шеф моей группы (из 30 человек), где я был избран одним из деятелей студенческого самоуправления. Это обстоятельство, а потом взаимная симпатия послужили причиной более доверительных отношений. Вообще, Каплан, которому, вероятно, шел в те времена пятый десяток, т. е. был он младше, чем я сейчас, любил общение со студентами, любил покрасоваться перед молодежью знаниями, знакомствами, связями и богатством. - Вышел вчера вечером из дома купить сто граммов языковой колбаски на ужин (в те времена еще можно было позволять себе такое), смотрю - "Беларусь" завезли (один из самых дорогих в то время радиоприемников, стоимостью более 2000 р. старыми) - пгришлось взять! При этом он отчаянно картавил и к тому же очень любил оснащать свою речь словами, где его картавость проявлялась особенно впечатляющее. Он стремился быть, а главное - слыть неординарным человеком. Этой цели служило все: и необычайная тема его кандидатской диссертации - что-то вроде "Гипергеометрический ряд и математические задачи небесной механики" ("У меня диссегтация по небесной механике",- говорил Илья Абрамович), и таинственные расчеты, которые он вел дома на собственной громоздкой, но весьма редкой во времена арифмометров электрической счетной машине ("Я уже два часа нагасчитывался, голова гудит",- говорил он нам на первой лекции, начавшейся в восемь утра), и неожиданные поездки на несколько дней в Крым или на Кавказ. У него были жена и сын. О сыне он говорил, о жене - молчал. Вскоре они расстались. Был он весьма внимателен и к юным студенткам, но высшие учебные заведения в те времена еще не превратились в современные бордели, и он ограничивался благосклонным отношением на экзаменах ко всем девушкам, не выделяя при этом красавиц. Иногда из рассказов Ильи Абрамовича проступало его прошлое. Было прошлое для широкого круга - он учился во многих местах и в том числе на Кавказе. Иногда назывался Баку, иногда Тбилиси, и тогда следовал рассказ применительно к какой-нибудь выписанной им на доске формуле: - Мой учитель, академик Мусхелишвили по поводу этой формулы говорил, что если вы случайно сорветесь с пятого этажа, и если, когда, падая, вы будете пролетать мимо третьего этажа, у вас спросят ее, вы должны ответить и падать дальше. Когда в конце шестидесятых я как-то посетил Николая Ивановича Мусхелишвили в Тбилиси, этот сухонький самоуглубленный старичок никак не ассоциировался в моем представлении со вспомнившимся мне рассказом Каплана. Для более узкого круга шли воспоминания о работе в коммуне Дзержинского, о встречах с Макаренко. На письменном столе дома у Каплана лежала под стеклом фотография - он и обнимающий его за плечи Антон Семенович. Иногда, и очень неохотно, вспоминал Илья Абрамович и период своего директорства в Молочном техникуме. Харьковские студенты из элитарного круга знали от своих родителей о том, что в этом техникуме к концу директорства Каплана не оставалось даже штор на окнах директорского кабинета. Все было разворовано и пущено с молотка, а сам Илья Абрамович едва не вылетел из своей любимой ВКП (б),- спасли друзья. На молочном директорстве он понял, что повелевание учреждениями и ценностями - не для его широкой натуры, и, победив гипергеометрический ряд, стал доцентом, заведующим кафедрой и упивался возможностью совмещать несколько должностей, выколачивая 6-8 тысяч в месяц старыми. В тот период Хрущев обнародовал размеры зарплат министров, и Каплан по этому поводу говорил: "Я имею не меньше". Он был готов ради этой фразы читать все, что угодно: от небесной механики (он излагал ее в военно-артиллерийской академии) до начал арифметики. Илья Абрамыч был галантен, любил ухаживать за дамами, несколько раз в году посещал курорты. Кто-то из наших видел его задумчиво стоящим на набережной Ялты, кто-то - таким же задумчивым на набережной в Сочи. Молва ширилась, и это его искренне радовало, ибо "слыть" для него было так же важно, как и "жить". После окончания института я видел его два-три раза. Однажды мы вместе покупали с ним заграничные касторовые шляпы - они стоили по 150 р. ("старыми") каждая, и это тогда была самая дорогая цена за подобный головной убор. Эта шляпа мне до сих пор служит, так как надеваю я ее редко, предпочитая береты. А Илья Абрамович, наверное, выбросил ее через год-другой где-нибудь на юге, чтобы не везти обратно подобный хлам. Потом были встречи на улице. Пару раз я заставал его в баре возле строительного института, куда я (как и он) заходил выпить бокал шампанского. У него становилось все хуже с печенью - известный бич прожигателей жизни. - Это все, что мне сейчас можно, Яшенька! - сказал он мне, когда я видел его последний раз, показав мне, полбокала игристого вина. Потом мы вместе ехали на Павлово Поле, куда он переселился с последней дамой сердца. Через некоторое время, где-то в 70-х я узнал, что он в больнице. С ним вместе случайно оказался Толик Левтеров, мой коллега по студенческим делам, и уезжая к себе в Донецк, он зашел ко мне на работу и рассказал о последних неделях жизни Ильи Абрамовича, как тот изнывал от одиночества и бессилия, бегал звонить в Москву, Киев, сыпал направо и налево уже ненужными ему деньгами. Умирал в суете. А в это время в строительном институте шел очередной процесс о взятках при поступлении. На сей раз попался герой войны - какой-то экс-полковник, ведавший приемом документов и подготовкой экзаменационных ведомостей. Когда с документами поступала определенная сумма денег, полковник метил абитуриента в списке условным знаком. Медиумы-экзаменаторы воспринимали этот знак, и экзамен проходил блестяще. Так продолжалось до тех пор, пока какой-то абхаз из Сухуми, куда ездили агенты полковника для подбора кадров, не посчитал, что внесенная сумма гарантирует не только блестящее поступление, но и блестящее окончание института, и не поднял шум, когда его талантливого отпрыска выставили на улицу через год. Кафедра математики всегда была одним из важнейших участков приемной процедуры и, конечно, работала с полковником. Участвовал ли в "деле" сам Каплан - не знаю, но думаю, что нет - слишком сильно он обжегся на Молочном техникуме, чтобы снова пускаться в эти игры. Кроме того, в то время вышли первым и готовились ко второму изданию два тома его руководства для решения математических задач, печатных листов на 50 в сумме, так что нуждаться (несмотря на сокращение совместительства) он не должен был. Тем не менее, узнав, что его смерть близка, тушеватели дела придумали "ход", поставив его во главе "приемного комбината". Полковник превратился в пешку и получил минимум возможного, действительные организаторы успокоились: опасность миновала, а Каплан умер. "Мертвые сраму не имут" - вечная истина. Конечно, встречаясь с друзьями по нашим институтским годам, мы вспоминаем не этот посмертный позор, на который его обрекли деляги. Мы вспоминаем, как во время нашего единственного (каково было время!) выезда в колхоз на две недели в начале 5-го курса Каплан, назначенный руководителем нашей группы, увидел в этом возможность смотаться в Крым и в первый же день нашего труда посадил в машину председателя колхоза и возил его по харьковским кабакам. К вечеру справка об ударном труде его отряда была у него в кармане, и он, оставив за старшего старосту группы, благополучно отбыл на курорт. Довольно часто я вижу и слышу, как новые поколения студентов (и не только в Харькове) спрашивают или радостно несут в руках его книгу, ставшую уже редкостью, но остающуюся любимой студентами за доходчивость и простоту изложения, и вспоминаю с грустью этого своеобразного - не без доли "здорового" цинизма, но веселого и талантливого человека, скрашивавшего нам самим своим существованием скучные институтские лета. 1984 ГОРОД СЕРГЕЯ, ИЛИ КОНЕЦ РОДА КОСТЕНКО На днях, 28 апреля 1985 года, я вернулся из Киева. Через пару месяцев будет ровно шесть лет с того момента, как на мой день рождения в 79-м году раздался телефонный звонок и нам сообщили, что в Киеве умер двоюродный брат моей жены Сергей Костенко, а еще через две недели в тот памятный год мы сидели в его опустевшей квартире, где он уже присутствовал лишь на портретах и в качестве щепотки праха, и вспоминали его. И вот шестой год завершается без него, а я каждый раз во время моих относительно редких приездов в Киев (раз-два в год) вижу его живым то на Фундуклеевской за Оперой, где мы скупаемся на ужин, то у Бессарабки, запасаясь водкой и пивом, то чинно вышагивающим по Крещатику. И везде он успевал сказать несколько слов о киевских улицах, по которым мы проходили, о судьбах каждого здания, представавшего перед нами. Он владел магией полного слияния с этим великим городом и умел становиться его неотъемлемой частью. Так и остается для меня Киев городом Сергея, хотя общее число моих посещений нашей украинской столицы уже давно и многократно превысило общее число моих с ним здесь встреч. Сначала я познакомился с его родителями. Его мать была родной и самой любимой теткой моей жены. Годы нелегкой жизни не озлобили ее. Это был редкий, но встречающийся тип украинской женщины, сердце которой открыто миру, а душа готова к состраданию. Их довольно просторная квартира в подвале старинного здания в древнем центре Харькова между Покровским собором и бурсой на Университетской улице была первым домом, куда я вошел вместе со своей будущей женой. Тетя Маруся - Мария - с ее черными внимательными полтавскими глазами была не только мудра, но и дальновидна. Она что-то такое разглядела в будущем, что заставило ее принять меня добрее, чем я того заслуживал, и содействовать нашему сближению с Инной. Официальным украшением дома был отец Сергея - Вениамин Павлович Костенко. К этому времени в Харькове, да и в Киеве тоже, к его имени обычно прибавлялось "известный архитектор". Он действительно был известным архитектором и удачливым тоже. Впрочем, эта удачливость была обусловлена особенностями его характера, ибо по характеру он был зодчим, а не бумажным тигром, как большинство его собратьев в XX веке. Он не пренебрегал кураторством и в запроектированных им зданиях занимался всем вплоть до дверных ручек. Все, что он делал, приближалось к совершенству, отвечая при этом требованиям эпохи, и видимо поэтому пышное здание харьковского обкома было воспроизведено в Донецке для Министерства угольной промышленности, а любовно вырисованные им дверные ручки "пошли в серию" и украшали, например, киевскую гостиницу "Украина". Такое сочетание безукоризненного пространственного мышления с вниманием к самым, казалось бы, незначительным деталям приносили ему, не чиновному архитектору, важные заказы. В Харькове, помимо здания обкома партии, он проектировал и строил ратушу - здание горсовета, ряд интересных жилых домов на центральных улицах города и перестроил разрушенный советскими войсками и спецслужбами в октябре 1941 года при отступлении из Харькова Дом проектов, превратив его в главное здание университета. Известны и его высококачественные, почти классические планировочные решения, как, например, вошедший в историю архитектуры жилой поселок Минского тракторного. Это все было уже после войны. А до войны был период ученичества. Он закончил Художественный институт и долго искал себя. В то время он встретился с Марусей. Темпераментная красивая хохлушка поразила его, и он стал ее рабом. Ее же пугал его рыбий бесстрастный характер, но "партия" была хороша, и они поженились. Вскоре появился Сергей. Жизнь не налаживалась, искания продолжались, масштабы деятельности казались недостойными ощущавшегося в руках таланта. Маруся не была ему неровней - полное гимназическое образование было не хуже нынешнего институтского, а природные способности его удачно дополняли, и она успешно трудилась на должности экономиста. Да и показать ее в обществе было не стыдно. Но эти кланы родственников с ее и его стороны, с которыми обязательно нужно было поддерживать связи и т. д., и т. п.! И Веня, отдав дань харьковскому довоенному конструктивизму, стал собираться в Москву, обещав, устроившись, вызвать к себе Марию с Сергеем. Но обустройство затянулось, хоть он там уже успешно работал по оформлению метрополитена и Выставки. Вскоре выяснилось, что у него "кто-то" есть, потом узнали "кто": оказалось, какая-то бойкая еврейка. Мария перенесла это известие мужественно, и, будучи человеком самостоятельным, решила, что не пропадет и одна. Потом была война. Надо сказать, что упорядоченный и педантичный Веня не любил советскую власть, не ждал от нее ничего путного и тяготел к идеализированному немцу. Да и когда стреляют, то клан родственников не в тягость, а в помощь, а Мария - она простит, на то она и Мария. И Веня решает пробираться в Харьков, чтобы там в кругу родных и близких переждать смутное время, пока Порядок окончательно восторжествует над большевистским хаосом. В Харьков он попал в конце сентября, когда уже пала Полтава. Свой приезд он объяснил жгучей заботой о сыне, чтобы тот был не один в роковые минуты. Увы, "Новый Порядок", воцарившийся здесь через несколько недель, ему как-то сразу не очень понравился, и он, верный своим принципам "не торопиться", не поспешил - в отличие от коллеги моего отца и будущего моего профессора Петрова - к нему на службу. А Мария поспешила, но в другом направлении: когда объявили сбор евреев на тракторном заводе, она припрятала несколько человек у себя, потом переправила в село и сохранила людям жизнь, рискуя собственной. Одну из спасенных я видел и знал, о других вспоминал известный фотокорреспондент Яков Рюмкин в своей телеграмме с соболезнованиями по поводу смерти Марии. Такой была эта пара. Потом жизнь их превратилась в ожидание освобождения. Веня писал иконы (когда в мире плохо, Бог становится более популярным), юный Сергей танцевал в Опере и прохаживался по Сумской во фраке, а Маруся вела их скудное хозяйство, продавая время от времени остатки своего девичьего приданого для поддержания тела и духа. После войны Москва была забыта. Сергей, не закончив школы, поступил в театральный институт на искусствоведческий факультет, а закончив его, он, усилиями отца, дела которого пошли в гору и, соответственно вырастали связи, оказался в Киеве в покойной Академии строительства и архитектуры Украины, в ведомстве по охране старины. Он увлекался фотографией и достиг в этом деле определенного мастерства. К тому времени, когда мы с Инной стали захаживать к Костенкам - весной 56-го Веня и Мария жили вдвоем. Сергей был в Киеве, женился и даже получил какую-то комнату в полуподвале. Мария встречала нас радостно. Веня выглядел очень уютно под изящным абажуром его собственной работы, в старом кресле и с какой-нибудь книгой по искусству в руках. Казалось, что в доме этом царит мир и благодать. Правда, почему-то Веня не берет новой квартиры, которую как автор и строитель нового здания обкома уже давно и легко мог бы получить. Почему-то отдыхать в Крым, в санаторий "Украина" он едет сам, хотя легко мог бы "выбить" для себя две путевки и т.п. Что-то здесь назревало, кто-то потихоньку развязывал узел. Но развязала его судьба - в декабре того же года Мария была в Киеве у Сергея, помогала ему ремонтировать его комнату, и в мороз на улице ее схватил второй сердечный приступ и не отпустил более. Хоронили ее в Харькове, на Лысогорском, там, где уже лежала ее старшая сестра, и передо мной впервые на несколько часов возник Сергей. Я его тогда не запомнил. Не запомнился он мне и через год, когда он уже с новой своей женой - Светланой заехал к нам по пути из Сванетии, после отпуска посмотреть на нашего сына. Слишком поглощен был я своими заботами. И с Киевом он стал ассоциироваться в моем сознании далеко не сразу. В первый раз, если не считать взгляда из теплушки по пути в военные лагеря, и 1960 года, когда я по пути в Одессу самолетом использовал три часа пересадки в Киеве на то, чтобы сесть в такси и, объехав центр, вернуться в Жуляны, я попал в Киев в 1964 году тоже проездом из Львова, но на сей раз на целый день. И тогда этот город - родина моей бабки по отцу - показался мне бесконечно далеким и чужим, несмотря на всю его красоту. Появление у Киева человеческого лица и очарования связано для меня с Сергеем, и пришло это позднее, в 70-х, во время наших с ним встреч, прогулок и бесед. Сколько же их было? Я вспоминаю и не могу вспомнить. Может быть потому, что они перемежаются его приездами в Харьков в эти годы то к умирающему отцу, то к тетке. Он бредил наследствами, бриллиантами, золотом, которых у него, во всяком случае, в этой его части жизни было совсем немного. В Харькове он появлялся у нас уже навеселе и деликатно ждал продолжения застолья, иногда доставая к столу из брючного кармана поллитровку какой-нибудь жужки, хотя я мог поклясться, что, когда он вошел, в кармане у него ничего не было. Я бы не удивился, если бы он, как Никулин в цирке, достал бы из того же кармана полный нерасплесканный стакан водки или той же жужки. Но здесь в Харькове застольная беседа, мастером которой он был, прерывалась обычно бытовыми, семейными и иными воспоминаниями и рассуждениями, лишавшими ее интереса и цельности, а в Киеве она развивалась во всем блеске. И все же, сколько их было, наших встреч? Вот он, важный и слегка пьяный появляется в нашем номере в гостинице ЦК компартии Украины в тихом переулке Печерского района, а вот в тесном номере гостиницы "Украина", откуда я уезжал на день в Одессу, а мои оставались в Киеве. Это было где-то в 70-м. А года два-три спустя он, поссорившись с женой, жил один на Соломенке, и я, приехав зимой на день в Киев, позвонил ему на работу и узнал, что он болен. Свои дела я сделал быстро, в Киеве был мороз, было сыро и неуютно, и я решил скоротать время у него. Вечером мне предстояло выехать в Москву. Билета у меня не было, и Сергей, чтобы не отвлекаться от застолья, взялся мне его "устроить" через отца жены. Тот обещал (будто бы), сказал, в какую подойти кассу и ни черта не сделал. Но об этом я узнал вечером, а пока мы спокойно пили водку. Сергей любил не просто пить, а пить с комфортом. В ход шли приятные пузатые рюмки, фужеры для воды, закус укладывался на тарелки, причем красиво - вку