С.И.Великовский. Поль Элюар. Вехи жизни и творчества ---------------------------------------------------------------------------- Paul Eluard. Роеmes Поль Элюар. Стихи Перевод М. Н. Ваксмахера Статья и комментарий С. И. Великовского Серия "Литературные памятники" М., Наука, 1971 OCR Бычков М.Н. ---------------------------------------------------------------------------- I Эжен-Эмиль-Поль Грендель (двадцать лет спустя он станет подписывать книги фамилией своей бабки по материнской линии - Элюар) родился 14 декабря 1895 г. в городке Сен-Дени близ Парижа. Мать его была портнихой, отец служил бухгалтером, пока не занялся перепродажей недвижимости. Впрочем, скромность достатка в семье вовсе не означала бедности. Дело отца благополучно расширялось, и в 1908 г. Грендели уже смогли перебраться в Париж. Летом 1912 г., когда Элюар с матерью отдыхал в Швейцарии, у него открылось чахоточное кровохарканье. Врачи почти на два года поместили его в горную лечебницу. Здесь он встретился с русской девушкой Еленой Дьяконовой, а через четыре года она сделалась его женой. Он звал ее Гала, и ей были посвящены его первые стихотворные пробы пера. И хотя вскоре Элюар отрекся от двух своих юношеских книжечек, сочтя их слишком по-ученически неловкими, тем не менее это - пусть робкие, но все же непосредственные подступы к тому "долгому любовному раздумью", каким ему виделось все его сорокалетнее творчество. Залечив болезнь, хотя и не вылечившись вполне (слабость легких давала о себе знать на протяжении всей его жизни), Элюар едва успел завершить учебу, как разразилась военная катастрофа 1914 года. Солдат нестроевой службы, он был назначен санитаром в госпиталь и четыре с лишним военных года провел в тылу, досадуя на свой недуг, вынуждавший его отсиживаться вдали от передовой. Всего на несколько недель в январе-феврале 1917 г. ему удалось добиться отправки с пехотным полком на фронт, откуда его вскоре отослали назад с острейшим приступом бронхита. Незадолго до этого испытания себя в траншеях Элюар отпечатал на ротаторе тетрадку своих стихов под заголовком "Долг" (Le devoir, 1916). Скупо и просто рассказал он здесь об участи своей и своих вчерашних однокашников, ныне однополчан, увязших в окопной грязи, среди холода, слякоти, горя и уже уставших надеяться на возврат похищенной у них радости жить, не остерегаясь каждую минуту смерти. К этой печали и усталости солдата, оторванного от родного очага, через год, в расширенной и напечатанной типографским путем книжке под названием "Долг и тревога" (Le devoir et l'inquietude), прибавятся пронизанные едкой горечью мысли фронтовика, побывавшего в окопной мясорубке и уже не склонного послушно принимать навязанный ему "долг". Обыденные подробности солдатских трудов и дней у раннего Элюара развенчивают батальную болтовню ура-патриотов и складываются в личное свидетельство об исторической трагедии "поколения потерянных". У Элюара пока, впрочем, не встретишь того гневного вызова, какой был брошен тогда же Барбюсом от лица ожесточившихся, доведенных до отчаяния "пуалю" виновникам кровавого лихолетья. Но он далек и от покорного всепрощения. "Одни ответственны за жизнь. Мы ответственны, - писал он отцу в январе 1916 г. - Другие несут ответственность за смерть, и они должны быть нашими единственными врагами" {P. Eluard. Lettres de Jeunesse. P., 1962, p. 139.}. Летом 1918 г., когда по обе стороны колючей проволоки еще истекали кровью враждующие армии, Элюар выпустил без разрешения цензуры "пораженческую" листовку со "Стихами для мира" (Poemes pour la paix). Он рисовал здесь возвращение домой усталого солдата, который обнимет близких и снова обретет "ненужное" ему прежде лицо - "лицо, чтобы быть любимым, чтобы быть счастливым". Греза Элюара о тихом непритязательном счастье казалась пока несбыточной, но от этого еще сильнее звучала призывом. Вместо заповедей разрушения и убийства она славила заповеди иной мудрости - труда работника, сменившего винтовку и лопату для рытья братских могил на рубанок, плуг, заступ каменотеса, перо. Еще в окопах у Элюара зародилась и окрепла прометеевская мечта об огне, без которого не прожить здесь, на изрытой, вытоптанной, вымерзшей земле. "Чтобы жить здесь" - так и озаглавил он стихи, написанные им в 1917 г., но напечатанные лишь двадцать с лишним лет спустя и могущие служить неизменным "верую" всей его жизни и работы: Лазурь покинула меня, и я развел огонь Огонь, чтоб с ним дружить, Огонь, чтобы войти под своды зимней ночи, Огонь, чтоб лучше жить {*}. {* Здесь и далее в статье стихи Элюара даются в переводах М. Ваксмахера. Прозаические подстрочные переводы отдельных строк, встречающиеся по ходу анализа, принадлежат мне. - С. В.} Каждая из строк здесь вбирает огромный запас раздумий, вместе составляющих целую выработанную философию. В эту притчу, отзвук древней легенды о жизнетворном пламени, вложено не прочитанное книжником, а пережитое солдатом - и еще столькими его сверстниками! - в пору крушения ценностей, прежде рисовавшихся им незыблемыми. Военная разруха поглотила "осиянную лазурью" благодать детства, клубы порохового дыма затянули небосвод: на пороге зрелости человек оказался одиноким. Больше нет синевы над головой. Ночь опустилась на землю. И в непроглядном мраке предстояло либо сгинуть, либо среди обломков "лазурной идиллии" заново изобрести способ выстоять. Первым делом несдавшегося человека стало разведение огня. Вызов тьме, стуже, вызов ненастью. Источник жизни сотворен собственными руками, вопреки недоброй судьбе. Разожженное пламя освещает, согревает, возрождает. Простым актом созидания человек вступает в противоборство со стихией, перед которой беспомощно страдательное созерцание. Но огонь - это не только свет и тепло. Он отменяет затерянность. Сотворивший пламя больше не одинок, он обрел друга, "чтоб другом быть ему", он заложил фундамент братства. Покончено с изгнанничеством: оправдание моего бытия - в бытии другого, в том, чтобы охранять и поддерживать костер. Пламя, в свою очередь, заставляет отступить морозную мглу. Оно приобщает к тому скрытому под покровом тьмы и льда круговороту вселенной, что готовит не близкий пока рассвет и весенний рост побегов. И потому огонь возвращает надежду, придает силу, пролагает дорогу к иной, лучшей жизни. От безмятежного погружения в житейский поток, когда доверчиво принимается все от века данное, - через утрату беспечного детства и испытание катастрофой - к убежденности в своем призвании строителя, созидателя, - таково становление личности Элюара, как оно понято им самим. Отныне для него "жить здесь" значит творить жизнь. "Жить здесь" значит делить жизнь с другим. "Жить здесь" значит искать, как сделать жизнь лучше. И пусть тому, кто развел в ночи костер, и, словно поглощенный своим кумиром огнепоклонник, "затаив дыхание, шум пламени ловил и теплый аромат вдыхал", еще не скоро предстояло постичь, что огонь становится по-настоящему прометеевским лишь тогда, когда его поддерживают (месте с товарищами. "Чтобы жить здесь" - манифест юно сложившегося элюаровского гуманизма, для которого "созидание" и "братство" - понятия краеугольные. Провидеть в деревьях доски, Провидеть в горах дороги, В лучшем возрасте - возрасте силы - Ткать железо и камни месить, И украшать природу Человеческой красотою, Работать, - провозгласил Элюар вскоре после приезда домой свое намерение быть прежде всего жизнестроителем. II В растерзанной послевоенной Франции эти добрые побуждения слишком быстро были, однако, отравлены ем, что жизнь постепенно входила в слишком знакомую и до отвращения постылую колею, однажды уже приведшую к пропасти. В стране хозяйничали те же, ради чьих доходов недавно истреблялись миллионы. Среди интеллигентов поколения Элюара, как всегда, нашлось множество приспособившихся; из осторожности, цинизма или просто по лености душевной они предпочли потихоньку врасти в наспех залатанный мирный быт, по возможности заполучив местечко потеплее. Другие, кто не хотел и не мог забыть недавнее, ощутили себя окончательно выбитыми из жизни с ее заскорузлым укладом - ниспровергателями и отщепенцами. Их душила ярость, презрение к культуре, еще вчера поставленной под ружье и послушно обслуживавшей братоубийственные лозунги. И они поднимали бунт против духовных ценностей, которые достались им от поколений благонравных предков. В литературе зачинщиками одного из таких запальчивых "мятежей" были приверженцы "дада" - этим словечком из лепета несмышленых детей румын по происхождению Тристан Тзара, живший в Швейцарии, еще в 1916 г. окрестил затею кружка своих друзей по устройству всяческих издевательств над привычными понятиями о словесности, живописи, музыке. В 1920 г., по приглашению столь же вызывающе настроенных основателей авангардистского журнала "Литература" Андре Бретона, Луи Арагона и Филиппа Супо, вождь "дада" переехал в Пария;. Вскоре дерзкое озорство ватаги дадаистов, наивное в своих претензиях с помощью шумных богемных выходок разрушить дотла здание христианско-торгашеской цивилизации Запада, оказалось если не самым значительным, то самым скандальным событием литературно-артистической жизни французской столицы. Элюар сразу же примкнул к "дада". У него была та же безбедная юность, что и у всех этих отпрысков добропорядочных семейств, он тоже впервые в окопах почувствовал себя отверженным и разгневанным "блудным сыном" общества. Схожими были у них и духовные устремления. Элюар не менее пылко ратовал за уничтожение обветшалой рутины, прежде всего в культуре, и помышлял о неведомых дотоле приключениях мысли и поэтического слова. Годы "дада" стали для него порой, когда кристаллизовалось его стихийное возмущение буржуазным укладом, когда в стилевых исканиях, нередко весьма отчаянных, он вырабатывал свое особое лирическое видение жизни и неповторимую манеру письма. Впрочем, среди близких ему "дада"-разрушителей Элюара уже тогда выделяла отчетливая склонность поскорее перейти от звонких пощечин обывателю, какими они часто и охотно тешились, к вдумчивой экспериментальной работе. Журнальчик "Пословица" (Proverbe), основанный им в 1920 г., был не столько листком широковещательных анафем и всеиспепеляющих прокламаций, сколько языковой лабораторией, и выходил с эпиграфом из Аполлинера: "О уста, человек ныне в поисках неведомого наречия, которому ничего не дадут грамматики былых времен". На страницах "Пословицы" Элюар пробовал выявлять те скрытые или заглохшие родники свежей, незахватанной речи, которыми располагает самый ходовой язык - газетные штампы, лозунги и сентенции, застывшие фразеологические обороты, разговорные присловья, поговорки. "Постараемся - а это трудно - остаться совершенно чистыми, - наметил он еще в 1919 г. задачу. - Тогда мы обнаружим, что связывает нас друг с другом. И ту противную речь, какой довольствуются болтуны, речь столь же мертвую, как венки на наших похожих лбах, обратим, преобразим в речь чарующую, подлинную, пригодную для взаимного общения" {P. Eluard. OEuvres completes, I. I. P., Bibl. de la Pleiade, 1968, p. 37. В дальнейшем в сносках это двухтомное издание обозначается сокращенно ОС, римская цифра указывает том, арабская - страницу.}. Наивность мудрого в своей детской чистоте лирического взгляда на вещи, закрепленного в языке столь же простом, не засоренном шелухой клише и навязших в зубах штампов, - к этому стремится Элюар и в тогдашних стихах, составивших книги "Животные и их люди, люди и их животные" (Les animaux et leurs hommes, les hommes et lears animoux, 1920), "Потребности жизни и последствия снов, предваряемые Примерами" (Les necessites de la vie et les consequences des reves precede d'Exemples, 1921), "Повторения" (Repetitions, 1922). На первых порах элюаровский поиск, имея своей установкой анархический разрыв с традиционным складом лирического мышления и изгнание обычной логики - самого заклятого недруга дадаистов, поскольку ее-то и пускали вчера в ход для оболванивания умов рассудительные "отцы отечества", - давал иной раз причудливо-загадочные плоды темной "языковой алхимии", как обозначали вслед за Артюром Рембо свое словесное изобретательство его продолжатели. Но рядом с этими ребусами без ключа в изобилии встречаются и подлинные находки, открытия мастера "фосфоресцирующей обыденности" {Cl. Roy. Vues sur Paul Uluard. - "Europe", 1953, N 91/92, p. 64.}, умеющего легким сдвигом в самом заурядном языковом обороте заново явить как бы только что сотворенной, во всей ее прелестной первозданности, совсем, казалось бы, примелькавшуюся и обезличенную жизнь. Позже Элюара не раз назовут певцом "райских" прозрений, тех моментов, когда греза о счастье словно сбывается и все кругом сияет улыбками безоблачного детства, так что вселенная выглядит средоточием прозрачной и лучистой чистоты. Такие "звездные миги" знакомы уже раннему Элюару. Однако в подобной одержимости небывалой чистотой помыслов, дел, слога есть и свои подвохи. Элюар их не избежал, коль скоро он вместе с товарищами по "дада" в своем "восстании духа" не останавливался и перед самыми крайними перехлестами, доходя подчас до приписывания изначальной ущербности всему земному, обремененному житейской плотью. "Однажды будет сказано, - вырвалось как-то у Т. Тзара, - что глаза, которыми смотрел мятеж, были пусты, в них не было человеческой радости" {Т. Tzara, Le surrealisme et l'apres-guerre. К, 1947, p. 18.}. В самом деле, окрест себя молодые бунтари с их запальчивой безудержностью не желали видеть ничего или почти ничего, достойного сохранения, и в таком случае "чистота" оказывалась "не от мира сего", неким невоплощенным и невоплотимым кумиром. Упаси бог внедрить желаемое в жизнь - белоснежное платье мечты замарается, как только она коснется этой грязи. Элюар горько сетовал, что его мучительно преследовали "галлюцинации добродетели", что он ощущал себя "повешенным на дереве морали" - того максималистского "нравственного абсолюта, предполагавшего недосягаемую чистоту побуждений и чувств" {Т. Tzara. Introduction, in: - G. Hugnet. L'aventure Dada. P., 1957, p. 3.}, к которому было, по признанию Тзара, устремлено все "дада". И самым жутким из этих наваждений был, пожалуй, мираж совершенства, столь же безупречного, сколь и безжизненного: Все наконец распылилось Все изменяется тает Разбивается исчезает Смерть отступает Наконец Самый свет теряет свою природу Становится жаркой звездою голодной воронкой Утрачивает лицо И краски Молчаливый слепой Он везде одинаков и пуст. Лирической исповедью об этом мысленном путешествии в пустыню мертвого безлюдья, опустошенного умом, который впал в недоброе пренебрежение к жизни, и была следующая книга Элюара "Умирать оттого, что не умираешь" (Mourir de ne pas mourir, 1924). Столь взыскуемый край обетованный на поверку обернулся краем отчаяния, да и вряд ли мог быть чем-нибудь другим, коль скоро дорогой туда был выбран лихорадочный мятеж против всего и вся, подобный исступлению тех христианских отшельников, что поворачиваются спиной к "мирской суетности". 24 марта 1924 г., за день до выхода книги, надеясь разом разрубить узел своих трудностей - философских, творческих, житейских (ниспровергатель торгашества, он был вынужден зарабатывать тем, что помогал отцу в его сделках), Элюар втайне от родных и друзей скрылся из дому. Он сел в Марселе на первый попавшийся корабль, пустился в кругосветное плавание, был на Антильских островах, Малайском архипелаге, в Океании, Новой Зеландии, Индонезии, на Цейлоне и, наконец, застрял в Сайгоне, без денег, больной. Лишь через полгода после "идиотского.), по его словам, путешествия, о котором он избегал вспоминать, он вернулся на родину вместе с выехавшей за ним женой. В подготовленной им вскоре книге стихотворений в прозе "Изнанка одной жизни, или Человеческая пирамида" (Les dessons d'une vie on La pyramide humaine, 1926) различимы глухие намеки на то изнурительное душевное распутье, где очутился однажды искатель, который, поддавшись "тяге к небу, откуда птицы и облака изгнаны", "возжаждал одеревенения и торжественности мертвецов". Он долго "кружил по подземелью, где свет только подразумевался", пока не понял, что "ему недостает пищи света и разума" и что есть "лишь один способ вырваться из этой темноты: связать свои помыслы с самыми простыми невзгодами". Отныне Элюар бережно и растроганно склоняется "над мельчайшими проявлениями жизни, которым нежность служит единственной поддержкой". В самом что ни па есть заурядном - здесь, вокруг себя, - старается различить он ростки той чистоты, которая не разлучена с каждодневной обыденностью. Кризис доверия к жизни, вызванный резким расщеплением в анархическом бунтарстве желаемого и сущего, завершился не усталой сломленностью. В конце концов он укрепил решимость искать в самых недрах бытия, под наносным мусором, рядом с изъянами и искажениями, то, что заслуживает заботы и помощи и что, в свою очередь, является залогом искоренения этой ущербности, помогает сопротивляться ее засилию. III Сдвиги, происходившие тем временем во взглядах его товарищей по авангардистскому кружку, давали теперь, как думал Элюар, ряд точек опоры для его устремлений. Провозглашенный "дада" бунт против подгнивших устоев западной цивилизации продолжался, но после выхода в свет в декабре 1924 г. журнала "Сюрреалистская революция" он миновал сугубо разрушительную полосу и вступил в пору изысканий некоего созидательного начала, которое предполагалось открыть в области "сверхреального". Сюрреализм, но крайней мере по замыслу его вождя А. Бретона и его ближайших соратников, всерьез претендовал на роль не столько очередной литературной школы, сколько научно-философского, точнее натурмагического, исследования, между прочим прибегающего к технике художественного образотворчества и в конечном счете призванного в корне "изменить жизнь". Все надежды возлагались на раскрепощение человеческого духа от оков разума (в нем, вслед за Фрейдом, усматривали злокозненного носителя мещанских "табу"), на вольный разлив той стихии подсознательного, что бушует в глубинных недрах души. Дать этой лаве прорвать запруды логической мысли и вольно выплеснуться в мечтах, сновидениях или даже безумном бреде - не значило ли это, по всем расчетам, даровать человечеству, скованному кандалами рассудочности, столь желанную свободу духа? И не заговорит ли тогда языком восхитительных грез и жутковатых фантасмагорий сама древняя первозданная природа, от которой личность XX века пока отгорожена глухой стеной культуры? По сути сюрреализм тяготел к изобретению некоей черной магии, имевшей психоаналитическую закваску и предназначавшейся ее жрецами для полного переворота в мышлении. Причем последний рисовался им поначалу гораздо более скорым и надежным путем избавления страждущих от гнета и бед, чем революционная перестройка социального уклада. Что касается литературы, и особенно лирики, то она, будучи по самому своему строю менее всего зависимой от умозрительных предпосылок, должна была овладеть лишь некоторыми особыми приемами, чтобы вплотную приблизиться к искомой "натурмагии". Среди таких приемов прежде всего поощрялись запись снов и "автоматическое письмо" - нанизывание с предельной скоростью, так чтоб не успеть задуматься, первых пришедших в голову выражений, каким бы ошарашивающим и противным здравому смыслу ни было их соседство. И даже чем сильнее ошеломляет подобное сопряжение того, что несопоставимо в привычном логическом ряду, тем ярче вспышка внезапного озарения может осветить неразведанные залежи души и всего мироздания. На протяжении пятнадцати лет Элюар оставался одним из самых знаменитых приверженцев сюрреализма, его признанной поэтической гордостью, и тем не менее его подход к учению Бретона отнюдь не однозначен, а в чем-то не лишен серьезных оговорок, предвестий их будущего разрыва. Элюар был в числе вдохновителей самых разных - как вполне серьезных, так и скорее забавных - выступлений кружка, от протестов против разбойничьей карательной войны Франции в Марокко до призывов распустить обитателей сумасшедших домов, от срыва проходившей в 1931 году в Париже Колониальной выставки до поездок с лекциями в Прагу и Мадрид и устройства Международной выставки сюрреалистов в Лондоне. Он был непременным сотрудником почти каждого выпуска их журналов, особенно "Сюрреализма на службе революции", как они переименовали свой орган в 1930 г., в пору сближения с французскими коммунистами, хотя краткого и затруднявшегося левацкими срывами. Разделял Элюар и философские установки Бретона. После недавнего туника, когда "одиночество преследовало его своей злобой" и он в ужасе восклицал: "Лицо мое больше не видит меня. И нет вокруг других лиц", - его несомненно искушал предлагавшийся теперь способ подключиться к токам могучей энергии, которая совершает безостановочную работу где-то в космических недрах вселенной и без всяких помех переливается в сокровенные хранилища подсознания, откуда ее можно черпать пригоршнями. Он даже присоединился к Бретону и Рене Шару в сочинении текстов для двух книг 1930 г. "Замедлить работы" и "Непорочное зачатие", подсказанных бретоновскими мистическими выкладками. Привлекала, наконец, Элюара и раскованность воображения, достигаемая в непроизвольном - без оглядки на благоразумно-принятое - словотворчестве, равно как и обещанное вторжение в никогда не иссякающую волшебную кладовую сновидений наяву. И все же была грань, за которой кончалось его подчинение даже самым благожелательным с виду советам и самым заманчивым теориям друзей. При всем своем мягком нраве, он упрямо не соглашался подменять работу поэта "автоматическим письмом": последнее, по его мнению, лишь подсобно, оно "без конца распахивает двери в подсознание... преумножает наши сокровища" {P. Eluard. Le poete et son ombre. P., 1963, p. 67.}, но само по себе поставляет только случайный хаос сырых заготовок. Стихотворение же требует обдумывания, труда, подчиненного строгой задаче, это "плод достаточно определенной воли, эхо какой-то четко обозначенной надежды или отчаяния" {Ibid., p. 102.}. Элюар отказывался от опасной подмены творчества нагромождением строк по наитию, за что уже тогда вызывал, как признался Бретон двадцать лет спустя, подозрения в "архиретроградных" пристрастиях {A. Breton. Entretiens. P., 1952, p. 105.}. Упрек этот, разумеется, звучит достаточно нелепо и лишний раз подчеркивает неслучайность того факта, что почти вся история сюрреалистского движения была историей ухода из него недюжинных мастеров, одного за другим осознававших вред для себя предписаний и запретов этого авангардистского сектантства навыворот, и, напротив, прихода под его знамена многочисленной рати ремесленников как во Франции, так и за ее пределами. И если Элюар покинул его ряды позже других, позже Супо, Десноса, Превера, Кено, Арагона, Шара, Тзара, то одной из причин здесь была, очевидно, как раз его непреклонность в самом для него дорогом и существенном - в писательстве: "советы" со стороны меньше сбивали его с толку и причиняли меньше ущерба его самобытности, внушавшей невольное почтение, вынуждая воздерживаться от попыток уличить этого скрытого "еретика" в рутинерском отступничестве. Впрочем, даже беглое знакомство с Элюаром свидетельствует, что он отнюдь не архаист, а лирик отчетливо поискового склада, так что манера его своей непривычностью вызывает поначалу известные затруднения. И тут важно не столько свыкнуться с ее внешними приметами, сколько понять ее исходные предпосылки, как они мыслились самим Элюаром. Элюаровской поэтике, какой она сложилась к середине двадцатых годов и оставалась без особых изменений вплоть до начала сороковых, прежде всего чужд "классический" принцип подражания природе (пусть и в широком, аристотелевском его значении). Здесь Элюар отправляется от общих эстетических представлений, утвердившихся во французской лирике со времен Рембо и Малларме и особенно прочно возобладавших благодаря Аполлинеру. Ранний Элюар равно пренебрегает зарисовкой, рассказом, воспоминанием об однажды случившемся, внезапно подмеченном - короче, строит свою вселенную без опоры на происшествие. Его можно было бы назвать визионером, который создает своим вымыслом независимый микрокосм, подчеркнуто неприкрепленный к историческому или биографическому календарю, да и вообще обходящийся без отсылок к чему-либо вне самого себя. Плод совершенно вольного воображения вместе с тем обладает всей полнотой и насущностью бытия. "Я не изобретаю слова. Я изобретаю предметы, живые существа, события, и мои чувства способны их воспринять. Я создаю себе переживания. Я страдаю от них или испытываю счастье. Они могут быть для меня безразличны. Я храню о них воспоминания. Случается, что я их предвижу. Если бы мне пришлось усомниться в их действительности, все сделалось бы для меня сомнительным - и жизнь, и любовь, и смерть. Мой разум отказывается отвергнуть свидетельство моих чувств. Предмет моих желаний всегда реален, ощутим" {ОС, I, 526.}. В чем же суть этого "словесного предмета", так же не нуждающегося в жизнеподобии, как камень, дерево или, скажем, звезды? В том, считает Элюар, что он есть воплощенное несогласие оставаться на земле покорным созерцателем, попытка хотя бы мысленно подчинить запросам личности косную материальность, перекроить ее по мерке нашей мечты о счастье, ибо "человеку нужно сознавать свое превосходство над природой, чтобы обороняться против нее, чтобы ее побеждать" {ОС, I, 514.}. Труд лирика для Элюара, как и труд близких ему живописцев Пикассо, Брака, Кирико, Эрнста, Танги и других, в ком он видел своих "наставников свободы" {Элюар был собирателем и знатоком живописи, посвятил ей множество статей, заметок, пошедших в книги "Dormer a voir" (1939), "Anthologie des ecrits sur l'art" (1952), а также в сборник "Le roete et son ombre" (1963). Особенность всех его высказываний о художниках состояла, в частности, в том; что разговор об их работе тут одновременно осмысление и провозглашение собственных творческих установок.}, не есть поэтому наведение зеркала и даже не глубинная рентгеноскопия вещей, но "смертельная схватка с видимостями" {ОС, I, 431.}, когда происходит "разгром логики" {ОС, I, 540.} и "воображение, изжившее в себе инстинкт подражания" {ОС, I, 514.}, расчленяет сущее на простейшие частицы, а потом заново составляет их уже по собственным понятиям о желаемом и должном. В каждом из таких сопряжений вещи, явления, признаки, переживания, принадлежащие к самым разным и подчас полярным областям, встречаются, смешиваются вопреки всем физическим законам и обычному здравомыслию. Возникающий таким путем образ (скажем, знаменитое и "загадочное" сравнение из "Любви поэзии" "земля вся синяя как апельсин") {Земля преображена грезящим взором, рисуется средоточием счастья: лазурная безоблачность и вместе с тем душистая золотистость делают ее похожей на земной рай. Ср. другой подобным же путем полученный образ: "Твой златогубый рот звенит в моей груди".} есть вполне самостоятельная данность, приглашающая не к проверке "верности природе" или логической оправданности сопоставления внешних примет, но к непосредственному, на веру восприятию его в качестве доказательства творчески-преображающего, а не созерцательно-отражающего присутствия человека во вселенной. И чем невероятнее подобные "доказательства", чем сильнее подчас озадачивают, тем явственнее пьянящее торжество свободного духа, на миг уподобляющегося богу из легенды о семи днях творения. Возникшие таким путем словесные узлы-строки в элюаровском свободном стихе ("верлибре", для которого дробящее период неравнострочие вообще важнее размеренной повторяемости и в котором нет заранее заданного рисунка рифм, ассонансов, метрических ходов) не скреплены вместе жестким обручем заранее предопределенного размера. И потому они то вытягиваются, то сжимаются до одного-двух слов, а иногда и вовсе отрываются от соседних, "выламываются" из отрывка и существуют сами по себе на отшибе, получая особую весомость. В свою очередь, строки непосредственно стыкуются одна с другой, они сопоставлены или противопоставлены, точнее поставлены рядом без повествовательных, хронологических, рассудочно-логических или иных очевидных переходов. Между отдельными смысловыми "вспышками" завязывается неоднолинейное "перемигивание": лучи пересекаются, преломляются, отражаются друг от друга, взаимно притягиваются и отталкиваются. Здесь нет непрерывного и последовательного движения мысли по проводу синтаксиса и версификации, тут скорее перекличка огней в фейерверке. Гроздья их создают вокруг себя известный духовный микроклимат, но не складываются в повествование или четкое раздумье. Так, в результате образуется метафорическая кардиограмма взрывов восторга и горестных метаний, через которые прошел "поэт - бодрствующий сновидец" {ОС, I, 515.}. Лично пережитое закреплено не в прямом рассказе или размышлении, а в иносказательной лирической композиции, оставляющей широчайший простор для бесчисленных подстановок. Эта очень осязаемая неопределенность "не отсылает (к уже известному. - С. В.), а внушает и вдохновляет", она "дает пищу надежде или отчаянию", будит отклики, "словно живое существо, заставляет грезить наяву" {ОС, I, 514.}, как бы приобщает и нас к победе надо всем от века предначертанным. И тогда можно с горделивым ликованием возвестить вместе с Элюаром: "Я в силах существовать без судьбы". Не бретоновские вещания безвольного передатчика мистических позывных, а гуманистическое мифотворчество, одновременно вызов всякому стеснению, застылости, приниженности и пророчество счастья человека, сделавшегося хозяином земли и повелителем стихий, - такой мыслилась лирика Элюару и такой старался он сделать ее в каждой клеточке словесной ткани. IV Пробьет суровый час, когда потрясения истории вынудят Элюара попять, что грезу не претворить в повседневную явь до тех пор, пока не вмешаешься в самую гущу жизни, не овладеешь ее независимыми от нашего хотения законами. И тогда в структуре его лирики наметится частичная перестройка. Пока же это ворожащее визионерство легко и полно вбирало ту песнь разделенной, хотя и не избежавшей трагедий, любви, какая составляла стержень всех книг Элюара, от "Града скорби" (Capitate de la douleur, 1926), через "Любовь поэзию" (L'amour la poesie, 1929), "Саму жизнь" (La vie immediate, 1930), "Розу для всех" (La rose publique, 1934), "Плодоносные глаза" (Les yeux fertiles, 1936), "Естественный ход вещей" (Cours naturel, 1938), "Полную песню" (Chanson complete, 1939) и вплоть до "Открытой книги" (Le livre ouvert I, 1940). Складывавшиеся на протяжении полутора десятков лет, книги эти очень различны, хотя бы потому, что посвящены не одной и той же вдохновительнице: после 1930 г., когда Гала ушла к одному из приятелей Элюара, Сальвадору Дали, спутницей поэта сделалась Нуш, резко не похожая на свою предшественницу {Биограф, близко знавший семью Элюара, описывает Гала как "интеллигентную женщину, страстно преданную авангардному искусству, волевую, честолюбивую, хотя, впрочем, вполне практичную, подавлявшую Элюара своим беспокойством, которое она неизменно поддерживала и в нем". Зато Нуш, в девичестве Мария Бенц, дочь бедных бродячих артистов из Эльзаса, юность которой была весьма трудной и трудовой, - "настоящее дитя народа и по своему прошлому, и по душевному складу. Ей были присущи какой-то спокойный реализм, энергичная мягкость, покровительственная нежность, которые отбрасывали на Элюара свои успокаивающие тени" (L. Decaunes. Paul Eluard. Biographie pour une approche, Rodez, 1964, pp. 37-41).}. Да и сам он шел отнюдь не гладким путем. И все же огромная, на тысячи стихотворных строк, "песнь песней" Элюара, оборванная всего за несколько дней до смерти и заслуживающая отдельного разговора о каждой из ее частей особо, обладает отчетливой устойчивостью исходных моментов, указанием на которые приходится довольствоваться при обзоре, когда он по необходимости краток {Подробнее см. R. Pantanella. L'amour et l'engagement d'aprts l'oeuvre poetique de Paul Eluard. - "Publications des Annales de la Faculte des Lettres". Aix-en-Provence, serie: travaux et memoires, N XXII, 1962; R. Jean. Paul Eluard par lui-meme. P., 1968; а также: Н. Eglin. Liebe und Inspiration in Werke von Paul Eluard. Bern-Munchen, 1965; на русском языке более развернутый, хотя тоже не вычленяющий каждую книгу в отдельности, анализ любовной лирики Элюара, равно как и всего его пути, можно найти в моем очерке "... к горизонту всех людей" (М., 1968).}. Элюаровское "люблю" неизменно звучало у него подобно прославленному "мыслю..." Декарта. "Мужчины, женщины, постоянно рождающиеся для любви, в полный голос заявите о своем чувстве, кричите "Я тебя люблю" вопреки всем страданиям, проклятиям, презрению скотов, хуле моралистов. Кричите это вопреки всяческим превратностям, утратам, вопреки самой смерти... Слова любви - плодоносящие ласки... Любить - это единственный смысл жизни. И смысл смыслов, смысл счастья" {P. Eluard. Le poete et son omhre, p. 161.}. В этой пылкой прокламации вечного влюбленного, переданной по радио в 1947 г., Элюар повторил то, что он не уставал твердить всегда: без любви человек - лишь тень самого себя, от любви зависит, быть ему или не быть, знать или не знать о том, что он существует, что он есть. И потому его любовная лирика, будучи задушевнейшей исповедью о самом сокровенно-личном из переживаний и никогда не соскальзывающая к особенно коробящей в таких случаях ходульности, вместе с тем глубоко миросозерцательна, в ней не просто заложена философия нашей земной судьбы, она сама, в каждом признании, в каждом обороте есть эта философия. В XX веке на Западе броский и грустный афоризм "Ад - это другие", принадлежащий Сартру, который чутко уловил ход дел и склад чувств там, где каждодневно кипит "война всех против всех", нередко выдается за непреложную истину. Для уверовавших в него любовь - взаимное мучительство, тщетные судороги двух узников, бессильных выбраться из тюремных одиночек своих душ. Элюар даже в самые тяжелые минуты отчаяния не делал уступок этой философической безнравственности мещанства, и если в его общественных поступках подчас прорывалось анархическое своеволие, то в сугубо частных, сердечных переживаниях он до конца был свободен от индивидуалистической замкнутости. Для него нет ада страшнее, чем одиночество, и "я" вообще становится самим собой только вместе с "ты", без этого личность и для себя - всего лишь зияющая пустота, загадочное нечто. Зато с момента встречи двоих все тайны рассеиваются, смутное безличье замещается отчетливым обликом. Словно волшебное зеркало, глаза, губы, руки, тело возлюбленной при взгляде на нее вспыхивают пестрой радугой отсветов, возвращая любящему его истинный портрет, одухотворенный настолько, что зримы мельчайшие движения сердца, тень улыбки или печали, проблески мысли, пробуждение желаний. "Я заключен в круг зеркала такого чуткого, что если даже воздух струится во мне, у него есть лицо, любимое лицо, твое лицо". Воскрешенный из небытия этим жизнетворным чудо-зеркалом, которое одновременно и отбрасывает падающие на него лучи, и прозрачно, как кристалл горного хрусталя, Элюар с не меньшей жадностью всматривается в распахивающиеся перед ним дали Зазеркалья. Нежные слова и ласки обнажают его подругу так, что старое присловье о потемках чужой души выглядит унылой глупостью. "Вскоре я стану читать по твоим венам, кровь твоя пронизывает тебя и тебя освещает". Самопознанье завершается познаньем другого, исчезают все тени, все перегородки, "звезда любви восходит отовсюду - кончено, больше нет следов ночи". Нет помех к тому, чтобы два существа, вдохнувшие друг в друга жизнь и ставшие прозрачными друг для друга, слились в неразлучное одно, породнились так, что ни одна из половин не может оторваться, не обрекая на гибель другую: Даже когда мы с тобой друг от друга вдали Все нас роднит Частица тебя обитает в голосе эха И в зеркале В комнате в городе В каждом мужчине в женщине каждой В моем одиночестве И это всегда частица тебя И это всегда частица меня Мы разделили наследство Свою долю ты мне завещала Я свою завещаю тебе. Возникшая в такой любви - взаимном сотворении нерасторжимая цепочка жизни "я" -"ты" на этом не обрывается, возлюбленная здесь - посредница, соединительное, а не заключительное звено. Ведь для "полюбившего любовь" она - "одна за всех", заместительница "всех женщин, волнующих меня". "Слушай себя, ты говоришь за других, и если ты отвечаешь, другие слышат тебя. Высоко в небе под солнцем, которое избавляет тебя от тени, ты занимаешь место каждой". И оттого близость с ней не есть отгороженность, затворничество вдвоем в стенах темной комнаты, а предвестье и зародыш всесветного родства, которое личность устанавливает с себе подобными, больше того - со всем беспредельным мирозданием. "Во всех шорохах вселенной" Элюар улавливает "звучанье ее голоса", а "нежные дороги, прочерченные ее прозрачной кровью, соединяют все земные создания". Между ней и ими устанавливается вечная перекличка: Ты встаешь и вода раскрывается Ты ложишься вода расцветает Ты вода от пучин отведенная Ты земля пустившая корни Чтобы все стало прочным на ней Ты пузырек тишины в огромной пустыне скрежета Ты играешь ночные гимны на струнах радуги Ты везде и дороги стали ненужными Приносишь ты время в жертву Вечной молодости костра Который природу окутывает воссоздавая ее. В таком повороте любовные признания Элюаря, при всей их утонченной и хрупкой изысканности, чем-то напоминают пантеистическое язычество лириков древности и Возрождения. Женщина - владычица и душа природы, постигшая язык ее недр, вхожая в ее святая святых. И каждое слово в разговоре с ней - как бы прямое общение со всем сущим, каждая ласка - прикосновение к самой плоти земной, каждая минута близости - слияние с бытием, от обыденных вещей до космических стихий. Элюар, как завороженный, перебирает в уме бесценнейшие чудеса, которые он получил в дар от женщины - всемогущей феи жизни: "дневная листва и мох росистый, камыш на ветру, благоухающие улыбки, крылья, покрывшие землю светом, корабли, груженные небом и морем, уловители шумов, источники красок, пахуч