Оцените этот текст:



---------------------------------------------------------------
     Собрание сочинений. т.6
     OCR: Алексей Аксуецкий http://justlife.narod.ru
     Origin: Генрих Гейне на сайте "Просто жизнь"

---------------------------------------------------------------







     Когда изменят тебе, поэт,
     Ты стань еще вернее --
     А если в душе твоей радости нет,
     За лиру возьмись живее!

     По струнам ударь! Вдохновенный напев
     Пожаром всколыхнется --
     Расплавится мука, -- и кровью твой гнев
     Так сладко изольется.





     Лишь властитель Рампсенит
     Появился в пышном зале
     Дочери своей -- как все
     Вместе с ней захохотали.

     Так и прыснули служанки,
     Черным евнухам потеха;
     Даже мумии и сфинксы
     Чуть не лопнули от смеха.

     Говорит царю принцесса:
     "Обожаемый родитель,
     Мною за руку был схвачен
     Ваших кладов похититель.

     Убежав, он мне оставил
     Руку мертвую в награду.
     Но теперь я раскусила
     Способ действий казнокрада.

     Поняла я, что волшебный
     Ключ имеется у вора,
     Отпирающий мгновенно
     Все задвижки и затворы.

     А затвор мой -- не из прочных.
     Я перечить не решилась,
     Охраняя склад, сама я
     Драгоценности лишилась".

     Так промолвила принцесса,
     Не стыдясь своей утраты.
     И тотчас захохотали
     Камеристки и кастраты.

     Хохотал в тот день весь Мемфис.
     Даже злые крокодилы
     Добродушно гоготали,
     Морды высунув из Нила,

     Внемля царскому указу,
     Что под звуки трубных маршей
     Декламировал глашатай
     Канцелярии монаршей:

     "Рампсенит -- король Египта,
     Правя милостью господней,
     Мы привет и дружбу нашу
     Объявить хотим сегодня,

     Извещая сим рескриптом,
     Что июня дня шестого
     В лето тысяча сто третье
     До рождения Христова

     Вор невидимый похитил
     Из подвалов казначейства
     Груду золота, позднее
     Повторив свои злодейства.

     Так, когда мы дочь послали
     Клад стеречь, то пред рассветом
     Обокрал ее преступник,
     Дерзкий взлом свершив при этом.

     Мы же, меры принимая,
     Чтоб пресечь сии хищенья,
     Вместе с тем заверяв вора
     В чувствах дружбы и почтенья,

     Отдаем ему отныне
     Нашу дочь родную в жены
     И в князья его возводим,
     Как наследника короны.

     Но поскольку адрес зятя
     Неизвестен нам доселе,
     Огласить желанье наше
     Мы в рескрипте повелели.

     Дан Великим Рампсенитом
     Сентября двадцать восьмого
     В лето тысяча сто третье
     До рождения Христова".

     Царь исполнил обещанье:
     Вор обрел жену и средства,
     А по смерти Рампсенита
     Получил престол в наследство.

     Правил он, как все другие.
     Слыл опорой просвещенья.
     Говорят, почти исчезли
     Кражи в дни его правленья.





     Махавасант, сиамский раджа,
     Владычит, пол-Индии в страхе держа.
     Великий Могол и двенадцать царей
     Шлют дани Сиаму свои поскорей.

     В Сиам ежегодно текут караваны,
     Знамена шумят, гремят барабаны.
     Горою плывет за верблюдом верблюд.
     Они драгоценную подать везут.

     При виде верблюдов -- взглянуть
     не хотите ль? --
     Хитрит ублаженный сиамский властитель
     И вслух сокрушается: сколько казны...
     А царские все кладовые полны.

     Но эти сокровищницы, кладовые
     Восток изумленный узрел бы впервые:
     И Шахразаде в мечтах не создать
     Подобную роскошь и благодать.

     Есть зал, что зовется "Индры оплот",
     Там боги изваяны, целый кивот,
     Стоят на столбах золотого чекана,
     Унизанных лалами без изъяна.

     Вы только подумайте -- тридцать тысяч
     Этих фигур устрашающих высечь,--
     Полулюдей, получудищ суровых,
     Тысячеруких и стоголовых...

     В "Пурпурном зале" алеет мглисто
     Деревьев коралловых -- тысяча триста.
     Шумит, как пальмовый навес,
     Сплетая ветви, багряный лес.

     Легчайший ветер, ничуть не пыля,
     Гуляет над полом из хрусталя.
     Фазаны, птичий знатнейший род,
     Торжественно движутся взад и вперед.

     Махавасантов любимый макак --
     Весь в шелковых лентах, разряжен,--да как!
     На шейной ленточке -- ключик сусальный
     От Высочайшей Опочивальни.

     Рубины рассыпаны там, как горох.
     Лежит и топаз, он собою не плох,
     Алмазы -- размером с хорошую грушу.
     Так тешит раджа свою вольную душу.

     Владыка, откушав обильный свой ужин,
     Возлег на мешок, где сотни жемчужин.
     И с ним обезьяна, приближенный раб,
     До поздней зари задают они храп.

     Но самое дивное из сокровищ,
     Едва ль не важнее богов-чудовищ,
     Дружок закадычный, в кого он влюблен, -
     Это -- прекрасный белый слон.

     Раджа построил чудесный дворец,
     Чтоб жил в нем этот дивный жилец,
     И держат свод золотой, высочайший
     Колонны с лотосовой чашей.

     И триста стражей высоких, здоровых
     Дежурство несут у покоев слоновых.
     И ловит, обратившись в слух,
     Его желанья негр-евнух.

     Слону дана золотая посуда,
     И нюхает он пахучие блюда.
     И вина, с добавкой индийских приправ,
     Он тянет, свой царственный хобот задрав.

     Он амброй и розовою водицей
     Ухожен, цветами увенчан сторицей.
     Под ноги слоновьи кашмирскую шаль
     Владыке щедрейшему бросить не жаль.

     Но в мире нет счастья и совершенства.
     Слона не радует блаженство.
     И зверь благородный уже с утра
     Грустит, и его одолела хандра.

     Да, словно кающийся католик,
     Уныл этот белый меланхолик.
     И в царских покоях о том и речь,
     Как бы увлечь его и развлечь.

     Напрасно вьются, поют баядеры, ..
     Напрасно, исполнены пламенной веры
     В искусство свое, бубнят музыканты.
     Слона не радуют их таланты.

     Он все мрачнеет, тоскою ужален.
     Великий Махавасант опечален,
     Велит он, чтобы" к ногам его лег
     Мудрейший в державе астролог.

     "Тебе, звездогляд, отсеку я башку,--
     Царь молвит, -- иль ты разгадаешь тоску,
     Которая мучит царева слона.
     Откуда печаль? И что значит она?"

     Но трижды склонился к земле астролог
     И думою важной чело заволок.
     "Тебе, государь, все скажу, что открылось.
     Но сам поступай,-- как решит твоя милость.

     На севере блещет красою жена.
     Она высока; как богиня, стройна.
     В Сиаме сияет твой слон, как зарница,
     Но с ней он, бесспорно, не может сравниться.

     Лишь белою мышкой он может предстать
     В сравнении с ней, чья фигура и стать
     Точь-в-точь как у Бимы из "Рамаяны",
     Могучей сестрицы эфесской Дианы.

     Округлые плечи прекрасны, как свод,
     И грудь, словно купол белейший, встает.
     И дивное тело, белей алебастра,
     С достоинством держат два гордых
     пилястра.

     Я думаю, лично, il dio Amori
     Воздвигнул такой колоссальный собор
     Любви. И лампадой под храмовой сенью
     Здесь сердце горит, пробуждая томленье.

     Поэт от сравнений готов угореть,
     Но как белизну этой кожи воспеть?
     И сам Готье n'est pas capable2.
     О, белоснежная implacable!3

     -----------------
     1 Бог Амур (ит).
     2 Неспособен (фр.).
     3 Неумолимая (фр.).

     Вершина твоих Гималаев-- бела,
     Но с нею в соседстве она -- как зола.
     В ее ладони лилеи озерной
     Цветок -- пожелтеет от зависти черной.

     О, светлая, стройная иностранка!
     Зовется она -- графиня Бианка.
     В Париже, у франков -- ее жилье.
     И этот слон -- влюблен в нее.

     О, избирательное сродство!
     Во сне она взором ласкала его.
     И сердце его мечтой' запылало
     От вкрадчивой близости идеала.

     И сразу его опалила страсть:
     Здоровяку суждено пропасть.
     Наш бедный Вертер четвероногий
     О северной Лотте вздыхает в тревоге.

     О, тайных, мощных влечений закон!
     Ее он не видел,-- в нее он влюблен.
     И в лунном свете блуждает бедняжка.
     И все вздыхает: "О, был бы я пташкой!"

     Туда, где франки, к любимой Бьянке
     Спешит его мысль быстрей обезьянки.
     А тело, как прежде, в Сиаме живет.
     Поэтому страждет душа и живот.

     Он в лакомых блюдах находит изъян:
     Нужны ему клецки да Оссиан.
     Он кашляет, он исхудал до предела,
     И страсть изнуряет юное тело.

     Ужели его, государь, не спасти?
     Подобный урон невозможно снести
     Животному миру. Отправь непременно
     Больного скитальца на дальнюю Сену.

     И если его обрадует там
     Облик прекраснейшей из дам,
     То он, в нежнейшем любовном чувстве,
     И думать забудет о прежней грусти.

     Ему, бедняге, теперь в Самый раз
     Увидеть сиянье любимых глаз.
     Ее улыбка прогонит тени,
     Излечит слона от недуга и лени.

     А голос, как зов волшебный в тиши,
     Врачует разлад его бедной души.
     И сразу у этой веселой туши
     Захлопают радостно дивные уши.

     Как чудно живешь, как чудно шалишь,
     Попав в завлекательный город Париж!
     Твой слон отшлифует манеры славно
     И время свое проведет презабавно.

     Но прежде, раджа, не помедлив ни часу,
     Наполни его дорожную кассу,
     Открой ему письменно кредит
     Chez Rotshild freres1 на рю Лафитг.

     Открой кредит на миллион
     Дукатов, -- господин барон
     Джемс Ротшильд скажет о нем, пожалуй:
     "Да, этот слон -- отличный малый!"

     Так молвил астролог и опять
     Он, кланяясь, землю стал целовать.
     И царь отпустил, наградивши богато,
     Его и отправился думать в палату.

     Он думал, -- но думать-то он не привык.
     Занятие это -- не для владык.
     И рядом с любимою обезьянкой
     Уснул он так сладко на мягкой лежанке.

     А что он решил? Я знаю лишь вот что:
     Запаздывать стала индийская почта;
     Последняя, что к нам дошла наконец,
     Была доставлена через Суэц.

     ----------------
     1 У братьев Ротшильд (фр.).





     На дюссельдорфский карнавал
     Нарядные съехались маски.
     Над Рейном замок весь в огнях,
     Там пир, веселье, пляски.

     Там с герцогиней молодой
     Танцует франт придворный.
     Все чаще смех ее звенит,
     Веселый и задорный.

     Под маской черной гостя взор
     Горит улыбкой смелой,--
     Так меч, глядящий из ножон,
     Сверкает сталью белой.

     Под гул приветственный толпы
     По залу они проплывают.
     Им Дрикес и Марицебиль,
     Кривляясь, подпевают..

     Труба визжит наперекор
     Ворчливому контрабасу.
     Последний круг -- и вот конец
     И музыке и плясу.

     "Простите, прекрасная госпожа,
     Теперь домой ухожу я".
     Она смеется: "Открой лицо,
     Не то тебя не пущу я".

     "Простите, прекрасная госпожа,
     Для смертных мой облик ужасен!"
     Она смеется: "Открой лицо
     И не рассказывай басен!"

     "Простите, прекрасная госпожа,
     Мне тайну Смерть лредписала!"
     Она смеется: "Открой лицо,
     Иль ты .не выйдешь из зала!"

     Он долго и мрачно противился ей,
     Но сладишь ли с женщиной вздорной!
     Насильно маску сорвала
     Она рукой проворной.

     "Смотрите, бергенский палач!" --
     Шепнули гости друг другу.
     Вес замерло. Герцогиня в слезах
     Упала в объятья супругу.

     Но герцог мудро спас ей честь:
     Без долгих размышлений
     Он обнажил свой меч и сказал:
     "Ну, малый, на колени!

     Ударом меча я дарую тебе
     Сан рыцаря благородный
     И титул Шельм фон Берген даю
     Тебе, как шельме природной".

     Так дворянином стал палач,
     Прапрадед фон Бергенов нищий.
     Достойный род! Он на Рейне расцвел
     И спит на фамильном кладбище.





     На земле -- война... А в тучах
     Три валькирии летучих
     День и ночь поют над пей,
     Взмылив облачных коней.

     Власти -- спорят, люди -- страждут,
     Короли господства жаждут.
     Власть -- превысшее из благ.
     Добродетель -- в звоне шпаг.

     Гей, несчастные, поверьте:
     Не спасет броня от смерти;
     Пал герой, глаза смежив,
     Лучший -- мертв, а худший -- жив.

     Флаги. Арки. Стол накрытый.
     Завтра явится со свитой
     Тот, кто лучших одолел
     И на всех ярмо надел.

     Вот въезжает триумфатор.
     Бургомистр или сенатор
     Подлецу своей рукой
     Ключ подносит городской.

     Гей! Венки, гирлянды, лавры!
     Пушки бьют, гремят литавры,
     Колокольный звон с утра.
     Чернь беснуется: "Ура!"

     Дамы нежные с балкона
     Сыплют розы восхищенно.
     И, уже высокочтим,
     Новый князь кивает им.





     Аббат Вальдгема тяжело
     Вздохнул, смущенный вестью,
     Что саксов вождь -- король Гарольд -
     При Гастингсе пал с честью.

     И двух монахов послал аббат,--
     Их Асгот и Айльрик звали,--
     Чтоб тотчас на Гастингс шли они
     И прах короля отыскали.

     Монахи пустились печально в путь,
     Печально домой воротились:
     "Отец преподобный, постыла нам жизнь
     Со счастьем мы простились.

     Из саксов лучший пал в бою,
     И Банкерт смеется, негодный;
     Отребье норманнское делит страну,
     В раба обратился свободный.

     И стали лордами у нас
     Норманны-- вшивые воры.
     Я видел, портной из Байе гарцевал,
     Надев злаченые шпоры.

     О, горе нам и тем святым,
     Что в небе наша опора!
     Пускай трепещут и они,
     И им не уйти от позора.

     Теперь открылось нам, зачем
     В ночи комета большая
     По небу мчалась на красной метле,
     Кровавым светом сияя.

     То, что пророчила звезда,
     В сражении мы узнали.
     Где ты велел, там были мы
     И прах короля искали.

     И долго там бродили мы,
     Жестоким горем томимы,
     И все надежды оставили нас,
     И короля не нашли мы".

     Асгот и Айльрик окончили речь.
     Аббат сжал руки, рыдая,
     Потом задумался глубоко
     И молвил им, вздыхая:

     "У Гринфильда скалу Певцов
     Лес окружил, синея; "
     Там в ветхой хижине живет
     Эдит Лебяжья Шея.

     Лебяжьей Шеей звалась она
     За то, что клонила шею
     Всегда, как лебедь; король Гарольд
     За то пленился ею.

     Ее он любил, лелеял, ласкал,
     Потом забыл, локийул.
     И время шло; шестнадцатый год
     Теперь тому уже минул.

     Отправьтесь, братья, к женщине той,
     Пускай идет она с вами
     Назад, на Гастингс, -- женский взор
     Найдет короля меж телами.

     Затем в обратный пускайтесь путь.
     Мы прах в аббатстве скроем,--
     За душу Гарольда помолимся все
     И с честью тело зароем".

     И в полночь хижина в лесу
     Предстала пред их глазами.
     "Эдит Лебяжья Шея, встань
     И тотчас следуй за нами.

     Норманнский герцог победил,
     Рабами стали бритты,
     На поле гастингском лежит
     Король Гарольд убитый.

     Ступай на Гастингс, найди его,--
     Исполни наше дело,--
     Его в аббатство мы снесем,
     Аббат похоронит тело".

     И молча поднялась Эдит
     И молча пошла за ними.
     Неистовый ветер ночной играл
     Ее волосами седыми.

     Сквозь чащу леса, по мху болот
     Ступала ногами босыми.
     И Гастингса меловой утес
     Наутро встал перед ними.

     Растаял в утренних лучах
     Покров тумана белый,
     И с мерзким карканьем воронье
     Над бранным полем взлетело.

     Там, ла поле, тела бойцов
     Кровавую землю устлали,
     А рядом с ними, в крови и пыли.
     Убитые кони лежали.

     Эдит Лебяжья Шея в кровь
     Ступала босой ногою,
     И взгляды пристальных глаз ее
     Летели острой стрелою.

     И долго бродила среди бойцов
     Эдит Лебяжья Шея,
     И, отгоняя воронье,
     Монахи брели за нею.

     Так целый день бродили они,
     И вечер приближался,
     Как вдруг в вечерней тишине
     Ужасный крик раздался.

     Эдит Лебяжья Шея нашла
     Того, кого искала.
     Склонясь, без слов и без слез она
     К лицу его припала.

     Она целовала бледный лоб,
     Уста с запекшейся кровью,
     К раскрытым ранам на груди
     Склонялася с любовью.

     К трем милым рубцам на плече его
     Она прикоснулась губами,--
     Любовной памятью были они,
     Прошедшей страсти следами.

     Монахи носилки сплели из ветвей,
     Тихонько шепча молитвы,
     И прочь понесли своего короля
     С ужасного поля битвы.

     Они к Вальдгему его несли.
     Спускалась ночь, чернея.
     И шла за гробом своей любви
     Эдит Лебяжья Шея.

     Молитвы о мертвых пела она,
     И жутко разносились
     Зловещие звуки в глухой ночи;
     Монахи тихо молились.






     В хижине угольщика король
     Сидит один, озабочен.
     Сидит он, качает дитя, и поет,
     И слушает шорохи ночи.

     "Баюшки-бай, в соломе шуршит,
     Блеет овца в сарае.
     Я вижу знак у тебя на лбу,
     И смех твой меня пугает,

     Баюшки-бай, а кошки нет.
     На лбу твоем знак зловещий.
     Как вырастешь ты, возьмешь топор,--
     Дубы в лесу затрепещут.

     Был прежде угольщик благочестив,--
     Теперь все стало иначе:
     Не верят в, бога дети его,
     А в короля тем па,че,

     Кошки нет -- раздолье мышам.
     Жить осталось немного,--
     Баюшки-бай, -- обоим нам:
     И мне, королю, и богу.

     Мой дух слабеет с каждым днем,
     Гнетет меня дума злая.
     Баюшки-бай. Моим палачом
     Ты будешь, я это знаю.

     Твоя колыбельная -- мне Упокой.
     Кудри седые срезав,
     У меня на затылке,-- баюшки-бай,--
     Слышу, звенит железо.

     Баюшки-бай, а кошки нет.
     Царство добудешь, крошка,
     И голову мне снесешь долой.
     Угомонилась кошка.

     Что-то заблеяли овцы опять.
     Шорох в соломе все ближе.
     Кошки нет -- мышам благодать.
     Спи, мой палачик, спи же",





     Как весело окна дворца Тюильри
     Играют с солнечным светом!
     Но призраки ночи и в утренний час
     Скользят по дворцовым паркетам.

     В разубранном павильоне de Flor'
     Мария-Антуанетта
     Торжественно совершает обряд
     Утреннего туалета.

     Придворные дамы стоят вокруг,
     Смущенья не обнаружив.
     На них -- брильянты и жемчуга
     Среди атласа и кружев.

     Их талии узки, фижмы пышны,
     А в ножках -- кокетства сколько!
     Шуршат волнующие шелка.
     Голов не хватает только!

     Да, все -- без голов!.. Королева сама,
     При всем своем царственном лоске,
     Стоит перед зеркалом без головы
     И, стало быть, без прически.

     Она, что носила с башню шиньон
     И титул которой так громок,
     Самой Марии-Терезии дочь,
     Германских монархов потомок,--

     Теперь без завивки, без головы
     Должна -- нет участи хуже! --
     Стоять среди фрейлин незавитых
     И безголовых к тому же!

     Вот -- революции горький плод!
     Фатальнейшая доктрина!
     Во всем виноваты Жан-Жак Руссо,
     Вольтер и гильотина!

     Но удивительно, странная вещь:
     Бедняжки -- даю вам слово! --
     Не видят, как они мертвы
     И до чего безголовы.

     Все та же отжившая дребедень!
     Здесь все, как во время оно:
     Смотрите, как смешны и страшны
     Безглавые их поклоны.

     Несет с приседаньями дама d'atour1
     Сорочку монаршей особе.
     Вторая дама сорочку берет,
     И приседают обе.

     И третья с четвертой, и эта, и та
     Знай приседают без лени
     И госпоже надевают чулки,
     Падая на колени.

     Присела пятая -- подает
     Ей пояс. А шестая
     С нижнею юбкой подходит к ней,
     Кланяясь и приседая.

     С веером гофмейстерина стоит,
     Командуя всем парадом,
     И, за отсутствием головы,
     Она улыбается задом.

     Порой любопытное солнце в окно
     Посмотрит на все это чудо,
     Но, старые призраки увидав,
     Спешит убраться отсюда!

     ------------------
     1 Камеристка (фр.).





     Бог любви ликует в сердце,
     И в груди гремят фанфары:
     Венценосице виват!
     Слава царственной Помарэ!

     Эта родом не с Таити
     (Ту муштруют миссионеры),
     У Помарэ дикий нрав,
     И повадки, и манеры.

     К верноподданным выходит
     Раз в четыре дня, и только,
     Чтоб плясать в саду Мабиль,
     И канкан сменяет полька.

     Рассыпает величаво
     Милость вправо, благость влево,
     Вся -- от бедер до ступней --
     В каждом дюйме -- королева!

     Бог любви ликует в сердце,
     И в груди гремят фанфары:
     Венценосице виват!
     Слава царственной Помарэ!



     Танцует. Как она стройна!
     Как изгибается она!
     Прыжок, еще прыжок... о боже!
     Готова вырваться из кожи.

     Танцует. Руки вдруг сплела
     И закружилась, как юла,
     И замерла, как дух бескрылый...
     О господи, пошли мне силы

     Танцует. Смолкло все кругом...
     Так перед: Иродом-царем
     Плясала дочь Иродиады,
     И мы напрасно ждем пощады.

     Танцует. Гнется до земли.
     Что сделать мне? Скажи! Вели!
     Казнить Крестителя! Скорее!
     И голову дать Саломее!



     Та, что ела черствый хлеб
     По велению судеб,
     Ныне, позабыв задворки,
     Едет гордо на четверке.
     Под баюканье колес
     Мнет в подушках шелк волос,
     Над толпой в окно смеется,
     Что толпа пешком плетется.

     О судьбе твоей скорбя,
     Я вздыхаю про себя:
     Ах, на этой колеснице
     Ты доедешь до больницы,
     Где по божьему суду
     Смерть прервет твою беду,
     Где анатом с грязной дланью,
     Безобразный, с жаждой знанья,
     Тело сладостное вмиг
     Искромсает, как мясник.
     Эти кони также скоро
     Станут жертвой живодера.



     Смерть с тобой поторопилась
     И на этот раз права,--
     Слава богу, все свершилось,
     Слава богу, ты мертва!

     В той мансарде, где уныло
     Мать влачила дни свои,
     Вся в слезах она закрыла
     Очи синие твои.

     Саван сшила, сбереженья
     За могилу отдала,
     Но, по правде, погребенье
     Пышным сделать не смогла.

     Тяжкий колокол не плакал,
     Не читал молитвы поп,
     Только пес да парикмахер
     Провожали бедный гроб.

     Куафер вздыхает грустно,
     Слезы смахивая с глаз:
     "Эти локоны искусно
     Я причесывал не раз!"

     Ну а пес умчался вскоре
     От убогих похорон.
     Говорят, забыв про горе,
     Он живет у Роз-Помлоц.

     Роз-Помпон, дитя Прованса,
     Так завистлива и зла,
     О тебе, царица танца,
     Столько сплетен собрала!

     Королева шутки праздной,
     Спас господь твои права,
     Ты лежишь в короне грязной,
     Божьей милостью мертва.

     Ты узнала благость бога,
     Поднял он тебя во мгле --
     Не за то ли, что так много
     Ты любила на земле!






     Стоит на вершине горы монастырь.
     Под кручей Рейн струится.
     К решетке прильнув, на зеркальную ширь
     Глядит молодая черница.

     И видит: по Рейну кораблик бежит
     Невиданной оснастки,
     Цветами и парчой увитг
     Наряден, точно в сказке.

     Плывет светлокудрый щеголь на нем,
     Как изваянье стоя,
     В плаще пурпурно-золотом
     Античного покроя.

     У ног красавца -- девять жен,
     Как статуи, прекрасны,
     И гибкий стан их облачен
     Туникою атласной.

     Поет златокудрый, искусной рукой
     На звонкой лире играя.
     И внемлет, охвачена жгучей тоской,
     Черница молодая.

     Крестясь, отвернется и смотрит вновь,
     Ломает в страхе руки...
     Бессилен крест прогнать любовь,
     Спасти от сладкой муки!



     "Я -- Аполлон бог музыки,
     Прославленный повсюду.
     Был на Парнасе в Греции
     Мой храм, подобный чуду.

     На Монпарнасе, в Греции,
     Под кипарисной сенью,
     Внимал я струй Касталии
     Таинственному пенью.

     Ко мне сходились дочери,
     Смеялись, танцевали
     Иль вокализ, ля-ля-ри-ри,
     Веселый распевали.

     В ответ им рог: тра-ра, тра-ра --
     Гремел, леса пугая, --
     То Артемида дичь гнала,
     Сестрица дорогая.

     И стоило кастальских вод
     Губами мне коснуться --
     Мгновенно сердце запоет,
     И строфы сами льются.

     Я пел -- и вторила, звеня,
     Мне лира золотая.
     Сквозь лавры Дафна на меня
     Глядела, замирая.

     Я пел, и амброзийное
     Лилось благоуханье,
     Вселенную единое
     Наполнило сиянье.

     Я прогнан был из Греции,
     Скитаюсь на чужбине,
     Но в Греции, но в Греции
     Душа моя доныне".



     В одеяние бегинок,
     В плащ тяжелый с капюшоном
     Из грубейшей черной саржи,
     Облеклась черница тайно.

     И стремительно шагает
     Рейнским берегом, дорогой
     На Голландию, и встречных
     Вопрошает поминутно:

     "Не видали Аполлона?
     Плыл он вниз, одетый в пурпур,
     Пел, бряцал на звонкой лире,--
     Он кумир, он идол мой!"

     Не хотят ответить люди:
     Этот молча отвернется,
     Тот, смеясь, глаза таращит,
     А,иной вздохнет: "Бедняжка!"

     Но навстречу ковыляет
     Грязный, ветхий старикашка
     И, руками рассуждая,
     Что-то сам себе бормочет.

     За спиной его котомка,
     Он в шапчонке треугольной
     И, хитро прищуря глазки,
     Стал и слушает монашку,

     "Не видали Аполлона?
     Плыл он вниз, одетый в пурпур,
     Пел, бряцал на лире звонкой,--
     Он кумир, он идол мой!"

     Ухмыляясь и кивая
     Сокрушенно головою,
     Старичок перебирает
     Рыжеватую бородку..

     "Как я мог его не видеть!
     Сорок раз видал в немецкой
     Синагоге в Амстердаме.
     Был он кантором и звался

     Ребе Файбиш, -- по-немецки
     Файбиш значит Аполлон.
     Но, ей-богу, он не идол!
     Красный плащ? Конечно, знаю.

     Красный плащ! Хороший бархат
     По восьми флоринов локоть;
     Счет пока не погашен.
     И отца его отлично

     Знал я: это Мозес Итчер^
     Обрезатель крайней плоти.
     У евреев португальских
     Резал он и соверены,

     Мать его -- она кузина
     Зятю моему, --на Грахте
     Квашеной капустой, луком
     И тряпьем она торгует.

     Нет им радостей от сына!
     Мастер он играть на лире,
     Но зато он трижды мастер
     Надувать в тарок и яомбер.

     И притом он вольнодумец!
     Ел свинину; был уволен
     С должности и ныне возит
     Труппу крашеных актеров.

     Представляет в балаганах
     Пикелыеринга и даже
     Оло(1>ерна, но известность
     Заслужил царем Давидом.

     Он псалмы царя Давида
     П"л на древнем диалекте,
     Как певал их сам Давид,
     Как певали наши деды.

     Он в притонах Амстердама
     Девять шлюх набрал смазливых
     И как девять муз их возит,
     Нарядившись Аполлоном.

     Есть у них одна толстуха,
     Мастерица ржать и хрюкать,--
     Носит лавры и за это
     Прозвана зеленой хрюшкой".






     В ночном горшке, как жених расфранченный,
     Он вниз по Рейну держал свой путь.
     И в Роттердаме красотке смущенной
     Сказал он: "Моей женою будь!

     Войду с тобой, моей подружкой,
     В свой замок, в брачный наш альков.
     Там убраны стены свежей стружкой
     И мелкой сечкой выложен кров.

     На бонбоньерку жилище похоже,
     Царицей ты заживешь у меня!
     Скорлупка ореха -- наше ложе,
     А паутина -- простыня.

     Муравьиные яйца в масле коровьем
     С червячковым гарниром мы будем есть;
     А потом моя матушка -- дай бог ей здоровья
     Мне пышек оставит штучек шесть.

     Есть сальце, шкварок пара горсток,
     Головка репы в огороде моем,
     Есть и вина непочатый наперсток...
     Мы будем счастливы вдвоем!"

     Вот вышло сватанье на диво!
     Невеста ахала: "Не быть бы греху!"
     Смертельно было ей тоскливо...
     И все же -- прыг в горшок к жениху.

     Крещеные это люди, мыши ль
     Мои герои? --сказать не берусь.
     Я в Беверланде об этом слышал
     Лет тридцать назад, коль не ошибусь.





     Сволочинский и Помойский --
     Кто средь шляхты им чета? --
     Бились храбро за свободу
     Против русского кнута.

     Храбро бились и в Париже
     Обрели и кров и снедь;
     Столь же сладко для отчизны
     Уцелеть, как умереть.

     Как Патрокл с своим Ахиллом,
     Как с Давидом Ионафан,
     Оба вечно целовались,
     Бормоча "кохаи, кохан".

     Жили в дружбе; не желали
     Никогда друг другу зла,
     Хоть у них обоих в жилах
     Кровь шляхетская текла.

     Слившись душами всецело,
     Спали на одной постели;
     Часто взапуски чесались-:
     Те же вши обоих ели.

     В том же кабаке питались,
     Но боялся каждый, чтобы
     Счет другим оплачен не был,--
     Так. и не платили оба.

     И белье одна и та же
     Генриетта им стирает;
     В месяц раз придет с улыбкой
     И белье их забирает.

     Да, у каждого сорочек
     Пара целая была,
     Хоть у них обоих в жилах
     Кровь шляхетская текла.

     Вот сидят они сегодня
     И глядят в камин горящий;
     За окном -- потемки, вьюга,
     Стук пролеток дребезжащий.

     Кубком пунша пребольшим
     (Не разбавленным водицей,
     Не подслащенным) они
     Уж успели подкрепиться.

     И взгрустнулось им обоим,
     Потускнел их бравый вид.
     И растроганно сквозь слезы
     Сволочинский говорит:

     "Ничего бы здесь, в Париже,
     Но тоскую я все больше
     По шлафроку и по шубе,
     Что, увы, остались в Польше".

     И в ответ ему Помойский:
     "Друг мой, шляхтич ты примерный;
     К милой родине и к шубе
     Ты горишь любовью верной.

     Еще Польска не згинела;
     Все рожают жены наши,
     Тем же заняты и девы:
     Можем ждать героев краше,

     Чем великий Ян Собеский,
     Чем Шельмовский и Уминский,
     Шантажевич, Попрошайский
     И преславный пан Ослинский".






     Скрипки, цитры, бубнов лязги!
     Дщери Иаковлевы в пляске
     Вкруг златого истукана,
     Вкруг тельца ликуют. Срам!
     Трам-трам-трам!..
     Клики, хохот, звон тимпана.

     И хитоны как блудницы,
     Подоткнув до поясницы,
     С быстротою урагана
     Пляшут девы - нет конца --
     Вкруг тельца."...
     Клики, хохот, звон тимпана.

     Аарон, сам жрец, верховный,
     Пляской увлечен греховной:
     Несмотря на важность сана,
     В ризах даже,-- в пляс пошел,
     Как козел...
     Клики, хохот,' звон тимпана.





     Угасает мирно царь,
     Ибо знает: впредь, как встарь,
     Самовластье на престоле
     Будет чернь держать в неволе.

     Раб, как лошадь или бык,
     К вечной упряжи привык,
     И сломает шею мигом
     Не смирившийся под игом.

     Соломону царь Давид,
     Умирая, говорит:
     "Кстати, вспомни, для начала,
     Иоава, генерала.,

     Этот храбрый генерал
     Много лет мне докучал,
     Но, ни разу злого гада
     Не пощупал я, как надо.

     Ты, мой милый сын, умен,
     Веришь в бога и силен,
     И свое святое право
     Уничтожить Иоава".




     Сквозь чащу леса вперед и вперед
     Спешит одинокий рыцарь.
     Он в рог трубит, он песни поет,
     Душа его веселится.

     О твердый панцирь его не раз
     Ломалось копье иноверца.
     Но панциря тверже душа, как алмаз,
     У Ричарда Львиное Сердце.

     "Добро пожаловать! -- шепчут листы
     Своим языком зеленым.--
     Мы рады, король, что в Англии ты,
     Что вырвался ты из полона".

     Король вспоминает свою тюрьму
     И шпорит коня вороного.
     На вольном воздухе славно ему,
     Он будто родился слова.






     Каждый день, зари прекрасней,
     Дочь султана проходила
     В час вечерний у фонтана,
     Где, белея, струи плещут.

     Каждый день стоял невольник
     В час вечерний у фонтана,
     Где, белея, струи плещут.
     Был он с каждым днем бледнее.

     И однажды дочь султана
     На непольника взглянула:
     "Назови свое мне имя,
     И откуда будешь родом?"

     И ответшг он: "Зовусь я
     Магометом. Йемен край мой.
     Я свой род веду от азров,
     Полюбив, мы умираем".





     Из окон монастыря
     В темноту ночей безлунных
     Льется свет. Обитель полнят
     Призраки монахинь юных.

     Неприветливо-мрачна
     Урсулинок вереница;
     Из-под черных капюшонов
     Молодые смотрят лица.

     Пламя зыбкое свечей
     Растеклось краснее крови;
     Гулкий камень обрывает
     Шепот их на полуслове.

     Вот и храм. На самый верх
     По крутым взойдя ступеням,
     С хоров тесных имя божье
     Призывают песнопеньем.

     Но в словах молитвы той
     Исступленный голос блуда:
     В рай стучатся души грешниц,
     Уповая лишь на чудо.

     "Нареченные Христа,
     Из тщеславия пустого
     Кесарю мы отдавали
     Достояние Христово.

     Пусть иных влечет мундир
     И гусар усы густые,
     Нас пленили государя
     Эполеты золотые.

     И чело, что в оны дни
     Знало лишь венок из терний,
     Мы украсили рогами
     Без стыда норой вечерней.

     И оплакал Иисус
     Нас и наши прегрешенья,
     Молвив благостно и кротко:
     "Ввек не знать вам утешенья!"

     Ночью, выйдя из могил,
     Мы стучим в господни двери,
     К милосердию взывая,--
     Miserere! Miserere!

     Хорошо лежать в земле,
     Но в святой Христовой вере
     Отогреть смогли б мы душу, --
     Miserere! Miserere!

     Чашу горькую свою
     Мы испили в полной мере,
     В теплый рай впусти нас грешных, -
     Miserere! Miserere!

     Гулко вторит им орган,
     То медлительно, то быстро.
     Служки призрачного руки
     Шарят в поисках регистра.




     Пфальцграфиня Ютта на легком челне
     Ночью по Рейну плывет при луне.
     Служанка гребет, госпожа говорит:
     "Ты видишь семь трупов? Страшен их вид!
     Семь трупов за нами
     Плывут над волнами...
     Плывут мертвецы так печально!

     То рыцари были в расцвете лет.
     Каждый принес мне любовный обет,
     Нежно покоясь в объятьях моих.
     Чтоб клятв не нарушили, всех семерых
     Швырнула в волну я,
     В пучину речную...
     Плывут мертвецы так печально!"

     Графиня смеется, служанка гребет.
     Злой хохот несется над лоном вод.
     А трупы, всплывая, по пояс видны,
     Простерли к ней руки и клятвам верны,
     Все смотрят с укором
     Стеклянным взором...
     Плывут мертвецы так печально!..






     От испанцев в Альпухару
     Мавританский царь уходит.
     Юный вождь, он, грустный, бледный,
     Возглавляет отступленье.

     С ним -- на рослых иноходцах,
     На носилках золоченых
     Весь гарем его. На мулах --
     Чернокожие рабыни;

     В свите -- сотня слуг надежных
     На конях арабской крови.
     Статны кони, но от горя
     Хмуро всадники поникли.

     Ни цимбал, ни барабанов,
     Ни хвалебных песнопений,
     Лишь бубенчики на мулах
     В тишине надрывно плачут.

     С вышины, откуда видно
     Всю равнину вкруг.Дуэро,
     Где в последний раз мелькают
     За горой зубцы Гранады,

     Там, о коня на землю спрыгнув,
     Царь глядит на дальний город,
     Что в лучах зари вечерней
     Блещет, золотом, багряным.

     Но, Аллах, - о стыд великий! -
     Где священный полумесяц?
     Над Альгамброй оскверненной
     Реют крест и флаг испанский.

     Видит царь позор ислама
     И вздыхает сокрушенно
     И потоком бурным слезы
     По его щекам струятся.

     Но царица-мать на сына
     Мрачно смотрит с иноходца,
     И бранит его, и в сердце
     Больно жалит горьким словом.

     "Полно, Боабдид эль-Чико,
     Словно женщина ты плачешь
     Оттого, что в бранном деле
     Вел себя не как мужчина".

     Был тот злой укор услышан
     Первой из наложниц царских,
     И она, с носилок спрыгнув,
     Кинулась ему на шею.

     "Полно, Боабдил эль-Чико,
     Мой любимый повелитель!
     Верь, юдоль твоих страданий
     Расцветет зеленым лавром.

     О, не только триумфатор,
     Вождь, увенчанный победой,
     Баловень слепой богини,
     Но и кровный сын злосчастья,

     Смелый воин, побежденный
     Лишь судьбой несправедливой,
     Будет в памяти потомков
     Как герой вовеки славен".

     И "Последним вздохом мавра"
     Называется доныне
     Та гора, с которой видел
     Он в последний раз Гранаду.

     А слова его подруги
     Время вскоре подтвердило:
     Юный царь прославлен в песне,
     И не смолкнет песня славы

     До тех пор, покуда струны
     Не порвутся до последней
     На последней из гитар,
     Что звенят в Андалусии.




     И МЕЛИСАНДА ТРИПОЛИ

     В замке Блэ ковер настенный
     Вышит пестрыми шелками.
     Так графиня Триполи
     Шила умными руками.

     Ив шитье вложила душу,
     И слезой любви и горя
     Орошала ту картину,
     Где представлено и море,

     И корабль, и как Рюделя
     Мелисанда увидала,
     Как любви своей прообраз
     В,умиравшем угадала.

     Ах, Рюдель и сам впервые
     В те последние мгновенья
     Увидал ее, чью прелесть
     Пел, исполнен вдохновенья.

     Наклонясь к нему, графиня
     И зовет, и ждет ответа,
     Обняла его, целует
     Губы бледные поэта.

     Тщетно! Поцелуй свиданья
     Поцелуем был разлуки.
     Чаша радости великой
     Стала чашей смертной муки.

     В замке Блэ ночами слышен
     Шорох, шелест, шепот странный.
     Оживают две фигуры
     На картине шелкотканой.

     И, стряхнув оцепененье,
     Дама сходит с трубадуром,
     И до света обе тени
     Бродят вновь по залам хмурым.

     Смех, объятья, нежный лепет,
     Горечь сладостных обетов,
     Замогильная галантность
     Века рыцарей-поэтов.

     "Жоффруа! Погасший уголь
     Загорелся жаром новым.
     Сердце мертвое подруги
     Ты согрел волшебным словом".

     "Мелисанда! Роза счастья!
     Всю земную боль и горе
     Я забыл -- и жизни радость
     Пью в твоем глубоком взоре".

     "Жоффруа! Для нас любовь
     Сном была в преддверье гроба.
     Но Амур свершает чудо,--
     Мы верны и в смерти оба".

     "Мелисанда! Сон обманчив,
     Смерть -- ты видишь -- также мнима.
     Жизнь и правда -- лишь в любви,
     Ты ж навеки мной любима!"

     "Жоффруа! В старинном замке
     Любо грезить под луною.
     Нет, меня не тянет больше
     К свету, к солнечному зною".

     "Мелисанда! Свет и солнце --
     Все в тебе, о дорогая!
     Там, где ты, -- любовь и счастье,
     Там, где ты, -- блаженство мая!"

     Так болтают, так блуждают
     Две влюбленных нежных тени,
     И, подслушивая, месяц
     Робко светит на ступени"

     Но, видениям враждебный,
     День восходит над вселенной --
     И, страшась, они бегут
     В темный зал, в- ковер настенный.





      К одному приходит злато,
     Серебро идет к другому,--
     Для простого человека
     Все томаньг -- серебро.

     Но в устах державных шаха
     Все томаны -- золотые,
     Шах дарит и принимает
     Только золотые деньги,

     Так считают все на свете,
     Так считал и сам великий
     Фирдуси, творец бессмертной
     Многоелавной "Шах-наме".

     Эту песню о героях.
     Начал он по воле шаха.
     Шах сулил певцу награду:
     Каждый стих -- один томан.

     Расцвело семнадцать весен,
     Отцвело семнадцать весен,
     Соловей прославил розу
     И умолк семнадцать раз,

     А поэт-сидел прилежно
     У станка крылатой мысли,
     День и ночь трудясь прилежно,
     Ткал ковер узорной песни!

     Ткал поэт ковер узорный
     И вплетал в него искусно
     Все легенды Фарсистана,
     Славу древних властелинов,

     Своего народа славу,
     Храбрых витязей деянья,
     Волшебство и злые чары
     В раме сказочных цветов.

     Все цвело, дышало, пело,
     Пламенело, трепетало,--
     Там сиял, как свет небес,
     Первозданным свет Ирана,

     Яркий, вечный свет, не меркший
     Вопреки Корану, муфти,
     В храме огненного духа,
     В сердце пламенном поэта.

     Завершив свое творенье,
     Переслал поэт владыке.
     Манускрипт великой песни:
     Двести тысяч строк стихов.

     Это было в банях Гасны,--
     В старых банях знойной Гасны
     Шаха черные посланцы
     Разыскали Фирдуси.

     Каждый нес мешок с деньгами
     И слагал к ногам поэта,
     На колени став, высокий,
     Щедрый дар за долгий труд.

     И поэт нетерпеливо
     Вскрыл мешки, чтоб насладиться
     Видом золота желанным,--
     И отпрянул, потрясенный.

     Перед ним бесцветной грудой
     Серебро в мешках лежало --
     Двести тысяч, и поэт
     Засмеялся горьким смехом.

     С горьким смехом разделил он
     Деньги на три равных части.
     Две из них посланцам черным
     Он, в награду за усердье,

     Роздал -- поровну обоим,
     Третью банщику он бросил
     За его услуги в бане:
     Всех по-царски наградил.

     Взял он страннический посох
     И, столичный град покинув,
     За воротами с презреньем
     Отряхнул с сандалий прах.



     "Если б только лгал он мне,
     Обещав -- нарушил слово,
     Что же, людям лгать не ново,
     Я простить бы мог вполне.

     Но ведь он играл со мной,
     Обнадежил обещаньем,
     Ложь усугубил молчаньем,--
     Он свершил обман двойной.

     Был он статен и высок,
     Горд и благороден ликом,--
     Не в пример другим владыкам
     Царь от головы до ног.

     Он, великий муж Ирана,
     Солнцем глядя мне в глаза,--
     Светоч правды, лжи гроза,--
     Пал до низкого обмана!"



     Шах Магомет окончил пир.
     В его душе любовь и мир.

     В саду у фонтана, под сенью маслин,
     На красных подушках сидит властелин.

     В толпе прислужников смиренной --
     Анзари, любимец его неизменный.

     В мраморных вазах, струя аромат,
     Буйно цветущие розы горят,

     Пальмы, подобны гуриям рая,
     Стоят, опахала свои колыхая.

     Спят кипарисы полуденным сном,
     Грезя о небе, забыв о земном.

     И вдруг, таинственной вторя струне,
     Волшебная песнь полилась в тишине.

     И шах ей внемлет с огнем в очах.
     "Чья эта песня?" -- молвит шах.

     Анзари в ответ: "О владыка вселенной,
     Той песни творец -- Фирдуси несравненный".

     "Как? Фирдуси? -- изумился шах.--
     Но где ж он, великий, в каких он краях?"

     И молвил Анзари: "Уж много лет
     Безмерно бедствует поэт.

     Он в Туе воротился, к могилам родным,
     И кормится маленьким садом своим".

     Шах Магомет помолчал в размышленье
     И молвил: "Анзари, тебе повеленье!

     Ступай-ка на скотный мой двор с людьми,
     Сто мулов, полсотни верблюдов возьми.

     На них,нагрузи драгоценностей гору,
     Усладу сердцу, отраду взору, --

     Заморских диковин, лазурь" изумруды,
     Резные эбеновые сосуды,

     Фаянс, оправленный кругом
     Тяжелым золотом и серебром,

     Слоновую кость, кувшины и кубки,
     Тигровы шкуры, трости, трубки,

     Ковры и шали, парчовые ткани,
     Изготовляемые в Иране.

     Не позабудь вложить в тюки
     Оружье, брони и чепраки

     Да самой лучшей снеди в избытке,
     Всех видов яства и напитки,

     Конфеты, миндальные торты, варенья,
     Разные пироги, соленья..

     Прибавь двенадцать арабских коней,
     Что стрел оперенных и ветра быстрей,

     Двенадцать невольников чернотелых,
     Крепких, как бронза, в работе умелых.

     Анзари, сей драгоценный груз
     Тобой доставлен будет в Туе

     И весь, включая мой поклон,
     Великому Фирдуси вручен".

     Анзари исполнил повеленья,
     Навьючил верблюдов без промедленья, --

     Была несметных подарков цена
     Доходу с провинции крупной равна.

     И вот Анзари в назначенный срок
     Собственноручно поднял флажок

     На них,нагрузи драгоценностей гору,
     Усладу сердцу, отраду взору, --

     Заморских диковин, лазурь" изумруды,
     Резные эбеновые сосуды,

     Фаянс, оправленный кругом
     Тяжелым золотом и серебром,

     Слоновую кость, кувшины и кубки,

     Тйгровы шкуры, трости, трубки,

     Ковры и шали, парчовые ткани,
     Изготовляемые в Иране.

     Не позабудь вложить в тюки
     Оружье, брони и чепраки

     Да самой лучшей снеди в избытке,
     Всех видов яства и напитки,

     Конфеты, миндальные торты, варенья,
     Разные пироги, соленья..

     Прибавь двенадцать арабских коней,
     Что стрел оперенных и ветра быстрей,

     Двенадцать невольников чернотелых,
     Крепких, как бронза, в работе умелых.

     Анзари, сей драгоценный груз
     Тобой доставлен будет в Туе

     И весь, включая мой поклон,
     Великому Фирдуси вручен".

     Анзари исполнил повеленья,
     Навьючил верблюдов без промедленья, --

     Была несметных подарков цена
     Доходу с провинции крупной равна.

     И вот Анзари в назначенный срок
     Собственноручно поднял флажок

     И знойною -степью вглубь Ирана
     Двинулся во главе каравана.

     Шли восемь дней и с девятой зарей
     Туе увидали вдали под горой.

     Шумно и весело, под барабан,
     С запада в город вошел караван.

     Грянули враз: "Ля-иль-ля иль алла!"
     Это ль не песня триумфа была!

     Трубы ревели, рога завывали,
     Верблюды, погонщики -- все ликовали.

     А в тот же час из восточных ворот
     Шел с погребальным плачем народ.

     К тихим могилам, белевшим вдали,
     Прах Фирдуси по дороге несли.






     Вздымалась волна. Полумесяц из туч
     Мерцал так робко нам.
     Когда садились мы в челнок,
     Нас трое было там.

     Докучливо весла плескались в воде,
     Скрипели по бортам,
     И с шумом волна белопенная нас
     Троих заливала там.

     Она, бледна, стройна, в челне
     Стояла, предавшись мечтам.
     Дианою мраморною тогда
     Она казалась нам.

     А месяц и вовсе исчез. Свистел
     Ветер, хлеща по глазам.
     Над нами раздался пронзительный крик
     И взмыл высока к небесам.

     То призрачно-белая чайка была;
     Тот вопль ужасный нам
     Сулил беду. И всем троим
     Так жутко стало там.

     Быть может, я болен и это - бред?
     Понять не могу я сам.
     Быть может, я сплю? Но где же конец
     Чудовищным этим снам?

     Чудовищный бред! Пригрезилось мне,
     Что я -- Спаситель сам,
     Что я безропотно крест влачу
     По каменистым стезям.

     Ты, бедная, угнетена, Красота,
     Тебе я спасение дам --
     От боли, позора, пороков, нужды,
     Всесветных зловонных ям.

     Ты, бедная Красота, крепись:
     Лекарство я горькое дам,
     Я сам поднесу тебе смерть, и пусть
     Сердце мое -- пополам!

     Безумный бред! Кошмарный сон!
     Проклятье этим мечтам!
     Зияет ночь, ревет волна...
     Укрепи, дай твердость рукам,

     Укрепи меня, боже милосердный мой!
     Шаддай милосердный сам!
     Что-то в море упало! Шаддай! Адонай!
     Вели смириться волнам!..

     И солнце взошло... Земля! Весна!
     И края не видно цветам!
     Когда на берег мы сошли,
     Нас было лишь двое там.






     Прелюдия

     Вот она -- Америка!
     Вот он -- юный Новый Свет!
     Не новейший, что теперь,
     Европеизован, вянет,--

     Предо мною Новый Свет,
     Тот, каким из океана
     Был он извлечен Колумбом:
     Дышит свежестью морскою,

     В жемчугах воды трепещет,
     Яркой радугой сверкая
     Под лобзаниями солнца...
     О, как этот мир здоров!

     Не романтика кладбища
     И не груда черепков,
     Символов, поросших мохом,
     Париков окаменелых.

     На здоровой почве крепнут
     И здоровые деревья --
     Им неведомы ни сплин,
     Ни в спинном мозгу сухотка.

     На ветвях сидят, качаясь,
     Птицы крупные. Как ярко
     Оперенье их! Уставив
     Клювы длинные в пространство,

     Молча смотрят на пришельца
     Черными, в очках, глазами,
     Вскрикнут вдруг -- и все болтают,
     Словно кумушки за кофе.

     Но невнятен мне их говор,
     Хоть и знаю птиц наречья,
     Как премудрый Соломон,
     Тысячу супруг имевший.

     И наречья птичьи знавший,--
     Не, новейшие одни
     Но и, древние, седые
     Диалекты старых чучел,

     Новые цветы повсюду!
     С новым диким ароматом,
     С небывалым ароматом,
     Что мне проникает в ноздри

     Пряно, остро и дразняще,--
     И мучительно хочу я
     - Вспомнить наконец: да где же
     Слышал я подобный запах?

     Было ль то на Риджент-стрит
     В смуглых солнечных объятьях
     Стройной девушки-яванки,
     Что всегда цветы жевала?

     В Роттердаме ль, может быть,
     Там, где ламятник Эразму,
     В бедой вафельной палатке
     За таинственной гардиной?

     Созерцая Новый Свет,
     Вижу я моя особа,
     Кажется, ему внушает
     Больший ужас... Обезьяна,

     Что спешит в кустах укрыться,
     Крестится, меня завидя,
     И кричит в испуге: "Тень!
     Света Старого жилец!"

     Обезьяна? Не страшись:
     И не призрак и не тень;
     Жизнь в моих клокочет жилах,
     Жизни я вернейший сын.

     Но общался с мертвецами
     Много лет я -- оттого
     И усвоил их манеры
     И особые причуды...

     Годы лучшие провел я
     То Кифгайзере, то в гроте
     У Венеры,-- словом, в разных
     Катакомбах романтизма.

     Не пугайся, обезьяна!
     На заду твоем бесшерстом,
     Голом, как седло, пестреют
     Те цвета, что мной любимы:

     Черно-красно-золотистый!
     Обезьяний зад трехцветный
     Живо мне напоминает
     Стяг имперский Барбароссы.

     Был он лаврами увенчан,
     И сверкали на ботфортах
     Шпоры золотые -- все же
     Не герой он был, не рыцарь,

     А главарь разбойной шайки,
     Но вписавший в Книгу Славы
     Дерзкой собственной рукой
     Дерзостное имя Кортес.

     Вслед за именем Колумба
     Расписался он сейчас же,
     И зубрят мальчишки в школах
     Имена обоих кряду.

     Христофор Колумб -- один,
     А другой -- Фернандо Кортес.
     Он, как и Колумб, титан
     В пантеоне новой эры.

     Такова судьба героев,
     Таково ее коварство
     Сочетает наше имя
     С низким, именем злодея.

     Разве не отрадней кануть
     В омут мрака и забвенья,
     Нежели влачить вовеки
     Спутника,с собой такого?

     Христофор Колумб великий
     Был герой с открытым сердцем,
     Чистым, как сиянье солнца,
     И неизмеримо щедрым.

     Много благ дарилось людям,
     Но Колумб им в дар принес
     Мир, дотоле неизвестный;
     Этот мир -- Америка.

     Не освободил он нас
     Из темницы мрачной мира,
     Но сумел ее расширить
     И длиннее цепь йам сделать.

     Человечество ликует,
     Утомясь и от Европы,
     И от Азии, а также
     И от Африки не меньше...

     Лишь единственный герой
     Нечто лучшее принес нам,
     Нежели Колумб, -- и это
     Тот, кто даровал нам бога.

     Был Амрам его папаша,
     Мать звалась Иохавед,
     Сам он Моисей зовется,
     Это -- мой герой любимый.

     Но, Пегас мой, ты упорно
     Топчешься вблизи Колумба.
     Знай, помчимся мы с тобою
     Кортесу вослед сегодня.

     Конь крылатый! Мощным взмахом
     Пестрых крыл умчи меня
     В Новый Свет -- в чудесный край,
     Тот, что Мексикой зовется.

     В замок отнеси .меня,
     Что властитель Монтесума
     Столь радушно предоставил
     Для своих гостей-испанцев.

     Но не только кров и пищу --
     В изобилии великом
     Дал король бродягам пришлым
     Драгоценные подарки,

     Золотые украшенья
     Хитроумного чекана, --
     Все твердило, что монарх
     Благосклонен и приветлив.

     Он, язычник закоснелый,
     Слеп и не цивилизован,
     Чтил еще и честь и верность,
     Долг святой гостеприимства.

     Как-то празднество устроить
     В честь его решили гости.
     Он, нимало не колеблясь,
     Дал согласие явиться

     И со всей своею свитой
     Прибыл, не страшась измены,
     В замок, отданный гостям;
     Встретили его фанфары.

     Пьесы, что в тот день давалась,
     Я названия не знаю,
     Может быть -- "Испанца верность"
     Автор -- дон Фернандо Кортес.

     По условленному знаку
     Вдруг на короля напали.
     Связан был он и оставлен
     У испанцев как заложник.

     Но он умер -- и тогда
     Сразу прорвалась плотина,
     Что авантюристов дерзких
     От народа защищала.

     Поднялся прибой ужасный.
     Словно бурный океан,
     Цридивдли ближе, ближе
     Гневные людские водны.

     Но хотя испанцы храбро
     Отражали каждый натиск,
     Все-таки подвергся замок
     Изнурительной осаде.

     После смерти Монтесумы
     Кончился подвоз припасов;
     Рацион их стал короче,
     Лица сделались длиннее.

     И сыны страны испанской,
     Постно глядя друг на друга,
     Вспоминали с тяжким вздохом
     Христианскую отчизну,

     Вспоминали край родной,
     Где звонят в церквах смиренно
     И несется мирный запах
     Вкусной оллеа-потриды,

     Подрумяненной, с горошком,
     Меж которым так лукаво
     Прячутся, шипя тихонько,
     С тонким чесноком колбаски.

     Созван был совет военный,
     И решили отступить:
     На другой же день с рассветом
     Войско все покинет город.

     Раньше хитростью проникнуть
     Удалось туда испанцам.
     Не предвидел умный Кортес
     Всех препятствий к возвращенью.

     Город Мехико стоит
     Среди озера большого;
     Посредине укреплен
     Остров гордою твердыней.

     Чтобы на берег попасть,
     Есть плоты, суда, паромы
     И мосты на мощных сваях;
     Вброд по островкам проходят.

     До зари во мгле рассветной
     Поднялись в поход испанцы.
     Сбор не били барабаны,
     Трубы не трубили зорю,

     Чтоб хозяев не будить
     От предутренней дремоты...
     (Сотня тысяч мексиканцев
     Крепкий замок осаждала.)

     Но испанец счет составил,
     Не спросись своих хозяев;
     В этот день гораздо раньше
     Были на ногах индейцы.

     На мостах и на паромах,
     Возле переправ они
     С угощеньем провожали
     Дорогих гостей в дорогу.

     На мостах, плотах и гатях -
     Гайда! -- было пированье.
     Там текла ручьями кровь,
     Смело бражники сражались --

     Все дрались лицом к лицу,
     И нагая грудь индейца
     Сохраняла отпечаток
     Вражьих панцирей узорных.

     Там друг друга в страшной схватке
     Люди резали, душили.
     Медленно поток катился
     По мостам, плотам и гатям.

     Мексиканцы дико выли;
     Молча бились все испанцы,
     Шаг за шагом очищая
     Путь к спасению себе.

     Но в таких проходах тесных
     Нынче не решает боя
     Тактика Европы старой,--
     Кони, шлемы, огнеметы.

     Многие испанцы также
     Золото несли с собою,
     Что награбили недавно...
     Бремя желтое, увы,

     Было в битве лишь помехой;
     Этот дьявольский металл
     В бездну влек не только душу,
     Но и тело в равной мере.

     Стаей барок и челнов
     Озеро меж тем покрылось;
     Тучи стрел неслись оттуда
     На мосты, плоты и гати.

     Правда, и в своих же братьев
     Попадали мексиканцы,
     Но сражали также многих
     Благороднейших идальго.

     На мосту четвертом пал
     Кавалер Гастон, который
     Знамя нес с изображеньем
     Пресвятой Марии-девы.

     В знамя это попадали
     Стрелы мексиканцев часто;
     Шесть из этих стрел остались
     Прямо в сердце у Мадонны,

     Как мечи златые в сердце
     Богоматери скорбящей
     На иконах, выносимых
     В пятницу страстной недели.

     Дон Гастон перед кончиной
     Знамя передал Гонсальво,
     Но и он, сражен стрелою,
     Вскоре пал. В тот самый миг

     Принял дорогое знамя
     Кортес, и в седле высоком
     Он держал его, покуда
     К вечеру не смолкла битва.

     Сотни полторы испанцев
     В этот день убито было;
     Восемьдесят их живыми
     К мексиканцам в плен попало.

     Многие, уйдя от плена,
     Умерли от ран позднее.
     Боевых коней с десяток
     Увезли с собой индейцы.

     На закате лишь достигли
     Кортес и его отряды
     Твердой почвы -- побережья
     С чахлой рощей ив плакучих.



     Страшный день прошел. Настала
     Бредовая ночь триумфа;
     Тысячи огней победных
     Запылали в Мехико.

     Тысячи огней победных,
     Факелов, костров смолистых
     Ярким светом озаряют
     Капища богов, палаты.

     И превосходящий все
     Храм огромный Вицлипуцли
     Что из кирпича построен
     И напоминает храмы

     Вавилона и Египта --
     Дикие сооруженья,
     Как их пишет на картинах
     Англичанин Генри Мартин.

     Да, узнать легко их. Эти
     Лестницы так широки,
     Что по ним свободно всходит
     Много тысяч мексиканцев.

     А на ступенях пируют
     Кучки воинов свирепых
     В опьяненье от победы
     И от пальмового хмеля.

     Эти лестницы выводят
     Через несколько уступов
     В высоту, на кровлю храма
     С балюстрадою резною.

     Там на троне восседает
     Сам великий Вицлипуцли,
     Кровожадный бог сражений.
     Это -- злобный людоед,

     Но он с виду так потешен,
     Так затейлив и ребячлив,
     Что, внушая страх, невольно
     Заставляет нас смеяться...

     И невольно вспоминаешь
     Сразу два изображенья:
     Базельскую "Пляску смерти"
     И брюссельский Меннкен-Писс.

     Справа от него миряне,
     Слева -- все попы толпятся;
     В пестрых перьях, как в тиарах,
     Щеголяет нынче клир.

     А на ступенях алтарных-
     Старичок сидит столетний,
     Безволосый, безбородый;
     Он в кроваво-красной куртке.

     Это -- жрец верховный бога.
     Точит Он с улыбкой ножик,
     Искоса порою глядя
     На владыку своего.

     Вицлипуцли взор, его
     Понимает, очевидно:
     Он ресницами моргает,
     А порой кривит и губы.

     Вся духовная капелла
     Тут же выстроилась в ряд:
     Трубачи и литавристы --
     Грохот, вой рогов коровьих...

     Шум, и гам, и вой, и грохот.
     И внезапно раздается
     Мексиканское "Те Deum"1,
     Как мяуканье кошачье,--

     Как мяуканье кошачье,
     Но такой породы кошек,
     Что названье тигров носят
     И едят людское мясо!

     И когда полночный ветер
     Звуки к берегу доносит,
     У испанцев уцелевших
     Кошки на сердце скребут.

     У плакучих ив прибрежных
     Все они стоят печально,
     Взгляд на город устремив,
     Что в озерных темных струях

     Отражает, издеваясь,
     Все огни своей победы,

     ------------------
     1 "Тебя, бога (хвалим)".-- католический-гими (лат.).


     И гладят, как из партера
     Необъятного театра,

     Где открытой сценой служит
     Кровля храма Вицлипуцли
     И мистерию дают
     В честь одержанной победы.

     Называют драму ту
     "Человеческая жертва";
     В христианской обработке
     Пьеса менее ужасна,

     Ибо там вином церковным
     Кровь подменена, а тело,
     Упомянутое а тексте, --.
     Пресной тоненькой лепешкой.

     Но на сей раз у индейцев
     Дело шло весьма серьезно,
     Ибо ели мясо там
     И текла людская кровь,

     Безупречная к тому же
     Кровь исконных христиан,
     Кровь без примеси малейшей
     Мавританской иль еврейской.

     Радуйся, о Вицлипуцли:
     Потечет испанцев кровь;
     Запахом ее горячим
     Усладишь ты обонянье.

     Вечером тебе зарежут
     Восемьдесят кабальеро --
     Превосходное жаркое
     Для жрецов твоих на ужин.

     Жрец ведь только человек,
     И ему жратва потребна.
     Жить, как боги, он не может
     Воскуреньями одними.

     Чу! Гремят литавры смерти,
     Хрипло воет рог коровий!
     Это значит, что выводят
     Смертников из подземелья.

     Восемьдесят кабальеро,
     Все обнажены позорно,
     Руки скручены веревкой,
     Их ведут наверх и тащат,

     Пред кумиром Вицлипуцли
     Силой ставят на колени
     И плясать их заставляют,
     Подвергая истязаньям,

     Столь жестоким и ужасным,
     Что отчаянные крики
     Заглушают дикий гомон
     Опьяневших людоедов.

     Бедных зрителей толпа
     У прибрежия во мраке!
     Кортес и его испанцы
     Голоса друзей узнали

     И на сцене освещенной
     Ясно увидали все:
     Их движения, их корчи,
     Увидали нож и кровь.

     И с тоскою сняли шлемы,
     Опустились на колени
     И псалом запели скорбный
     Об усопших -- "De profundis".

     Был в числе ведомых на смерть
     И Раймондо де Мендоса,
     Сын прекрасной аббатисы,
     Первой Кортеса любви.

     На груди его увидел
     Кортес медальон заветный,
     Матери портрет скрывавший,--
     И в глазах блеснули слезы.

     Но смахнул он их перчаткой
     Жесткой буйволовой кожи
     И вздохнул, с другими хором
     Повторяя: "Miserere!"

     Вот уже бледнеют звезды,
     Поднялся туман рассветный --
     Словно призраки толпою
     В саванах влекутся белых.

     Кончен пир, огни погасли,
     И в кумирне стало тихо.
     На полу, залитом кровью,
     Все храпят -- и поп и паства.

     Только в красной куртке жрец
     Не уснул и в полумраке,
     Приторно оскалив зубы,
     С речью обратился к богу:

     "Вицлипуцли, Пуцливицли,
     Боженька наш Вицлипущш!
     Ты потешился сегодня,
     Обоняя ароматы!

     Кровь испанская лилась --
     О, как пахло аппетитно,
     И твой носик сладострастно
     Лоснился, вдыхая запах.

     Завтра мы тебе заколем
     Редкостных коней заморских -
     Порожденья духов ветра
     И резвящихся дельфинов.

     Если паинькой ты будешь,
     Я тебе зарежу внуков;
     Оба -- детки хоть куда,
     Старости моей услада.

     Но за это должен ты
     Нам ниспосылать победы --
     Слышишь, боженька мой милый,
     Пуцливицли, Вицлипуцли?

     Сокруши врагов ты наших,
     Чужеземцев, что из дальних
     Стран, покамест не открытых,
     По морю сюда приплыли.

     Что их гонит из отчизны?
     Голод или злодеянье?
     "На родной земле работай
     И кормись", -- есть поговорка.

     Нашим золотом карманы
     Набивать они желают
     И сулят, что мы на небе
     Будем счастливы когда-то!

     Мы сначала их считали
     Существами неземными,
     Грозными сынами солнца,
     Повелителями молний.

     Но они такие ж люди,
     Как и мы, и умерщвленью
     Поддаются без труда.
     Это испытал мой нож.

     Да, они такие ж люди,
     Как и мы, -- причем иные
     Хуже обезьян косматых:
     Лица их в густрй шерсти;

     Многие в своих штанах
     Хвост скрывают обезьяний,--
     Тем же,кто не обезьяна,
     Никаких штанов не нужно.

     И в моральном отношенье
     Их уродство велико;
     Даже, говорят, они
     Собственных богов съедают.

     Истреби отродье злое
     Нечестивых богоедов,
     Вицлипуцли, Пуцливицли,
     Дай побед нам Вицлипуцли!"

     Долго жрец шептался с богом,
     И звучит ему в ответ
     Глухо, как полночный ветер,
     Что камыш озерный зыблет:

     "Живодер в кровавой куртке!
     Много тысяч ты зарезал,
     А теперь свой нож себе же
     В тело дряхлое вонзи.

     Тотчас выскользнет душа
     Из распоротого тела
     И по кочкам и корягам
     Затрусит к стоячей луже.

     Там тебя с приветом спросит
     Тетушка, царица крыс:
     "Добрый день, душа нагая,
     Как племянничку живется?

     Вицлипуцствует ли он
     На медвяном солнцепеке?
     Отгоняет ли Удача
     От него и мух и мысли?

     Иль скребет его богиня
     Всяких бедствий, Кацлагара,
     Черной лапою железной,
     Напоенною отравой?"

     Отвечай, душа нагая:
     "Кланяется Вицлипуцли
     И тебе, дурная тварь,
     Сдохнуть от чумы желает.

     Ты войной его, прельстила.
     Твой совет был страшной бездной
     Исполняется седое,
     Горестное предсказанье

     О погибели страны
     От злодеев бородатых,
     Что на птицах деревянных
     Прилетят сюда с востока.

     Есть другая поговорка:
     Воля женщин -- воля божья;
     Вдвое крепче воля божья,
     Коль решила богоматерь.

     На меня она гневится,
     Гордая царица неба,
     Незапятнанная дева
     С чудотворной, вещей силой.

     Вот испанских войск оплот.
     От ее руки погибну
     Я, злосчастный бог индейский,
     Вместе с бедной Мексикой".

     Поручение исполнив,
     Пусть душа твоя нагая
     В нору спрячется. Усни,
     Чтоб моих не видеть бедствий!

     Рухнет этот храм огромный,
     Сам же я повергнут буду
     Средь дымящихся развалин
     И не возвращусь вовеки.

     Все ж я не умру; мы, боги,
     Долговечней попугаев.
     Мы, как и они, линяем
     И меняем оперенье.

     Я переселюсь в Европу
     (Так врагов моих отчизна
     Называется) -- и там-то
     Новую начну карьеру.

     В черта обращусь я; -бог
     Станет богомерзкой харей;
     Злейший враг моих врагов,
     Я примусь тогда за дело

     Там врагов я стану мучить,
     Призраками их пугая.
     Предвкушая ад, повсюду
     Слышать будут запах серы.

     Мудрых и глупцов прельщу я;
     Добродетель их щекоткой
     Хохотать заставлю нагло,
     Словно уличную девку.

     Да, хочу я чертом стать,
     Шлю приятелям привет мой:
     Сатане и Белиалу,
     Астароту, Вельзевулу.

     А тебе привет особый,
     Мать грехов, змея Ли лита!
     Дай мне стать, как ты, жестоким,
     Дай искусство лжи постигнуть!

     Дорогая Мексика!
     Я тебя спасти не властен,
     Но отмщу я страшной местью,
     Дорогая Мексика!"




     Книга вторая




     Удача -- резвая плутовка:
     Нигде подолгу не сидит,--
     Тебя потреплет по головке
     И, быстро чмокнув, прочь спешит.

     Несчастье -- дама много строже:
     Тебя к груди, любя, прижмет,
     Усядется к тебе на ложе
     И не спеша вязать начнет.




     Тех дней далеких я не забуду --
     С венком златоцветным ходил я всюду,
     Венок невиданной красоты,
     Волшебными были его цветы.

     Он судьям нравился самым строгим,
     А я был по нраву очень немногим,--
     Бежал я от зависти желчной людской,
     Бежал я, бежал я в приют колдовской.

     В лесу, в зеленом уединенье,
     Обрел друзей я в одно мгновенье:
     Юная фея и гордый олень
     Охотно со мной бродили весь день.

     Они приближались ко мне без боязни,
     Забыв о всегдашней своей неприязни:
     Не враг,-- знали феи,-- к ним в чащу проник;
     Рассудком,-- все знали,-- я жить не привык.

     Одни лишь глупцы понадеяться могут,
     Что феи всегда человеку помогут;
     Ко мне же, как прочая здешняя знать,
     Добры они были, надо признать.

     Вокруг меня резвой, воркующей стайкой
     Кружилися эльфы над пестрой лужайкой.
     Немного колючим казался их взгляд,
     Таивший хоть сладкий, но гибельный яд.

     Я рад был их шалостям и потехам,
     Дворцовые сплетни слушал со смехом,
     И это при всем почитании
     Достойной царицы Титании.

     К лесному ручью пробирался я чащей,
     И вмиг возникали из пены бурлящей
     В чешуйках серебряных -- все как одна --
     Русалки, жилицы речного дна.

     Рокочут цитры, рыдают скрипки,
     Змеею стан извивается гибкий,
     Взлетают одежды над облаком брызг,
     Все бьется и вьется под яростный визг.

     Когда же наскучат им пляски эти,
     Доверчиво, словно малые дети,
     Прилягут они в тень развесистых ив,
     Головки ко мне на колени склонив.

     И тут же затянут печальный и длинный
     О трех померанцах напев старинный,
     Но больше прельщало их, не утаю,
     Слагать дифирамбы во славу мою.

     Воздав мне хвалу преогромной поэмой,
     Они иной увлекались темой;
     Все приставали: "Поведай нам,
     Во имя чего был создан Адам?

     У всех ли бессмертна душа или все же
     Бывают и смертные души? Из кожи
     Или холщовые? Отчего
     Глупцов среди вас большинство?"

     Чем их усмирял я, боюсь, не отвечу,
     Да только смертельной обиды, замечу,
     Бессмертной душе моей не нанес
     Малютки-русалки наивный вопрос.

     Русалки и эльфы -- прехитрый народец,
     Лишь гном, добродушный, горбатый уродец,
     Вам искренне предан. Из духов земных
     Мне гномы любезней всех остальных.

     В плащах они ходят пурпурных и длинных,
     А страху-то сколько на лицах невинных!
     В их тайну проник я, но делал вид,
     Что горький изъян их надежно скрыт.

     Никто в целом мире,-- казалось бедняжкам,--
     О ножках утиных, -- горе их тяжком, --
     И ведать не ведал. Высмеивать их,
     Поверьте, не в правилах было моих.

     Да разве, точь-в-точь как малютки эти,
     Пороков своих мы не держим в секрете?
     А ножки утиные, как на грех,
     Взгляните, -- торчат на виду у всех!

     Из духов одни саламандры с оглядкой
     Ко мне приближались. Осталась загадкой
     Их жизнь для меня -- за коряги и пни
     Светящейся тенью скрывались они.

     Короткая юбка, передничек узкий,
     Шитье золотое на алой блузке,
     Худые как щепки, росточком малы
     И личиком чуть пожелтее золы.

     В короне у каждой -- рубин неподдельный,
     И каждая мыслит себя безраздельной
     Владычицей всех земноводных и птиц,
     Царицей, чья воля не знает границ.

     А то, что огонь не берет этих бестий,
     Чистейшая правда. Скажу вам по чести,
     Я в этом не раз убеждался, и все ж
     Их духами пламени не назовешь.

     А вот старички-мандрагоры, пожалуй,
     Народ самый дошлый в лесу и бывалый,--
     Короткие ножки, на вид лет -по сто,
     Кем были их предки -- не ведал никто.

     Затеют они чехарду на опушке,
     Вам кажется - в небе летают гнилушки,
     Но эла эти старцы не делали мне,
     Я к пращурам их безразличен вполне.

     У них обучился я магии черной:
     Мог птиц завлекать перекличкой проворной
     И ночью купальской косить без помех
     Траву, что незримыми делает всех.

     Волшебные знаки узнал без числа я,
     Мог ветру на спину вскочить, не седлая,
     И рун полустертых читать письмена,
     Будившие мертвых от вечного сна.

     Свистеть научился особенным свистом
     И дятла обманывать в ельнике мшистом --
     Он выронит корень-лукорень, и вмиг
     Найдете вы полный сокровищ тайник.

     Я знал заклинанья, полезные крайне
     При поисках клада. Их шепчешь втайне
     Над местом заветным, и все ж, так назло,
     Богатства мне это не принесло.

     А впрочем, к роскоши равнодушный,
     Я тратил немного. Мой замок воздушный
     В испанских владеньях из тода в год
     Давал мне вполне пристойный доход.

     О, чудные дни. Смех эльфов лукавый,
     Русалок потехи, леших забавы,
     Звенящий скрипками небосклон --
     Здесь все навевало сказочный сон.

     О, чудиые дни! Триумфальною аркой
     Казался мне полог зелени яркой.
     Под нею ступал я по влажной траве
     С венком победителя на голове.

     Какое повсюду царило согласье,
     Но все изменилось вдруг в одночасье,
     И -- как на беду!-- мой венок колдовской
     Похищен завистливой, чьей-то рукой.

     Венок с головы у меня украден!
     Венок, что сердцу был так отраден,
     И верите, нет ли, но с этого дня
     Как будто души лишили меня.

     Все маски вселенной безмолвно и тупо,
     С глазами стеклянными, как у трупа,
     Взирают с пустого погоста небес,
     В В унынье - один - обхожу я свой лес.

     Где эльфы? -- В орешнике лают собаки,
     Охотничий рог трубит в буераке,
     Косуля, шатаясь, бредет по ручью
     Зализывать свежую рану свою.

     В расселины, мрачные, словно норы,
     Со страху попрятались мандрагоры.
     Друзья, не поможет теперь колдовство --
     Мне счастья не знать без венка моего.

     Где юная? златоволосая фея;
     Чьи ласки впервые познал я, робея?
     Тот дуб, в чьих ветвях, находили мы кров,
     Давно стал добычей, осенних ветров.

     Ручей замирает со вздохом бессильным,
     Пред ним изваянием надмогильным,
     Как чья-то душа у подземной реки,
     Русалка, сидит, онемев от тоски.

     Участливо я обратился к ней,
     Вскочила бедняжка, смерти бледней,
     И бросилась прочь с обезумевшим взглядом,
     Как будто я нризрак, отвергнутый адом.





     В лето тысяча и триста
     Восемьдесят три, под праздник
     Сан-Губерто, в Сеговии
     Пир давал король испанский.

     Все дворцовые обеды
     На одно лицо, -- все та же
     Скука царственно зевает
     За столом у всех монархов.

     Яства там -- откуда хочешь,
     Блюда -- только золотые,
     Но во всем свинцовый привкус,
     Будто ешь стряпню Локусты.

     Та же бархатная сволочь,
     Расфуфырившись, кивает --
     Важно, как в саду тюльпаны.
     Только в соусах различье.

     Словно мак, толпы жужжанье
     Усыпляет ум и чувства,
     И лишь трубы пробуждают
     Одуревшего от жвачки.

     К счастью, был моим соседом
     Дон Диего Альбукерке,
     Увлекательно и живо
     Речь из уст его лилась.

     Он рассказывал отлично,
     Знал немало тайн дворцовых,
     Темных дел времен дон Педро,
     Что Жестоким Педро прозван.

     Я спросил, за что дон Педро
     Обезглавил дон Фредрего,
     Своего родного брата.
     И вздохнул мой собеседник.

     "Ах, сеньор, не верьте вракам
     Завсегдатаев трактирных,
     Бредням праздных гитаристов,
     Песням уличных певцов.

     И не верьте бабьим сказкам
     О любви меж дон Фредрего
     И прекрасной королевой
     Доньей Бланкой де Бурбон.

     Только мстительная зависть,
     Но не ревность венценосца
     Погубила дон Фредрего,
     Командора Калатравы.

     Не прощал ему дон Педро
     Славы, той великой славы,
     О которой донна Фама
     Так восторженно трубила.

     Не простил дон Педро брату
     Благородства чувств высоких,
     Красоты, что отражала
     Красоту его души.

     Как живого, я доныне
     Вижу юного героя --
     Взор мечтательно-глубокий,
     Весь его цветущий облик.

     Вот таких, как дон Фредрего,
     От рожденья любят феи.
     Тайной сказочной дышали
     Все черты его лица.

     Очи, словно самоцветы,
     Синим светом ослепляли,
     Но и твердость самоцвета
     Проступала в зорком взгляде.

     Пряди локонов густые
     Темным блеском отливали,
     Сине-черною волною
     Пышно падая на плечи.

     Я в последний раз живого
     Увидал его в Коимбре,
     В старом городе, что отнял
     Он у мавров,-- бедный принц!

     Узкой улицей скакал он,
     И, следя за ним из окон,
     За решетками вздыхали
     Молодые мавританки.

     На его высоком шлеме
     Перья вольно развевались,
     Но отпугивал греховность
     Крест нагрудный Калатравы.

     Рядом с ним летел прыжками,
     Весело хвостом виляя,
     Пес его любимый, Аллан,
     Чье отечество -- Сиерра,

     Несмотря на рост огромный,
     Он, как серна, был проворен.
     Голова, при сходстве с лисьей,
     Мощной формой норажала.

     Шерсть была нежнее шелка,
     Белоснежна и курчава.
     Золотой его ошейник
     Был рубинами украшен.

     И, по слухам, талисман
     Верности в нем был запрятан.
     Ни на миг не покидал он
     Господина, верный пес.

     О, неслыханная верность!
     Не могу без дрожи вспомнить,
     Как раскрылась эта верность
     Перед нашими глазами.

     О, проклятый день злодейства!
     Это все свершилось здесь же,
     Где сидел я, как и ныне,
     На пиру у короля.

     За столом, на .верхнем месте,
     Там, где ныне дон Энрико
     Осушает кубок дружбы
     С цветом рыцарей кастильских,

     В этот день сидел дон Педро,
     Мрачный, злой, и, как богиня,
     Вся сияя, восседала
     С ним Мария де Падилья.

     А вон там, на нижнем месте,
     Где, одна, скучает дама,
     Утопающая в брыжах
     Плоских, белых, как тарелка,--

     Как тарелка, на которой
     Личико с улыбкой кислой,
     Желтое и все в морщинах,
     Выглядит сухим лимоном,--

     Там, яа самом .нижнем месте,
     Стул незанятым остался.
     Золотой тот стул, казалось,
     Поджидал большого гостя.

     Да, большому гостю был он,
     Золотой тот стул, оставлен,
     Но не црибыл дон Фредрего,
     Почему -- теперь мы знаем.

     Ах, в тот самый час свершилось
     Небывалое злодейство:
     Был обманом юный рыцарь
     Схвачен слугами дон Педро,

     Связан накрепко и брошен
     В башню замка, в подземелье,
     Где царили мгла и холод
     И горел один лишь факел.

     Там, среди своих подручных,
     Опираясь на секиру,
     Ждал палач в одежде красной,
     Мрачно пленнику сказал он:

     "Приготовьтесь к смерти, рыцарь.
     Как гроссмейстеру Сант-Яго,
     Вам из милости дается
     Четверть часа для молитвы".

     Преклонил колени рыцарь
     И спокойно помолился,
     А потом сказал: "Я кончил",--
     И удар смертельный принял.

     В тот же миг, едва на плиты
     Голова его скатилась,
     Подбежал к ней верный Аллан,
     Не замеченный доселе.

     И схватил зубами Аллан
     Эту голову за кудри
     И с добычей драгоценной
     Полетел стрелою наверх.

     Вопли ужаса и скорби
     Раздавались там, где мчался
     Он по лестницам дворцовым,
     Галереям и чертогам.

     С той поры, как Валтасаров
     Пир свершался в Вавилоне,
     За столом никто не видел
     Столь великого смятенья,

     Как меж нас, когда вбежал он
     С головою дон Фредрего,
     Всю в пыли, в крови, за кудри
     Волоча ее зубами.

     И на стул пустой, где должен
     Был сидеть его хозяин,
     Вспрыгнул пес и, точно судьям,
     Показал нам всем улику.

     Ах, лицо героя было
     Так знакомо всем, лишь стало
     Чуть бледнее, чуть серьезней,
     И вокруг ужасной рамой

     Кудри черные змеились,
     Вроде страшных змей Медузы,
     Как Медуза, превращая
     Тех, кто их увидел, в камень.

     Да, мы все окаменели,
     Молча глядя друг на друга,
     Всем язык одновременно
     Этикет и страх связали.

     Лишь Мария де Падилья
     Вдруг нарушила молчанье,
     С воплем руки заломила,
     Вещим ужасом полна.

     "Мир сочтет, что я -- убийца,
     Что убийство я свершила,
     Рок детей моих постигнет,
     Сыновей моих безвинных".

     Дон Диего смолк, заметив,
     Как и все мы, с опозданьем,
     Что обед уже окончен
     И что двор покинул залу.

     По-придворному любезный,
     Предложил он показать мне
     Старый замок, и вдвоем
     Мы пошли смотреть палаты.

     Проходя по галерее,
     Что ведет к дворцовой псарне,
     Возвещавшей о себе
     Визгом, лаем и ворчаньем,

     Разглядел во тьме я келью,
     Замурованную в стену
     И похожую на клетку
     С крепкой толстою решеткой.

     В этой клетке я увидел
     На соломе полусгнившей
     Две фигурки,-- на цепи
     Там сидели два ребенка.

     Лет двенадцати был младший,
     А другой чуть-чуть постарше.
     Лица тонки, благородны,
     Но болезненно-бледны.

     Оба были полуголы
     И дрожали в лихорадке.
     Тельца худенькие были
     Полосаты от побоев.

     Из глубин безмерной скорби
     На меня взглянули оба.
     Жутки были их глаза,
     Как-то призрачно-пустые.

     "Боже, кто страдальцы эти?" --
     Вскрикнул я и дон Диего
     За руку схватил невольно.
     И его рука дрожала.

     Дон Диего, чуть смущенный,
     Оглянулся, опасаясь,
     Что его услышать могут,
     Глубоко вздохнул и молвил

     Нарочито светским тоном:
     "Это два родные брата,
     Дети короля дон Педро
     И Марии де Падилья.

     В день, когда в бою под Нарвас
     Дон Энрико Транстамаре
     С брата своего дон Педро
     Сразу снял двойное бремя :

     Тяжкий гнет монаршей власти
     И еще тягчайший -- жизни,
     Он тогда как победитель,
     Проявил и к детям брата

     Милосердье; Он обоих
     Взял, как подобает дяде,
     В замок свой и предоставил
     Им бесплатно кров и пищу.

     Правда, комнатка тесна им,
     Но зато прохладна летом,
     А зимой хоть не из теплых,
     Но не очень холодна.

     Кормят здесь их черным хлебом,
     Вкусным, будто приготовлен
     Он самой Церерой к свадьбе
     Прозерпиночки любимой.

     Иногда пришлет им дядя
     Чашку жареных бобов"
     И тогда, уж дети знают:
     У испанцев воскресенье.

     Не всегда, однако, праздник,
     Не всегда бобы дают им.
     Иногда начальник, псарни
     Щедро потчует их плетью.

     Ибо сей начальник псарни,
     Коего надзору дядя,
     Кроме псарни, вверил клетку,
     Где племянники, живут,

     Сам весьма несчастный в браке
     Муж той самой Лнмонессы
     В брыжах белых, как тарелка,
     Что сидела за столом.

     А супруга так сварлива,
     Что супруг, сбежав от брани,
     Часто здесь на псах и детях
     Плетью вымещает злобу.

     Но такого обращенья
     Наш король не поощряет.
     Он велел ввести различье

     Между принцами и псами.

     От чужой бездушной плети
     Он племянников избавил
     И воспитывать обоих
     Будет сам, собственноручно".

     Дон Диего смолк внезапно,
     Ибо сенешаль дворцовый
     Подошел к нам и спросил:
     "Как изволили откушать?"





     "О Брут, где Кассий, где часовой,
     Глашатай идеи священной,
     Не раз отводивший душу с тобой
     В вечерних прогулках над Сеной?

     На землю взирали вы свысока,
     Паря наравне с облаками.
     Была туманней, чем облака,
     Идея, владевшая вами.

     О Брут, где Кассий, твой друг, твой брат,
     О мщенье забывший так рано?
     Ведь он на Неккаре стал, говорят,
     Чтецом при особе тирана!"

     Но Брут отвечает: "Ты круглый дурак!
     О, близорукость поэта!
     Мой Кассий читает тирану, но так,
     Чтоб сжить тирана со света.

     Стихи Мацерата выкопал плут,
     Страшней кинжала их звуки.
     Рано иль поздно тирану капут,
     Бедняга погибнет от скуки".





     Недовольный переменой, --
     Штутгарт с Неккаром, прости! --
     Он на Изар править сценой
     В Мюнхен должен был уйти.

     В той земле, где все красиво,--
     Ум и сердце веселя,
     Бродит мартовское пиво,
     И гордится им земля.

     Но, попавши в интенданты,
     Он, бедняга, говорят,
     Ходит сумрачный, как Данте,
     И, как Байрон, супит взгляд.

     Он невесел от комедий,
     В бредни виршей не влюблен,
     И над страхами трагедий
     Не смеется даже он.

     Девы рвением объяты --
     Сердцу скорбному помочь,
     Но отводят, встретив латы,
     Взоры ласковые прочь.

     Из-под чепчика веселье
     В смехе Наннерле звучит.
     "Ах, голубка, шла бы в келью!"
     Датским принцем он ворчит.

     Принялись, хоть труд напрасен,
     Развлекать его друзья
     И поют: "Твой светоч ясен,--
     Пей услады бытия!"

     Как же груз хандры тяжелой
     Не спадет с твоей груди
     В этой местности веселой,
     Где шутами пруд пруде?

     Но теперь там смеха мало,
     Смех там несколько заглох:
     Стали реже запевалы,
     А без них ведь город плох.

     Будь тебе хоть Массман дан там,-
     Этот бравый господин
     Цирковым своим талантом
     Разогнал бы весь твой сплин.

     Шеллинг, кто его заменит?
     Без него не мил и свет!
     Мудрецов- смешней нигде нет
     И шутов почтенней нет.

     Что ушел творец Валгаллы,
     Что -- как плод его труда- --
     Им завещан том немалый,--
     Это разве не беда?

     За Корнелиусом, сникли
     Свиты всей его чины,
     Ибо волосы остригли,
     А без оных не сильны.

     Шеф был опытнее вдвое:
     В гривах сеял колдовство
     Что-то двигалось живое
     В них нередко оттого

     Геррес пал. -- Гиена сдохла.
     Краха клириков не снес
     Инквизитор, чье не сохло
     Веко, вспухшее от слез.

     Этим хищником лишь кролик
     Нам в наследье был прижит:
     Жрет он снадобья от колик,
     Сам он -- тоже ядовит.

     Кстати, папский Доллингерий, --
     Так ведь, бишь, мерзавца звать?
     Продолжает в прежней мере
     Он на Изаре дышать?

     В самый светлый день я даже
     Вспоминаю эту тварь!
     Ни противнее, ни гаже
     Не видал еще я харь.

     Говорят болтуньи наши,
     Что на свет он вышел вдруг
     Между ягодиц мамаши,
     Чей понятен перепуг.

     Перед Пасхой в крестном ходе
     Мне попался как-то он,--
     Был он в темном этом сброде
     Самой темной из персон.

     Да, Monacho Monachorum 1
     Есть монашья цитадель,
     Град virorum obscurorum 2,
     Шуток Гуттеновых цель.

     Словом "Гухтен" потрясенный,
     Встань же, бывший страж ночей,
     И поповский хлам зловонный
     Бей, как прежде, не жалей!

     Как, бывало, рыцарь Ульрих,
     В кровь лупи их по жрестцам!
     Не страшась их воплей, дурь их
     Выбивал он смело сам.

     В корчах смеха у Эразма --
     Столь он рад был той игре --
     Лопнул чирей из-за спазма
     И полегчало в нутре.

     --------------------
     1 Монах из монахов (лат.) - название Мюнхена.
     2 Темных людей (лат.).


     Зикинген от воплей своры,
     Как безумный, хохотал,
     И любой немецкий город
     Эбернбургу подражал.

     Дружный хохот брал измором
     Даже тех, кто вечно хмур.
     В Виттенберге пели хором
     "Gaudeamus igitur!"1

     Выбивая рясы-, Гуттен
     Свой брезгливо морщил лоб;
     Тучей блох он был окутан
     И частенько кожу скреб.

     Кличем "Alea est jacta!"2
     Им суля переполох,
     Рыцарь этак бил и так-то
     И священников и блох.

     Что ж ты, бывший страж полночный,
     Не встряхнешься, часовой,
     Влагой Изара проточной
     Сплин не вылечится твой?

     В путь, к победам! Ноги длинны,--
     Рви сутану,-- все равно,
     Шелк на ней ли благочинный
     Или грубое рядно.

     Хрустнув кистью, с кислой миной,
     Он, вздыхая, говорит:
     "Что с того, что ноги длинны?
     Я Европой слишком сыт.

     Я натер себе мозоли,--
     Узок родины штиблет,--
     Где ступню он жмет до боли,
     Знаю сам -- охоты нет!"

     -----------------
     1 "Будем веселиться!" (лат.) -- первые слова старинной студенческой песни.

     2 "Жребий брошен!" (лат.) -- слова Юлия Цезаря, сказанные им при переходе через Рубикон.
     Были также девизом Гуттена.






     Ты сулишь нам целый ворох
     "Илиад" и "Одиссей",
     Ожидая лавров скорых
     За бессмертный подвиг сей.

     Нашу хилую словесность
     Слог твой мощный возродит,--
     Ты не первый, кто известность
     Взялся выкупить в кредит.

     Что ж, плясун, яви нам чудо:
     Танцев нынче ждет Родос!
     А не можешь -- вон отсюда,
     На шутов не вечен спрос.

     Жить надеждой на щедроты
     Не привык высокий ум,--
     Виланд, Лессинг, Шиллер, Гете
     Презирали праздный шум.

     Грех мечтать лауреату
     О признанье даровом,
     Незаслуженную плату
     Вымогая хвастовством.

     Умер старый граф, но в детях
     Воплотилась мысль его --
     Лицемерней басен этих
     Не слыхал я ничего.

     Это отпрыски почтенной
     Галлермюндовой семьи,--
     Я навек ваш раб смиренный,
     Платениды вы мои!










     Что винить Европу, зная
     Непокорный норов бычий?
     Золотых дождей добычей
     Не могла не стать Даная.

     И Семелу кто ж осудит?--
     Где ей было знать, что туча,
     Безобиднейшая тгуча,
     Всякий стыд при ней забудет.

     Но нельзя не возмутиться
     Ледой, этакой разиней,--
     Надо быть и впрямь гусыней,
     Чтоб на лебедя польститься!





     На стертых лоскутах тетради
     Тебе обязан я как муж
     Пером гусиным, шутки ради,
     Строчить рифмованную чушь,-

     Хоть изъясняюсь я недурно
     На розах губ твоих в тиши,
     Когда лобзанья рвутся бурно,
     Как пламя из глубин души!

     О, моды роковая сила!
     Бесись, но если ты поэт,
     Как все поэзии светила,
     Строчи в альбом жене куплет.





     Пусть не смущают, пусть, не прельщают
     Плоды Респеридских Садов в пути,
     Пусть стрелы летают, мечи сверкают,--
     Герой бесстрашно должен идти.

     Кто выступил смело, тот сделал полдела;
     Весь мир, Александр, в твоих руках!
     Минута приспела! Героя Арбеллы
     Уж молят царицы, склонившись во прах.

     Прочь страх и сомненья! За муки, лишенья
     Награда нам -- Дария ложе и трон!
     О, сладость паденья, о, верх упоенья --
     Смерть встретить, победно войдя в Вавилон!






     Ты будешь лежать в объятьях моих!
     Охвачено лихорадкой,
     Дрожит и млеет мое существо
     От этой мысли сладкой.

     Ты будешь лежать в объятьях моих!
     И, кудри твои целуя,
     Головку пленительную твою
     В восторге к груди прижму я.

     Ты будешь лежать в объятьях моих!
     Я верю, снам моим сбыться:
     Блаженствами райскими мне дано
     Здесь, на земле, упиться!

     Но, как Фома Неверный тот,
     Я все ж сомневаться стану,
     Пока не вложу своего перста
     В любви разверстую рану.





     Море счастья омрачив,
     Поднялся туман похмелья,
     От вчерашнего веселья
     Я сегодня еле жив.

     Стал полынью сладкий ром,
     Помутился мозг горячий,
     Визг кошачий, скреб собачий
     Мучат сердце с животом.





     Много женщин -- много блошек,
     Много блошек -- зуду много.
     Пусть кусают! Этих крошек
     Вы судить не смейте строго.

     Мстить они умеют больно,
     И когда порой ночною
     К ним прижметесь вы невольно
     Повернутся к вам спиною.





     Ну, теперь куда?.. Опять
     Рад бы встретиться с отчизной,
     Но, качая головой,
     Разум шепчет с укоризной:

     "Хоть окончилась война,
     Но остались трибуналы.
     Угодишь ты под расстрел!
     Ведь крамольничал немало!"

     Это верно. Не хочу
     Ни расстрела, ни ареста,
     Не герой я. Чужды мне
     Патетические жесты.

     Я бы в Англию уплыл,--
     Да пугают англичане
     И фабричный дым... От них
     Просто рвет меня заране.

     О, нередко я готов
     Пересечь морские воды,
     Чтоб в Америку попасть,
     В тот гигантский хлев свободы,-

     Но боюсь я жить в стране,
     Где плевательниц избегли,
     Где жуют табак и где
     Без царя играют в кегли.

     Может быть, в России мне
     Было б лучше, а не хуже,--
     Да не вынесу кнута
     И жестокой зимней стужи.

     Грустно на небо смотрю,
     Вижу звездный рой несметный, -
     Но нигде не нахожу
     Я звезды моей заветной.

     В лабиринте золотом
     Заблудилась в час полночный,--
     Точно так же, как и я
     В этой жизни суматошной.






     Ты умерла и не знаешь о том,
     Искры угасли во взоре твоем;
     Бледность легла на ротик алый,
     Да, ты мертва, ты жить перестала.

     В страшную ночь, ночь скорби и слез,
     Сам я тебя к могиле отнес.
     Жалобой песнь соловья звенела,
     Звезды, плача, теснились над телом.

     Лесом мы шли, и эхо кругом
     Вторило плачу во мраке ночном.
     В траурных мантиях темные ели
     Скорбно молитву о мертвых шумели.

     К озеру вышли мы, где хоровод
     Эльфов кружился у дремлющих вод.
     Нас увидав, они вдруг замолчали,
     Словно застыв в неподвижной печали.

     Вот и к могиле твоей поворот.
     Месяц на землю спустился с высот.
     Речь говорит он... Рыданья, и стоны,
     И колокольные дальние звоны...





     "Я, -- сказала Афродита, --
     Не настолько безрассудна,
     Чтоб отдаться без гарантий:
     Нынче всем живется трудно".

     Отвечал ей Феб с усмешкой:
     "Перемен и вправду много.
     Ты брюзжишь, как ростовщица,
     Вечно требуя залога.

     Впрочем, лирой золотою,
     Знаю, ты довольна будешь.
     Сколько жарких поцелуев
     За нее ты нынче ссудишь?"






     Сердца жар во мне зажгла,
     Юной свежестью блистала,
     И росла, и расцвела,
     И роскошной розой стала.

     Я б сорвал царицу роз,--
     Был влюблен я, был я молод,--
     Но насмешек злых не снес,
     Весь шипами был исколот.

     Ей, узнавшей много вьюг,
     Плохо скрывшей старость гримом,
     "Милый Генрих" стал я вдруг,
     Стал хорошим, стал любимым.

     "Генрих, вспомни! Генрих, верь!" --
     От восхода до заката.
      И беда лишь в том теперь,
     Что невеста бородата.

     Над губой торчит кустом,
     Ниже колется, как щетка.
     Хоть побрейся, а потом
     В монастырь иди, красотка!






     Блеклый розан, пыльный локон,
     Кончик банта голубого,
     Позабытые записки,
     Бредни сердца молодого,--

     В пламя яркое камина
     Я бросаю без участья,
     И трещат в огне остатки
     Неудач моих и счастья.

     Лживо-ветреные клятвы
     Улетают струйкой дыма,
     И божок любви лукавый
     Улыбается незримо.

     И гляжу, в мечтах о прошлом,
     Я на пламя. Без следа
     Догорают в пепле искры,--
     Доброй ночи! Навсегда!








     Кто имеет много благ,
     Тем, глядишь, еще дается.
     Кто лишь малым наделен,
     Тот с последним расстается.

     А уж если гол и бос,
     Лучше саван шей заране.
     Тот имеет право жить,
     У кого звенит в кармане.








     На милой, земной этой кухне когда-то
     Вдыхал я все запахи, все ароматы.
     Знавал я такие восторги порой,
     Каких ни один не изведал герой!
     Пил кофе, пирожными я объедался,
     С прекрасными куклами забавлялся
     И в модном всегда щеголял сюртуке.
     Дукаты звенели в моем кошельке.
     Как Геллерт, крылатого гнал я коня,
     Дворец восхитительный был у меня.
     В долинах блаженства дремал я, бывало,]
     И солнце лучами меня целовало.
     Лавровый венок мне чело обвивал
     И грезы волшебные мне навевал.
     Мечтанья о розах, о радостях мая
     Тогда я лелеял, печали не зная.
     Не думал о смерти, не ведал забот,
     И рябчики сами летели мне в рот.
     Потом прилетали ко мне ангелочки
     С бутылкой шампанского в узелочке.
     Но лопнули мыльные пузыри!
     На мокрой траве я лежу, смотри --
     Свело ревматизмом мне ноги и руки.
     Душа скорбит от стыда и муки.
     Все то, чем когда-то так счастлив я бь
     Я самой ужасной ценой оплатил.
     Отраву мне подливали в напитки,
     Меня клопы подвергали пытке,
     Невзгоды одолевали всюду.
     Я должен был лгать и выклянчивать ссул
     У старых кокоток и юных кутил,
     Как будто я милостыню просил.
     Теперь надоело мне по свету шляться,








     Весь мир наполнил трубный рев,
     Гудит земля сырая.
     И мертвецы встают на зов,
     Костями громыхая.

     Кто на ногах, те, знай, бредут,
     Лишь саваном белым одеты,
     В Иосафат, где будет суд,--
     Там сбор со всей планеты.

     Судья -- Христос. Он окружен
     Апостолами снова.
     Их вызвал как присяжных он,
     И кротко их мудрое слово.

     Они вершат в открытую суд.
     В день светлый, в день расплаты,
     Когда нас трубы призовут,
     Все маски будут сняты!

      В Иосафатской долине, меж гор,
     Стоят мертвецы по уступам,
     И грешников столько, что здесь приговор
     Выносят суммарно -- по группам.

     Овечек направо, налево козлят,--
     Постановленье мгновенно:
     Невинным овцам -- райский сад,
     Козлам похотливым -- геенна.






     Разодетый в прах и в пух,
     Вышел в свет германский дух,
     А вернулся вновь к германцам
     Горемычным оборванцем.

     Смерть близка. Но в смертный час
     Вновь отечество при нас.
     Мягко спать в земле немецкой,
     Как в родной кроватке детской.

     А оставшийся без ног,
     Кто домой прийти не смог,
     Страстно к богу тянет руки,
     Чтобы спас от горькой муки.






     Лишь плоско всем богатым льстя,
     Сумеешь быть у них в чести:
     Ведь деньги -- плоские, дитя,
     Так, значит, плоско им и льсти.

     Маши кадилом, не боясь,
     И золотого славь тельца.
     Клади пред ним поклоны в грязь
     Не вполовину -- до конца.

     Хлеб нынче дорог, -- год такой, --
     Но по дешевке набери
     Красивых слов, потом воспой
     Псов Меценатовых -- и жри!







     Ларец одному, а другому -- алмаз,
     О Вилли Визецкий, ты рано угас,
     Но котик спасен был тобою.

     Доска сломалась, когда ты взбирался,
     Ты с моста в бурлящую реку сорвался,
     Но котик спасен был тобою.

     И шли мы за мальчиком славным к могиле,
     Средь ландышей маленький гроб твой зарыли,
     Но котик спасен был тобою.

     Ты мальчик был умный, ты был осторожный,
     От бурь ты укрылся под кровлей надежной,
     Но котик спасен был тобою.

     Был умный ты, Вилли, от бурь ты укрылся,
     Еще не болел, а уже исцелился,
     Но котик спасен был тобою.

     Я с грустью и завистью здесь, на чужбине,
     Тебя, мой дружок, вело катаю доныне,
     Но котик спасен был тобою.






     Нет совершенства в существах земных,
     Есть розы, но -- растут шипы на них.
     На небесах есть ангелы, и что же --
     У них найдутся недостатки тоже.

     Тюльпан не пахнет. Немцы говорят:
     "Свинью стащить подчас и честный рад".
     Лукреция, не будь у ней кинжала,
     Могла родить -- и клятвы б не сдержала.

     Павлин красив, а ноги -- сущий стыд.
     С милейшей дамой вдруг тебя пронзит
     Такая смесь и скуки и досады,
     Как будто начшгалея "Генриады".

     В латыни, слаб я самый умный бык,
     Как Масемаи наш. Канона, был велик,
     Но он Венере сплющил зад. И схожа
     С обширным задом Массманова рожа.

     В нежнейшей песне рифма вдруг резнет,--
     Так с медом жало попадает в рот.
     Дюма -- метис. И пятка погубила
     Никем не побежденного Ахилла.

     Ярчайшая звезда на небесах
     Подцепит насморк -- и сорвется в прах,
     От сидра пахнет бочки терпким духом.
     Да и на солнце пятна есть, по слухам.

     А вы, мадам, вы -- идеал как раз.
     Но ах! Кой-что отсутствует у вас.
     "А что ?" -- глядите вы, не понимая.
     Грудь! А в груди -- нет сердца, дорогая!







     Душа бессмертная, остерегись,
     Тебе не пришлось бы худо,
     Когда полетишь ты отсюда,
     В последний путь, в беззвездную высь.

     К небесной столице ворота ведут,
     Стоят там солдаты господни,
     Нужны им деянья сегодня,--
     А званье и чин не ценятся тут.

     Тяжелую обувь и лишний груз
     Оставь же, странник, у входа,--
     Здесь будет покой, и свобода,
     И мягкие туфли, и пение муз.






     Умрешь -- так знай, придется в прах
     Надолго слечь. И гложет страх.
     Да, страх берет: до воскрешенья
     Сойдешь с ума от нетерпенья!

     Еще б хоть раз, пока светло
     В глазах и сердце не сдало,
     Хоть раз в конце пути земного
     Щедрот любви отведать снова.

     И пусть мне явится она
     Блондинкой, нежной, как луна,--
     Вредней, чем солнце в полдень знойный,
     Мне жар брюнетки беспокойной.

     Цветущим юношам милей
     Кипенье бешеных страстей,
     Размолвки, клятвы, беснованья
     И обоюдные терзанья.

     А я не молод, не здоров,
     И пусть бы мне под грустный кров
     Любовь, мечты послали боги
     И счастье -- только без тревоги!







     Замолкли кларнеты, литавры, тромбоны,
     И ангелы-меченосцы браво --
     Шесть тысяч слева, шесть тысяч справа --
     Хранят покой царя Соломона.

     Они от видений царя охраняют:
     Едва он брови насупит, тревожен,
     Двенадцать тысяч клинков из ножен
     Подобно стальным огням сверкают.

     Но возвращаются в ножны вскоре
     Меченосцев мечи стальные.
     Исчезают страхи ночные,
     И спящий тихо бормочет в горе:

     "О Суламифь! От края до края
     Израиль с Иудою подо мною.
     Я царь над здешнею стороною --
     Но ты не любишь, и я умираю".






     Привлеченные взаимно
     Сходством душ в любой детали,
     Мы всегда друг * Другу льнули,
     Хоть того не сознавали.

     Оба честны, оба скромны,
     Даже мысли сплошь да рядом
     Мы угадывали молна.
     Обменявшись только взглядом.

     Оба честны, оба скромны,
     Даже мысли сплошь да рядом
     Мы угадывали молна.
     Обменявшись только взглядом.

     О, я жаждал быть с тобою
     До последнего момента,
     Боевым твоим собратом
     В тихом dolee far niente1.

     Да, мечтой о жизни вместе
     Сердце тешил я и разум,
     Я бы сделал что угодно,
     Чуть мой друг моргнул бы глазом,

     Ел бы все, что ты прикажешь,
     И притом хвалил бы с жаром,
     Прочих блюд и не касался б,
     Пристрастился бы к сигарам.

     И тебя, как в годы оны,
     Угощал бы для забавы
     На еврейском диалекте
     Анекдотами Варшавы.

     Ах, забыть бы все мечтанья,
     Все скитанья по чужбинам.
     К очагу твоей фортуны
     Воротиться блудным сыном.

     -----------------------
     1 Сладком ничегонеделанье, безделье (ит.).


     Но, как жизнь, умчались грезы,
     Сны растаяли, как пена,
     Я лежу, приговоренный,
     Мне не вырваться из плена.

     Да, и- грезы и надежды --
     Все прошло, погибло даром,
     Ах, мечтатель прямо в сердце
     Смертным" поражен ударом!






     Не прочтут мне скучный кадош,
     Не отслужат мессы чинной,
     Ни читать, ни петь не будут
     Вспоминая дни кончины.

     Но, быть может, в годовщину,
     Если будет день погожий,
     На Монмартр моя Матильда
     С Паулиной выйдет все же.

     Принесет из иммортелей
     Для могилы украшенье
     И, вздыхая: "Pauvre homme!"1 --
     Прослезится на мгновенье.

     Жаль, что я живу высоко,--
     Не могу я, как бывало,
     Кресла предложить любимой,
     Ах, она в пути устала!

     Милая моя толстушка,
     Вновь пешком идти не надо.
     Посмотри -- стоят фиакры
     За кладбищенской оградой.

     ---------------------
     1 Бедняжка!







     Беседка. И вечер. И запахи сада.
     В молчанье сидим у окошка мы снова.
     От месяца льется и жизнь и отрада.
     Два призрака, вместе мы вновь -- и ни слова.

     Двенадцать годов прошумели над нами
     С тех пор, как безумное видело лето
     И нежный наш пыл, и великое пламя,
     Но вот отгорело, угасло и это.

     Сначала болтунья усердно старалась,
     Но я не поддерживал разговора,
     И в пепле любовном не загоралось
     Ни искры от скучного женского вздора.

     Она вспоминала и длинно и нудно,
     Как силилась отогнать искушенье,
     Как ей добродетель хранить было трудно.
     Я делал глупое выраженье.

     Потом уехал. И мимо бежали
     Деревья, как духи под бледной луною.
     А воздух звучал голосами печали,
     И призраки мертвых летели за мною.







     В лучах удачи еще вчера
     Кружилась беспечная мошкара.
     Друзьями всегда был полон дом,
     И смех не смолкал за моим столом.
     Я с первым встречным, как с братом,
     Делился последним дукатом.

     Но вот за удачей захлопнулась дверь,
     И нет ни гроша у меня теперь,
     И в долгие зимние вечера
     Не кружит беспечная мошкара.
     А тут и друзья понемногу
     Ко мне позабыли дорогу.

     С тех пор неотступно сиделкой ночной
     Забота склоняется надо мной.
     Черный чепец и белый капот,
     В руке табакерка. Всю ночь напролет.
     Старуха, трясясь над постелью,
     К проклятому тянется зелью.

     Мне снится порой: возвратились они,
     Удача и теплые майские дни.
     Вновь кружатся мошки у фонаря.
     Мгновенье -- и мыльного нет пузыря!
     Скрипит табакерка, старуха
     Чихает у самого уха.







     То грозный всадник Танатос,
     Коня он шпорит под откос;
     Я слышу топот, слышу скок,
     Летит, нагнал меня ездок,
     Схватил и мчит. Ах, мысль моя мутится,
     С Матильдою судьба велит проститься.

     Мое дитя, жена моя,
     Когда тебя покину я,
     Ты здесь, оставленная мной,
     Вдовою станешь, сиротой,
     Жена-дитя, что мирно так, бывало,
     У сердца моего опочивала.

     Вы, духи светлые в раю,
     Услышьте плач, мольбу мою:
     От зол, от бед и темных сил
     Храните ту, что я любил;
     Свой щит, свой меч над нею вы прострите,
     Сестру свою, Матильду, защитите.

     Во имя слез, что столько раз
     Роняли вы, скорбя по нас,
     Во имя слова, что в сердцах
     Священников рождает страх,
     Во имя благости, что вы таите,
     Взываю к вам: Матильду защитите.







     Умчалась буря -- тишь да гладь.
     Германия, большой ребенок,
     Готова елку вновь справлять
     И радуется празднику спросонок.

     Семейным счастьем мы живем,
     От беса -- то, что манит выше!
     Мир воротился в отчий дом,
     Как ласточка под сень знакомой крыши,

     Все спит в лесу и на реке,
     Залитой лунными лучами.
     Но что там? Выстрел вдалеке,--
     Быть может, друг расстрелян палачами!

     Быть может, одолевший враг
     Всадил безумцу пулю в тело.
     Увы, не все умны, как Флакк, --
     Он уцелел, бежав от битвы смело!

     Вновь треск... Не в честь ли Гете пир
     Иль, новым пламенем согрета,
     Вернулась Зонтаг в шумный мир
     И славит лиру дряхлую ракета?

      А Лист? О, милый Франц, он жив!
     Он не заколот в бойне дикой,
     Не пал среди венгерских нив,
     Пронзенный царской иль кроатской пикой

     Пусть кровью изошла страна,
     Пускай раздавлена свобода,--
     Что ж, дело Франца сторона,
     И шпагу он не вынет из комода.

     Он жив, наш Франц! Когда-нибудь
     Он сможет прежнею отвагой
     В кругу своих внучат хвастнуть:
     "Таков я был, так сделал выпад шпагой".

     О, как моя вскипает кровь
     При слове "Венгрия"! Мне тесен
     Немецкий мой камзол, и вновь
     Я слышу трубы, зов знакомых песен.

     Опять звучит в душе моей,
     Как шум далекого потока,
     Песнь о героях прошлых дней,
     О Нибелунгах, павших жертвой рока.

     Седая быль повторена,
     Как будто вспять вернулись годы.
     Пусть изменились имена --
     В сердцах героев тот же дух свободы.

     Им так же гибель рок судил:
     Хоть стяги реют в гордом строе,--
     Пред властью грубых, темных сил
     Обречены падению герои.

     С быком вступил в союз медведь,
     Ты пал, мадьяр, в неравном споре,
     Но верь мне -- лучше умереть,
     Чем дни влачить, подобно нам, в позоре.

     Притом хозяева твои --
     Вполне пристойная скотина,
     А мы -- рабы осла, свиньи,
     Вонючий пес у нас за господина!

     Лай, хрюканье -- спасенья нет,
     И что ни день -- смердит сильнее.
     Но не волнуйся так, поэт,--
     Ты нездоров, и помолчать -- вернее.






     Во сне я вновь стал юным и беспечным --
     С холма, где был наш деревенский дом,
     Сбегали мы по тропкам бесконечным,
     Рука в руке, с Оттилией вдвоем.

     Что за сложение у этой крошки!
     Глаза ее, как море, зелены --
     Точь-в-точь русалка, а какие ножки!
     В ней грация и сила сплетены.

     Как речь ее проста и непритворна,
     Душа прозрачней родниковых вод,
     Любое слово разуму покорно,
     С бутоном розы схож манящий рот!

     Не грежу я, любовь не ослепляет
     Горячечного взора ни на миг,
     Но что-то в ней мне душу исцеляет,-
     Я, весь дрожа, к руке ее приник.

     И лилию, не зная, что со мною,
     Я дерзостно протягиваю ей,
     Воскликнув: "Стань, малютка, мне женой
     И праведностью надели своей!"

     Увы, неведом до скончанья века
     Остался для меня ее ответ:
     Я вдруг проснулся -- немощный калека,
     Прикованный к постели столько лет.







     Темнеет рампа в час ночной,
     И зрители спешат домой.
     "Ну как, успех?" -- "Неплохо, право:
     Я слышал сам, кричали "браво",
     В почтенной публике кругом
     Неслись, как шквал, рукоплесканья..."

     Теперь же -- тих нарядный дом,
     Ни света в нем, ни ликованья.

     Но -- чу! Раздался резкий звук,
     Хотя подмостки опустели.
     Не порвалась ли где-то вдруг
     Одна из струн виолончели?
     Но тут в партер из-за кулис,
     Шурша, метнулась пара крыс;
     И никнет в горьком чаде масла
     Фитиль последний, чуть дыша...
     А в нем была моя душа.
     Тут лампа бедная погасла.






     Близится конец. Итак --
     Вот моей духовной акт:
     В ней по-христиански щедро
     Награжден мой каждый недруг.

     Вам, кто всех честней, любезней,
     Добродетельнейшим снобам,
     Вам оставлю, твердолобым,
     Весь комплект моих болезней:

     Колики, что, словно клещи,
     Рвут кишки мои все резче,
     Мочевой канал мой узкий,
     Гнусный геморрой мой прусский.

     Эти судороги -- тоже,
     Эту течь мою слюнную,
     И сухотку вам спинную
     Завещаю, волей божьей.

     К сей духовной примечанье:
     Пусть о вас навек всеместно
     Вытравит отец небесный
     Всякое воспоминанье!








      Забытый часовой в Войне Свободы,
     Я тридцать лет свой пост не покидал.
     Победы я не ждал, сражаясь годы;
     Что не вернусь, не уцелею, знал.

     Я день и ночь стоял не засыпая,
     Пока в палатках храбрые друзья
     Все спали, громким храпом не давая
     Забыться мне, хоть и вздремнул бы я.

     А ночью -- скука, да и страх порою...
     (Дурак лишь не боится ничего.)
     Я бойким свистом или песнью злою
     Их отгонял от сердца моего.

     Ружье в руках, всегда на страже ухо...
     Чуть тварь какую близко разгляжу,
     Уж не уйдет! Как раз дрянное брюхо
     Насквозь горячей пулей просажу

     Случалось, и такая тварь, бывало,
     Прицелится -- и метко попадет.
     Не утаю -- теперь в том проку мало --
     Я весь изранен; кровь моя течет.

     Где ж смена? Кровь течет; слабеет тело.
     Один упал -- другие подходи!
     Но я не побежден: оружье цело,
     Лишь сердце порвалось в моей груди.

     -------------------------
     1 Дословно: потерянное дитя (фр.). Так во времена Французом
     революции 1789 г. в армии назывался часовой на передовом посту











     О, пусть не без утех земных
     Жизнь твоя протекает!
     И если ты стрел не боишься ничьих,
     Пускай -- кто хочет -- стреляет.

     А счастье -- мелькнет оно пред тобой --
     Хватай за полу проворно!
     Совет мой: в долине ты хижину строй,
     Не на вершине горной.





     Видим мы в арабских сказках,
     Что в обличий зверином
     Ходят часто чародеем
     Заколдованные принцы.

     Но бывают дни -- и принцы
     Принимают прежний образ:
     Принц волочится и дамам
     Серенады распевает.

     Все до часа рокового:
     А настанет он -- мгновенно
     Светлый принц четвероногим
     Снова делается зверем.

     Днесь воспеть такого принца
     Я намерен. Он зовется
     Израилем и в собаку
     Злою ведьмой обращен.

     Всю неделю по-собачьи
     Он и чувствует и мыслит,
     Грязный шляется и смрадный,
     На позор и смех мальчишкам.

     Но лишь пятница минует,
     Принц становится, как прежде,
     Человеком и выходит
     Из своей собачьей шкуры.

     Мыслит, чувствует, как люди;
     Гордо, с поднятой главою
     И разряженный, вступает
     Он в отцовские чертоги.

     "Прародительские сени! --
     Их приветствует он нежно,--
     Дом Иаковлев! Целую
     Прах порога твоего!"

     По чертогам пробегают
     Легкий шепот и движенье;
     Дышит явственно в тиши
     Сам невидимый хозяин.

     Лишь великий сенешаль
     (Vulgo 1 служка в синагоге)
     Лазит вверх и вниз поспешно,
     В храме лампы зажигая.

     Лампы -- светочи надежды!
     Как горят они и блещут!
     Ярко светят также свечи
     На помосте альмемора.

     И уже перед ковчегом,
     Занавешенным покровом
     С драгоценными камнями
     И в себе хранящим Тору,

     Занимает место кантор,
     Пренарядный человечек;
     Черный плащик свой на плечи
     Он кокетливо накинул,

     -------------------
     1 В просторечии (лат.).

     Белой ручкой щеголяя,
     Потрепал себя по шее,
     Перст к виску прижал, большим же
     Пальцем горло расправляет.

     Трели он пускает тихо;
     Но потом, как вдохновенный,
     Возглашает громогласно:
     "Лехо дауди ликрас калле!

     О, гряди, жених желанный,
     Ждет тебя твоя невеста --
     Та, которая откроет
     Для тебя стыдливый лик!"

     Этот чудный стих венчальный
     Сочинен был знаменитым
     Миннезингером великим,
     Дон Иегудой бен Галеви.

     В этом гимне он воспел
     Обрученье Израиля
     С царственной принцессой Шабаш,
     По прозванью Молчаливой.

     Перл и цвет красот вселенной
     Эта чудная принцесса!
     Что тут Савская царица,
     Соломонова подруга,

     Эфиопская педантка,
     Что умом блистать старалась
     И загадками своими,
     Наконец, уж надоела!

     Нет! Принцесса Шабаш -- это
     Сам покой и ненавидит
     Суемудреные битвы
     И ученые дебаты;

     Ненавидит этот дикий
     Пафос страстных декламаций,
     Искры сыплющий и бурно
     Потрясающий власами.

     Под чепец свой скромно прячет
     Косы тихая принцесса,
     Смотрит кротко, как газель,
     Станом стройная, как аддас.

     И возлюбленному принцу
     Дозволяет все, но только --
     Не курить. "Курить в субботу
     Запрещает нам закон.

     Но зато, мой милый, нынче
     Ты продушишься взамен
     Чудным кушаньем: ты будешь
     Нынче шалет, друг мой, кушать".

     "Шалет -- божеская искра,
     Сын Элизия!" -- запел бы
     Шиллер в песне вдохновенной,
     Если б шалета вкусил.

     Он -- божественное блюдо;
     Сам всевышний Моисея
     Научил его готовить
     На горе Синайской, где

     Он открыл ему попутно,
     Под громовые раскаты,
     Веры истинной ученье --
     Десять заповедей вечных.

     Шалет -- истинного бога
     Чистая амброзия,
     И в сравненье в этой снедью
     Представляется вонючей

     Та амброзия, которой
     Услаждалися лжебоги
     Древних греков -- те, что были
     Маскированные черти.

     Вот наш принц вкушает шалет;
     Взор блаженством засветился.
     Он жилетку расстегнул
     И лепечет, улыбаясь:

     "То не шум ли Иордана,
     Не журчанье ль струй студеных
     Под навесом пальм Бет-Эля,
     Где верблюды отдыхают?

     Не овец ли тонкорунных
     Колокольчики лепечут?
     Не с вершин ли Гилеата
     На ночь сходят в дол барашки?"

     Но уж день склонился. Тени
     Удлиняются. Подходит
     Исполинскими шагами
     Срок ужасный. Принц вздыхает.

     Точно хладными перстами
     Ведьмы за сердце берут.
     Предстоит метаморфоза --
     Превращение в собаку.

     Принцу милому подносит
     Нарду тихая принцесса;
     Раз еще вдохнуть спешит он
     Этот запах благовонный;

     И с питьем прощальным кубок
     Вслед за тем она подносит;
     Пьет он жадно, -- две-три капли
     Остаются лишь на дне.

     И кропит он ими стол;
     К брызгам свечку восковую
     Приближает, -- и с шипеньем
     Гаснет грустная свеча.










     "Да прилипнет в жажде к небу
     Мой язык и да отсохнут
     Руки, если я забуду
     Храм твой, Иерусалим!.."

     Песни, образы так бурно
     В голове моей теснятся,
     Чудятся мужские хоры,
     Хоровые псалмопенья.

     Вижу бороды седые,
     Бороды печальных старцев.
     Призраки, да кто ж из вас
     Иегуда бен Галеви?

     И внезапно -- все исчезло:
     Робким призракам несносен
     Грубый оклик земнородных.
     Но его узнал я сразу,--

     Да, узнал по древней скорби
     Многомудрого чела,
     По глазам проникновенным
     И страдальчески пытливым,

     Но и без того узнал бы
     По загадочной улыбке
     Губ, срифмованных так дивно,
     Как доступно лишь поэтам.

     Год приходит, год проходит,--
     От рожденья Иегуды
     Бен Галеви пролетело
     Семь столетий с половиной.

     В первый раз увидел свет
     Он в Кастилии, в Толедо;
     Был младенцу колыбельной
     Говор Тахо золотого.

     Рано стал отец суровый
     Развивать в ребенке мудрость,--
     Обученье началось
     С божьей книги, с вечной Торы.

     Сыну мудро толковал он
     Древний текст, чей живописный,
     Иероглифам подобный,
     Завитой квадратный шрифт,

     Этот чудный шрифт халдейский,
     Создан в детстве нашим миром
     И улыбкой нежной дружбы
     Сердце детское встречает.

     Тексты подлинников древних
     Заучил в цитатах мальчик,
     Повторял старинных тропов
     Монотонные напевы

     И картавил так прелестно,
     С легким горловым акцентом,
     Тонко выводил шалшелет,
     Щелкал трелью, словно птица.

     Также Таргум Онкелос,
     Что написан на народном
     Иудейском диалекте,--
     Он зовется арамейским

     И примерно так походит
     На язык святых пророков,
     Ну, как швабский на немецкий,--
     Этот желтоцвет еврейский

     Тоже выучил ребенок,
     И свои познанья вскоре
     Превосходно применил он
     В изучении Талмуда.

     Да, родитель очень рано
     Ввел его в Талмуд, а после --
     И в великую Галаху,
     В эту школу фехтованъя,

     Где риторики светшш,
     Первоклассные атлеты
     Вавилона, Пумпедиты
     Упражнялись в состязаньях.

     Здесь ребенок изощрился
     В полемическом искусстве,--
     Этим мастерством словесным
     Позже он блеснул в "Козари".

     Но, как небо нам сияет
     Светом двойственной природы:
     То горячим светом солнца,
     То холодным лунным светом, -

     Так же светит нам Талмуд,
     Оттого его и делят
     На Галаху и Агаду.
     Первую назвал я школой

     Фехтования, а вторую
     Назову, пожалуй, садом,
     Садом странно-фантастичным,
     Двойником другого сада,

     Порожденного ютгда-то
     Также почвой Вавилона:
     Это сад Семирамиды,
     Иль восьмое чуда света.

     Дочь царей Семирамиду
     Воспитали в дежстве птицы,
     И царица сохранила
     Целый ряд привычек птичьих:

     Не хотела променады
     Делать по земле, как все мы,
     Млеком вскормленные твари,
     И взрастила сад воздушный,--

     Высоко на колоссальных
     Колоннадах заблистали
     Клумбы, пальмы, апельсины,
     Изваянья, водометы --

     Скреплены хитро и прочно,
     Как плющом переплетенным,
     Сетью из мостов висячих,
     Где качались важно птицы,

     Пестрые, большие птицы,
     Мудрецы, что молча мыслят,
     Глядя, как с веселой трелью
     Подле них порхает чижик.

     Все блаженно пьют прозрачный,
     Как бальзам душистый, воздух,
     Не отравленный зловонным
     Испарением земли..

     Да, Агада -- сад воздушный
     Детских вымыслов, и часто
     Юный ученик Талмуда,
     Если сердце, запылившись,

     Глохло от сварливой брани
     И от диспутов Галахи,
     Споров о яйце фатальном,
     Что снесла наседка в праздник,

     Иль от столь же мудрых прений
     По другим вопросам, -- мальчик
     Убегал, чтоб освежиться,
     В сад, в цветущий сад Агады,

     Где так много старых сказок,
     Подлинных чудесных былей,
     Житий мучеников славных,
     Песен, мудрых изречений,

     Небылиц, таких забавных,
     Полных чистой пылкой веры.
     О, как все блистало, пело,
     Расцветало в пышном блеске!

     И невинный, благородный
     Дух ребенка был захвачен
     Буйной дерзостью фантазий,
     Волшебством блаженной скорби,

     Страстным трепетом восторга --
     Тем прекрасным тайным миром,
     Тем великим откровеньем,
     Что поэзией зовется.

     И поэзии искусство --
     Высший дар, святая мудрость --
     Мастерство стихосложенья
     Сердцу мальчика открылось.

     Иегуда бен Галеви
     Стал не только мудрый книжник,
     Но и мастер песнопенья,
     Но и первый из поэтов.

     Да, он дивным был поэтом,
     Был звездой своей эпохи,
     Солнцем своего народа --
     И огромным, чудотворным,

     Огненным столпом искусства.
     Он пред караваном скорби,
     Пред Израилем-страдальцем,
     Шел пустынями изгнанья.

     Песнь его была правдива,
     И чиста, и непорочна,
     Как душа его; всевышний,
     Сотворив такую душу,

     Сам доволен был собою,
     И прекраснейшую душу
     Радостно поцеловал он,--
     И трепещет тихий отзвук

     Поцелуя в каждой песне,
     В каждом слове песнотворца,
     Посвященного с рожденья
     Божьей милостью в поэты.

     Ведь в поэзии, как в жизни,
     Эта милость -- высший дар!
     Кто снискал ее -- не может
     Ни в стихах грешить, ни в прозе.

     Называем мы такого
     Божьей милостью поэта
     Гением; он в царстве духа
     Абсолютный самодержец,

     Он дает ответ лишь богу,
     Не народу, -- ведь в искусстве
     Нас народ, как в жизни, может
     Лишь казнить, но не судить.




     "Так на реках вавилонских
     Мы рыдали, наши арфы
     Прислонив к плакучим ивам",--
     Помнишь песню древних дней?

     Помнишь -- старое сказанье
     Стонет, плачется уныло,
     Ноет, словно суп в кастрюльке,
     Что кипит на очаге!

     Сотни лет во мне клокочет,
     Скорбь во мне кипит! А время
     Лижет рану, словно пес,
     Иову лизавший язвы.

     За слюну спасибо, пес,
     Но она лишь охлаждает,
     Исцелить меня могла бы
     Смерть,--но я, увы, бессмертен!

     Год приходит, год проходит!
     Деловито ходит шпулька
     На станке, -- а что он ткет,
     Ни единый ткач не знает.

     Год приходит, год проходит,--
     Человеческие слезы
     Льются, капают на землю,--
     И земля сосет их жадно.

     Ах, как бешено кипит!
     Скачет крышка!.. Слава мужу,
     Чья рука твоих младенцев
     Головой швырнет о камень.

     Слава господу! Все тише
     Котелок клокочет. Смолк.
     Мой угрюмый сплин проходит,
     Западно-восточный сплин.

     Ну, и мой конек крылатый
     Ржет бодрее, отряхает
     Злой ночной кошмар и, мнится,
     Молвит умными глазами:

     "Что ж, опять летим в Толедо,
     К маленькому талмудисту,
     Что великим стал поэтом,--
     К Иегуде бен Галеви?"

     Да, поэт он был великий --
     Самодержец в мире грезы,
     Властелин над царством духов,
     Божьей милостью поэт.

     Он в священные сирвенты,
     Мадригалы и терцины,
     Канцонетты и газеллы
     Влил огонь души, согретой

     Светлым поцелуем бога!
     Да, поистине был равен
     Этот трубадур великий
     Несравненным песнотворцам

     Руссилъона и Прованса,
     Пуату и прочих славных
     Померанцевых владений
     Царства христиан галантных.

     Царства христиан галантных
     Померанцевые земли!
     Их цветеньем, блеском, звоном
     Скрашен мрак воспоминаний!

     Чудный соловьиный мир!
     Вместо истинного бога --
     Ложный бог любви да музы,--
     Вот кому тогда молились!

     Розами венчая плеши,
     Клирики псалмы там пели
     На веселом лангедоке,
     А мирянин, знатный рыцарь,

     На коне гарцуя гордо
     В стихотворных выкрутасах
     Славил даму, чьим красотам
     Радостно служил он сердцем.

     Нет любви без дамы сердца!
     Ну, а уж певец любви --
     Миннезингер, -- тот без дамы
     Что без масла бутерброд!

     И герой, воспетый нами,
     Иегуда бен Галеви,
     Увлечен был дамой сердца --
     Но совсем особой дамой.

     Не Лаурой, чьи глаза,
     Эти смертные светила,
     На страстной зажгли во храме
     Знаменитейший пожар,

     Не нарядной герцогиней
     В блеске юности прекрасной,
     Королевою турниров,
     Присуждавшей храбрым лавры,

     Не постельной казуисткой,
     Поцелуйным крючкотвором,
     Докторолухом, ученым
     В академиях любви,--

     Нет, возлюбленная рабби
     В жалкой нищете томилась,
     В лютой скорби разрушенья
     И звалась: Иерусалим.

     С юных лет в ней воплотилась
     Вся его любовь и вера,
     Приводило душу в трепет
     Слово "Иерусалим".

     Весь пунцовый от волненья,
     Замирая, слушал мальчик
     Пилигрима, что в Толедо
     Прибыл из восточных стран

     И рассказывал, как древний
     Город стал пустыней дикой,--
     Город, где в песке доныне
     Пламенеет след пророка,

     Где дыханьем вечным бога,
     Как бальзамом, полон воздух.
     "О юдоль печали!" -- молвил
     Пилигрим, чья борода

     Белым серебром струилась,
     А у корня каждый волос
     Черен был, как будто сверху
     Борода омоложалась, --

     Странный был он пилигрим;
     Вековая скорбь глядела
     Из печальных глаз, и горько
     Он вздыхал: "Иерусалим!

     Ты, людьми обильный город,
     Стал пустынею, где грифы,
     Где гиены и шакалы
     В гнили мерзостно пируют,

     Где гнездятся змеи, совы
     Средь покинутых развалин,
     Где лиса глядит спесиво
     Из разбитого окошка

     Да порой, в тряпье одетый,
     Бродит нищий раб пустыни
     И пасет в траве высокой
     Худосочного верблюда.

     На Сионе многославном,
     Где твердыня золотая
     Гордым блеском говорила
     О величье властелина,--

     Там, поросшие бурьяном,
     Тлеют грудами обломки
     И глядят на нас так скорбно,
     Так тоскливо, будто плачут.

     Ах, они и вправду плачут,
     Раз в году рыдают камни --
     В месяц аба, в день девятый;
     И, рыдая сам, глядел я,

     Как из грубых диких глыб
     Слезы тяжкие катились,
     Слышал, как колонны храма
     В прахе горестно стонали".

     Слушал речи пилигрима
     Юным сердцем Иегуда
     И проникся жаждой страстной
     Путь свершить в Иерусалим.

     Страсть поэта! Роковая
     Власть мечтаний и предчувствий,
     Чью святую мощь изведал
     В замке Блэ видам прекрасный,

     Жоффруа Рюдель, услышав,
     Как пришедшие с востока
     Рыцари при звоне кубков
     Громогласно восклицали:

     "Цвет невинности и чести,
     Перл и украшенье женщин --
     Дева-роза Мелисанда,
     Маркграфиня Триполи!" --

     Размечтался трубадур наш,
     И запел о юной даме,
     И почувствовал, что сердцу
     Стало тесно в замке Блэ,--

     И тоска им овладела.
     К Цетте он поплыл, но в море
     Тяжко заболел и прибыл,
     Умирая, в Триполи.

     Там увидел Мелисанду
     Он телесными очами,
     Но тотчас же злая смерть
     Их покрьша вечной тенью.

     И в последний раз запел он
     И, не кончив песню, мертвый,
     Пал к шагам прекрасной дамы --
     Мелисаады Триполи.

     Как таинственно и дивно
     Сходны судьбы двух поэтов,
     Хоть второй лишь мудрым старцем
     Совершил свой путь великий!

     И Иегуда бен Галеви
     Принял смерть у ног любимой,
     Преклонил главу седую
     У колен Иерусалима.




     После битвы при Арбеллах
     Юный Александр Великий
     Землю Дария и войско,
     Двор, гарем, слонов и женщин,

     Деньги, скипетр и корону --
     Золотую дребедень --
     Все набил в свои большие
     Македонские шальвары.

     Дарий, тот удрал от страха,
     Как бы в них не угодить
     Царственной своей персоной.
     И герой в его шатре

     Захватил чудесный ларчик,
     Золотой, в миниатюрах,
     Инкрустированный тонко
     Самоцветными камнями.

     Был тот ларчик сам бесценен,
     А служил лишь для храпенья
     Драгоценностей короны,
     И других сокровищ царских.

     Александр их раздарил
     Самым храбрым -- и смеялся,
     Что мужчины, словно дети,
     Рады пестрым побрякушкам.

     Драгоценнейшую гемму
     Милой матери послал он,--
     И кольцо с печатью Кира
     Стало просто дамской брошкой.

     Ну, а старый Аристотель-
     Знаменитый забияка,
     Мир поставивший вверх дном,
     Для коллекции диковин

     Получил оникс огромный.
     В ларчике имелись перлы,
     Нить жемчужин, что Атоссе
     Подарил Смердис поддельный,--

     Жемчуг был ведь настоящий!
     И веселый победитель
     Отдал их Таис, прекрасной
     Танцовщице из Коринфа.

     Та, украсив жемчугами
     Волосы, их, как вакханка,
     Распустила в ночь пожара,
     В Персеполисе танцуя,

     И швырнула в царский замок
     Факел свой -- и с громким треском
     Яростно взметнулось пламя
     Карнавальным фейерверком.

     После гибели Таис,
     Что скончалась в Вавилоне
     От болезни вавилонской,
     Перлы были в зале биржи

     Пущены с аукциона,--
     И купил их жрец мемфисский
     И увез их в свой Египет,
     Где они явились позже

     В шифоньерке Клеопатры,
     Что толкла прекрасный жемчуг
     И, с вином смешав, глотала,
     Чтоб Антония дурачить.

     А с последним Омаядом
     Перлы прибыли в Гренаду
     И блистали на тюрбане
     Кордуанского калифа.

     Третий Абдергам украсил
     Ими панцирь на турнире,
     Где пронзил он тридцать броней
     И Зюлеймы юной сердце.

     Но с паденьем царства мавров
     Перешли и эти перлы
     Во владенье христиан,
     Властелинов двух Кастилии,

     Католических величеств,--
     И испанских государынь
     Украшали на турнирах,
     На придворных играх, в цирке,

     На больших аутодафе,
     Где величества с балконов
     Наслаждались ароматом
     Старых жареных евреев.

     Правнук черта Мендицабель
     Заложил потом все перлы
     Для покрытья дефицита
     В государственных финансах.

     В Тюильри, в дворцовых залах,
     Вновь на свет они явились
     И сверкали там на шее
     Баронессы Соломон.

     Вот судьба прекрасных перлов!
     Ларчик меньше приключений
     Испытал, -- его оставил
     Юный Александр себе,

     И в него сложил он песни
     Бесподобного Гомера,
     Своего любимца. На ночь
     Ставил он у изголовья

     Этот ларчик, и оттуда,
     Чуть задремлет царь, вставали,
     В сон проскальзывали тихо
     Образы героев светлых.

     Век иной -- иные птицы
     Ах, и я любил когда-то
     Эти песни о деяньях
     Одиссея и Пелида,

     И в душе моей, как солнце,
     Рдели золото и пурпур"
     Виноград вплетен был в кудри,
     И, ликуя, пели трубы.

     Смолкни, память! Колесница
     Триумфальная разбита,
     А пантеры упряжные
     Передохли все, как девы,

     Что под цитры и кимвалы
     В пляске шли за мной; и сам я
     Извиваюсь в адских муках,
     Лежа в прахе. Смолкни, память!

     Смолкни, память!.. Речь вели
     Мы о ларчике царевом,
     И такая мысль пришла мне:
     Будь моим подобный ларчик,--

     Не заставь меня финансы
     Обратить его в монету,--
     Я бы запер в этот ларчик
     Золотые песни рабби

     Иегуды бен Галеви --
     Гимны радости, газеллы,
     Песни скорби, путевые
     Впечатленья пилигрима --

     Дал бы лучшему цофару
     На пергаменте чистейшем
     Их списать, и положил бы
     Рукопись в чудесный ларчик,

     И держал бы этот ларчик
     На столе перед кроватью,
     Чтоб могли дивиться гости
     Блеску маленькой шкатулки,

     Превосходным Барельефам,
     Мелким, но таким прекрасным,
     Инкрустациям чудесным
     Из огромных самоцветов.


     Я б гостям с улмбкой молвил:
     "Это что ! -- Лишь оболочка
     Лучшего из всех сокровищ:
     Там сияют -бриллианты,

     Отражающие небо,
     Там рубины пламенеют
     Кровью трепетного сердца,
     Там смарагд обетованья,

     Непорочные лазури,
     Перлы, краше дивных перлов,
     Принесенных Лже-Смердисом
     В дар пленительной Атоссе,

     Бывших лучшим украшеньем
     Высшей знати в этом мире,
     Обегаемом луною:
     И Таис, и Клеопатры,

     И жрецов, и грозных мавров,
     И испанских государынь,
     И самой высокочтимой
     Баронессы Соломон.

     Те прославленные перлы --
     Только сгустки бледной слизи,
     Выделенья жалких устриц,
     Тупо прозябавших в море.

     Мною ж собранные перлы
     Рождены душой прекрасной,
     Светлым духом, чьи глубины
     Глубже бездны океана,

     Ибо эти перлы -- слезы
     Иегуды бен Галеви,--
     Ими горько он оплакал
     Гибель Иерусалима.

     И связал он перлы-слезы
     Золотою ниткой рифмы,
     В ювелирно стихотворства
     Сделал песней драгоценной.

     И доныне эта песня,
     Этот плач великой скорби
     Из рассеянных по свету
     Авраамовых шатров

     Горько льется в месяц аба,
     В день девятый -- в годовщину
     Гибели Иерусалима,
     Уничтоженного Титом.

     Эта песня -- гимн сионский
     Иегуды бен Галеви,
     Плач предсмертный над священным
     Пеплом Иерусалима.

     В покаянной власянице,
     Босоногий, там сидел он
     На поверженной колонне;
     И густой седою чащей

     Волосы на грудь спадали,
     Фантастично оттеняя
     Бледный, скорбный лик поэта
     С вдохновенными очами.

     Так сидел он там и пел,
     Словно древний ясновидец,--
     И казалось, из могилы
     Встал пророк Иеремия.

     И в руинах смолкли птицы,
     Слыша вопли дикой скорби,
     Даже коршуны, приблизясь,
     Им внимали с состраданьем.

     Вдруг, на стременах качаясь,
     Мимо, на коне огромном,
     Дикий сарацин промчался,
     Белое копье колебля,--

     И, метнув оружье смерти
     В грудь несчастного поэта,
     Ускакал быстрее ветра,
     Словно призрак окрыленный.

     Кровь певца текла спокойно,
     И спокойно песню скорби
     Он допел, и был предсмертный
     Вздох его: "Иерусалим!"

     Молвит старое сказанье,
     Что жестокий сарацин
     Был не человек преступный,
     А переодетый ангел,

     Посланный на землю небом,
     Чтоб унесть любимца бога
     Из юдоли слез, без муки
     Взять его в страну блаженных.

     В небе был он удостоен
     Крайне лестного приема,--
     Это был сюрприз небесный,
     Драгоценный для поэта.

     Хоры ангелов навстречу
     Вышли с музыкой и пеньем,
     И в торжественном их гимне
     Он узнал свою же песню --

     Брачный гимн синагогальный,
     Гимн субботний Гименею,
     Строй ликующих мелодий,
     Всем знакомых, -- что за звуки!

     Ангелы трубили в трубы,
     Ангелы на скрипках пели,
     Ликовали на виолах,
     Били в бубны и кимвалы.

     И в лазурных безднах неба
     Так приветливо звенело,
     Так приветливо звучало:
     "Лехо дауди ликрас калле!"1


     -------------------
     1 "Выйди, друг, невесту встретить!" (древнеевр.)






     Рассердил мою супругу
     Я последнею главой,
     А особенно рассказом
     Про бесценный царский ларчик.

     Чуть не с горечью она мне
     Заявила, что супруг
     Подлинно религиозный
     Обратил бы ларчик в деньги,

     Что на них он приобрел бы
     Для своей жены законной
     Белый кашемир, который
     Нужен, бедной, до зарезу;

     Что с Иегуды бен Галеви
     Было бы довольно чести
     Сохраняться просто в папке
     Из красивого картона,

     По-китайски элегантно
     Разрисованной узором,
     Вроде чудных бонбоньерок
     Из пассажа "Панорама".

     "Странно! -- вскрикнула супруга. -
     Если он такой уж гений,
     Почему мне незнакомо
     Даже имя бен Галеви?"

     "Милый друг мой, -- отвечал я, --
     Ангел мой, прелестный неуч,
     Это результат пробелов
     Во французском воспитанье.

     В пансионах, где девицам,
     Этим будущим мамашам
     Вольного народа галлов,
     Преподносят мудрость мира:

     Чучела владык Египта,
     Груды старых мумий, тени
     Меровингских властелинов
     С ненапудренною гривой,

     Косы мудрецов Китая,
     Царства пагод из фарфора,--
     Все зубрить там заставляют
     Умных девочек. Но, боже!

     Назови-ка им поэта,
     Гордость золотого века
     Всей испано-мавританской
     Старой иудейской школы,

     Назови им И бен Эзру,
     Иегуду бен Галеви,
     Соломона Габироля --
     Триединое созвездье,

     Словом, самых знаменитых,--
     Сразу милые малютки
     Сделают глаза большие
     И на вас глядят овцой.

     Мой тебе совет, голубка,
     Чтоб такой пробел заполнить,
     Позаймись-ка ты еврейским,--
     Брось театры и концерты,

     Посвяти годок иль больше
     Неустанной штудировке --
     И прочтешь в оригинале
     Ибен Эзру, Габироля

     И, понятно, бен Галеви --
     Весь триумвират поэтов,
     Что с волшебных струн Давида
     Лучшие похитил звуки.

     Аль-Харизи -- я ручаюсь,
     Он тебе знаком не больше,
     А ведь он остряк -- французский,
     Он переострил Харири

     В хитроумнейших макамах
     И задолго до Вольтера
     Был чистейшим вольтерьянцем,--
     Этот Аль-Харизи пишет:

     "Габироль -- властитель мысли,
     Он мыслителям любезен;
     Ибен Эзра -- царь искусства,
     Он художников любимец;

     Но достоинства обоих
     Сочетал в себе Галеви:
     Величайший из поэтов,
     Стал он всех людей кумиром".

     Ибен Эзра был старинный
     Друг,--быть может, даже родич,-
     Иегуды бен Галеви;
     И Галеви в книге странствий

     С болью пишет, что напрасно
     Он искал в Гранаде друга,--
     Что нашел он только брата,
     Рабби Мейера -- врача

     И к тому же стихотворца
     И отца прекрасной девы,
     Заронившей безнадежный
     Пламень страсти в сердце Эзры.

     Чтоб забыть свою красотку,
     Взял он страннический посох,
     Стал, как многие коллеги,
     Жить без родины, без крова.

     На пути к Иерусалиму
     Был татарами он схвачен
     И, привязанный к кобыле,
     Унесен в чужие степи.

     Там впрягли беднягу в службу,
     Недостойную раввина,
     А тем более поэта:
     Начал он доить коров.

     Раз на корточках сидел он
     Под коровой и усердно
     Вымя теребил, стараясь
     Молоком наполнить крынку,--

     Не почетное занятье
     Для раввина, для поэта!
     Вдруг, охвачен страшной скорбью,
     Песню он запел; и пел он

     Так прекрасно, так печально,
     Что случайно шедший мимо
     Хан татарский был растроган
     И вернул рабу свободу,

     Много дал ему подарков:
     Лисью шубу и большую
     Сарацинскую гитару,
     Выдал денег на дорогу.

     Злобный рок, судьба поэта!
     Всех потомков Аполлона
     Истерзала ты и даже
     Их отца не пощадила:

     Ведь, догнав красотку Дафну,
     Не нагое тело нимфы,
     А лавровый куст он обнял,--
     Он, божественный Шлемиль.

     Да, сиятельный дельфиец
     Был Шлемиль, и даже в лаврах,
     Гордо увенчавших бога,--
     Признак божьего шлемильства.

     Слово самое "Шлемиль"
     Нам понятно. Ведь Шамиссо
     Даже в Пруссии гражданство
     Дал ему (конечно, слову),

     И осталось неизвестным,
     Как исток святого Нила,
     Лишь его происхожденье;
     Долго я над ним мудрил,

     А потом пошел за справкой,
     Много лет назад в Берлине,
     К другу нашему Шамиссо,
     К обер-шефу всех Шлемилей.

     Но и тот не мог ответить
     И на Гицига сослался,
     От которого узнал он
     Имя Петера без тени

     И фамилию. Я тотчас
     Дрожки взял и покатил
     К Гицигу. Сей чин судебный
     Прежде звался просто Ициг,

     И когда он звался Ициг,
     Раз ему приснилось небо
     И на небе надпись. Гициг,--
     То есть Ициг с буквой Г.

     "Что тут может значить Г? --
     Стал он размышлять. -- Герр Ициг
     Или горний Ициг? Горний --
     Титул славный, но в Берлине

     Неуместный". Поразмыслив,
     Он решил назваться "Гициг",--
     Лишь друзьям шепнув, что горний
     В Гициге сидит святой.

     "Гициг пресвятой! -- сказал я,
     Познакомясь. -- Вы должны мне
     Объяснить языковые
     Корни имени Шлемиль".

     Долго мой святой хитрил,
     Все не мог припомнить, много
     Находил уверток, клялся
     Иисусом, -- наконец

     От моих штанов терпенья
     Отлетели все застежки,
     И пошел я тут ругаться,
     Изощряться в богохульстве,

     Так что пиетист почтенный
     Побледнел как смерть, затрясся,
     Перестал мне прекословить
     И повел такой рассказ:

     "В Библии прочесть мы можем,
     Что частенько в дни скитаний
     Наш Израиль утешался
     С дочерями Моавитов.

     И случилось, некий Пинхас
     Увидал, как славный Зимри
     Мерзкий блуд свершал с такой же
     Мадиамской уроженкой.

     И тотчас же в лютом гневе
     Он схватил копье и Зимри
     Умертвил на месте блуда.
     Так мы в Библии читаем.

     Но из уст в уста в народе
     С той поры передается,
     Что своим оружьем Пинхас
     Поразил совсем не Зимри

     И что, гневом ослепленный,
     Вместо грешника убил он
     Неповинного. Убитый
     Был Шлемиль бен Цури-Шадцай".

     Этим-то Шлемилем Первым
     Начат был весь род Шлемилей:
     Наш родоначальник славный
     Был Шлемиль бен Цури-Шадцай.

     Он, конечно, не прославлен
     Доблестью, мы только знаем
     Имя, да еще известно,
     Что бедняга был Шлемилем.

     Но ведь родовое древо
     Ценно не плодом хорошим,
     А лишь возрастом, -- так наше
     Старше трех тысячелетий!

     Год приходит, год проходит;
     Больше трех тысячелетий,
     Как погиб наш прародитель,
     Герр Шлемиль бен Цури-Шадцай.

     Уж давно и Пинхас умер,
     Но копье его доныне
     Нам грозит, всегда мы слышим,
     Как свистит оно над нами.

     И оно сражает лучших --
     Как Иегуда бен Галеви,
     Им сражен был Ибен Эзра,
     Им сражен был Габироль.

     Габироль -- наш миннезингер,
     Посвятивший сердце богу,
     Соловей благочестивый,
     Чьею розой был всевышний,--

     Чистый соловей, так нежно
     Пел он песнь любви великой
     Средь готического мрака,
     В тьме средневековой ночи.

     Не страшился, не боялся
     Привидений и чудовищ,
     Духов смерти и безумья,
     Наводнявших эту ночь!

     Чистый соловей, он думал
     Лишь о господе любимом,
     Лишь к нему пылал любовью,
     Лишь его хвалою славил!

     Только тридцать весен прожил
     Вещий Габироль, но Фама
     Раструбила по вселенной
     Славу имени его.

     Там же, в Кордове, с ним рядом,
     Жил какой-то мавр; он тоже
     Сочинял стихи и гнусно
     Стал завидовать поэту.

     Чуть поэт начнет, бывало,
     Петь -- вскипает желчь у мавра,
     Сладость песни у мерзавца
     Обращалась в горечь злобы.

     Ночью в дом свой заманил он
     Ненавистного поэта
     И убил его, а труп
     Закопал в саду за домом.

     Но из почвы, где зарыл он
     Тело, вдруг росток пробился,
     И смоковница возникла
     Небывалой красоты.

     Плод был странно удлиненный,
     Полный сладости волшебной,
     Кто вкусил его -- изведал
     Несказанное блаженство.

     И тогда пошли в народе
     Толки, сплетни, пересуды,
     И своим светлейшим ухом
     Их услышал сам калиф.

     Сей же, собственноязычно
     Насладившись феноменом,
     Учредил немедля строгий
     Комитет по разысканью.

     Дело взвесили суммарно:
     Всыпали владельцу сада
     В пятки шестьдесят бамбуков --
     Он сознался в злодеянье;

     После вырыли из почвы
     Всю смоковницу с корнями,
     И народ узрел воочью
     Труп кровавый Габироля.

     Пышно было погребенье,
     Беспредельно горе братьев.
     В тот же день калифом был
     Нечестивый мавр повешен.






     Во дворце толедском трубы
     Зазывают всех у входа,
     Собираются на диспут
     Толпы пестрые народа.

     То не рыцарская схватка,
     Где блестит оружье часто,
     Здесь копьем послужит слово
     Заостренное схоласта.

     Не сойдутся в этой битве
     Молодые паладины,
     Здесь противниками будут
     Капуцины и раввины.

     Капюшоны и ермолки
     Лихо носят забияки.
     Вместо рыцарской одежды --
     Власяницы, лапсердаки.

     Бог ли это настоящий?
     Бог единый, грозный, старый,
     Чей на диспуте защитник
     Реб Иуда из Наварры?

     Или бог другой -- трехликий,
     Милосердный, христианский,
     Чей защитник брат Иосиф,
     Настоятель францисканский?

     Мощной цепью доказательств,
     Силой многих аргументов
     И цитатами -- конечно,
     Из бесспорных документов --

     Каждый из героев хочет
     Всех врагов обезоружить,
     Доведеньем ad absurdum1
     Сущность бога обнаружить.

     Решено, что тот, который
     Будет в споре побежденным,
     Тот религию другую
     Должен счесть своим законом.

     Иль крещение приемлют
     Иудеи в назиданье,--
     Иль, напротив, францисканцев
     Ожидает обрезанье.


     ---------------------------
     1 До абсурда

     Каждый вождь пришел со свитой!
     С ним одиннадцать -- готовых
     Разделить судьбу в победе
     Иль в лишениях суровых.

     Убежденные в успехе
     И в своем священном деле,
     Францисканцы для евреев
     Приготовили купели,

     Держат дымные кадила
     И в воде кропила мочат...
     Их враги ножи готовят,
     О точильный камень точат.

     Обе стороны на месте:
     Переполненная зала
     Оживленно суетится
     В ожидании сигнала.

     Под навесом золоченым
     Короля сверкает ложа.
     Там король и королева,
     Что на девочку похожа.

     Носик вздернут по-французски,
     Все движения невинны,
     И лукавы и смеются
     Уст волшебные рубины.

     Будь же ты хранима богом,
     О цветок благословенный...
     Пересажена, бедняжка,
     С берегов веселой Сены

     В край суровый этикета,
     Где ты сделалась испанкой,
     Бланш Бурбон звалась ты дома,
     Здесь зовешься доньей Бланкой.

     Короля же имя -- Педро,
     С прибавлением -- Жестокий.
     Но сегодня, как на счастье,
     Спят в душе его пороки;

     Он любезен и приятен
     В эти редкие моменты,
     Даже маврам и евреям
     Рассыпает комплименты.

     Господам без крайней плоти
     Он доверился всецело;
     И войска им предоставил,
     И финансовое дело.

     Вот вовсю гремят литавры,
     Трубы громко возвещают,
     Что духовный поединок
     Два атлета начинают.

     Францисканец гнев священный
     Здесь обрушивает первый --
     То звучит трубою голос,
     То елеем мажет нервы.

     Именем отца, и сына,
     И святого духа -- чинно
     Заклинает францисканец
     "Семя Якова" -- раввина,

     Ибо часто так бывает,
     Что, немало бед содеяв,
     Черти прячутся охотно
     В теле хитрых иудеев.

     Чтоб изгнать такого черта,
     Поступает он сурово:
     Применяет заклинанья
     И науку богослова.

     Про единого в трех ликах
     Он рассказывает много,--
     Как три светлых ипостаси
     Одного являют бога:

     Это тайна, но открыта
     Лишь тому она, который
     За предел рассудка может
     Обращать блаженно взоры.

     Говорит он о рожденье
     Вифлеемского дитяти,
     Говорит он о Марии
     И о девственном зачатье,

     Как потом лежал младенец
     В яслях, словно в колыбели,
     Как бычок с коровкой тут же
     У господних яслей млели;

     Как от Иродовой казни
     Иисус бежал в Египет,
     Как позднее горький кубок
     Крестной смерти был им выпит;

     Как при Понтии Пилате
     Подписали осужденье --
     Под влияньем фарисеев
     И евреев, без сомненья.

     Говорит монах про бога,
     Что немедля гроб оставил
     И на третий день блаженно
     Путь свой на небо направил.

     Но когда настанет время,
     Он на землю возвратится,--
     И никто, никто из смертных
     От суда не уклонится.

     "О, дрожите, иудеи!..--
     Говорит монах. -- Поверьте,
     Нет прощенья вам, кто гнал
     Бога к месту крестной смерти.

     Вы убийцы, иудеи,
     О народ -- жестокий мститель!
     Тот, кто вами был замучен,
     К нам явился как Спаситель.

     Весь твой род еврейский -- плевел,
     И в тебе ютятся бесы.
     А твои тела -- обитель,
     Где свершают черти мессы.

     Так сказал Фома Аквинский,
     Он недаром "бык ученья",
     Как зовут его за то, что
     Он лампада просвещенья.

     О евреи, вы -- гиены,
     Кровожадные волчицы,
     Разрываете могилу,
     Чтобы трупом насладиться.

     О евреи -- павианы
     И сычи ночного мира,
     Вы страшнее носорогов,
     Вы -- подобие вампира.

     Вы мышей летучих стая,
     Вы вороны и химеры,
     Филины и василиски,
     Тварь ночная, изуверы.

     Вы гадюки и медянки,
     Жабы, крысы, совы, змеи!
     И суровый гнев господень
     Покарает вас, злодеи!

     Но, быть может, вы- решите
     Обрести спасенье ныне
     И от злобной синагоги
     Обратите взор к святыне,

     Где собор любви обильной
     И отеческих объятий,
     Вы убийцы, иудеи,
     О народ -- жестокий мститель!
     Тот, кто вами был замучен,
     К нам явился как Спаситель.

     Весь твой род еврейский -- плевел,
     И в тебе ютятся бесы.
     А твои тела -- обитель,
     Где свершают черти мессы.

     Так сказал Фома Аквинский,
     Он недаром "бык ученья",
     Как зовут его за то, что
     Он лампада просвещенья.

     О евреи, вы -- гиены,
     Кровожадные волчицы,
     Разрываете могилу,
     Чтобы трупом насладиться.

     О евреи -- павианы
     И сычи ночного мира,
     Вы страшнее носорогов,
     Вы -- подобие вампира.

     Вы мышей летучих стая,
     Вы вороны и химеры,
     Филины и василиски,
     Тварь ночная, изуверы.

     Вы гадюки и медянки,
     Жабы, крысы, совы, змеи!
     И суровый гнев господень
     Покарает вас, злодеи!

     Но, быть может, вы- решите
     Обрести спасенье ныне
     И от злобной синагоги
     Обратите взор к святыне,

     Где собор любви обильной
     И отеческих объятий,
     Где святые благовонный
     Льют источник благодати;

     Сбросьте ветхого Адама,
     Отрешась от злобы старой,
     И с сердец сотрите плесень,
     Что грозит небесной карой.

     Вы внемлите гласу бога,
     Не к себе ль зовет он разве?
     На груди Христа забудьте
     О своей греховной язве.

     Наш Христос -- любви обитель,
     Он подобие барашка,--
     Чтоб грехи простились наши,
     На кресте страдал он тяжко.

     Наш Христос -- любви обитель,
     Иисусом он зовется,
     И его святая кротость
     Нам всегда передается.

     Потому мы тоже кротки,
     Добродушны и спокойны,
     По примеру Иисуса --
     Ненавидим даже войны.

     Попадем за то на небо,
     Чистых ангелов белее,
     Будем там бродить блаженно
     И в руках держать лилеи;

     Вместо грубой власяницы
     В разноцветные наряды
     Из парчи, муслина, шелка
     Облачиться будем рады;

     Вместо плеши -- будут кудри
     Золотые лихо виться,
     Девы райские их будут
     Заплетать и веселиться;

     Там найдутся и бокалы
     В увеличенном объеме,
     А не маленькие рюмки,
     Что мы видим в каждом доме.

     Но зато гораздо меньше
     Будут там красавиц губки --
     Райских женщин, что витают,
     Как небесные голубки.

     Будем радостно смеяться,
     Будем пить вино, целуя,
     Проводить так будем вечность,
     Славя бога: "Аллилуйя!"

     Кончил он. И вот монахи,
     Все сомнения рассеяв,
     Тащат весело купели
     Для крещенья иудеев.

     Но, полны водобоязни,
     Не хотят евреи кары,--
     Для ответной вышел речи
     Реб Иуда из Наварры:

     "Чтоб в моей душе бесплодной
     Возрастить Христову розу,
     Ты свалил, как удобренье,
     Кучу брани и навозу.

     Каждый следует методе,
     Им изученной где-либо...
     Я бранить тебя не буду,
     Я скажу тебе спасибо.

     "Триединое ученье" --
     Это наше вам наследство:
     Мы ведь правило тройное
     Изучаем с малолетства.

     Что в едином боге трое,
     Только три слились персоны,--
     Очень скромно, потому что
     Их у древних -- легионы.

     Незнаком мне ваш Христос,
     Я нигде с ним не был вместе,
     Также девственную матерь
     Знать не знаю я, по чести.

     Жаль мне, что веков двенадцать
     Иисуса треплют имя,
     Что случилось с ним несчастье
     Некогда в Иерусалиме.

     Но евреи ли казнили --
     Доказать трудненько стало,
     Ибо corpus'a delicti1
     Уж на третий день не стало.

     -----------------------------
     1 Вещественного доказательства преступления (лат.).

     Что родня он с нашим богом --
     Это плод досужих сплетен,--
     Потому что мне известно:
     Наш -- решительно бездетен.

     Наш не умер жалкой смертью
     Угнетенного ягненка,
     Он у нас не филантропик,
     Не подобие ребенка.

     Богу нашему неведом
     Путь прощенья и смиренья,
     Ибо он громовый бог,
     Бог суровый отомщенья.

     Громы божеского гнева
     Поражают неизменно,
     За грехи отцов карают
     До десятого колена.

     Бог наш -- это бог живущий,
     И притом не быстротечно,
     А в широких сводах неба
     Пребывает он извечно.

     Бог наш -- бог здоровый также,
     А не миф какой-то шаткий,
     Словно тени у Коцита
     Или тонкие облатки.

     Бог силен* В руках он держит
     Солнце, месяц, неба своды;
     Только двинет он бровями --
     Троны гибнут, мрут народы.

     С силон бога не сравнится,--
     Как поет Давид,-- земное;
     Для него -- лишь прах ничтожный
     Вся земля, не что иное.

     Любит музыку наш бог,
     Также пением доволен,
     Но, как хрюканье, ему
     Звон противен колоколен.

     В море есть Левиафан --
     Так зовется рыба бога,--
     Каждый день играет с ней
     Наш великий бог немного.

     Только в день девятый аба,
     День разрушенного храма,
     Не играет бог наш с рыбой,
     А молчит весь день упрямо.

     Целых сто локтей длина
     Этого Левиафана,
     Толще дуба плавники,
     Хвост его -- что кедр Ливана.

     Мясо рыбы деликатно
     И нежнее черепахи.
     В Судный день к столу попросит
     Бог наш всех, кто жил во страхе.

     Обращенные, святые,
     Также праведные люди
     С удовольствием увидят
     Рыбу божию на блюде --

     В белом соусе пикантном,
     Также в винном, полном лука,
     Приготовленную пряно, --
     Ну совсем как с перцем щука.

     В остром соусе, под луком,
     Редька светит, как улыбка...
     Я ручаюсь, брат Иосиф,
     Что тебе по вкусу рыбка.

     А изюмная подливка,
     Брат Иосиф, ведь не шутка,
     То небесная услада
     Для здорового желудка.

     Бог недурно варит, -- верь,
     Я обманывать не стану.
     Откажись от веры предков,
     Приобщись к Левиафану".

     Так раввин приятно, сладко
     Говорит, смакуя слово,
     И евреи, взвыв от счастья,
     За ножи схватились снова,

     Чтобы с вражескою плотью
     Здесь покончить поскорее:
     В небывалом поединке --
     Это нужные трофеи.

     Но, держась за веру предков
     И за плоть, конечно, тоже,
     Не хотят никак монахи
     Потерять кусочек кожи.

     За раввином -- францисканец
     Вновь завел язык трескучий:
     Слово каждое -- не слово,
     А ночной сосуд пахучий.

     Отвечает реб Иуда,
     Весь трясясь от оскорбленья,
     Но, хотя пылает сердце,
     Он хранит еще терпенье.

     Он ссылается на "Мишну",
     Комментарии, трактаты,
     Также он из "Таусфес-Ионтоф"
     Позаимствовал цитаты.

     Но что слышит бедный рабби
     От монаха-святотатца?!
     Тот сказал, что "Таусфес-Ионтоф"
     Может к черту убираться!"

     "Все вы слышите, о боже!" --
     И, не выдержавши тона,
     Потеряв терпенье, рабби
     Восклицает возмущенно'

     "Таусфес-Ионтоф" не годится?
     Из себя совсем я выйду!
     Отомсти ж ему, господь мой,
     Покарай же за обиду!

     Ибо "Таусфес-Ионтоф", боже,--
     Это ты... И святотатца
     Накажи своей рукою,
     Чтобы богом оказаться!

     Пусть разверзнется под ним
     Бездна, в глуби пламенея,
     Как ты, боже, сокрушил
     Богохульного Корея.

     Грянь своим отборным громом,
     Защити ты нашу веру,--
     Для Содома и Гоморры
     Ты ж нашел смолу и серу!

     Покарай же капуцина, -
     Фараона ведь пришиб ты,
     Что за нами гнался, мы же
     Удирали из Египта.

     Ведь стотысячное войско
     За царем шло из Мицраим
     В латах, с острыми мечами
     В ужасающих ядаим.

     Ты, господь, тогда простер
     Длань свою, и войско вскоре
     С фараоном утонуло,
     Как котята, в Красном море.

     Порази же капуцинов,
     Покажи им в назиданье,
     Что святого гнева громы --
     Не пустое грохотанье.

     И победную хвалу
     Воспою тебе сначала.
     Буду я, как Мириам,
     Танцевать и бить в кимвалы".

     Тут монах вскочил, и льются
     Вновь проклятий лютых реки;
     "Пусть тебя господь погубит,
     Осужденного навеки.

     Ненавижу ваших бесов
     От велика и до мала:
     Люцифера, Вельзевула,
     Астарота, Белиала.

     Не боюсь твоих я духов,
     Темной стаи оголтелой,--
     Ведь во мне сам Иисус,
     Я его отведал тела.

     И вкусней Левиафана
     Аромат Христовой крови;
     А твою подливку с луком,
     Верно, дьявол приготовил.

     Ах, взамен подобных споров
     Я б на углях раскаленных
     Закоптил бы и поджарил
     Всех евреев прокаженных".

     Затянулся этот диспут,
     И кипит людская злоба,
     И борцы бранятся, воют,
     И шипят, и стонут оба.

     Бесконечно длинен диспут,
     Целый день идет упрямо;
     Очень публика устала,
     И ужасно преют дамы.

     Двор томится в нетерпенье,
     Кое-кто уже зевает,
     И красотку королеву
     Муж тихонько вопрошает:

     "О противниках скажите,
     Донья Бланка, ваше мненье:
     Капуцину иль раввину
     Отдаете предпочтенье?"

     Донья Бланка смотрит вяло,
     Гладит пальцем лобик нежный,
     После краткого раздумья
     Отвечает безмятежно:

     "Я не знаю, кто тут прав,--
     Пусть другие то решают,
     Но раввин и капуцин
     Одинаково воняют".








     К стр. 7.
     РАМПСЕНИТ

     По свидетельству египетских жрецов, казна Рампсенита была так богата, что ни один из последующих царейне мог не только превзойти его, но даже сравниться с ним. Желая сохранить в неприкосновенности свои кровища, выстроил он будто бы каменную кладовую,
     на стена которой прилегала к боковому крылу его дворца. Однако зодчий со злым умыслом устроил следующее. Он приспособил один из камней таким образом, что два человека или даже один могли легко вынуть его из стены. Соорудив эту кладовую, царь укрыл в ней свои сокровища. И вот по прошествии некоторого времемени позвал к себе зодчий, незадолго перед кончиною, сыновей (коих у него было двое) и поведал им про то, как он позаботился о них, чтобы жить им в изобилии, и про хитрость, которую применил при сооружении царской сокровищницы; и, точно объяснив, как вынимать тот камень, указал он им также нужную для сего меру в заключение добавил, что если они станут все это поднять, то царские сокровища будут в их руках. Закончилась его жизнь; сыновья же его не замедлили приступить к делу: они пошли ночью к царскому дворцу, в самом деле нашли камень в стене, с легкостью совладали с ним и унесли с собою много сокровищ. Когда царь снова открыл кладовую, то изумился, увидав, что сосуды с сокровищами не полны до краев. Однако обнить в этом он никого не мог, так как печати на двери были целы и кладовая оставалась запертой. Oднако, когда он, побывав дважды и трижды, увидел, что сокровищ становится все меньше (так как воры не переставали обкрадывать его), он сделал следующее. Он приказал изготовить капканы и поставил их вокруг сосудов с сокровищами. Когда же воры пришли снова и один из них
     прокрался внутрь и приблизился к сосуду, он тотчас же попал в капкан. Поняв приключившуюся с ним беду, он окликнул брата, объяснил ему случившееся и приказал как можно скорее влезть и отрезать ему голову, дабы и того не вовлечь в погибель, если его увидят и узнают,
     кто он такой. Тот согласился со сказанным и поступил по совету брата, затем приладил камень снова так, чтобы совпадали швы, и пошел домой, унося с собой голову брата. Когда же наступил день и царь вошел в кладовую, был он весьма поражен видом обезглавленных
     останков вора, застрявшего в капкане, между тем как кладовая оставалась нетронутой и не было в нее ни входа, ни какой-нибудь лазейки. Говорят, что, попав в такое
     затруднительное положение, он поступил следующим образом. Он велел повесить труп вора на стене и подле него поставил стражу, приказав ей схватить и привести к нему всякого, кто будет замечен плачущим или стенающим. Когда же труп был таким образом повешен, мать вора очень скорбела об этом. Она поговорила со своим оставшимся в живых сыном и потребовала от него каким бы то ни было способом снять труп брата; и когда он хотел уклониться от этого, она пригрозила, что пойдет к царю и донесет, что это он взял сокровища. Когда же мать проявила такую суровость к оставшемуся в живых сыну и все его увещания не привели ни к чему, говорят, он употребил следующую хитрость. Он снарядил несколько ослов, навьючил на них мехи с вином и затем погнал ослов впереди себя; и когда он поравнялся со стражей, сторожившей повешенный труп, он дернул развязанные концы трех или четырех мехов. Когда вино потекло, он стал с громким криком бить себя по голове, как бы не зная, к которому из ослов раньше броситься.
     Сторожа, однако, увидав вытекавшее в изобилии вино, сбежались с сосудами на дорогу и собрали вытекавшее вино в качестве законной своей добычи, -- чем он притворился немало рассерженным и ругал всех их. Но когда стража стала утешать его, он притворился, будто мало-помалу смягчается и гнев его проходит; наконец, он согнал ослов с дороги и стал поправлять на них сбрую.
     Когда же теперь, слово за слово, они разговорились и стали смешить его шутками, он отдал им еще один мех в придачу, и тогда они решили улечься тут же на месте пить, пожелали также его присутствия и приказали ему остаться, чтобы выпить здесь вместе с ними, на что он согласился и остался там. В конце концов, так как стража ласково обращалась с ним во время попойки, он
     отдал ей в придачу еще второй мех... Тогда вследствие основательного возлиянья сторожа перепились сверх всякой меры и, обессиленные сном, растянулись на том самом месте, где пили. Так как была уже глухая ночь, он снял труп брата и обстриг еще в знак поругания всем сторожам правые половины бород; положил затем труп на ослов и погнал их домой, исполнив таким образом то, что заповедала ему мать.
     Царь же, когда ему донесли, что труп вора украден будто бы очень разгневался; и так как он во что бы ни стало хотел открыть виновника этих проделок, употребил, чему я не верю, следующее средство. Родную дочь он поместил в балагане, как если бы она продавала себя, и приказал ей допускать к себе всякого без различия; однако, прежде чем сойтись, она должна была заставлять каждого рассказать ей самую хитрую и саммую бессовестную проделку, какую он совершил в своей жизни, и если бы при этом кто-нибудь рассказал ей историю о воре, того должна была она схватить и не выпускать. Девушка действительно поступила так, как ей приказал отец, но вор дознался, к чему все это устроено, peшил еще раз превзойти царя хитростью и будто сделал cледующее. Он отрезал от свежего трупа руку по плечо и взял ее под плащом с собою. Таким образом пошел к царской дочери, и когда она его, так же как и других спросила, он рассказал ей как самую бессовестную свою проделку, что он отрезал голову родному брату, попавшемуся в царской сокровищнице в капкан, и как самую хитрую, что он напоил стражу допьяна и снял повешенный труп брата. При этих словах она хотела
     схватить, но вор протянул ей в темноте мертвую руку, которую она схватила и удержала, убежденная, что держит его собственную руку; между тем он отпустил последнюю и поспешно скрылся в дверь. Когда же этом донесли царю, он совсем изумился изворотливости и смелости того человека. Но в конце концов он будто бы велел объявить по всем городам, что дарует безнаказанность этому человеку и обещает ему всяческие блага, если тот откроет себя и предстанет перед ним.
     Вор этому доверился и предстал пред ним; и Рампсенит чрезвычайно восхищался им, даже отдал ему в жены ту дочь как умнейшему из людей, поскольку египтян он считал мудрейшим из народов, а этого человека мудрейшим из египтян.

     (Геродот. История, кн. II, гл. 121)



     К стр. 17.
     ПОЛЕ БИТВЫ ПРИ ГАСТИНГСЕ

     Погребение короля Гарольда

     Два саксонских монаха, Асгот и Айльрик, посланные настоятелем Вальдгема, просили разрешения перенести останки своего благодетеля к себе в церковь, что им и разрешили. Они ходили между грудами тел, лишенных оружия, и не находили того, кого искали: так был он обезображен ранами. В печали, отчаявшись в счастливом исходе своих поисков, обратились они к одной женщине, которую Гарольд, прежде чем стать королем, содержал в качестве любовницы, и попросили ее присоединиться к ним. Ее звали Эдит, и она носила прозвище "Красавица с лебединой шеей". Она согласилась пойти вместе с обоими монахами, и оказалось, что ей легче, чем им, найти тело того, кого она любила.

     (О. Т ь е р р и. История завоевания Англии норманнами)




     К стр. 94.
     ВОСПОМИНАНИЕ

     И маленький Вильгельм лежит там, и в этом виноват я. Мы вместе учились в монастыре францисканцев и вместе играли на той его стороне, где между каменных стен протекает Дюссель Я сказал "Вильгельм, вытащи котенка, видишь, он свалился в реку". Вильгельм резво взбежал на доску, перекинутую с одного берега на другой, схватил котенка, но сам при этом упал в воду, а когда его извлекли оттуда, он был мокр и мертв. Котенок жил еще долгое время.

     ("Путевые картины" Генриха Гейне, часть вторая, гл.


     К стр. 112.
     ИЕГУДА БЕН ГАЛЕВИ

     Песнь, пропетая левитом Иегудой, украшает общины, точно драгоценнейшая диадема, точно жемчужная цепь обвивает ее шею. Он -- столп и утверждение храма песнопения -- пребывающий в чертогах науки, мс гучий, мечущий песнь, как копье.. повергнувший исполинов песни, их победитель и господин. Его песни лишают мудрых мужества песнопения -- перед ними почти иссякают сила и пламень Ассафа и Иедутана, и пение карахитов кажется слишком долгим. Он ворвался в житницы песнопения, и разграбил запасы их, и унес с собою npекраснейшие из орудий, -- он вышел наружу и затвор врата, чтобы никто после него не вступил в них. И кто следует за ним по стопам его, чтобы перенять искусство его пения, -- им не настичь даже пыли его победной колесницы. Все певцы несут на устах его слово и лобзают землю, по которой он ступал. Ибо в творениях дожественной речи язык его проявляет силу и иощь. Своими молитвами он увлекает сердца, покоряя в своих любовных песнях он нежен, как роса, и восплг няет, как пылающие угли, ив своих жалобах струит облаком слез, -- в посланиях и сочинениях, которые он гает, заключена вся поэзия.

     ("Рабби Соломон Аль-Харизи о рабби Иегуде Галев




     Послесловие к "Романсеро"

     Я назвал эту книгу "Романсеро", поскольку тон романса преобладает в стихах, которые здесь собраны. Я написал их, за немногими исключениями, в течение трех последних лет, среди всевозможных физических тягот и мучений. Одновременно с "Романсеро" я выпускаю в том же издательстве небольшую книжечку, которая носит название "Доктор Фауст, поэма для танца, а также курьезные сообщения о дьяволе, ведьмах и стихотворном искусстве". Я рекомендую последнюю достопочтенной публике, которая не прочь приобретать знания о такого рода предметах без всякого умственного напряжения; это тонкая, ювелирная работа, при виде которой покачает головою не один неискусный кузнец. Я намеревался первоначально включить это произведение в "Романсеро", но отказался от этого, чтобы не нарушать единства настроения, которое господствует в последнем и создает его колорит. Эту "поэму для танца" я написал в 1847 году, в то время, когда мой злой недуг шагнул уже далеко вперед, хотя не бросил еще своей мрачной тени на мою Душу. Я сохранил еще в то время немножко мяса и язычества, еще не был исхудалым, спиритуалистическим скелетом, нетерпеливо ожидающим своего окончательного Уничтожения. И в самом деле, разве я еще существую? Плоть моя до такой степени измождена, что от меня не осталось почти ничего, кроме голоса, и кровать моя напоминает мне вещающую могилу волшебника Мерлина, погребенного в лесу Броселиан, в Бретани, под сенью высоких дубов, вершины которых пылают, подобно зеленому пламени, устремленному к небу. Ах, коллега Мерлин, завидую тому, что у тебя есть эти деревья и их свежее веяние; ведь ни единый шорох зеленого листка не доносится до моей матрацной могилы в Париже, я слышу с утра до вечера только грохот экипажей, стук, крики и бренчанье на рояле. Могила без тишины, смерть без привилегий мертвецов, которым не приходится тратить деньги и писать письма или даже книги, -- печальное положение! Давно уже сняли с меня мерку для гроба, и для некролога тоже, но умираю я так медленно, это становится прямо-таки несносным и для меня, и моих друзей... Но терпение! Всему приходит конец. Когда-нибудь утром вы найдете закрытым балаганчик, в котором вас так часто потешали кукольные комедии моего
     юмора.
     Но что станется, когда я умру, с бедными петрушками, которых я годы выводил на сцену во время этих представлений? Какая судьба ждет, например, Массмана? Я расстаюсь с ним так неохотно, и мною овладевавает поистине глубокая печаль, когда я вспоминаю стихи

     О, где же короткие ножки его,
     У носа бородавки?
     Как пудель, он быстро, бодро, свежо
     Кувыркается на травке1.
     _______________
     1 Перевод Ю. Тынянова.

     И он знает латынь. Правда, я так часто утверждаю противоположное в своих писаниях, что никто уже не сомневался в моих утверждениях, и несчастный стал предметом всеобщего осмеяния. Мальчишки в школе сппросили его, на каком языке написан "Дон-Кихот". И когда
     мой бедный Массман отвечал: на испанском, -- они возразили, что он ошибается, -- "Дон-Кихот" написан по-латыни, и он спутал ее с испанским. Даже у собственной его супруги достало жестокости кричать во время домашних недоразумений, что ей странно, как супруг не понимает того, что она разговаривает с ним все-таки немецки, а не по-латыни. Бабушка Массмана, прачка
     безукоризненной нравственности, стиравшая когда-то на Фридриха Великого, умерла, огорченная позором своего внука; дядя, честный старопрусский латалыцик сапог, вообразил, будто опозорен весь его род, и от досады спился.
     Я сожалею, что юношеское мое легкомыслие натворило столько бедствий. Почтенной прачке я, к сожалению, уже не могу вернуть жизнь и не могу отвадить от водки чувствительного дядюшку, валяющегося ныне в сточных канавах Берлина; но его самого, моего бедного шута Массмана, я намерен реабилитировать в общественном мнении, торжественно взяв обратно все, что когда бы то ни было высказывал по поводу его безла-тннья, его латинской импотенции, его magna linguae ro-manae ignorantia1.

     ----------------
     1 Великого неведения языка римлян {лат.}.

     Я все-таки облегчил бы таким образом свою совесть. Когда лежишь на смертном одре, становишься очень чувствительным и мягкосердечным и не прочь примириться с богом и с миром. Признаю: многих я царапал, многих кусал и отнюдь не был агнцем. Но, поверьте мне, прославленные агнцы кротости вовсе не вели бы себя так смиренно, если бы обладали клыками и когтями тигра. Я могу похвалиться тем, что лишь изредка пользовался этим естественным оружием. С тех пор как я сам нуждаюсь в милосердии божьем, я даровал амнистию всем своим врагам; много превосходных стихотворений, направленных против очень высоких и очень  низменных персон, не были поэтому включены в настоящий сборник. Стихотворения, хотя бы отдаленно заключавшие в себе колкости против господа бога, я с боязливым рвением предал огню. Лучше пусть горят стихи, чем стихотворец. Да, я пошел на мировую с создателем, как и
     с созданием, к величайшей досаде моих просвещенных Друзей, которые упрекали меня в этом отступничестве, в возвращении назад, к старым суевериям, как им угодно было окрестить мое возвращение к богу. Иные, по нетерпимости своей, выражались еще резче. Высокий собор
     служителей атеизма предал меня анафеме, и находятся фанатические попы неверия, которые с радостью подвергли бы меня пытке, чтобы вынудить у меня признание во всех моих ересях. К счастью, они не располагают никайши другими орудиями пытки, кроме собственных Писаний. Но я готов и без пытки признаться во всем. Да, я возвратился к богу, подобно блудному сыну, после того как долгое время пас свиней у гегельянцев. Были то несчастья, что пригнали меня обратно? Быть может, менее ничтожная причина. Тоска по небесной родине напала на меня и гнала через леса и ущелья, по самым головокружительным тропинкам диалектики. На пути мне!
     попался бог пантеистов, но я не мог с ним сблизиться... Это убогое, мечтательное существо переплелось и сролось с миром, оно как бы заточено в нем и зевает тебе в ответ, безвольное и немощное. Обладать волей можно только будучи личностью, а проявить волю можно только тогда, когда не связаны локти. Когда страстно желаешь бога, который в силах тебе помочь, -- а ведь это все-таки главное, -- нужно принять и его личное бытие, и его внемирность, и его священные атрибуты, всеблагость, всеведение, всеправедность и т. д. Бессмертие души, наше потустороннее существование, достается нам в придачу, точно прекрасная мозговая кость, которую мясник бесплатно подсовывает в корзинку, когда он доволен покупателем. Такого рода прекрасная мозговая кость зовется на языке французской кухни la rejouissa се1, и на ней готовят совершенно замечательные бульоны, чрезвычайно крепительные и усладительные
     бедного истощенного больного. То, что я не отказало от такого рода rejouissance, но, напротив, с приятностью воспринял ее душою, одобрит всякий не лишенный чувства человек.
     Я говорил о боге пантеистов, но не могу при этом заметить, что он, в сущности, вовсе не бог, да и, бственно говоря, пантеисты -- не что иное, как стыдливые атеисты; они страшатся не столько самого предмета, сколько тени, которую он отбрасывает на стену или его имени. В Германии во времена реставрации большинство разыгрывало такую же пятнадцатилетнюю комедию с господом богом, какую здесь, во Франи разыгрывали с королевской властью конституционные роялисты, бывшие по большей части в глубине души республиканцами. После Июльской революции маски был сброшены и по ту и по другую сторону Рейна. С тех пор, в особенности же после падения Луи-Филиппа, лучше монарха, когда бы то ни было носившего конститу-
     ----------------------
     1 Кости, которые мясник дает в придачу к отвешенному мясу (фр.)

     ционный терновый венец, здесь, во Франции, сложился взгляд, согласно которому только две формы правления, абсолютная монархия и республика, могут выдержать критику разума или опыта, и необходимо выбрать одну из двух, промежуточные же смеси ложны, неосновательны и пагубны. Точно таким же образом в Германии всплыло убеждение в том, что необходимо сделать выбор между религией и философией, между откровением, ниспосланным догматами веры, и последними выводами мышления, между абсолютным библейским богом и атеизмом.
     Чем мужественнее умы, тем легче становятся они жертвою подобных дилемм. Что касается меня, я не могу похвастаться особенным прогрессом в политике; я оставался при тех же демократических принципах, которым моя юность поклялась в верности и во имя которых я с тех пор пылал все горячее. В теологии, наоборот, мне приходится каяться в регрессе, причем возвратился я, как уже заявлено выше, к старому суеверию, к личному богу. Этого никак нельзя затушевать, что пытались сделать иные просвещенные и доброжелательные друзья. Однако же я должен категорически опровергнуть слух, будто мое отступление привело меня к порогу той или иной церкви или даже в самое ее лоно. Нет, мои религиозные убеждения и взгляды по-прежнему свободны от всякой церковности; никаким колокольным звоном я не соблазнился, и ни одна алтарная свеча не ослепила меня. Я никогда не играл в ту или иную символику и не вполне отрекся от моего разума. Я никого не предал, даже своих языческих богов, от которых я, правда, отвернулся, однако расставшись с ними дружески и любовно. Это было в мае 1848 года, в день, когда я в последний раз вышел из дому и простился с милыми кумирами, которым поклонялся во время моего счастья. Лишь с трудом удалось мне доплестись до Лувра, я чуть не упал от слабости, войдя в благородный зал, где стоит на своем постаменте вечно благословенная богиня красоты, наша матерь божья из Милоса. Я долго лежал у ее ног и плакал так горестно, что слезами моими тронулся бы даже камень. И богиня глядела на меня с высоты сочувствен-110, мо так безнадежно, как будто хотела сказать: "Разве Ть1 не видишь, что у меня нет рук и я не могу тебе Помочь?!"

     Я не стану продолжать, ибо впадаю в плаксивый тон, который, пожалуй, может стать еще более плаксивым, когда я подумаю о том, что должен ныне расстаться с тобою, дорогой читатель... Нечто вроде умиления овладевает мною при этой мысли, ибо расстаюсь я с тобою неохотно. Автор привыкает в конце концов к своей публике, точно она разумное существо. Да и ты как будто огорчен тем, что я должен проститься с тобою: ты растроган, мой дорогой читатель, и драгоценные перлы катятся из твоих слезных мешочков. Но успокойся, мы свидимся в лучшем мире, где я к тому же рассчитываю написать для тебя книги получше. Я исхожу из предположения, что там поправится и мое здоровье и что Свединборг не налгал мне. Ведь он с большою самоувереностью рассказывает, будто в ином мире мы будем спокойно продолжать наши старые занятия, точь-в-точь так же, как предавались им в этом мире, будто сохраним
     там в неприкосновенности свою индивидуальность и будто смерть не вызовет особых пертурбаций в нашем органическом развитии. Сведенборг честен до мозга стей, и достойны доверия его показания об ином мире, где он самолично встречался с персонами, игравшими
     значительную роль на нашей земле. Большинство из них, говорит он, ничуть не изменились и занимаются теми же делами, которыми занимались в раньше; они исполнены постоянства, одряхлели, впали в старомодность, что иногда бывало очень комично. Так, например, драгоценный наш доктор Мартин Лютер застрял на своем учении о благодати и в защиту его ежедневно в течении трехсот лет переписывает одни и те же заплесневелые аргументы -- совсем как покойный барон Экштейн, который двадцать лет подряд печатал во "Всеобщей газете" одну и ту же статью, упорно пережевывая старую иезуитскую закваску. Не всех, однако, игравших роль земле, застал Сведенборг в таком окаменелом оцепенении: иные изрядно усовершенствовались как в добре, так и во зле, и при этом происходят весьма странные вещи. Иные герои и святые сего мира стали там отъявленными негодяями и беспутниками, но наряду с этим случается и обратное. Так, например, святому Антонию ударил
     в голову хмель высокомерия, когда он узнал, как необыкновенно чтит и преклоняется перед ним весь христианский мир, и вот он, поборовший здесь, на земле, ужаснейшие искушения, стал теперь там наглым проходимцем и достойным петли распутником и валяется в дерьме на пару с собственной свиньей. Целомудренная Сусанна дошла до предельного позора потому, что кичилась собственною нравственностью, в непобедимость которой она уверовала, устояв когда-то столь достославно перед старцами; и она поддалась прелести юного Авессалома, сына Давидова. Дочери Лота, напротив, с течением времени очень укрепились в добродетели и слывут в том мире образцами благопристойности; старик же, по несчастью, как и раньше, весьма привержен к бутылке.
     Как бы глупо ни звучали эти рассказы, они, однако, столь же знаменательны, сколь и остроумны. Великий скандинавский ясновидец постиг единство и неделимость нашего бытия и в то же время вполне познал и признал неотъемлемые права человеческой индивидуальности. Посмертное бытие у него вовсе не какой-нибудь идеальный маскарад, ради которого мы облекаемся в новые куртки и в нового человека: человек и костюм остаются у него неизменными. В ином мире Сведенборга уютно почувствуют себя даже бедные гренландцы, которые в старину, когда датские миссионеры попытались обратить их в христианство, задали им вопрос: водятся ли в христианском раю тюлени? Получив отрицательный ответ, они с огорчением заявили: в таком случае христианский рай не годится для гренландцев, которые, мол, не могут существовать без тюленей.
     Как противится душа мысли о прекращении нашего личного бытия, мысли о вечном уничтожении! Horror vacui 1, которую приписывают природе, гораздо более сродни человеческому чувству. Утешься, дорогой читатель, мы будем существовать после смерти и в ином мире также найдем своих тюленей.
     А теперь будь здоров, и если я тебе что-нибудь должен, пришли мне счет.

     Писано в Париже. 30 сентября 1851 года.

     Генрих Гейне

     -----------------
      1 Боязнь пустоты (лат.).











     Пусть кровь течет из раны, пусть
     Из глаз струятся слезы чаще.
     Есть тайная в печали страсть,
     И нет бальзама плача слаще.

     Не ранен ты чужой рукой,
     Так должен сам себя ты ранить,
     И богу воздавай хвалу,
     Коль взор начнет слеза туманить.

     Спадает шум дневной; идет
     На землю ночь с протяжной дремой,-
     В ее руках тебя ни плут
     Не потревожит, ни знакомый.

     Здесь ты от музыки спасен,
     От пытки фортепьяно пьяных,
     От блеска Оперы Большой
     И страшных всплесков барабанных.

     Здесь виртуозы не теснят
     Тебя тщеславною оравой,
     И с ними гений Джакомо
     С его всемирной клакой славы.

     О гроб, ты рай для тех ушей,
     Которые толпы боятся.
     Смерть хороша, -- всего ж милей,
     Когда б и вовсе не рождаться.







     Друзья, которых любил я в былом,
     Они отплатили мне худшим злом.
     И сердце разбито; но солнце мая
     Снова смеется, весну встречая.

     Цветет весна. В зеленых лесах
     Звенит веселое пенье птах;
     Цветы и девушки, смех у них ясен --
     О мир прекрасный, ты ужасен!

     Я Орк подземный теперь хвалю,
     Контраст не ранит там душу мою;
     Сердцам страдающим полный отдых
     Там, под землею, в стигийских водах.

     Меланхолически Стикс звучит,
     Пустынно карканье стимфалид,
     И фурий пенис -- визг и вой,
     И Цербера лай над головой --

     Мучительно ладят с несчастьем людей,-
     В печальной долине, в царстве теней,
     В проклятых владениях Прозерпины
     С нашим страданием строй единый.

     Но здесь, наверху, о, как жестоко
     Розы и солнце ранят око!
     И майский и райский воздух ясен --
     О мир прекрасный, ты ужасен!



     Так говорит душа: "О тело!
     Я одного бы лишь хотела:
     С тобой вовек не разлучаться,
     С тобой во мрак и в ночь умчаться.
     Ведь ты -- мое второе "я",

     И облекаешь ты меня
     Как бы в наряд, что шелком шит
     И горностаями подбит.
     Увы мне! Я теперь должна,
     Абстрактна и оголена,
     Навек блаженным стать Ничем,
     В холодный перейти Эдем,
     В чертоги те, где свет не тмится,
     Где бродит эонов немых вереница,
     Уныло зевая, -- тоску вокруг
     Наводит их туфель свинцовых стук.
     Как я все это претерплю?
     О тело, будь со мной -- молю!"

     И тело отвечает ей:
     "Утешься от своих скорбей!
     Должны мы выносить с тобою,
     Что нам назначено судьбою.
     Я -- лишь фитиль; его удел --
     Чтоб в лампе он дотла сгорел.
     Ты -- чистый спирт, и станешь ты
     Звездой небесной высоты
     Блистать навек. Я, прах исконный,
     Остаток вещества сожженный,
     Как все предметы, стану гнилью
     И, наконец, смешаюсь с пылью.
     Теперь прости, не унывай!
     Приятнее, быть может, рай,
     Чем кажется отсюда он.
     Привет медведю, если б он,
     Великий Бер1 (не Мейербер),
     Предстал тебе средь звездных сфер!"

     ----------------
     1   Игра слов: Бер -- медведь (нем.).




     Кошка была стара и зла,
     Она сапожницею слыла;
     И правда, стоял лоток у окошка,
     С него торговала туфлями кошка,

     А туфельки, как напоказ,
     И под сафьян и под атлас,
     Под бархат и с золотою каймой,
     С цветами, с бантами, с бахромой.
     Но издали на лотке видна
     Пурпурно-красная пара одна;
     Она и цветом и видом своим
     Девчонкам нравилась молодым.

     Благородная белая мышка одна
     Проходила однажды мимо окна;
     Прошла, обернулась, опять подошла,
     Посмотрела еще раз поверх стекла --
     И вдруг сказала, робея немножко:
     "Сударыня киска, сударыня кошка,
     Красные туфли я очень люблю,
     Если недорого, я куплю".

     "Барышня, -- кошка ответила ей, --
     Будьте любезны зайти скорей,
     Почтите стены скромного дома
     Своим посещением, я знакома
     Со всеми по своему занятью,
     Даже с графинями, с высшей знатью;
     Туфельки я уступлю вам, поверьте,
     Только подходят ли вам, примерьте,
     Ах, право, один уж ваш визит..." --
     Так хитрая кошка лебезит.

     Неопытна белая мышь была,
     В притон убийцы она вошла,
     И села белая мышь на скамью
     И ножку вытянула свою --
     Узнать, подходят ли туфли под меру,-
     Являя собой невинность и веру.
     Но в это время, грозы внезапней,
     Кошка ее возьми да цапни
     И откусила ей голову ловко
     И говорит ей: "Эх ты, головка!
     Вот ты и умерла теперь.
     Но эти красные туфли, поверь,
     Поставлю я на твоем гробу,
     И когда затрубит архангел в трубу,
     В день воскресения, белая мышь,
     Ты из могилы выползи лишь,--
     Как все другие в этот день,--
     И сразу красные туфли надень".



     Белые мышки,--мой совет:
     Пусть не прельщает вас суетный свет,
     И лучше пускай будут босы ножки,
     Чем спрашивать красные туфли у кошки.




     Да, смерть зовет... Но я, признаться,
     В лесу хочу с тобой расстаться,
     В той дикой чаще, где средь хвои
     Блуждают волки, глухо воя,
     И мерзко хрюкает жена
     Владыки леса -- кабана.

     Да, смерть зовет... Но в час кончины
     Хочу, чтоб посреди пучины,
     Любовь моя, мое дитя,
     Осталась ты... Пусть вихрь, свистя,
     Взбивает волны, в бездне тонет,
     Со дна морских чудовищ гонит
     И алчно жертву рвут на части
     Акул и крокодилов пасти.
     Матильда! О мой друг прекрасный!
     Поверь мне, что не так опасны
     Ни дикий лес, ни шальной прибой,
     Как город, где нынче живем мы с тобой.
     Куда страшнее, чем волки, и совы,
     И всякие твари со дна морского,
     Те бестии, что не в лесах, а тут --
     В блестящей столице, в Париже, живут.
     Сей пьющий, поющий, танцующий край
     Для ангелов -- ад и для дьяволов -- ран.
     Тебя ли оставить мне в этом аду?!
     Нет, я рехнусь, я с ума сойду!

     С жужжаньем насмешливым надо мной
     Черных мух закружился рой,
     Иная на лоб или на нос садится.
     У многих из них -- человечьи лица,
     И хоботок над губой подвешен,
     Как в Индостане, у бога Ганеши.
     В мозгу моем слышится грохот и стук.
     Мне кажется -- там забивают сундук.
     И прежде, чем землю покину я сам,
     Мой разум пускается в путь к небесам.





     Сам суперкарго мингер ван Кук
     Сидит погруженный в заботы.
     Он калькулирует груз корабля
     И проверяет расчеты.

     "И гумми хорош, и перец хорош,--
     Всех бочек больше трех сотен.
     И золото есть, и кость хороша,
     И черный товар добротен.

     Шестьсот чернокожих задаром я взял
     На берегу Сенегала.
     У них сухожилья -- как толстый канат,
     А мышцы -- тверже металла.

     В уплату пошло дрянное вино,
     Стеклярус да сверток сатина.
     Тут виды -- процентов на восемьсот,
     Хотя б умерла половина.

     Да, если триста штук доживет
     До гавани Рио-Жанейро,
     По сотне дукатов за каждого мне
     Заплатит Гонсалес Перейро".

     Так предается мингер ван Кук
     Мечтам, но в эту минуту
     Заходит к нему корабельный хирург
     Герр ван дер Смиссен в каюту.

     Он сух, как палка; малиновый нос,
     И три бородавки под глазом.
     "Ну, эскулап мой! -- кричит ван Кук,--
     Не скучно ль моим черномазым?"

     Доктор, отвесив поклон, говорит:
     "Не скрою печальных известий.
     Прошедшей ночью весьма возросла
     Смертность среди этих бестий.

     На круг умирало их по двое в день,
     А нынче семеро пали --
     Четыре женщины, трое мужчин.
     Убыток проставлен в журнале.

     Я трупы, конечно, осмотру подверг.
     Ведь с этими шельмами горе:
     Прикинется мертвым, да так и лежит,
     С расчетом, что вышвырнут в море.

     Я цепи со всех покойников снял
     И утром, поближе к восходу,
     Велел, как мною заведено,
     Дохлятину выкинуть в воду.

     На них налетели, как мухи на мед,
     Акулы -- целая масса;
     Я каждый день их снабжаю пайком
     Из негритянского мяса.

      С тех пор как бухту покинули мы,
     Они плывут подле борта.
     Для этих каналий вонючий труп
     Вкуснее всякого торта.


     Занятно глядеть, с какой быстротой
     Они учиняют расправу:
     Та в ногу вцепится, та в башку,
     А этой лохмотья по нраву.

     Нажравшись, они подплывают опять
     И пялят в лицо мне глазищи,
     Как будто хотят изъявить свой восторг
     По поводу лакомой пищи".

     Но тут ван Кук со вздохом сказал:
     "Какие ж вы приняли меры?
     Как нам убыток предотвратить
     Иль снизить его размеры?"

     И доктор ответил: "Свою беду
     Накликали черные сами:
     От их дыханья в трюме смердит
     Хуже, чем в свалочной яме.

     Но часть, безусловно, подохла с тоски,--
     Им нужен какой-нибудь роздых.
     От скуки безделья лучший рецепт --
     Музыка, танцы и воздух".

     Ван Кук вскричал: "Дорогой эскулап!
     Совет ваш стоит червонца.
     В вас Аристотель воскрес, педагог
     Великого македонца!

     Клянусь, даже первый в Дельфте мудрец,
     Сам президент комитета
     По улучшенью тюльпанов -- и тот
     Не дал бы такого совета!

     Музыку! Музыку! Люди, наверх!
     Ведите черных на шканцы,
     И пусть веселятся под розгами те,
     Кому неугодны танцы!"



     В бездонной лазури мильоны звезд
     Горят над простором безбрежным;
     Глазам красавиц подобны они,
     Загадочным, грустным и нежным.

     Они, любуясь, глядят в океан,
     Где, света подводного полны,
     Фосфоресцируя в розовой мгле,
     Шумят сладострастные волны.

     На судне свернуты паруса,
     Оно лежит без оснастки,
     Но палуба залита светом свечей,--
     Там пенье, музыка, пляски.

     На скрипке пиликает рулевой,
     Доктор на флейте играет,
     Юнга неистово бьет в барабан,
     Кок на трубе завывает.

     Сто негров, танцуя, беснуются там,--
     От грохота, звона и пляса
     Им душно, им жарко, и цепи, звеня,
     Впиваются в черное мясо.

     От бешеной пляски судно гудит,
     И, с темным от похоти взором,
     Иная из черных красоток, дрожа,
     Сплетается с голым партнером.

     Надсмотрщик -- maitre de plaisirs 1,
     Он хлещет каждое тело,
     Чтоб не ленились танцоры плясать
     И не стояли без дела.

     И дй-дель-дум-дей и шнед-дере-денг!
     На грохот, на гром барабана
     Чудовища вод, пробуждаясь от сна,
     Плывут из глубин океана.

     -----------------------
     1 Распорядитель танцев (фр.).


     Спросонья акулы тянутся вверх,
     Ворочая туши лениво,
     И одурело таращат глаза
     На небывалое диво.

     И видят, что завтрака час не настал,
     И, чавкая сонно губами,
     Протяжно зевают, -- их пасть, как пила,
     Усажена густо зубами.

     И шнед-дере-денг и дй-дель-дум-дей,--
     Все громче и яростней звуки!
     Акулы кусают себя за хвост
     От нетерпенья и скуки.

     От музыки их, вероятно, тошнит,
     От этого гама и звона.
     "Не любящим музыки тварям не верь!"
     Сказал поэт Альбиона.

     И дй-дель-дум-дей и шнед-дере-денг,--
     Все громче и яростней звуки!
     Стоит у мачты мингер ван Кук,
     Скрестив молитвенно руки.

     "О господи, ради Христа пощади
     Жизнь этих грешников черных!
     Не гневайся, боже, на них, ведь

      они

      Глупей скотов безнадзорных.

      Помилуй их ради Христа, за нас
     Испившего чашу позора!
     Ведь если их выживет меньше трехсот,
     Погибла моя контора!"




     Прошли года! Но замок тот
     Еще до сей поры мне снится.
     Я вижу башню пред собой,
     Я вижу слуг дрожащих лица,

      И ржавый флюгер, в вышине
     Скрипевший злобно и визгливо;
     Едва заслышав этот скрип,
     Мы все смолкали боязливо.

     И долго после мы за ним
     Следили, рта раскрыть не смея:
     За каждый звук могло влететь
     От старого брюзги Борея.

     Кто был умней -- совсем замолк.
     Там никогда не знали смеха.
     Там и невинные слова
     Коварно искажало эхо.

     В саду у замка старый сфинкс
     Дремал на мраморе фонтана,
     И мрамор вечно был сухим,
     Хоть слезы лил он непрестанно.

     Проклятый сад! Там нет скалы,
     Там нет заброшенной аллеи,
     Где я не пролил горьких слез,
     Где сердце не терзали змеи.

     Там не нашлось бы уголка,
     Где скрыться мог я от бесчестий,
     Где не был уязвлен одной
     Из грубых или тонких бестий.

     Лягушка, подглядев за мной,
     Донос строчила жабе серой,
     А та, набравши сплетен, шла
     Шептаться с тетушкой виперой.

     А тетка с крысой -- две кумы,
     И, спевшись, обе шельмы вскоре
     Спешили в замок -- всей родне
     Трезвонить о моем позоре.

     Рождались розы там весной,
     Но не могли дожить до лета,--
     Их отравлял незримый яд,
     И розы гибли до рассвета.

     И бедный соловей зачах,--
     Безгрешный обитатель сада,
     Он розам пел свою любовь
     И умер от того же яда.

     Ужасный сад! Казалось, он
     Отягощен проклятьем бога.
     Там сердце среди бела дня
     Томила темная тревога.

     Там все глумилось надо мной,
     Там призрак мне грозил зеленый.
     Порой мне чудились в кустах
     Мольбы, и жалобы, и стоны.

     В конце аллеи был обрыв,
     Где, разыгравшись на просторе,
     В часы прилива, в глубине
     Шумело Северное море.

     Я уходил туда мечтать.
     Там были безграничны дали.
     Тоска, отчаянье и гнев
     Во мне, как море, клокотали.

     Отчаянье, тоска и гнев,
     Как волны, шли бессильной сменой,-
     Как эти волны, что утес
     Дробил, взметая жалкой пеной.

     За вольным бегом парусов
     Следил я жадными глазами.
     Но замок проклятый меня
     Держал железными тисками.








     Брось свои иносказанья
     И гипотезы святые!
     На проклятые вопросы
     Дай ответы нам прямые!

     Отчего под ношей крестной,
     Весь в крови, влачится правый?
     Отчего везде бесчестный
     Встречен почестью и славой?

     Кто виной? Иль воле бога
     На земле не все доступно?
     Или он играет нами ? --
     Это подло и преступно!

     Так мы спрашиваем жадно
     Целый век, пока безмолвно
     Не забьют нам рта землею...
     Да ответ ли это, полно?



     Висок мой вся в черном госпожа
     Нежно к груди прижала.
     Ах! Проседи легла межа,
     Где соль ее слез бежала.

     Я ввергнут в недуг, грозит слепота, -
     Вот как она целовала!
     Мозг моего спинного хребта
     Она в себя впивала.

     Отживший прах, мертвец теперь я,
     В ком дух еще томится --
     Бьет он порой через края,
     Ревет, и мечет, и злится.

     Проклятья бессильны! И ни одно
     Из них не свалит мухи.
     Неси же свой крест -- роптать грешно,
     Похнычь, но в набожном духе.



      Как медлит время, как ползет
     Оно чудовищной улиткой!
     А я лежу не шевелясь,
     Терзаемый все той же пыткой.

     Ни солнца, ни надежды луч
     Не светит в этой темной келье,
     И лишь в могилу, знаю сам,
     Отправлюсь я на новоселье.

     Быть может, умер я давно
     И лишь видения былого
     Толпою пестрой по ночам
     В мозгу моем проходят снова?

     Иль для языческих богов,
     Для призраков иного света
     Ареной оргий гробовых
     Стал череп мертвого поэта?

     Из этих страшных, сладких снов,
     Бегущих в буйной перекличке,
     Поэта мертвая рука
     Стихи слагает по привычке.



      Цветами цвел мой путь весенний,
     Но лень срывать их было мне.
     Я мчался, в жажде впечатлений,
     На быстроногом скакуне.

     Теперь, уже у смерти в лапах,
     Бессильный, скрюченный, больной,
     Я слышу вновь дразнящий запах
     Цветов, не сорванных весной.

     Из них одна мне, с юной силой,
     Желтофиоль волнует кровь.
     Как мог я сумасбродки милой
     Отвергнуть пылкую любовь!

     Но поздно! Пусть поглотит Лета
     Бесплодных сожалений гнет
     И в сердце вздорное поэта
     Забвенье сладкое прольет.

     Я знал их в радости и в горе,
     В паденье, в торжестве побед,
     Я видел гибель их в позоре,
     Но холодно глядел им вслед.

     Их гроб я провожал порою,
     Печально на кладбище брел,
     Но, выполнив обряд, не скрою,
     Садился весело за стол,

     И ныне в горести бесплодной
     Я об умерших мыслю вновь.
     Как волшебство, в груди холодной
     Внезапно вспыхнула любовь.

     И слезы Юлии рекою
     Струятся в памяти моей;
     Охвачен страстною тоскою,
     Я день и ночь взываю к ней.

     В бреду ночном я вдруг, ликуя,
     Цветок погибший узнаю:
     Загробным жаром поцелуя
     Она дарит любовь мою.

     О тень желанная! К рыданьям
     Моим склонись, приди, приди!
     К устам прижми уста -- лобзаньем
     Мне горечь смерти услади.




      Ты девушкой была изящной, стройной,
     Такой холодной и всегда спокойной.
     Напрасно ждал я, что придет мгновенье,
     Когда в тебе проснется вдохновенье,

     Когда в тебе то чувство вспыхнет разом,
     С которым проза не в ладах и разум.
     Но люди с ним во имя высшей цели
     Страдали, гибли, на кострах горели.

     Вдоль берегов, увитых виноградом,
     Ты летним днем со мной бродила рядом,
     Светило солнце, иволги кричали,
     Цветы волшебный запах источали.

     Пылая жаром, розы полевые
     Нам поцелуи слали огневые;
     Казалось: и в ничтожнейшей из трав
     Жизнь расцвела, оковы разорвав.

     Но ты в атласном платье рядом шла,
     Воспитанна, спокойна и мила,
     Напоминая Нетшера картину,--
     Не сердце под корсетом скрыв, а льдину.



      Да, ты оправдана судом
     Неумолимого рассудка.
     "Ни словом, -- приговор гласит, -
     Ни делом не грешна малютка".

     Я видел, корчась на костре,
     Как ты, взглянув, прошла спокойно
     Не ты, не ты огонь зажгла,
     И все ж проклятья ты достойна!

     Упрямый голос мне твердит,
     Во сне он шепчет надо мною,
     Что ты мой демон, что на жизнь
     Я обречен тобой одною.

     Он сети доводов плетет,
     Он речь суровую слагает,
     Но вот заря -- уходит сон,
     И обвинитель умолкает.

     В глубины сердца он бежит,
     Судейских актов прячет свитки,
     И в памяти звучит одно:
     Ты обречен смертельной пытке!



     Был молнией, блеснувшей в небе
     Над темной бездной, твой привет:
     Мне показал слепящий свет,
     Как страшен мой несчастный жребий.

     И ты сочувствия полна!
     Ты, что всегда передо мною
     Стояла статуей немою,
     Как дивный мрамор, холодна!

     О господи, как жалок я:
     Она нарушила молчанье,
     Исторг я у нее рыданья, -
     И камень пожалел, меня!

     Я потрясен, не утаю.
     Яви и ты мне милость тоже:
     Покой мне ниспошли, о боже,
     Кончай трагедию мою!



      Образ сфинкса наделен
     Всеми женскими чертами,
     Лишь придаток для него --
     Тело львиное с когтями.

     Мрак могильный! В этом сфинкса
     Вся загадка роковая,
     И труднейшей не решал
     Иокасты сын и Лайя.

     К счастью, женщине самой
     Дать разгадку не под силу,--
     Будь иначе -- целый мир
     Превратился бы в могилу!



     Три пряхи сидят у распутья;
     Ухмылками скалясь,
     Кряхтя и печалясь,
     Они прядут -- и веет жутью.

     Одна сучит початок,
     Все нити кряду
     Смочить ей надо;
     Так что в слюне у нее недостаток.

     Другой мотовилка покорна:
     Направо, налево
     И не без напева;
     Глаза у карги -- воспаленней горна.

     В руках у третьей парки --
     Ножницы видно,
     Поет панихидно.
     На остром носу -- подобие шкварки.

     О, так покончи же с ниткой
     Проклятой кудели,
     Дай средство от хмеля
     Страшного жизненного напитка!



     Меня не тянет в рай небесный,--
     Нежнейший херувим в раю
     Сравнится ль с женщиной прелестной,
     Заменит ли жену мою?

     Мне без нее не надо рая!
     А сесть на тучку в вышине
     И плыть, молитвы распевая,--

     Ей-ей, занятье не по мне!
     На небе -- благодать, но все же
     Не забирай меня с земли,
     Прибавь мне только денег, боже,
     Да от недуга исцели!

     Греховна суета мирская,
     Но к ней уж притерпелся я,
     По мостовым земли шагая
     Дорогой скорбной бытия.

     Я огражден от черни вздорной,
     Гулять и трудно мне и лень.
     Люблю, халат надев просторный,
     Сидеть с женою целый день.

     И счастья не прошу другого,
     Как этот блеск лукавых глаз,
     И смех, и ласковое слово,--
     Не огорчай разлукой нас!

     Забыть болезни, не нуждаться --
     О боже, только и всего!
     И долго жизнью наслаждаться
     С моей женой in statu quo 1.

     ------------------
     1 В том же положении (лат.),





     Вспорхнет и опустится снова
     На волны ручья лесного,
     Над гладью, сверкающей, как бирюза,
     Танцует волшебница стрекоза!

     И славит жуков восхищенный хор
     Накидку ее -- синеватый флер,
     Корсаж в эмалевой пленке
     И стан удивительно тонкий.

     Наивных жуков восхищенный хор,
     Вконец поглупевший с недавних пор,
     Жужжит стрекозе о любви своей,
     Суля и Брабант, и Голландию ей.

     Смеется плутовка жукам в ответ:
     "Брабант и Голландия -- что за бред!
     Уж вы, женишки, не взыщите,--
     Огня для меня поищите!

     Кухарка родит лишь в среду,
     А я жду гостей к обеду,
     Очаг не горит со вчерашнего дня,--
     Добудьте же мне скорее огня!"

     Поверив предательской этой лжи,
     За искрой для стройной своей госпожи
     Влюбленные ринулись в сумрак ночной
     И вскоре оставили лес родной.

     В беседке, на самой окраине парка,
     Свеча полыхала призывно и ярко;
     Бедняг ослепил любовный угар --
     Стремглав они бросились в самый жар.

     Треща поглотило жгучее пламя
     Жуков с влюбленными их сердцами;
     Одни здесь погибель свою обрели,
     Другие лишь крылья не сберегли.


     О, горе жуку, чьи крылья в огне
     Дотла сожжены! В чужой стороне,
     Один, вдали от родных и близких,
     Он ползать должен средь гадов склизких.

     "А это, -- плачется он отныне,--
     Тягчайшее бедствие на чужбине.
     Скажите, чего еще ждать от жизни,
     Когда вокруг лишь клопы да слизни?

     И ты, по одной с ними ползая грязи,
     Давно стал своим в глазах этой мрачи.
     О том же, бредя за Вергилием вслед,
     Скорбел еще Данте, изгнанник-поэт!

     Ах, как был я счастлив на родине милой,
     Когда, беззаботный и легкокрылый,
     Плескался в эфирных волнах,
     Слетал отдохнуть на подсолнух.

     Из чашечек роз нектар я пил
     И в обществе высшем принят был,
     Знавал мотылька из богатой семьи,
     И пела цикада мне песни свои.

     А ныне крылья мои сожжены,
     И мне не видать родной стороны,
     Я -- жалкий червь, я -- гад ползучий,
     Я гибну в этой навозной куче.

     И надо ж было поверить мне
     Пустопорожней той трескотне,
     Попасться -- да как! -- на уловки
     Кокетливой, лживой чертовки!"







     На смертном ложе плоть была,
     А бедная душа плыла
     Вне суеты мирской, убогой --
     Уже небесною дорогой.

     Там, постучав в ворота рая,
     Душа воскликнула, вздыхая:
     "Открой, о Петр, ключарь святой!
     Я так устала от жизни той...
     Понежиться хотелось мне бы
     На шслковУх подушках неба,
     Сыграть бы с ангелами в прятки,
     Вкусить покой блаженно-сладкий!"

     Вот, шлепая туфлями и ворча,
     Ключами на ходу бренча,
     Кто-то идет -- и в глазок ворот
     Сам Петр глядит, седобород.

     Ворчит он: "Сброд повадился всякий --
     Бродячие псы, цыгане, поляки,
     А ты открывай им, ворам, эфиопам!
     Приходят врозь, приходят скопом,
     И каждый выложит сотни причин,--
     Пусти его в рай, дай ангельский чин...
     Пошли, пошли! Не для вашей шайки,
     Мошенники, висельники, попрошайки,
     Построены эти хоромы господни,--
     Вас дьявол ждет у себя в преисподней!
     Проваливайте поживее! Слыхали?
     Вам место в чертовом пекле, в подвале!.."

     Брюзжал старик, но сердитый тон
     Ему не давался. В конце концов он
     К душе обратился вполне сердечно:
     "Душа, бедняжка, ты-то, конечно,
     Не пара какому-нибудь шалопаю...
     Ну, ну! Я просьбе твоей уступаю:
     Сегодня день рожденья мой,
     И -- пользуйся моей добротой.
     Откуда ты родом? Город? Страна?
     Затем ты мне сказать должна,
     Была ли ты в браке: часто бывает,
     Что брачная пытка грехи искупает:
     Женатых не жарят в адских безднах,
     Не держат подолгу у врат небесных".

     Душа отвечала: "Из прусской столицы
     Из города я Берлина. Струится
     Там Шпрее-речонка, -- обычно летом
     Она писсуаром служит кадетам.

     Так плавно течет она в дождь, эта речка!..
     Берлин вообще недурное местечко!
     Там числилась я приват-доцентом,
     Курс философии читала студентам,--
     И там на одной институтке женилась,
     Что вовсе не по-институтски бранилась,
     Когда не бывало и крошки в дому.
     Оттого и скончалась я и мертва потому".

     Воскликнул Петр: "Беда! Беда!
     Занятие это -- ерунда!
     Что? Философия? Кому
     Она нужна, я не пойму!
     И недоходна ведь и скучна,
     К тому же ересей полна;
     С ней лишь сомневаешься да голодаешь
     И к черту в конце концов попадаешь.
     Наплакалась, верно, и твоя Ксантупа
     Немало по поводу постного супа,
     В котором -- признайся -- хоть разок
     Попался ли ей золотой глазок?
     Ну, успокойся. Хотя, ей-богу,
     .-Мне и предписано очень строго
     Всех, причастных так иль иначе
     К философии, тем паче --
     Еще к немецкой, безбожной вашей,
     С позором гнать отсюда взашей,--
     Но ты попала на торжество,
     На день рожденья моего,
     Как я сказал. И не хочется что-то
     Тебя прогонять, -- сейчас ворота
     Тебе отопру...

     Живей -- ступай!...
     Теперь, счастливица, гуляй
     С утра до вечера по чудесным
     Алмазным мостовым небесным,
     Фланируй себе, мечтай, наслаждайся,
     Но только -- помни: не занимайся
     Тут философией, -- хуже огня!
     Скомпрометируешь страшно меня.
     Чу! Ангелы ноют. На лике
     Изобрази восторг великий.

     А если услышишь архангела пенье,
     То вся превратись в благоговенье.
     Скажи: "От такого сопрано -- с ума
     Сошла бы и Малибран сама!"
     А если поет херувим, серафим,
     То поусердней хлопай им,
     Сравнивай их с синьором Рубини,
     И с Марио, и с Тамбурини.
     Не забудь величать их "eccelence"',
     Не преминь преклонить коленце.
     Попробуйте, в душу певцу залезьте,--
     Он и на небе чувствителен к лести!
     Впрочем, и сам дирижер вселенной
     Любит внимать, говоря откровенно,
     Как хвалят его, господа бога,
     Как славословят его премного
     И как звенит псалом ему
     В густейшем ладанном дыму.

     Не забывай меня. А надоест
     Тебе вся роскошь небесных мест,--
     Прошу ко мне -- сыграем в карты,
     В любые игры, вплоть до азартных:
     В "ландскнехта", в "фараона"... Ну,
     И выпьем... Только, entre nous 2,
     Запомни: если мимоходом
     Бог тебя спросит, откуда ты родом,
     И не Берлина ли ты уроженка,
     Скажи лучше -- мюнхенка или венка".

     ----------------------
     1 Ваши сиятельства (ит.).
     2 Между нами (фр.).







     Ты плачешь, смотришь на меня,
     Скорбишь, что так несчастен я.
     Не знаешь ты в тоске немой,
     Что плачешь о себе самой.

     Томило ли тебя в тиши
     Сомненье смутное души,
     В твои прокрадываясь сны,
     Что мы друг другу суждены?
     Нас вместе счастье ожидало,
     На скорбь разлука осуждала.

     В скрижали вписано судьбою,
     Чтоб сочетались мы с тобою...
     Леней бы ты себя сознала,
     Когда б на грудь ко мне припала;
     Тебя б из косности растенья
     Возвел на высшую ступень я,
     Чтоб ты, ответив поцелую,
     В нем душу обрела живую.

     Загадки решены навек.
     В часах иссяк песчинок бег.
     Не плачь -- судьба предрешена;
     Уйду, увянешь ты одна.
     Увянешь ты, не став цветком,
     Угаснешь, не пылав огнем,
     Умрешь, тебя охватит мгла,
     Хоть ты и прежде не жила.

     Теперь я знаю: всех дороже
     Была ты мне. Как горько, боже,
     Когда в минуту узнаванья
     Час ударяет расставанья,
     Когда, встречаясь на пути,
     Должны мы в тот же миг "прости"
     Сказать навек! Свиданья нет
     Нам в высях, где небесный свет.
     Краса твоя навек увянет;
     Она пройдет, ее не станет.
     Судьба иная у поэта:
     Он не вполне умрет для света,
     Не ведая уничтоженья,
     Живет в стране воображенья;
     То -- Авалун, мир фей чудесный.
     Прощай навеки, труп прелестный!






     Они были брат с сестрою.
     Богатым был брат, бедной -- сестра.
     Сестра богачу сказала:
     "Дай хлеба кусочек мне!"

     Богатый ответил бедной:
     "Оставь в покое меня!
     Членов высокой палаты
     Я позвал на обед.

     Один любит суп черепаший,
     Другому мил ананас,
     А третий ест фазанов
     И трюфли а lа Перигор.

     Четвертый камбалу любит,
     А пятому семга нужна,
     Шестому -- и то и это,
     А больше всего -- вино".

     И бедная, бедная снова
     Голодной пошла домой,
     Легла на тюфяк из соломы
     И, вздохнув, умерла.

     Никто не уйдет от смерти,
     Она поразит косой
     Богатого брата так же,
     Как и его сестру.

     И как только брат богатый
     Почувствовал смертный час,
     Нотариуса позвал он
     Духовную написать.

     Значительные поместья
     Он церкви завещал
     И школам и музею --
     Очень редких зверей.

     Но самой большою суммой
     Он обеспечил все ж
     Союз миссионеров
     С приютом глухонемых.

     Собору святого Стефана
     Он колокол подарил,--
     Из лучшего сделан металла,
     Он центнеров весил пятьсот.

     Колокол этот огромный
     И ночью звонит и днем,
     О славе того вещая,
     Кого не забудет мир.

     Гласит язык его медный,
     Как много тот сделал добра
     Людям разных религий
     И городу, где он жил.

     О благодетель великий,
     Как и при жизни твоей,
     О каждом твоем деянье
     Колокол говорит!

     Свершали обряд погребенья,
     "Во всем были роскошь и блеск,
     И люди вокруг дивились
     Пышности похорон.

     На черном катафалке,
     Похожем на балдахин,
     Украшен перьями страуса,
     Высоко покоился гроб.

     Блестел он серебряной бляхой,
     Шитьем из серебра --
     Все это на черном фоне
     Было эффектно весьма.

     Везли умершего кони,
     И были попоны на них,
     Как траурные одежды,
     Спадавшие до копыт.

     И тесной толпою слуги
     В черных ливреях шли,
     Держа платки носовые
     У покрасневших глаз.

     Почтеннейшие горожане
     Здесь были. За ними вслед
     Черных карет парадных
     Длинный тянулся хвост.

     В процессии похоронной,
     За гробом, конечно, шли
     Члены высокой палаты,
     Но только не весь комплект.

     Отсутствовал тот, кто охотно
     Фазаны с трюфлями ел,--
     От несваренья желудка
     Он кончил бренную жизнь.





     Правдивая история,
     заимствованная из старинных документов
     и переложенная в изящные немецкие стихи

      На изгородь сел опечаленный Жук;
     В красавицу Муху влюбился он вдруг.

     "О Муха, любимая, будь мне женою.
     Навеки в супруги ты избрана мною.

     Тебя я одну полюбил глубоко,
     К тому ж у меня золотое брюшко.

     Спина моя -- роскошь: и там и тут --
     Рубины горят и блестит изумруд".

     "Ох, нет, я не дура, я муха пока,
     И я никогда не пойду за жука.

     Рубины! Богатство! К чему мне оно?
     Не в деньгах ведь счастье, я знаю давно.

     Верна идеалам сврим навсегда,
     Я честная муха и этим горда".

     Расстроился Жук, и в душе его рана.
     А Муха пошла принимать ванну.

     "Куда ты пропала, служанка Пчела?
     В моем туалете ты б мне помогла:

     Намылила спинку, потерла бока.
     Ведь все же теперь я невеста Жука.

     Прекрасная партия! Знаешь, каков! --
     Не видела в жизни приятней жуков.

     Спина его -- роскошь. И там и тут --
     Рубины горят и блестит изумруд.

     Вглядишься в черты -- благороднейший малый.
     Подружки от зависти лопнут, пожалуй.

     Скорей зашнуруй меня, Пчелка-сестрица,
     Пора причесаться, пора надушиться.

     Натри меня розовым маслом, немножко
     Пахучей лавандой побрызгай на ножки,

     Чтоб не было вони противной от них,
     Когда прикоснется ко мне мой жених.

     Ты слышишь, уже подлетают стрекозы,
     Они мне подарят чудесные розы.

     Вплетут флердоранж в мой прекрасный всисп
     Девичеству скоро наступит конец.

     Придут музыканты -- танцуй до упаду! --
     Нам песню споют примадонны цикады.

     И Шершень, и Овод, и Шмель, и Слепень
     Ударят в литавры в мой праздничный день.

     Так пусть для моих пестрокрылых гостей
     Наш свадебный марш прозвучит поскорей!

     Пришла вся родня, оказала мне честь,
     Уж всех насекомых на свадьбе не счесть.

     Кузнечики, осы и тетки мокрицы,
     Встречают их тушем, улыбкой на лицах.

     Крот, пастор наш, в черную ризу одет.
     Пора начинать. Жениха только нет".

     Трезвон колокольный: бим-бом и бим-бам!
     "Любимый жених мой, ах, где же ты сам?.."

     Бим-бом и бим-бам... Но, тоскою томимый,
     Жених почему-то проносится мимо.

     Трезвон колокольный: бим-бом и бим-бам!
     "Любимый жених мой, ах, где же ты сам?"

     Жених, завершая полет виртуозный,
     Тоскуя, уселся на куче навозной

     И там просидел бесконечных семь лет,
     Невеста меж тем обратилась в скелет.






     "Не чета домашним кискам,
     Я в гостиных не мурлычу --
     Летней ночью за трубой
     Как хочу соседей кличу.

     По ночам, когда в прохладе
     Я дружков сзываю милых,
     Бродит все во мне, и я
     He запеть, уже, не в силах".

     Тут она завыла, скалясь,
     И на зов своей подруги
     Потекли, фырча-урча,
     Женихи со всей округи.

     Женихи со всей округи,
     Подвывая все сильнее,
     Дружно ластятся к Ми ми,
     От желанья сатанея.

     Это вам не музыканты,
     Что готовы ради злата
     Осквернить обитель муз,--
     Для котов искусство свято.

     Никакие инструменты
     Не нужны котам, бесспорно,--
     Что ни брюхо, то тимпан,
     Что ни горло, то валторна.

     Эти фуги не под силу
     Ни одной на свете меццо;
     Так творил, пожалуй, Бах
     Или Гвидо из Ареццо.

     Столь внушительным аккордам
     Позавидует Бетховен,
     Берлиоз в своих каприччо
     Не настолько полнокровен.

     Это верх самозабвенья,
     Дивных гамм поток могучий,--
     Меркнут звезды в небесах
     От неистовых созвучий.

     Так урчат, они согласно,,
     Так фырчат самозабвенно,
     Что- за тучу в тот же миг
     Устремляется Селена.

     И одна лишь Филомела,
     Местной сцены примадонна,
     От певцов воротит нос,
     Их браня бесцеремонно.

     Но не молкнет хор кошачий,
     Всем завистницам на горе,
     И под утро шлет привет
     Розовеющей Авроре.






     Брось смущенье, брось кривлянье,
     Действуй смело, напролом,
     И получишь ты признанье,
     И введешь невесту в дом.

     Сыпь дукаты музыкантам,--
     Не идет без скрипок бал,--
     Улыбайся разным тантам,
     Мысля: черт бы вас побрал.

     О князьях толкуй по чину,
     Даму также не тревожь;
     Не скупись на солонину,
     Если ты свинью убьешь.

     Коли ты сдружился с чертом,
     Чаще в кирку забегай,
     Если встретится пастор там,
     Пригласи его на чай.

     Коль тебя кусают блохи,
     Почешись и не скрывай;
     Коль твои ботинки плохи --
     Ну, так туфли надевай.

     Если суп твой будет гадость,
     То не будь с супругой груб,
     Но скажи с улыбкой: "Радость,
     Как прекрасен этот суп!".

     Коль жена твоя по шали
     Затоскует -- две купи,
     Накупи шелков, вуалей,
     Медальонов нацепи.

     Ты совет исполни честно
     И узнаешь, друг ты мой,
     В небе царствие небесно,
     На земле вкусишь покой.






     Бодро шествует вперед
     В чинных парах дом сирот;
     Сюртучки на всех атласны,
     Ручки пухлы, щечки красны.
     О, прелестные сироты!

     Все растрогано вокруг,
     Рвутся к кружке сотни рук,
     В знак отцовского вниманья
     Льются щедрые даянья.
     О, прелестные сироты!

     Дамы чувствами горят,
     Деток чмокают подряд,
     Глазки, щечки милых крошек,
     Дарят сахарный горошек.
     О, прелестные сироты!

     Шмулик, чуть стыдясь, дает
     Талер в кружку для сирот
     И спешит с мешком бодрее,--
     Сердце доброе в еврее.
     О, прелестные сироты!

     Бюргер, вынув золотой,
     Воздевает, как святой,
     Очи к небу, -- шаг не лишний, --
     На него ль глядит всевышний?
     О, прелестные сироты!

     Нынче праздничный денек:
     Плотник, бондарь, хлебопек,
     Слуги -- все хлебнули с лишком,--
     Пей во здравие детишкам!
     О, прелестные сироты!

     Горожан святой оплот --
     Вслед Гаммония идет:
     Гордо зыблется громада
     Колоссальнейшего зада.
     О, прелестные сироты!

     В поле движется народ --
     К павильону у ворот;
     Там оркестр, флажки вдоль зала,
     Там нажрутся до отвала
     Все прелестные сироты.

     За столом они сидят,
     Кашку сладкую едят,
     Фрукты, кексы, торты, пышки,
     Зубками хрустят, как мышки,
     Те прелестные сироты!

     К сожаленью, за окном
     Есть другой сиротский дом,
     Где живется крайне гнусно,
     Где свой век проводят грустно
     Миллионы, как сироты.

     В платьях там единства нет,
     Лишь для избранных обед,
     И попарно там не ходят,
     Скорбно в одиночку бродят
     Миллионы, как сироты.






     Пока лежал я без заботы,
     С Лаурой нежась, Лис-супруг
     Трудился, не жалея рук,--
     И утащил мои банкноты.

     Пуст мой карман, я полон муки:
     Ужель мне лгал Лауры взгляд?
     Ах, "что есть истина?" -- Пилат
     Промолвил, умывая руки.

     Жестокий свет тотчас покину --
     Испорченный, жестокий свет!..
     Тот, у кого уж денег нет,--
     И так мертвец наполовину.

     К вам, чистым душам, сердце радо
     В край светлый улететь сейчас:
     Там все, что нужно, есть у вас,
     А потому -- и красть не надо.






     Музыкальный союз молодых котов
     Собирался на крыше у башни
     Сегодня ночью -- однако не с тем,
     Чтоб строить куры и шашни.

     "Сон в летнюю ночь" не в пору теперь;
     Что проку в любовном гимне,
     Когда в желобах замерзла вода
     И холод свирепствует зимний?

     Притом заметно что новый дух
     Овладел породой кошачьей;
     Особенно все молодые коты
     Занялись высокой задачей.

     Минувшей фривольной эпохи сыны
     Испустили дыханье земное;
     В искусстве и в жизни новый рассвет --
     Кошачьей веет весною.

     Музыкальный соню-молодых котов
     Стремишся назад к примитивной
     Бесхитростной музыке ранних времен,
     К простой и кошачье-наивной.

     Поэзии-музыки хочет он,
     Рулад, позабытых ныне,
     Вокально-инструментальных стихов,
     Где музыки нет и в помине.

     Он хочет, чтоб в музыке ныне царил
     Безраздельно -свободный гений,
     Пускай бессознательно, но легко
     Достигающий высшей ступени.

     Он гений славит, который ничуть
     От природы не отдалился,
     Не ставит ученость свою напоказ
     И впрямь ничему не учился.

     Такова программа союза котов,
     И, стремясь подняться все выше,
     Он дал свой первый зимний концерт
     Сегодня ночью на крыше.

     Но как воплотилась идея в жизнь --
     Нельзя подыскать' выраженья.
     Кусай себе локти, мой друг Берлиоз,
     Что ты не слыхал исполненья.

     То был поистине адский концерт,
     Как будто мотив галопа
     Три дюжины пьяных волынщиков вдруг
     Заиграли под свист и топот.

     То был такой несказанный гам,
     Как будто в ковчеге Ноя
     Животные хором все в унисон
     Потоп воспевали, воя. .

     О, что за мяуканье, стоны, визг!
     Коты все в голос орали,
     А трубы на крышах вторили им,
     Совсем как басы а хорале.

     Всех чаще слышался голос один --
     Пронзительно, томно и вяло,
     Как голос дивной Зоннтаг, когда
     Свой голос она потеряла.

     Ужасный концерт! По-моему, там
     Псалом распевали великий
     В честь славной победы, которую бред
     Над разумом празднует дикий

     А может быть, союзом котов
     Исполнялась та кантата,
     Что венгерский крупнейший пианист сочинил
     Для Шарантона когда-то.

     Окончился шабаш, лишь когда
     Заря наконец появилась;
     Кухарка, что плод под сердцем несла,
     В неположенный срок разрешилась.

     Она потеряла память совсем,
     Как будто спятив от чада,
     И вспомнить не может, кто был отец
     Рожденного ею чада.

     То Петр? Или Павел? Лиза, ответь!
     Иль, может быть, неизвестный?
     С блаженной улыбкой Лиза твердит:
     "О Лист, о кот мой небесный!"



     ГАНС БЕЗЗЕМЕЛЬНЫЙ

     Прощался с женой безземельный Ганс:
     "К высокой я призван работе!
     Отныне я должен иных козлов
     Стрелять на иной охоте!

     Тебе я оставлю охотничий рог --
     От скуки вернейшее средство.
     Труби хоть весь день! На почтовом рожке
     Недурно играла ты с детства.

     Чтоб дом был в сохранности, пса моего
     Тебе я оставить намерен.
     Меня ж охранит мой немецкий народ,
     Который, как пудель, мне верен.

     Они предлагают мне царский престол,
     Любовь их не знает уступки.
     Портрет мой носят они на груди
     И украшают им трубки...

     Вы, немцы, простой и великий народ.
     Ваш нрав глуповатый мне дорог.
     Ей-богу, не скажешь, глядя на вас,
     Что вы придумали порох.

     Не кайзером буду для вас, а отцом,
     Я жизнь вам чудесно украшу!
     Я вас осчастливлю и этим горжусь,
     Как будто я Гракхов мамаша!

     Нет, нет, не рассудком, а только душой
     Я править желаю, братцы.
     Не дипломат я. В политике мне,
     Пожалуй, не разобраться.

     Ведь я -- охотник, природы сын.
     В лесу постигал я науки
     Средь диких свиней, бекасов и коз.
     К чему ж мне словесные штуки?

     Не стану дурачить газетами вас
     И прочей ученой тоскою.
     Скажу я: "Народ! Лососины нет,
     Так будь же доволен трескою.

     А коли не нравлюсь тебе -- смени
     Меня на любого пройдоху.
     Уж как-нибудь с голоду не помру,
     Жилось мне в Тироле неплохо".

     Вот так я скажу. А теперь, жена,
     Бьет час расставанья суровый.
     Уж тесть за мной почтальона прислал,
     Он ждет с каретой почтовой.

     Ты ж шапке иришей мне трехцветный бант,
     Да поторопись, бога ради,--
     И скоро увидишь меня в венце
     И в древнем моиаршем наряде.

     Пурпурный надену тогда плювиаль
     Отличной старинной работы.
     Его подарил сарацинский султан
     Покойному кайзеру Отто.

     Далматику стану носить под плащом.
     На ней -- из сплошных изумрудов --
     Проходят герои восточных легенд,
     Шествие львов и верблюдов.

     И в ризу я грудь свою облеку.
     Там будет парить величаво
     По желтому бархату черный орел,
     Неплохо придумано, .право!

     Прощай же! Потомки в грядущие дни
     В псалмах воспевать меня .станут.
     Кто знает? А может, потомки как раз
     Меня совсем не помянут".







     "Мы, бургомистр, и наш сенат,
     Блюдя отечески свой град,
     Всем верным классам населенья
     Сим издаем постановленье.

     Агенты-чужеземцы Суть
     Те, кто средь нас хотят раздуть
     Мятеж. Подобных отщепенцев
     Нет среди местных уроженцев.

     Не верит в бога этот сброд;
     А "то от бога отпадет,
     Тому, конечно, уж недолго
     Отпасть и от земного долга.

     Покорность -- первый из долгов
     Для христиан и для жидов,
     И запирают пусть поране
     Ларьки жиды и христиане.

     Случится трем сойтись из вас --
     Без споров разойтись тотчас.
     По улицам ходить ночами
     Мы предлагаем с фонарями.

     Кто смел оружие сокрыть --
     Обязан в ратушу сложить
     И всяких видов снаряженье
     Доставить в, то же учрежденье.

     Кто будет громко рассуждать,
     Того на месте расстрелять;
     Кто будет в мимвже замечен,
     Тот будет также изувечен.

     Доверьтесь смело посему
     Вы магистрату своему,
     Который мудро правит вами;
     А вы помалкивайте сами".







     Старинное сказание
     "Я в Ниле младенцев топить не велю,
     Как фараоны-злодеи.
     Я не убийца невинных детей,
     Не Ирод, тиран Иудеи,

     Я,как Христос, люблю детей,--
     Но, жаль, я вижу их редко,
     Пускай пвойдут мои детки,-- сперва
     Большая швабская детка".

     Так молвил король. Камергер побежал
     И воротился живо;
     И детка швабская за ним
     Вошла, склонясь учтиво.

     Король сказал: "Ты, конечно, шваб?
     Тут нечего стыдиться!"
     "Вы угадали, -- ответил шваб,--
     Мне выпало швабом родиться".

     "Не от семи ли ты швабов пошел?" --
     Спросил король лукаво.
     "Мне мог один лишь быть отцом,
     Никак не вся орава!"

     "Что, в этом году,-- продолжал король,--
     Удачные в Швабии клецки?"
     "Спасибо за память, -- ответил шваб, --
     У нас удачные клецки".

     "А есть великие люди у вас?" --
     Король промолвил строго.
     "Великих нет в настоящий момент,
     Но толстых очень много".

     "А много ли Менцелю, -- молвил король, -
     Пощечин новых попало?"
     "Спасибо за память, -- ответил шваб,--
     А разве старых мало?"

     Король сказал: "Ты с виду прост,
     Однако не глуп на деле".
     И шваб ответил: "А это бес
     Меня подменил в колыбели!"

     "Шваб должен быть,--сказал король,--
     Отчизне верным сыном.
     Скажи мне правду, отчего
     Ты бродишь по чужбинам?"

     Шваб молвил: "Репа да салат --
     Приевшиеся блюда.
     Когда б варила мясо мать,
     Я б не бежал оттуда!"

     "Проси о милости", -- молвил король.
     И, пав на колени пред троном,
     Шваб вскрикнул: "Верните свободу, сир,
     Германцам угнетенным!

     Свободным рожден человек, не рабом!
     Нельзя калечить природу!
     О сир, верните права людей
     Немецкому народу!"

     Взволнованный, молча стоял король,
     Была красивая сцена.
     Шваб рукавом утирал слезу,
     Но не вставал с колена.

     И молвил король: "Прекрасен твой сон!
     Прощай -- но будь осторожней!
     Ты, друг мой, лунатик, надо тебе
     Двух спутников дать понадежней.

     Два верных жандарма проводят тебя
     До пограничной охраны.
     Ну, надо трогаться, -- скоро парад,
     Уже гремят барабаны!"

     Так трогателен был финал
     Сей трогательной встречи.
     С тех пор король не впускает детей --
     Не хочет и слышать их речи.






     Во Франкфурте, в жаркие времена
     Сорок восьмого года,
     Собрался парламент решать судьбу
     Немецкого народа.

     Там белая дама являлась в те дни,
     Едва наступали потемки,--
     Предвестница бед, известная всем
     Под именем экономки.

     Издревле по Ремеру, говорят,
     Блуждает тот призрак унылый,
     Когда начинает проказить народ
     В моей Германии милой.

     И сам я видал, как бродила она
     По анфиладам вдоль спален,
     Вдоль опустелых покоев, где хлам
     Средневековья навален.

     В руках светильник и связка ключей,
     Пронзительны острые взоры.
     Она открывала большие лари,
     И лязгали ржаво затворы.

     Там знаки достоинства кайзеров спят,
     Там спит погребенная слава,
     Там Золотая булла лежит,
     Корона, и скипетр, и держава.

     Пурпурная мантия кайзеров там,
     Отребье, смердящее гнилью,
     Германской империи гардероб,
     Изъеденный молью и пылью.

     И экономка, окинув весь хлам
     Неодобрительным взглядом,
     Вскричала, зажав с отвращением нос:
     "Тут все пропитано смрадом!

     Все провоняло мышиным дерьмом,
     Заплесневело, истлело.
     В сиятельной рвани нечисть кишит,
     Материю моль проела.

     А мантия гордых королей
     Немало видов видала,--
     Она родильным домом была
     Для кошек всего квартала!

     Ее не очистить! Даруй господь
     Грядущему кайзеру силы!
     Ведь он из этой мантии блох
     Не выведет до могилы!

     А знайте, если у кайзеров зуд,
     Должны чесаться народы!
     О немцы! Боюсь, натерпитесь вы
     От блох королевской породы!

     На что вам держать монарха и блох?
     Убор средневековый
     Истлел и заржавлен, и новая жизнь
     Одежды требует новой.

     Недаром сказал немецкий поэт,
     Придя к Барбароссе в Кифгайзер:
     "Ведь если трезво на вещи смотреть --
     На кой нам дьявол кайзер?"

      Но если без кайзера вам не житье, -
     Да не смутит вас лукавый!
     О милые немцы, не дайте прельстить
     Себя умом или славой!

     Не ставьте патриция над собой,
     Возьмите плебея, мужлана,
     Не избирайте лису или льва,
     Поставьте монархом барана!

     Да будет им Кобес, кельнский дурак,
     Колониева порода.
     Он в глупости гений: замыслит обман --
     И все ж не обманет народа.

     Чурбан всегда наилучший монарх,
     Эзоп доказал это басней:
     Вас, бедных лягушек, он не сожрет,-
     Лягушкам аист опасней.

     Не будет Кобес Нероном для вас,
     Не станет гшраном без нужды.
     Столь:мягкому сердцу стиля- модерн
     Жестокоста варваров чужды.

     То сердце спесиво отвергли купцы;
     От них оскорбленно отпрянув,
     Илоту ремесел в объятья упал,
     И стал он цветком грубиянов.

     Ремесленные бурши сочли
     Властителем слова невежду.
     Он с ними делил их последний кусок,
     В нем видели гордость, надежду.

     Гордились тем, что он презирал
     Все университеты,
     Что книги писал из себя самого
     И отвергал факультеты.

     О да, своими силами он
     Обрел невежество разом,--
     Не иностранной наукой был
     Загублен в мозгу его разум.

     Абстракциям философских систем
     Он не поддался нимало:
     Ведь Кобес -- характер! Он -- это он!
     Меняться ему не пристало.

     Стереотипную слезу
     Он выжимает охотно;
     Густая глупость на губах
     Расположилась вольготно.

     Он ноет, болтает, -- но что за речь!
     В ней виден ослиный норов!
     Одна из дам родила осла,
     Наслушавшись тех разговоров.

     Он пишет книги и вяжет чулки,
     Досуги размечены строго.
     Чулки, которые он вязал,
     Нашли поклонников много.

     И музы и Феб убеждали его
     Отдаться вязанью всецело:
     При виде пиита с пером в руке
     У них внутри холодело.

     Ведь сами функи -- Кельна бойцы --
     К вязанью некогда льнули,
     Но меч у них не ржавел, хоть они
     Вязали на карауле.

     Стань Кобес кайзером -- функов былых
     Он воскресит благосклонно.
     Лихая дружина будет при нем
     Служить опорой трона.

     Мечтает во Францию вторгнуться он
     Начальником войска такого,
     Эльзас-Лотарингский, Бургундский край
     Вернуть Германии снова.

     Но не тревожьтесь, он будет сидеть
     Среди домашнего хлама,
     Над воплощеньем идеи святой --
     Достройкой Кельнского храма.

     Зато коль достроит -- придется врагам
     Узнать, где зимуют раки:
     Пойдет наш Кобес расправу творить
     И всыплет французу-собаке.

     И Лотарингию и Эльзас
     Он разом отнимет у вора,
     Бургундию начисто отберет,
     Закончив постройку собора.

     О немцы! Будьте верны себе!
     Ищите кайзера дельно!
     Пусть будет им карнавальный король,
     Наш Кобес Первый из Кельна.

     Весь кельнский масленичный союз
     Ему в министерство годится.
     Министры -- хлыщи в шутовском колпаке,
     В гербе -- вязальная спица.

     Рейхсканцлер -- Дрикес, и титул его --
     Граф Дрикес фон Дрикесгайзер,
     А рейхсметресса -- Марицебилль, --
     С ней не завшивеет кайзер!

     Наш Кобес в Кельне воздвигнет престол:
     Святыня -- в священном месте!
     И кельнцы иллюминируют Кельн
     При этой радостной вести.

     Колокола -- чугунные псы --
     Залают, приветствуя флаги,
     Проснутся три святых волхва,
     Покинут свои саркофаги.

     И выйдут на волю, костями стуча,
     Блаженно резвясь и танцуя.
     И "кирие элейсон"1 запоют
     И возгласят "Аллилуйя..."

     Так кончила белая дама речь
     И громко захохотала,
     И эхо зловеще гремело во мгле
     Под сводами гулкого зала.

     -------------
     1 Господи, помилуй







     Слава греет мертвеца?
     Враки! Лучше до конца
     Согревайся теплотой
     Бабы, скотницы простой,
     Толстогубой девки рыжей,
     Пахнущей навозной жижей.
     А захочешь -- по-другому
     Можешь греться: выпей рому,
     Закажи глинтвейн иль грог,

     Чтоб залить мясной пирог,--
     Хоть за стойкой самой грязной,
     Средь воров и швали разной,
     Той, что виселицы ждет,
     А пока и пьет и жрет,
     Выбрав мудро жребий лучший,
     Чем Пелид избрал могучий.
     Да и тот сказал потом:
     "Лучше нищим жить, рабом,
     Чем, уйдя из жизни этой,
     Править сонмом душ над Летой
     И героя слыть примером,
     Что воспет самим Гомером".


     Дополнения


     Современные стихотворения и басни



     Немецкий Михель был с давних пор
     Байбак, не склонный к проказам,
     Я думал, что Март разожжет в нем задор:
     Он станет выказывать разум.

     Каких он чувств явил порыв,
     Наш белобрысый приятель!
     Кричал, дозволенное забыв,
     Что каждый князь -- предатель.

     И музыку волшебных саг
     Уже я слышал всюду.
     Я, как глупец, попал впросак,
     Почти поверив чуду.

     Но ожил старый сброд, а с ним
     И старонемецкие флаги.
     Пред черно-красно-золотым
     Умолкли волшебные саги.

     Я знал эти краски, я видел не раз
     Предвестья подобного рода.
     Я угадал твой смертный час,
     Немецкая свобода!

     Я видел героев минувших лет,
     Арндта, папашу Яна.
     Они из могил выходили на свет,
     Чтоб драться за кайзера рьяно.

     Я увидал всех буршей вновь,
     Безусых любителей рома,
     Готовых, чтоб кайзер узнал их любовь,
     Пойти на все, до погрома.

     Попы, дипломаты (всякий хлам),
     Адепты римского права,--
     Творила Единенья храм
     Преступная орава.

     А Михель пустил и свист и храп,
     И скоро, с блаженной харей,
     Опять проснулся как преданный раб
     Тридцати четырех государей.



     Несчастье скрутит одного,
     Другому не под силу счастье;
     Одних мужская злоба губит,
     Других -- избыток женской страсти.

     Когда впервые встретились мы,
     Ты чужд был щегольских ухваток
     И рук плебейских еще не прятал
     Под гладкой лайкой белых перчаток.

     Сюртук, от старости зеленый,
     Тогда носил ты; был он узок,
     Рукав -- до локтя, до пяток -- полы, --
     Ни дать ни взять -- хвосты трясогузок.

     Косынку мамину в те дни
     Носил ты как галстук, с видом франта,
     И не покоил еще подбородка
     В атласных складках тугого банта.

     Почтенными были твои сапоги,
     Как будто сшиты еще у Сакса,
     Немецкой ворванью мазал ты их,
     А не блестящей французской ваксой.

     Ты мускусом не душился в те дни,
     Ты не носил: тогда ни лорнета,
     Ни брачных цепей, ни литой цепочки,
     Ни бархатного жилета.

     По моде швабских кабачков,
     Наипоследней, настоящей,
     Ты был одет,-- и все ж те годы --
     Расцвет твоей поры блестящей.

     Имел ты волосы на голове,
     И под волосами жужжал победно
     Высоких мыслей рой; а ныне
     Как лыс и пуст твой череп бедный!

     Исчез и твой лавровый венок --
     А он бы плешь прикрыл хоть немножко.
     Кто так обкорнал тебя? Поверь,
     Ты схож с ободранною кошкой!

     Тесть -- шелкоторговец -- дукаты копил,
     А ты их в два счета пустил по ветру.
     Старик вопит: "Из стихов немецких
     Не выпрял шелка он ни метра".

     И это -- "Живой", который весь мир
     Хотел проглотить -- с квлбасою прусской
     И клецками швабскими -- и в Аид
     Спровадил князя Пюклер-Мускау!

     И это -- рыцарь-скиталец, что встарь,
     Как тот, Ламанчский, враг беззаконий,
     Слал грозные письма жестоким монархам
     В предерзком гимназическом тоне!

      И это -- прославленный генерал
     Немецкой свободы, борец равноправья
     Картинно сидевший на лошади сивой,
     Вожак волонтеров, не знавших бесславья!

     Под ним был и сивый коняга бел,--
     Как сивые кони давно уж замшелых
     Богов и героев. Спаситель отчизны
     Был встречен восторгом и кликами смелых.

     То был виртуоз Франц Лист на коне,
     Сновидец и враль, соперник гадалки,
     Любимец мещан, фигляр и кривляка,
     На роли героев актеришка жалкий.

     И, как амазонка, рядом с ним
     Супруга долгоносая мчалась:
     Горели экстазом прекрасные очи,
     Перо на шляпе задорно качалось.

     Молва гласит -- в час битвы жена
     Напрасно боролась со страхом супруга:
     Поджилки при залпах тряслись у него,
     Кишечник сдавал, приходилось туго.

     Она говорила: "Ты заяц иль муж,
     Здесь места нет оглядке трусливой --
     Здесь бой, где ждет нас победа иль гибель,
     Игра, где корону получит счастливый.

     Подумай о горе отчизны своей,
     О бедах, нависших над нами.
     Во Франкфурте ждет нас корона, и Ротшильд,
     Как всех монархов, снабдит нас деньгами.

     Как в мантии пышной ты будешь хорош!
     Я слышу "виват!", что гремит, нарастая;
     Я вижу: цветы нам бросает под ноги
     Восторженных девушек белая стая".

     Но тщетны призывы -- и лучший из нас
     Со злой антипатией сладит не скоро.
     Как морщился Гете от вони табачной,
     Так вянет наш рыцарь, нюхая порох.

     Грохочут залпы. Герой побледнел.
     Нелепые фразы он тихо бормочет,
     Он бредит бессвязно... А рядом супруга
     У длинного носи держит платочек.

     Да, так говорят. А правда иль нет --
     Кто знает? Все мы -- люди, не боги.
     И даже сам великий Гораций
     Едва унес из битвы ноги.

     Вот жребий прекрасного: сходит на нет
     Певец наравне со всякою рванью.
     Стихи на свалке, а сами поэты
     В конце концов становятся дрянью.




     Невежливей, чем британцы, едва ли
     Цареубийцы на свете бывали.
     Король их Карл, заточен в Уайтхолл,
     Бессонную ночь перед казнью провел:
     Под самым окном веселился народ
     И с грохотом строили эшафот.

     Французы немногим учтивее были:
     В простом фиакре Луи Капета
     Они на плаху препроводили,
     Хотя, по правилам этикета,
     Даже и при такой развязке
     Надо возить короля в коляске.

     Еще было хуже Марии-Антуанетте,
     Бедняжке совсем отказали в карете:
     Ее в двуколке на эшафот
     Повез не придворный, а санкюлот.
     Дочь Габсбурга рассердилась немало
     И толстую губку надменно поджала.

     Французам и бриттам сердечность чужда,
     Сердечен лишь немец, во всем и всегда.
     Он будет готов со слезами во взоре
     Блюсти сердечность и в самом терроре.
     А оскорбить монарха честь
     Его не вынудит и месть.

     Карета с гербом, с королевской короной,
     Шестеркою кони под черной попоной,
     Весь в трауре кучер, и, плача притом,
     Взмахнет он траурно-черным кнутом,--
     Так будет король наш на плаху доставлен
     И всепокорнейше обезглавлен.



     В Германии, в дорогой отчизне,
     Все любят вишню, древо жизни,
     Все тянутся к ее плоду,
     Но пугало стоит в саду.

     Каждый из нас, точно птица,
     Чертовой рожи боится.
     Но вишня каждое лето цветет,
     И каждый песнь отреченья поет.

     Хоть вишня сверху и красна,
     Но в косточке смерть затаила она.
     Лишь в небе создал вишни
     Без косточек всевышний.

     Бог-сын, бог-отец, бог -- дух святой,
     Душой прилепились мы к троице
     И, к ним уйти с земли спеша,
     Грустит немецкая душа.

     Лишь на небе вовеки
     Блаженны человеки,
     А на земле все грех да беда,--
     И кислые вишни, и горе всегда.



     Пыл страстей и такта узы,
     Пламя роз в петлицах блузы,
     Сладость ласки, лжи гипноз,
     Благородство грешных поз,
     Вихрь и жар любовных грез --
     В том искусны вы, французы!

     А германский дух померк,
     В злобу рок его поверг,
     Из глубин сознанья бьет он,
     Злой наш дух! И все растет он,
     Ядом весь ;почти зальет он
     Твой бочонок, Гейдельберг:!



     Гуляет ветер на чердаке,
     В постель задувает сквозь дыры.
     Там две души-горемыки лежат,
     Так бледны, так слабы и сиры.

     и шепчет душа-горемыка другой:
     "Обвей меня крепче рукою,
     Прижмись губами к моим губам,
     И я согреюсь тобою",

     Другая душа-горемыка в ответ:
     "Твой взор -- защита от боли,
     От голода, холода, нищеты,
     От этой проклятой юдоли".

     И плакали, и целовались они
     В своей безысходной печали,
     Смеялись и даже запели потом,
     И наконец замолчали.

     А днем на чердак пришел комиссар
     С ученым лекарем вкупе,
     И тот усмотрел, что смерть налицо
     И в том и в этом трупе.

     И он разъяснил: "При желудке пустом
     Их, верно, стужа убила.
     Возможно, что смерть их уже стерегла
     И только 'быстрей-шстушша".

     И веско добавил: "В такой мороз
     Отапливать надо жилище,
     А спать на пуховиках,-- но суть,
     Конечно, в здоровой пище".



     "Блины, которые я отпускал до сих пор за три серебряных гроша,
      отпускаю отныне за два серебряных гроша. Все зависит от массы".

     Засел в мою память прочней монументов
     Один анонс -- для интеллигентов
     Борусской столицы когда-тал он
     В "Интеллигенцблатт" был помещен.

     Берлин! Столица борусехой страны!
     Цветешь, ты свежестью весны,
     Как пышных лип твоих аллеи....
     Все так же ли ветер их бьет, не жалея?
     А как твой Тиргартен? Найдется? ль в нем
     тварь,
     Что хлещет пиво, как и встарь,
     С женой в павильоне, под ту же погудку:
     Мораль -- душе, а борщ -- желудку?

     Берлин! Ты каким предаешься шотехам?
     Какого разиню приветствуешь смехом?
     При мне еще Нанте; не снился берлинцам.
     В ту пору только чушь мололи
     Высоцкий с пресловутым: кронпринцем,
     Что ныне ерзает на престоле.
     Теперь в короле: не признать, балагура --
     Голова под короной повисла понуро.
     Сего венценосца сужу я нестрого,
     Ведь мы друг на друга походим немного.
     Оа очень любезен, талантлив, притом,--
     Я тоже был бы плохим королем.
     Как я, не питает он нежных чувств
     К музыке -- чудовищу искусств;
     Поэтому протежирует он
     Мейербера -- музыке в урон.
     Король с него денег не брал,-- о нет! --
     Как об этом гнусно судачит свет.
     Ложь! С беренмейеровских денег
     Король не разбогател ни на пфенниг!
     И Беренмейер с неких пор
     Королевской оперы дирижер,
     Но за это ему -- награда одна:
     И титулы и ордена --
     Лишь "en monnaie de signe"1. Так вот:
     За roi de Prusse2 проливает он пот.

     Как только начну Берлин вспоминать,
     Университет я вижу опять.
     Под окнами красные скачут гусары,
     Там музыки грохот и звуки фанфары,
     Громко несутся солдатские "зори"
     К студиозам под своды аудиторий.
     А профессора там все в том же духе --
     Весьма иль менее длинноухи?
     Все так же ль изящно, с тем же эффектом
     Слащаво поет дифирамбы пандектам
     Наш Савиньи иль сей певец,
     Быть может, помер под конец?
     Я, право, не знаю... Скажите по чести,
     Я не расплачусь при этой вести...
     И Лотте умер. Смертен всякий,
     Как человек, так и собаки,
     А псам таким и подыхать,
     Что рады здравый смысл сбрехать
     И считают для вольного немца почетом --
     Задыхаться под римским гнетом...
     А Массман плосконосый, тот все у дел?
     Иль Массмана смертных постиг удел?
     Не говорите об этом, я буду убит,
     И, если подох он, я плакать стану,--
     О! Пусть еще долго он небо коптит,
     Нося на коротеньких ножках свой грузик.
     Уродливый карлик, смешной карапузик
     С отвислым брюхом. Сей пигмей
     Был мне на свете всех милей!
     Я помню его. Он так был мал,
     Но, как бездонная бочка, лакал
     Со студентами пиво, -- те, пьянствуя часто,
     Под конец излупили беднягу-гимнаста.
     То-то было побоище! Юноши браво
     Доказали упорством рук,

     ------------------
     1 Расплата шуточками (фр.).
     2 Работая бесплатно, дословно: (за) короля Пруссии (фр.)

     Что Туснельды и Германа внук --
     Достойный поборник кулачного права.
     Молодые германцы не знали поблажки,
     Молотили руками... То в зад, то в ляжки
     Пинали ногами все боле и боле,
     А он, негодяй, хоть бы пикнул от боли.
     "Я удивлен! -- вскричал я с жаром. --
     Как стойко ты сносишь удар за ударом,
     Да ты ведь герой! Ты Брутовой расы!"
     И Массман молвил: "Все зависит от массы!"

     Да, a propos 1, а этим летом
     Вы репой тельтовской довольны?
     Хорош ли огурчик малосольный
     В столице вашей? А вашим поэтам
     Живется все так же, без резких волнений,
     И все среди них не рождается гений?
     Хотя -- к чему гений? Ведь у нас расцветало
     Моральных и скромных талантов немало.
     У морального люда есть тоже прикрасы.
     Двенадцать -- уж дюжина! Все зависит от
     массы.
     А вашей лейб-гвардии лейтенанты
     По-прежнему те же наглые франты?
     Все так же затянуты в рюмочку тальи?
     Все так же болтливы эти канальи?
     Но берегитесь, -- беда грозит, --
     Еще не лопнуло, но трещит!
     Ведь Бранденбургские ворота у вас
     Грандиозностью славятся и сейчас.
     И в эти ворота, дождетесь вы чести,
     Всех вас вышвырнут с прусским величеством
     вместе.
     Все зависит от массы!



     Всегда их подлинную кличку
     Давай, мой друг, героям басен.
     Сробеешь -- результат ужасен!

     --------------------
     1 Кстати (фр.).






     Всегда их подлинную кличку
     Давай, мой друг, героям басен.
     Сробеешь -- результат ужасен!
     С твоим ослом пойдет на смычку
     Десяток серых дурней, воя:
     "Мои ведь уши у героя!
     А этот визг и рев с надсадой
     Моею отдает руладой:
     Осел я! Хоть не назван я,
     Меня узнают все друзья,
     Вся родина Германия:
     Осел тот я! И-а! И-а!"
     Ты одного щадил болвана,
     Тебе ж грозит десяток рьяно!



     Само собой, в короли прошел
     Большинство голосов получивший осе
     И учинился осел королем.
     Но вот вам хроника о нем:

     Король-осел, корону надев,
     Вообразил о себе, что он лев;
     Он в львиную шкуру облекся до пят
     И стал рычать, как львы рычат.
     Он лошадьми себя окружает,
     И это старых ослов раздражает.
     Бульдоги и волки -- войско его,
     Ослы заворчали и пуще того.
     Быка он приблизил, канцлером сделав,
     И тут ослы дошли до пределов.
     Грозятся восстанием в тот же день!
     Король корону надел набекрень
     И быстро укутался, раз-два,
     В шкуру отчаянного льва.
     Потом объявляет особым приказом
     Ослам недовольным явиться разом,
     И держит следующее слово:
     "Ослы высокие! Здорово!
     Ослом вы считаете меня,
     Как будто осел и я, и я!
     Я -- лев; при дворе известно об этоv
     И всем статс-дамам, и всем субреттам.
     И обо мне мой статс-пиит
     Создал стихи и в них говорит:
     "Как у верблюда горб природный,
     Так у тебя дух льва благородный --
     У этого сердца, этого духа
     Вы не найдете длинного уха".
     Так он поет в строфе отборной,
     Которую знает каждый придворный.
     Любим я: самые гордые павы
     Щекочут затылок мой величавый.
     Поощряю искусства: все говорят,
     Что я и Август и Меценат.
     Придворный театр имею давно я;
     Мой кот исполняет там роли героя.
     Мимистка Мими, наш ангел чистый,
     И двадцать мопсов -- это артисты.
     В академии живописи, ваянья
     Есть обезьяньи дарованья.
     Намечен директор на место это --
     Гамбургский Рафаэль из гетто,
     Из Грязного вала,--Леман некто.
     Меня самого напишет директор.
     Есть опера, и есть балет,
     Он очень кокетлив, полураздет.
     Поют там милейшие птицы эпохи
     И скачут талантливейшие блохи.
     Там капельмейстером Мейер-Бер,
     Сам музыкальный миллионер.
     Уже наготовил Мерин-Берий
     К свадьбе моей парадных феерий.
     Я сам немного занят музыкой,
     Как некогда прусский Фридрих Великий.
     Играл он на флейте, я на гитаре,
     И много прекрасных, когда я в ударе
     И с чувством струны свои шевелю,
     Тянутся к своему королю.
     Настанет день -- королева моя
     Узнает, как музыкален я!
     Она -- благородная кобылица,
     Высоким родом своим гордится.
     Ее родня ближайшая -- тетя
     Была Росинанта при Дон-Кихоте;
     А взять ее корень родословный
     Там значится сам Баярд чистокровный;
     И в предках у ней, по ее бумагам,
     Те жеребцы, что ржали под флагом
     Готфрида сотни лет назад,
     Когда он вступал в господень град.
     Но прежде всего она красива,
     Блистает! Когда дрожит ее грива,
     А ноздри начнут и фыркать и гроха|
     В сердце моем рождается похоть,--
     Она, цветок и богиня кобылья,
     Наследника мне принесет без усилья.
     Поймите, -- от нашего сочетанья
     Зависит династии существованье.
     Я не исчезну без следа,
     Я буду в анналах Клио всегда,
     И скажет богиня эта благая,
     Что львиное сердце носил всегда я
     В груди своей, что управлял
     Я мудро и на гитаре играл".

     Рыгнул король, и речь прервал он,
     Но ненадолго, и так продолжал он:

     "Ослы высокие! Все поколенья!
     Я сохраню к вам благоволенье,
     Пока вы достойны. Чтоб всем налог
     Платить без опоздания, в срок.
     По добродетельному пути,
     Как ваши родители, идти,--
     Ослы старинные! В зной и холод
     Таскали мешки они, стар и молод,
     Как им приказывал это бог.
     О бунте никто и мыслить не мог.
     С их толстых губ не срывался ропот,
     И в мирном хлеву, где привычка и О!
     Спокойно жевали они овес!
     Старое время ветер унес.
     Вы, новые, остались ослами,
     Но скромности нет уже меж вами.
     Вы жалко виляете хвостом
     И вдруг являете треск и гром.
     А так как вид у вас бестолков,
     Вас почитают за честных ослов;
     Но вы и бесчестны, вы и злы,
     Хоть с виду смиреннейшие ослы.
     Подсыпать вам перцу под хвост, и вмиг
     Вы издаете ослиный крик,
     Готовы разнести на части
     Весь мир, -- и только дерете пасти.
     Порыв, безрассудный со всех сторон!
     Бессильный гнев, который смешон!
     Ваш глупый рев обнаружил вмиг,
     Как много различнейших интриг,
     Тупых и низких дерзостей
     И самых пошлых мерзостей,
     И яда, и желчи, и всякого зла
     Таиться может в шкуре осла".

     Рыгнул король, и речь прервал он,
     Но ненадолго, и так продолжал он:

     "Ослы высокие! Старцы с сынами!
     Я вижу вас насквозь, я вами
     Взволнован, я злюсь на вас свирепо
     За то, что бесстыдно и нелепо
     О власти моей вы порете дичь.
     С ослиной точки трудно постичь
     Великую львиную идею,
     Политикой движущую моею.
     Смотрите вы! Бросьте эти штуки!
     Растут у меня и дубы и буки,
     Из них мне виселицы построят
     Прекрасные. Пусть не беспокоят
     Мои поступки вас. Не противясь,
     Совет мой слушайте: рты на привязь!
     А все преступники-резонеры --
     Публично их выпорют живодеры;
     Пускай на каторге шерсть почешут.
     А тех, кто о восстании брешут,
     Дробят мостовые для баррикады,--
     Повешу я без всякой пощады.
     Вот это, ослы, я внушить вам желал бы
     Теперь убираться я приказал бы".

     Король закончил свое обращенье;
     Ослы пришли в большое движенье;
     Оки прокричали: "И-а, и-а!
     Да здравствует наш король! Ура!"






     Свобода приелась до тошноты.
     В республике конско-ослиной
     Решили выбрать себе скоты
     Единого властелина.

     Собрался с шумом хвостатый сброд
     Различного званья и масти.
     Интриги и козни пущены в ход,
     Кипят партийные страсти.

     Здесь Старо-Ослы вершили судьбу,
     В ослином комитете.
     Кокарды трехцветные на лбу
     Носили молодчики эти.

     А кони имели жалкий вид
     И тихо стояли, ни слова:
     Они боялись ослиных копыт,
     Но пуще -- ослиного рева.

     Когда же кто-то осмелился вслух
     Коня предложить в кандидаты,
     Прервал его криком седой Длинноух:
     "Молчи, изменник проклятый!

     Ни капли крови осла в тебе нет.
     Какой ты осел, помилуй!
     Да ты, как видно, рожден на свет
     Французскою кобылой!

     Иль, может, от зебры род хилый т.
     Ты весь в полосах по-зебрейски.
     А впрочем, тебя выдает с головой
     Твой выговор еврейский.

     А если ты наш, то, прямо сказать,
     Хитер ты, брат, да не слишком.
     Ослиной души тебе не понять
     Своим худосочным умишком.

     Вот я познал, хоть с виду и прост,
     Ее мистический голос.
     Осел я сам, осел мой хвост,
     Осел в нем каждый волос.

     Я не из римлян, не славянин,
     Осел я немецкий, природный.
     Я предкам подобен, -- они как один
     Все были умны и дородны.

     Умны и не тешились искони
     Альковными грешками,
     На мельницу бодро шагали они,
     Нагруженные мешками.

     Тела их в могиле, но дух не исчез,
     Бессмертен ослиный дух их!
     Умильно смотрят они с небес
     На внуков своих длинноухих.

     О славные предки в нимбе святом!
     Мы следовать вам не устали
     И ни на йоту с пути не сойдем,
     Который вы протоптали.

     Какое счастье быть сыном ослов,
     Родиться в ослином сословье!
     Я с каждой крыши кричать готов:
     "Смотрите, осел из ослов я!"

     Отец мой покойный, что всем знаком,
     Осел был немецкий, упрямый.
     Ослино-немецким молоком
     Вскормила меня моя мама.

     Осел я и сын своего отца,
     Осел, а не сивый мерин!
     И я заветам ослов до конца
     И всей ослятине верен.

     Я вам предлагаю без лишних слов
     Осла посадить на престоле.
     И мы создадим державу ослов,
     Где будет ослам раздолье.

     Мы все здесь ослы! И-а! И-а!
     Довольно терзали нас кони!
     Да здравствует ныне и присно -- ура!
     Осел на ослином троне!"

     Оратор кончил. И грохнул зал,
     Как гром, при последней фразе,
     И каждый осел копытом стучал
     В национальном экстазе.

     Его увенчали дубовым венком
     Под общее ликованье.
     А он, безмолвно махая хвостом,
     Благодарил собранье.





     Некий клоп залез на пятак
     И, словно банкир, похвалялся так:
     "Если денег ты нажил много,
     Всюду открыта тебе дорога.
     С деньгами красив ты, с деньгами знат
     Женщинам наимилейшим приятен.
     Дамы бледнеют и дрожат,
     Едва учуют мой аромат.
     С самой королевой я спал, бывало,
     Забравшись к ней ночью под одеяло.
     На жарких перинах она металась
     И беспрестанно всю ночь чесалась".

     Веселый чиж, услыхав эту речь,
     Решил похвальбу клопа пресечь:
     В негодованье свой клюв отточив,
     Насмешливый он просвистал мотив.

     Ко подлый клоп, испуская смрад,
     Чижу отомстил на клопиный лад:
     "Жертвой его насмешек стал я
     За то, что денег ему не дал я!"
     Ну, а мораль? Ее от вас

     Пока благоразумно скрою.
     Ведь сплочены между собою
     Богатые клопы сейчас.
     Задами подмяв под себя чистоган,
     Победно колотят они в барабан.

     Семейства клопов -- куда ни взгляни --
     Священный союз составляют они.
     Также немало клопиных альянсов
     Средь сочинителей скверных романсов
     (Которые столь бездарны и серы,
     Что не идут, как часы Шлезингера).
     Тут и свой Моцарт есть -- клоп-эстет,
     Ведущий особым клопиным манером
     С увенчанным лаврами Мейербером
     Интрижку в течение долгих лет.
     А с насекомых много ль возьмешь?
     Рецензии пишет газетная вошь --
     Елозит, врет, да и тиснет статейку
     И до смерти рада, урвав копейку,
     Притом меланхолии полон взгляд.
     Публика верит из состраданья:
     Уж больно обиженные созданья,
     И вечно сердечки у них болят.
     Тут стерпишь, пожалуй, любой поклеп.
     Молчи, не противься -- ведь это ж клоп.
     Его бы, конечно, можно под ноготь,
     Да, право, уж лучше не трогать.
     А то попробуй такого тронь --
     На целый свет подымется вонь!
     Вот отчего до другого раза
     Я отложу толкованье рассказа.





     На две категории крысы разбиты:
     Одни голодны, а другие сыты.
     Сытые любят свой дом и уют,
     Голодные вон из дома бегут.

     Бегут куда попало,
     Без отдыха, без привала,
     Бегут куда глядят глаза,
     Им не помеха ни дождь, ни гроза.

     Перебираются через горы,
     Переплывают морские просторы,
     Ломают шею, тонут в пути,
     Бросают мертвых, чтоб только дойти.

     Природа их обделила,
     Дала им страшные рыла,
     Острижены -- так уж заведено --
     Все радикально и все под одно.

     Сии радикальные звери --
     Безбожники, чуждые вере.
     Детей не крестят. Семьи не ища,
     Владеют женами все сообща.

     Они духовно нищи:
     Тело их требует пищи,
     И, в поисках пищи влача свои дни,
     К бессмертью души равнодушны они.

     Крысы подобного склада
     Не боятся ни кошек, ни ада.
     У них ни денег, ни дома нет.
     Им нужно устроить по-новому свет.

     Бродячие крысы -- о, горе! --
     На нас накинутся вскоре.
     От них никуда не спрячемся мы,
     Они наступают, их тьмы и тьмы.

     О, горе, что будет с нами!
     Они уже под стенами,
     А бургомистр и мудрый сенат,
     Не зная, что делать, от страха Д1

     Готовят бюргеры порох,
     Попы трезвонят в соборах,--
     Морали и государства оплот,
     Священная собственность прахом пойдет!

     О нет, ни молебны, ни грохот набата,
     Ни мудрые постановленья сената,
     Ни самые сильные пушки на свете
     Уже не спасут вас, милые дети!

     Вас не поддержат в час паденья
     Отжившей риторики хитросплетенья.
     Крысы не ловятся на силлогизмы,
     Крысы прыгают через софизмы.

     Голодное брюхо поверить готово
     Лишь логике супа и факту жаркого,
     Лишь аргументам, что пахнут салатом,
     Да гетткнгенским колбасо-цктатам.

     Треска бессловесная в масле горячем
     Нужней таким радикалам бродячим,
     Чем Мирабо, чем любой Цицерон,
     Как бы хитро ни витийствовал он.






     Сошлись однажды два быка
     Подискутировать слегка.
     Был у обоих горячий норов,
     И вот один в разгаре споров
     Сильнейший аргумент привел,
     Другому заорав: "Осел!"
     "Осла" получить быку -- хуже пули,
     И стали боксировать наши Джон Булли.
     Придя в то же время на тот же двор,
     И два осла вступили в спор.
     Весьма жестокое было сраженье,
     И вот один, потеряв терпенье,
     Издал какой-то дикий крик
     И заявил другому: "Ты -- бык!"
     Чтоб стать длинноухому злейшим врагом,
     Довольно его назвать быком.
     И загорелся бой меж врагами:
     Пинали друг друга лбом, ногами
     Отвешивали удары в podex 1,
     Блюдя священный дуэльный кодекс.

     А где же мораль? -- Вы мораль проглядели
     Я показал неизбежность дуэли.
     Студент обязан влепить кулаком
     Тому, кто его назвал дураком.

     --------------------
     1 Зад (лап.).






     Басня

     Две крысы были нищи,
     Они не имели пищи.

     Мучает голод обеих подруг;
     Первая крыса пискнула вдруг:

     "В Касселе пшенная каша есть,
     Но, жаль, часовой мешает съесть;

     В курфюрстской форме часовой,
     При этом -- с громадной косой;

     Ружье заряжено -- крупная дробь;
     Приказ: кто подойдет -- угробь".

     Подруга зубами как скрипнет
     И ей в ответ как всхлипнет:

     "Его светлость курфюрст у всех знаме
     Он доброе старое время чтит,

     То время каттов старинных
     И вместе кос их длинных.

     Те катты в мире лысом
     Соперники были крысам;

     Коса же -- чувственный образ лишь
     Хвоста, которым украшена мышь;

     Мы в мирозданье колоссы --
     У нас натуральные косы.

     Курфюрст, ты с каттами дружен,--
     Союз тебе с крысами нужен.

     Конечно, ты сердцем с нами слился,
     Потому что у нас от природы коса.

     О, дай, курфюрст благородный наш,
     О, дай нам вволю разных каш.

     О, дай нам просо, дай пшено,
     А стражу прогони заодно!

     За милость вашу, за эту кашу
     Дадим и жизнь и верность нашу.

     Когда ж наконец скончаешься ты,
     Мы над тобой обрежем хвосты,

     Сплетем венок, свезем на погост;
     Будь лавром тебе крысиный хвост!"






     Жил некий пудель, и не врут,
     Что он по праву звался Брут.
     Воспитан, честен и умен,
     Во всей округе прославился он
     Как образец добродетели, как
     Скромнейший пес среди собак.
     О нем говорили: "Тот пес чернокудрый --
     Четвероногий Натан Премудрый.
     Воистину, собачий брильянт!
     Какая душа! Какой талант!
     Как честен, как предан!.." Нет, не случаен
     Тот отзыв: его посылал хозяин
     В мясную даже! И честный пес
     Домой в зубах корзину нес,
     А в ней не только говяжье, но и
     Баранье мясо и даже свиное.
     Как лакомо пахло сало! Но Брута
     Не трогало это вовсе будто.
     Спокойно и гордо, как стоик хороший,
     Он шел домой с драгоценною ношей.

     Но ведь и собаки -- тоже всяки:
     Есть и у них шантрапа, забияки,
     Как и у нас, -- дворняжки эти
     Завистники, лодыри, сукины дети,
     Которым чужды радости духа,
     Цель жизни коих -- сытое брюхо.
     И злоумыслили те прохвосты
     На Брута, который честно и просто,
     С корзиною в зубах -- с пути
     Морали и не думал сойти...

     И раз, когда к себе домой
     Из лавки мясной шел пудель мой,
     Вся эта шваль в одно мгновенье
     На Брута свершила нападенье.
     Набросились все на корзину с мясом,
     Вкуснейшие ломти -- наземь тем часом,
     Прожорлизо-жадно горят взоры,
     Добыча -- в зубах у голодной своры.
     Сперва философски спокойно Брут
     Все наблюдал, как собратья жрут;
     Однако, видя, что канальи
     Мясо почти уже все доконали,
     Он принял участье в обеде -- уплел
     И сам он жирный бараний мосол.



     "И ты, мой Брут, и ты тоже жрешьИ
     Иных моралистов тут бросит в дрожь.
     Да, есть соблазн в дурном примере!
     Ах, все живое -- люди, звери --
     Не столь уж совершенно: вот --
     Пес добродетельный, а жрет!






     По рельсам, как молния, поезд летел,
     Пыхтя и лязгая грозно.
     Как черный вымпел, над мачтой-трубой
     Реял дым паровозный.

     Состав пробегал мимо фермы одной,
     Где белый и длинношеий
     Мерин глазел, а рядом стоял
     Осел, уплетая репей.

     И долго поезду вслед глядел
     Застывшим взглядом мерин;
     Вздыхая и весь дрожа, он сказал:
     "Я так потрясен, я растерян!

     И если бы по природе своей
     Я мерином белым не был,
     От этого ужаса я бы теперь
     Весь поседел, о небо!

     Жестокий удар судьбы грозит
     Всей конской породе, бесспорно,
     Хоть сам я белый, но будущность мне
     Представляется очень черной.

     Нас, лошадей, вконец убьет
     Конкуренция этой машины;
     Начнет человек для езды прибегать
     К услугам железной скотины.

     А стоит людям обойтись
     Без нашей конской тяги --
     Прощай, овес наш, сепо, прощай,--
     Пропали мы, бедняги!

     Ведь сердцем человек -- кремень:
     Он даром и макухи
     Не даст. Он выгонит нас вон,--
     Подохнем мы с голодухи.

     Ни красть не умеем, ни брать взаймы,
     Как люди, и не скоро
     Научимся льстить, как они и как псы.
     Нам путь один -- к живодеру!"

     Так плакался конь и горько вздыхал,
     Он был настроен мрачно.
     А невозмутимый осел между тем
     Жевал репейник смачно.

     Беспечно морду свою облизнув,
     Сказал он: "Послушай-ка, мерин:
     О том, что будет, -- ломать сейчас
     Я голову не намерен.

     Для вас, для гордых коней, паровоз
     Проблема существованья;
     А нам, смиренным ослам, впадать
     В отчаянье -- нет основанья.

     У белых, у пегкх, гнедых, вороных,
     У всех вас -- конец печальный;
     А нас, ослов, трубою своей
     Нз вытеснит пар нахальный.

     Каких бы хитрых еще машин
     Ни выдумал ум человека,--
     Найдется место нам, ослам,
     Всегда, до скончания века.

     Нет, бог не оставит своих ослов,
     Что, в полном сознанье долга,
     Как предки их честные, будут пле
     На мельницу еще долго.

     Хлопочет мельник, в мешки мука
     Струится под грохот гулкий;
     Тащу ее к пекарю, пекарь печет,--
     Человек ест хлеб и булки.

     Сей жизненный круговорот искони
     Предначертала природа.
     И вечна, как и природа сама,
     Ослиная наша порода".



     Век рыцарства давно прошел:
     Конь голодает. Но осел,
     Убогая тварь, он будет беспечно
     Овсом и сеном питаться вечно.






     Разные стихотворения




     Беер-Меер! Кто кричит?
     Меер-Беер! Где горит?
     Неужели это роды?
     Чудеса! Игра природы!
     Он рожает, спору нет!
     Се мессия к нам грядет!
     Просчиталась вражья свора,--
     После долгого запора
     Наш мессия, наш кумир
     Шлет "Пророка" в бренный мир.

     Да, и это вам не шутки,
     Не писак журнальных утки,--
     Искус долгий завершился,
     Мощный гений разрешился.
     Потом творческим покрыт,
     Славный роженик лежит
     И умильно бога славит.
     Гуэн герою грелки ставит
     На живот, обвисший вдруг,
     Словно выпитый бурдюк.
     Пуст и тих родильный дом.
     Но внезапно -- трубный гро.м,
     Гул литавр и дробь трещоток,
     И в двенадцать тысяч глоток
     (Кое-кто оплачен здесь)
     Возопил Израиль днесь:

     "Слава, наш великий гений,
     Кончен срок твоих мучений,
     Драгоценный Беер-Мер!
     Несравненный Меер-Бер!
     Ты, намучившись жестоко,
     Произвел на свет "Пророка".

     Хор пропел, и тут один
     Выступает господин,
     Некий Брандус по прозванью,
     Он издатель по призванью,
     С виду скромен, прям и прост
     (Хоть ему один прохвост,
     Крысолов небезызвестный,
     Преподал в игре совместной
     Весь издательский устав),
     И, пред гением представ,
     Словно Мариам в день победы
     (Это помнят наши деды),
     В бубен бьет он и поет:

     "Вдохновенья горький пот
     Мы упорно, бережливо,
     Миоготрудно, терпеливо,
     Год за годом, день за днем
     Собирали в водоем,
     И теперь -- открыты шлюзы,
     Час настал -- ликуйте, музы!
     Полноводен и широк,
     Мощный ринулся поток,
     По значенью и по рангу
     Равный Тигру или Гангу,
     Где под пальмой в час заката
     Резво плещутся слонята;
     Бурный, словно Рейн кипучий
     Под шафхаузенской кручей,
     Где, глазея, мочит брюки
     Студиозус, жрец науки;
     Равный Висле, где под ивой,
     Песней тешась горделивой,
     Вшей надменный шляхтич давит
     И геройство Польши славит.
     Да, твои глубоки воды,

     Словно хлябь, где в оны годы
     Потопил всевышний тьмы
     Египтян, меж тем как мы
     Бодро шли по дну сухие.
     О, величие стихии!
     Где найдется в целом мире
     Водный опус глубже, шире?
     Он прекрасен, поэтичен,
     Патетичен, титаничен,
     Как природа, как создатель!
     Я -- ура! -- его издатель!"


     торжественной кантаты
     в честь maestro celcbenimo fiascomo 1

     Я слышал от негров, что если на льва
     Хандра нападет, заболит голова,--
     Чтоб избежать обостреыья припадка,
     Он должен мартышку сожрать без оста:

     Я, правда, не лев, не помазан на царсп
     Но я в негритянское верю лекарство.
     Я написал эти несколько строф --
     И, видите, снова и бодр и здоров.

     -------------------
     1 Известнейшего маэстро Неудачника (ит.).




     Фрагмент

     Отстрани со лба венок ты,
     На ушах нависший пышно,
     Бер, чтобы свободней мог ты
     Внять мой лепет, еле слышный.

     Превратил мой голос в лепет
     Пред великим мужем трепет --
     Тем, чей гений так могуч,
     В ком искусства чистый ключ;

     Мастерским приемам разным
     Громкой славой он обязан:
     Не свалилась прямо в рот
     Слава эта без забот,
     Как сопливому разине --
     Вроде Моцарта, Россини.

     Нет, наш мастер -- всех прямее,
     Тем он дорог нам -- Бер-Мейер.
     Он хвалы достоин, право,
     Сам себе он создал славу --
     Чистой силой волевой,
     Мощью мышленъя живой,
     Он в политике плел сети,
     Все расчел он, как по смете,
     Сам король -- его протектор,
     И за то он стал директор
     Над всей музыкальной частью,
     Облечен такою властью ...

     с коей, со всеподданнейшим почтение
     я ныне вступаю в прения



     Из времен Тридцатилетней войны

     А я гусаров как люблю,
     Люблю их очень, право!
     И синих и желтых, все равно --
     Цвет не меняет нрава.

     А гренадеров я как люблю,
     Ах, бравые гренадеры!
     Мне рекрут люб и ветеран:
     Солдаты и офицеры.

     Кавалерист ли, артиллерист,--
     Люблю их всех безразлично;
     Да и в пехоте немало ночей
     Я поспала отлично.

     Люблю я немца, француза люблю,
     Голландца, румына, грека;
     Мне люб испанец, чех и шзед,--
     Люблю я в них человека.

     Что мне до его отечества, что
     До веры его? Ну, словом,--
     Мне люб и дорог человек,
     Лишь был бы он здоровым.

     Отечество и религия -- вздор,
     Ведь это -- только платья!
     Долой все чехлы! Нагого, как есть,
     Хочу человека обнять я.

     Я -- человек, человечеству я
     Вся отдаюсь без отказу.
     Могу отметить мелом долг
     Тем, кто не платит сразу.

     Палатка с веселым венком -- моя
     Походная лавчонка...
     Кого угощу мальвазией
     Из нового бочонка?






     Женское тело -- те же стихи !
     Радуясь дням созиданья,
     Эту поэму вписал господь
     В книгу судеб мирозданья.

     Был у творца великий час,
     Его вдохновенье созрело.
     Строптивый, капризный материал
     Оформил он ярко и смело.

     Воистину женское тело -- Песнь,
     Высокая Песнь Песней!
     Какая певучесть и стройность во всем!
     Нет в мире строф прелестней.

      Один лишь вседержитель мог
     Такую сделать шею
     М голову дать -- эту главную мысль
     Кудрявым возглавьем над нею.

      А груди! Задорней любых эпиграмм
     Бутоны их роз на вершине.
     И как восхитительно к месту пришлас
     Цезура посредине!

     А линии бедер: как решена
     Пластическая задача!
     Вводная фраза, где фиговый лист --
     Тоже большая удача.

     А руки и ноги! Тут кровь и плот
     Абстракции тут не годятся,
     Губы -- как рифмы, но могут при
     Шутить, целовать и смеяться.

     Сама Поэзия во всем,
     Поэзия -- все движенья.
     На гордом челе этой Песни печать
     Божественного свершенья.
     Господь, я славлю гений твой
     И все его причуды,
     В сравненье с тобою, небесный пс
     Мы жалкие виршеблуды.

     Сам изучал я Песнь твою,
     Читал ее снова и снова.
     Я тратил, бывало, и день и ночь,
     Вникая в каждое слово.

     Я рад ее вновь и вновь изучать
     И в том не вижу скуки.
     Да только высохли ноги мои
     От этакой науки.





     То были детские года,
     Я платьице носил тогда,
     Я в школу только поступил,
     Едва к ученью приступил.
     Двенадцать девочек -- вся школа,
     Лишь я -- герой мужского пола.
     В клетушке-комнатке с утра
     Весь день возилась детвора,--
     Писк, лепет, щебетанье, гам,
     Читали хором по складам,
     А фрау Гиндерман -- барбос,
     Украсивший очками нос
     (То был скорее клюв совы),--
     Качая головой, увы,
     Сидела с розгой у стола
     И больно малышей секла
     За то, что маленький пострел
     Невинно нашалить посмел,
     Вмиг задирался низ рубашки,
     И полушария бедняжки,
     Что так малы и так милы,
     Порой, как лилии белы,
     Как розы алы, как пионы,--
     Ах, эти нежные бутоны,
     Избиты старою каргой,
     Сплошь покрывались синевой!
     Позор и поруганье, дети,--
     Удел прекрасного на свете.

     Цитрония, волшебный край,
     Так звал я то, что невзначай
     У Гиндерман открылось мне,
     Подобно солнцу и весне,
     Так нежно, мягко, идеально,
     Цитронно-ярко и овально,
     Так мило, скромно, смущено
     И гнева гордого полно.
     Цветок любви моей, не скрою,
     Навеки я пленен тобою!
     Стал мальчик юношей, а там --
     Мужчиною по всем правам.
     И -- чудо! -- золотые сны
     Ребенка в явь воплощены.
     То, чем я бредил в тьме ночной,
     Живое ходит предо мной.
     Ко мне доносится сквозь платье
     Прелестный запах, но -- проклятье!
     На что глядел бы я веками,
     То скрыто от меня шелками,
     Завесой тоньше паутины!
     Лишен я сладостной картины,--
     Закрыла ткань волшебный край,
     Цитронию, мой светлый рай!

     Стою, как царь Тантал: дразня,
     Фантом уходит от меня.
     Как будто волей злого мага --
     Бежит от губ сожженных влага,
     Мой плод желанный так жесток,--
     Он близок, но, увы, далек!
     Кляну злодея-червяка,
     Что на ветвях прядет шелка,
     Кляну ткача, что из шелков,
     Из этой пряжи ткет покров,
     Тафту для пакостных завес,
     Закрывших чудо из чудес --
     Мой солнечный, мой светлый рай,
     Цитронию -- волшебный край!

     Порой, забывшись, как в чаду,
     В безумье бешенства, в бреду
     Готов я дерзостной рукой
     Сорвать тот полог роковой,
     Покров, дразнящий сладострастье,
     Схватить мое нагое счастье!
     Но, ах! Есть ряд соображений
     Не в пользу таковых движений,
     Нам запретил морали кодекс
     Посягновение на podex.



     Без прикрас в укромном месте
     Расскажу я вам по чести
     Очень точно и правдиво,
     Что Цитрония за диво.
     А пока -- кто понял нас --
     Чур молчать! -- заверю вас,
     Что искусство есть обман,
     Некий голубой туман.

     Что ж являл собой подснежный
     Голубой цветок, чей нежный
     Романтический расцвет
     Офтердингеном воспет?
     Синий нос крикливой тетки,
     Что скончалась от чахотки
     В заведенье для дворян?
     Чей-то голубой кафтан?
     Иль, быть может, цвет подвязки,
     Что с бедра прелестной маски
     Соскользнула в контрдансе? --
     Honni spit qui mal y pense1.

     -------------------
     1 Пусть будет стыдно тому, кто подумает об этом дурно (фр.).






     Для движенья -- труд нелишний! --
     Две ноги нам дал всевышний,
     Чтоб не стали мы все вместе,
     Как грибы, торчать на месте.
     Жить в застое род людской
     Мог бы и с одной ногой.

     Дал господь два глаза нам,
     Чтоб мы верили глазам.
     Верить книгам да рассказам
     Можно и с единым глазом,--
     Дал два глаза нам всесильный,
     Чтоб могли мы видеть ясно,
     Как, на радость нам, прекрасно
     Он устроил мир обильный.
     А средь уличного ада
     Смотришь в оба поневоле:
     Чтоб не стать, куда не надо,
     Чтоб не отдавить мозоли,--
     Мы ведь горькие страдальцы,
     Если жмет ботинок пальцы.

     Две руки даны нам были,
     Чтоб вдвойне добро творили,--
     Но не с тем, чтоб грабить вдвое,
     Прикарманивать чужое,
     Набивать свои ларцы,
     Как иные молодцы.
     (Четко их назвать и ясно
     Очень страшно и опасно.
     Удавить бы! Да беда:
     Все большие господа --
     Меценаты, филантропы,
     Люди чести, цвет Европы!
     А у немцев нет сноровки
     Для богатых вить веревки.)

     Нос один лишь дал нам бог,
     Два нам были бы невпрок:
     Сунув их в стакан, едва ли
     Мы б вина не разливали.

     Бог нам дал один лишь рот,
     Ибо два -- большой расход.
     И с одним сыны земли
     Наболтали, что могли,--
     А двуротый человек
     Жрал и лгал бы целый век.
     Так -- пока во рту жратва,
     Не бубнит людское племя,
     А имея сразу два --
     Жри и лги в любое время.

     Нам господь два уха дал.
     В смысле формы -- идеал!
     Симметричны, и равны,
     И чуть-чуть не столь длинны,
     Как у серых, не злонравных
     Наших родственников славных.
     Дал господь два уха людям,
     Зная, что любить мы будем
     То, что пели Моцарт, Глюк...
     Будь на свете только стук,
     Грохот рези звуковой,
     Геморроидальный вой
     Мейербера -- для него
     Нам хватило б одного.

     Тевтолинде в поученье
     Врал я так на всех парах.
     Но она сказала: "Ах!
     Божье обсуждать решенье,
     Сомневаться, прав ли бог,--
     Ах, преступник! Ах, безбожник!
     Видно, захотел сапог
     Быть умнее, чем сапожник!
     Но таков уж нрав людской,--
     Чуть заметим грех какой:
     Почему да почему?..
     Друг, я верила б всему!
     Мне понятно то, что бог
     Мудро дал нам пару ног,
     Глаз, ушей и рук по паре,
     Что в одном лишь экземпляре
     Подарил нам рот и нос.
     Но ответь мне на вопрос:
     Почему творец светил
     Столь небрежно упростил
     Ту срамную вещь, какой
     Наделен весь пол мужской,
     Чтоб давать продленье роду
     И сливать вдобавок воду?
     Друг ты мой, иметь бы вам
     Дубликаты -- для раздела
     Сих важнейших функций тела,--
     Ведь они, по всем правам,
     Сколь для личности важны,
     Столь, разно, и для страны.
     Девушку терзает стыд
     От сознанья, что разбит
     Идеал ее, что он
     Так банально осквернен.
     И тоска берет Психею:
     Ведь какой свершила тур,
     А под лампой стал пред нею
     Меннкен-Писсом бог Амур!"

     Но на сей резок простой
     Я ответил ей: "Постой,

     Скуден женский ум и туг!
     Ты не видишь, милый друг,
     Смысла функций, в чьем зазорном,
     Отвратительном, позорном,
     Ужасающем контрасте --
     Вечный срам двуногой касте.
     Пользу бог возвел в систему:
     В смене функции машин
     Для потребностей мужчин
     Экономии проблему
     Разрешил наш властелин.
     Нужд вульгарных и священных,
     Нужд пикантных и презренных
     Существо упрощено,
     Воедино сведено.
     Та же вещь мочу выводит
     И потомков производит,
     В ту же дудку жарит всяк --
     И профессор и босяк.
     Грубый перст и пальчик гибкий --
     Оба рвутся к той же скрипке.

     Каждый пьет, и жрет, и дрыхнет,
     И все тот же фаэтон
     Смертных мчит за Флегетон".

     Друг, что слышу! Распростился
     Со своей ты толстой Ганной
     И как будто соблазнился
     Длинной, тощей Марианной!

     В жизни все бывает с нами,--
     Плотью всякий рад прельститься,-
     Но заигрывать с мощами...
     Этот грех нам не простится.

     Что за наважденье ада!
     Это действует лукавый,--
     Шепчет: толстых нам не надо,--
     И мы тешимся с костлявой.






     "О мудрый Екеф, во сколько монет
     Тебе обошелся баварец --
     Муж твоей дочери? Ведь она
     Весьма лежалый товарец.

     Скажи, ты отдал ему шестьдесят
     Или семьдесят тысяч марок?
     За гоя совсем небольшая цена.
     Ведь дочка твоя -- не подарок.

     А я вот -- Шлемиль! Подумай: с меня
     Взяли вдвое дороже.
     И что я имею? Какую-то дрянь!
     Ну, в общем, ни кожи ни рожи".

     И, хмыкнув умно, как Натан Мудрец,
     Сказал мудрый Екеф степенно:
     "Ты слишком дорого платишь, мой друг,
     Ты им набиваешь цену.

     Ты, видно, совсем заморочен своей
     Постройкой железной дороги.
     А я вот гуляю. Подумать люблю,
     Пока разминаю ноги.

     Мы переоцениваем христиан.
     Цена на них резко упала.
     Поверь, за сто тысяч марок вполне
     Ты можешь иметь кардинала.

     Недавно я подыскал жениха
     Для младшей дочурки in petto: 1
     Шесть футов ростом, сенатор. И нет
     У малого родичей в гетто.

     Лишь сорок тысяч марок я дал
     За этого христианина.
     Двадцать -- наличными. Через банк
     Другая пойдет половина.

     --------------------
     1 Про себя, никому не сообщая (ит.).


     Посмотришь, сенатором станет мой сын,
     Несмотря на сутулые плечи.
     Я это устрою! Весь Вандрам
     Поклонится нам при встрече.

     Мой шурин -- очень большой шутник --
     Сказал мне вчера за стаканом:
     "О мудрый Екеф! Тебя господь
     Родил самим Талейраном!.." :

     ...Такой, приблизительно, разговор,
     Однажды подслушанный мною,
     На улице Гамбурга -- Юнгфернштиг --
     Гуляя, вели эти двое.

     Жил черт, и черт из важных,
     А не какой-нибудь.
     Но раз мартышка стала
     Его за хвост тянуть.

     Тянула и тащила,
     Мой черт был сам не свой,
     Он выл -- и от восторга
     Ей бросил золотой.







     Не питали, а служили
     Пищей для Ильи вороны --
     Так без чуда разъяснили
     Мы себе сей факт мудреный.

     Да! Пророк вкусил в пустыне
     Не голубку, а ворону --
     Как, намедни, мы в Берлине --
     По библейскому закону.





     Нет, в безверье толку мало:
     Если бога вдруг не стало,
     Где ж проклятья мы возьмем,-
     Разрази вас божий гром!

     Без молитвы жить несложно,
     Без проклятий -- невозможно!
     Как тогда нам быть с врагом,-
     Разрази вас божий гром!

     Не любви, а злобе, братья,
     Нужен бог, нужны проклятья,
     Или все пойдет вверх дном,--
     Разрази вас божий гром!






     Гробовая колесница,
     В траурных попонах клячи.
     Он, кто в мир не возвратится,
     На земле не знал удачи.

     Был он юноша. На свете
     Все бы радости изведал,
     Но на жизненном банкете
     Рок ему остаться не дал.

     Пусть шампанское, играя,
     Пенилось в его бокале --
     Тяжко голову склоняя,
     Он сидел в немой печали.

     И слеза его блестела,
     Падая в бокал порою,
     А толпа друзей шумела,
     Тешась песней круговою.

     Спи теперь! Тебя разбудит
     В залах на небе веселье
     И томить вовек не будет
     Жизни горькое похмелье.



     Остерегись холодных слов,
     Когда о помощи в борьбе
     Взывает юноша к тебе;
     Быть может, -- это сын богов.

     Его ты встретишь на пути
     В его триумфа гордый час,
     И осужденья строгих глаз
     Не сможешь ты перенести.






     Ликуешь! -- Ты думаешь, Плантагенет,
     У нас ни малейшей надежды нет!
     А все потому, что нашлась могила,
     Где имя "Артур" написано было!

     Артур не умер, не скрыла земля
     Холодным саваном труп короля.
     Вчера следил я, глазам не веря,
     Как он, живехонек, поднял зверя.

     На нем зеленый парчовый наряд;
     Смеются губы, глаза горят;
     На гордых конях по тропам дубровы
     За ним летели друзья-зверолозы.

     Его рога заглушают гром:
     Трара! Трара! --рокочет кругом.
     Чудесные гулы, волшебные громы
     Сынам Корнуолла милы и знакомы.

     Они говорят: "Не пришла пора,
     Но она придет -- трара! трара!
     И король Артур своему народу,
     Прогнав норманнов, вернет свободу"-






     Макс! Так ты опять, проказник,
     Едешь к русским! То-то праздник!
     Ведь тебе любой трактир --
     Наслаждений целый мир!

     С первой встречною девчонкой
     Ты под гром валторны звонкой,
     Под литавры -- тра-ра-ра! --
     Пьешь и пляшешь до утра.

     И, бутылок пять осиля,--
     Ты и тут не простофиля,--
     Полон Вакхом, как качнешь,
     Феба песнями забьешь!

     Мудрый Лютер так и рубит:
     Пейте! Лишь дурак не любит
     Женщин, песен и вина,--
     Это знал ты, старина.

     Пусть судьба тебя ласкает,
     Пусть бокал твой наполняет,--
     И сквозь жизнь, справляя пир.
     Ты пройдешь, как сквозь трактир.






     Тебе даны и сан, и орден алый,
     Наследный герб, чины и много прав,
     Ко для меня ты просто бедный малый,
     Хотя бы стал ты герцог или граф.

     Меня не взять приобретенным в свете
     Дешевым лоском, благородством фраз,--
     Не так ли на филистерском жилете
     Блестит в булавке дорогой алмаз?

     Я знаю, в этом пышном одеянье
     Бессмысленно влачит свой грустный век
     Больная тварь, несчастное созданье,
     Разбитый хворью, жалкий человек.

     Как все, ты раб врачебного искусства,
     Кладешь примочки, бегаешь в клозет,
     Так не болтай про выспренние чувства,-
     Не верю в твой высокопарный бред.






     Ламентации




     Где скиталец беспокойный
     Мир последний обретет?
     В сени пальм долины знойной
     Иль средь лип у рейнских вод?

     Буду ль я один в пустыне
     Погребен чужой рукой?
     Иль в морском песке отныне
     Я найду себе покой?

     Все равно! Везде, я знаю,
     Будет небо в вышине,
     И лампады звезд, сверкая,
     Обратят свой взор ко мне.




     В их поцелуях крылся путь к изменам,
     От них я пьян был виноградным соком,
     Но смертный яд с ним выпил ненароком,
     Благодаря кузинам и кузенам.

     Спасенья нет моим гниющим членам,
     Прирос к одру я неподвижным боком,
     Погибла жизнь в объятье их жестоком,
     Благодаря кузинам и кузенам.

     Пусть я крещен, -- есть след в церковной книге,--
     И надо бы мне, прежде чем остынуть,
     Дать отпущенье им в моих несчастьях,--

     Но легче мне, в мечтах о смертном миге,
     Их не простить -- безжалостно проклясть их:
     Дай, боже, им измучиться и сгинуть!







     Недобрый дух в недобрый день
     Тебе вручил убийцы нож кровавый.
     Не знаю, кто был этот дух,
     Но рану жгло мучительной отравой.

     Во мраке ночи, мнится мне,
     Ты явишься, жилец иного света,
     Раскрыть мне тайну, клятву дать,
     Что был не ты убийцею поэта.

     Я жду тебя, приди, приди!
     Иль сам сойду в геенну за тобою
     И вырву правду у тебя
     Пред сонмами чертей, пред сатаною.

     Пройду, как древле шел Орфей,
     Пройду средь воплей, скрежета и
     И верь мне, я найду тебя,
     Хоть скройся в безднах глубочайших

     Туда, туда, где царство мук,
     Где вторит воплю хохот беспощадный!
     С тебя личину я сорву,
     Великодушья пурпур маскарадный.

     Я знаю все, что знать хотел,
     Ты мной прощен, моей виновник
     Но мне ли охранять того,
     Кому в лицо плюют с презреньем



     "Да не будет он помянут!"
     Это сказано когда-то
     Эстер Вольф, старухой нищей,
     И слова я помню свято.

     Пусть его забудут люди,
     И следы земные канут,
     Это высшее проклятье:
     Да не будет он помянут!

     Сердце, сердце, эти пени
     Кровью течь не перестанут;
     Но о нем -- о нем ни слова:
     Да не будет он помянут!

     Да не будет он помянут,
     Да в стихе исчезнет имя --
     Темный пес, в могтгле темной
     Тлей с проклятьями моими!

     Даже в утро воскресенья,
     Когда звук фанфар разбудит
     Мертвецов, и поплетутся
     На судилище, где судят,

     И когда прокличет ангел
     Оглашенных, что предстанут
     Пред небесными властями,
     Да не будет он помянут!


     В диком бешенстве ночами
     Потрясаю кулаками
     Я с угрозой, но без сил
     Никнут руки -- так я хил!

     Плотью, духом изможденный,
     Гибну я, неотомщенный.
     Даже кровная родня
     Мстить не станет за меня.

     Кровники мои, не вы ли
     Сами же меня сгубили?
     Ах! Измены черный дар --
     Тот предательский удар.

     Словно Зигфрида-героя,
     Ранили меня стрелою --
     Ведь узнать легко своим,
     Где их ближний уязвим.



     Тот, в ком сердце есть, кто в серд
     Скрыл любовь, наполовину
     Побежден, и оттого я,
     Скованный, лежу и стыну.

     А едва умру, язык мой
     Тотчас вырежут, от страха,
     Что поэт и мертвый может
     Проклинать, восстав из праха.

     Молча я сгнию в могиле
     И на суд людской не выдам
     Тех, кто подвергал живого
     Унизительным обидам.




     Мой день был ясен, ночь моя светла.
     Всегда венчал народ мой похвалами
     Мои стихи. В сердцах рождая пламя,
     Огнем веселья песнь моя текла.

     Цветет мой август, осень не пришла,
     Но жатву снял я: хлеб лежит скирдами.
     И что ж? Покинуть мир с его дарами,
     Покинуть все, чем эта жизнь мила!

     Рука дрожит. Ей лира изменила.
     Ей не поднять бокала золотого,
     Откуда прежде пил я своевольно.

     О, как страшна, как мерзостна могила!
     Как сладостен уют гнезда земного!
     И как расстаться горестно и больно!



     Вечность, ох, как ты долга!
     Потерял векам я счет.
     Долго жарюсь я, но ад
     До сих пор жаркого ждет.

     Вечность, ох, как ты долга!
     Потерял векам я счет.
     Но однажды и меня
     Черт с костями уплетет.

     Грубости средневековья
     Вытеснил расцвет искусства,
     Просвещенью служит ныне
     Главным образом рояль.

     А железные дороги
     Укрепляют наши семьи --
     Ведь они нам помогают
     Жить подальше от родных.

     Жалко только, что сухотка
     Моего спинного мозга
     Скоро вынудит покинуть
     Этот прогрессивный мир.

     Час за часом, дни и годы,
     Как улитки-тихоходы,
     Те, чьи рожки вдаль простерты,
     Груз влачат свой полумертвый.

     Лишь порой, в пустотах дали,
     Лишь порой, сквозь мглу печали,
     Свет блеснет неповторимый,
     Как глаза моей любимой.

     Но в одно мгновенье ока --
     Нет виденья, и глубоко
     Погружаюсь я в сознанье
     Всей бездонности страданья.



     Я жалил стихом и ночью и днем
     Мужчин и девиц степенных --
     Дурачеств много творил я притом,
     С умом же пропал совершенно.

     Зачав, служанка родила,--
     К чему хулить природу?
     Чья жизнь без глупостей прошла,
     Тот мудрым не был сроду.

     В мозгу моем пляшут, бегут и шумят
     Леса, холмы и долины.
     Сквозь дикий сумбур я вдруг узнаю
     Обрывок знакомой картины.

     В воображенье встает городок,
     Как видно, наш Годесберг древний.
     Я вновь на скамье под липой густой
     Сижу перед старой харчевней.

     Так сухо во рту, будто солнце я
     Я жаждой смертельной измаян!
     Вина мне! Из лучшей бочки вина!
     Скорей наливай, хозяин!

     Течет, течет в мою душу вино,
     Кипит, растекаясь по жилам,
     И тушит попутно в гортани моей
     Пожар, зажженный светилом.

     Еще мне кружку! Я первую пил
     Без должного восхищенья,
     В какой-то рассеянности тупой.
     Вино, я прошу прощенья!

     Смотрел я на Драхенфельс, в блеске зари
     Высокой романтики полный,
     На отраженье руин крепостных,
     Глядящихся в рейнские волны.

     Я слушал, как пел виноградарь в саду,
     И зяблик -- в кустах молочая.
     Я пил без чувства и о вине
     Не думал, вино поглощая.

     Теперь же я, сунув нос в стакан,
     Вино озираю сначала
     И после уж пью. А могу и теперь,
     Не глядя, хлебнуть как попало.

     Но что за черт! Пока я пью,
     Мне кажется, стал я двоиться.
     Мне кажется, точно такой же, как я,
     Пьянчуга напротив садится.

     Он бледен и худ, ни кровинки в лице,
     Он выглядит слабым и хворым
     И так раздражающе смотрит в глаза,
     С насмешкой и горьким укором.

     Чудак утверждает, что он -- это я,
     Что мы с ним одно и то же --
     Один несчастный, больной человек
     В бреду, на горячечном ложе,

     Что здесь не харчевня, не Годесберг,
     А дальний Париж и больница...
     Ты лжешь мне, бледная немочь, ты лжешь!
     Не смей надо мною глумиться!




     Смотри, я здоров и как роза румян,
     Я так силен -- просто чудо!
     И если рассердишь меня, берегись!
     Тебе придется худо!

     "Дурак!" -- вздохнул он, плечами пожав,
     И это меня взорвало.
     Откуда ты взялся, проклятый двойник?
     Я начал дубасить нахала.

     Но странно, свое второе "я"
     Наотмашь я бью кулаками,
     А шишки наставляю себе,
     Я весь покрыт синяками.

     От этой драки внутри у меня
     Все пересохло снова.
     Хочу вина попросить -- не могу,
     В губах застревает слово.

     Я грохаюсь об пол и, словно сквозь coi
     Вдруг слышу: "Примочки к затылку
     И снова микстуру -- по ложке в час,
     Пока не кончит бутылку".





     Когда пиявка насосалась,
     Посыпь ее солью, и в тот же миг
     Сама отвалится она.
     А как мне тебя отвадить, старик?

     Мой старый друг, кровопийца мой давню
     Где взять подходящую соль для тебя?
     До капли весь мой мозг спинной
     Ты высосал, крепко меня любя.

     С тех пор я стал и тощ и бледен,
     Одни лишь кости да кожа, а ты,
     Смотри-ка, статен и румян,
     И жирный животик, и щечки толсты.

     О боже, пошли ты мне просто бандита!
     Пырнет -- и кончит мученье мое.
     А эта пиявка так нудно сосет,
     Ну как избавиться от нее?




      Землю губит злой недуг.
     Расцветет -- и вянет вдруг
     Все, что свежестью влекло,
     Что прекрасно и светло.

     Видно, стал над миром косным
     Самый воздух смертоносным
     От миазмов ядовитых
     Предрассудков неизжитых.

     Налетев слепою силой,
     Розы женственности милой
     От весны, тепла и света
     Смерть уносит в день расцвета.

     Гордо мчащийся герой
     В спину поражен стрелой,
     И забрызганные ядом
     Лавры достаются гадам.

     Чуть созревшему вчера
     Завтра гнить придет пора,
     И, послав проклятье миру,
     Гений разбивает лиру.

     О, недаром от земли
     Звезды держатся вдали,
     Чтоб земное наше зло
     Заразить их не могло.

     Нет у мудрых звезд желанья
     Разделить с людьми страданья,
     Позабыть, как род людской,
     Свет и счастье, жизнь, покой.

     Нет желанья вязнуть в тине,
     Погибать, как мы, в трясине
     Или жить в помойной яме,
     Полной смрадными червями.

     Их приют -- в лазури тихой
     Над земной неразберихой,
     Над враждой, нуждой и смертью,
     Над проклятой коловертью.

     Сострадания полны,
     Молча смотрят с вышины,
     И слезинка золотая
     Наземь падает, блистая.

     Завидовать жизни любимцев судьбы
     Смешно мне, но я поневоле
     Завидовать их смерти стал --
     Кончине без муки, без боли.

     В роскошных одеждах, с венком на че
     В разгаре веселого пира,
     Внезапно скошенные серпом,
     Они уходят из мира.

     И, мук предсмертных не испытав,
     До старости бодры и юны,
     С улыбкой покидают жизнь
     Все фавориты Фортуны.

     Сухотка их не извела,
     У мертвых приличная мина.
     Достойно вводит их в свой круг
     Царевна Прозерпина.

     Завидный жребий! А я семь лет,
     С недугом тяжким в теле,
     Терзаюсь -- и не могу умереть,
     И корчусь в моей постели.

     О господи, пошли мне смерть,
     Внемли моим рыданьям!
     Ты сам ведь знаешь, у меня
     Таланта нет к страданьям.

     Прости, но твоя нелогичность, господь,
     Приводит в изумленье.
     Ты создал поэта-весельчака
     И портишь ему настроенье!

     От боли веселый мой нрав зачах,
     Ведь я уже меланхолик!
     Кончай эти шутки, не то из меня
     Получится католик!

     Тогда я вой подниму до небес,
     По обычаю добрых папистов.
     Не допусти, чтоб так погиб
     Умнейший из юмористов!






     Похожи друг на друга два прекрасных,
     Два юных лика, хоть один из них
     Бледней другого и гораздо строже,
     Сказал бы я: другой не столь возвышен,
     Хоть ласково меня в свои объятья
     Прекрасный заключал; как нежен взор,
     Как сладостна была его улыбка!
     Венком своим из маков он касался
     Лба моего, бывало, ненароком,
     Боль прогоняя странным этим духом,
     На благо мне; однако мимолетно
     Такое облегченье; исцелюсь я,
     Когда опустит молча факел свой
     Тот, первый; как он бледен и суров!
     Заснуть отрадно, умереть отрадней,
     Но лучше не родиться никогда.








     В вас, солнце, звезды и луна,
     Мощь вседержителя видна.
     Чуть праведник на небо глянег --
     Творца хвалить и славить станет.

     По высям взор мой не витает, --
     Здесь, на земле, и без небес
     Искусство божье поражает
     Необычайностью чудес.

     Да, други, взор моих очей
     На землю скромно устремлен,
     Шедевр творения здесь он
     Находит: то сердца людей.

     Как солнце ни горит огнем,
     Как нежно в сумраке ночном
     Ни блещет месяц, сонмы звезд,
     Как ни искрист кометы хвост, ---

     Лучи заоблачных лампад --
     Они грошовых свеч огарки,
     Когда подумаешь, как жарки
     Сердца, что пламенем горят.

     Весь мир в миниатюре в них:
     Здесь дол и лес до гор крутых;
     Пустыни с дикими зверями,
     Что сердце нам скребут когтями;

     Здесь водопады, рек приливы,
     Зияют пропасти, обрывы;
     Сады цветут, в лугах средь кашки
     Ослы пасутся и барашки;

     Здесь бьет фонтан струей беспечной;
     Влюбленно соловьи-бедняги,
     В честь пышных роз слагая саги,
     Мрут от чахотки скоротечной.

     Здесь все идет своей чредой;
     Сегодня -- солнышко и зной,
     А завтра -- осень настает,
     На лес и луг туман плывет,

     Цветы роняют свой наряд,
     Ветрила бурные шумят,
     И хлопьями клубится снег,
     Лед прячет зыбь озер и рек.

     Приходит время зимней встряски,
     Все чувства надевают маски,
     Влечет веселый карнавал,
     И опьяняет шумный бал.

     Но в общем вихре ликованья
     Таятся горькие страданья.
     Звенит сквозь пестрый котильон
     О промелькнувшем счастье стон.

     Вдруг треск. Не бойся, все пройдет,
     То, дрогнув, надломился лед,
     Растаял пласт коры морозной,
     Сковавший сердце силой грозной.

     Прочь все, что хладно и сурово!
     Вернулись радости -- ура!
     Весна -- прекрасная пора --
     От чар любви воскресла снова.

     Создатель! Благодать твою
     Познали небо и земля,
     И "кирие элейсон" я
     И "аллилуйя" воспою.

     Как милосерд, как добр господь
     К людским сердцам, и нашу плоть
     Своим он духом оживил,--
     Тот райский дух -- любовный пыл.

     Сгинь, Греция, с бряцаньем лир!
     Сгинь, пляска муз, весь древний мир
     Сластолюбивый, сгинь! Я пеньем
     Творца восславлю с умиленьем,

      Сгинь, звон языческих пиров!
     На арфе, в трепете святом,
     Как царь Давид, спою псалом!
     Лишь "аллилуйя" -- гимн певцов!






     Мирских волнений и страстей
     И след исчез в душе моей.
     Мертво все то, что сердце жгло,
     Когда я ненавидел зло,
     И я ли сам иль милый друг
     В беде -- ни до чего вокруг
     Мне дела нет. Лишь смерть одна
     Во мне жива, и вот она
     Задернуть занавес идет.

     Спектакль окончен, и народ,
     Зевая, повалил домой,--
     Родной немецкий зритель мой!
     Людишкам добрым перед сном
     Пожрать бы да запить вином.
     Рюмашку -- хлоп! И смейся, пой...
     Гомеров так сказал герой:
     "Везде -- и в Штуккерте, пожалуй, --
     Живой филистер, хоть самый малый,
     Счастливей, чем призрак, чем сам Пелид,
     Что в темном царстве душ царит".




     Как ни прекрасен -- полон мук
     Сон этой жизни краткой;
     Измучил он меня своей
     Жестокой лихорадкой.

     Открой мне, боже, край теней;
     Я там, под твоею сенью,
     Прильну к прохладному ключу,
     Дарящему забвенье.

     Забудется все, -- одна любовь
     Пребудет вечно; ведь Лета --
     Лишь сказка греческая, миф
     Безлюбого поэта.







     Не считай, что только сдуру
     Весь я твой, мое мученье!
     Не считай, что, как всевышний,
     Взял я курс на всепрощенье.

     Эти штучки, эти дрючки,--
     Сколько мне их перепало!
     А любой другой тебе бы
     Так влепил, что ты б не встала.

     Тяжкий крест -- а ведь не сбросишь!
     И стерплю, хоть это мука.
     Женщина, тебя люблю я,
     За грехи мне и наука.

     Ты чистилище мужчины.
     Хоть любовь нам сети ставит,
     От твоих объятий, ведьма,
     Сам господь меня избавит.



     Идет конец -- в том нет сомненья,
     К чертям идут любовь, волненья.
     Освобожденною душой
     Вкуси прохладу и покой
     Благих семейственных услад.
     Обласкан жизнью, кто богат,
     И свет ему сердечно рад.
     Он вволю ест; бессонной думой
     Не мучаясь в ночи угрюмой,
     Спокойно спит и видит сны
     В объятьях преданной жены.



     Земные страсти, что горят нетленно,
     Куда идут, когда в земле мы сгнили?
     Они идут туда, где раньше были,
     Где ждет их, окаянных, жар геенны.




     Я чашу страсти осушил
     Всю до последнего глотка,
     Она, как пунш из коньяка,
     Нас горячит, лишая сил.

     Тогда я, трезвость восхваляя,
     Отдался дружбе, -- мир страстям
     Она несет, как чашка чаю
     Отраду теплую кишкам.



     Ни увереньями, ни лестью
     Я юных дев не соблазнял,
     Равно и к тайному бесчестью
     Замужних женщин не склонял.

     Будь грешен я в таких забавах,
     Не перепала б ни строка
     Моей персоне в книге правых;
     Тогда я стоил бы плевка.



     В часах песочная струя
     Иссякла понемногу.
     Сударыня ангел, супруга моя,
     То смерть меня гонит в дорогу.

     Смерть из дому гонит меня, жена,
     Тут не поможет сила.
     Из тела душу гонит она,
     Душа от страха застыла.

     Не хочет блуждать неведомо где,
     С уютным гнездом расставаться,
     И мечется, как блоха в решете,
     И молит: "Куда ж мне деваться?"

     Увы, не поможешь слезой да мольбой,
     Хоть плачь, хоть ломай себе руки!
     Ни телу с душой, ни мужу с женой
     Ничем не спастись от разлуки.






     Как пеликан, тебя питал
     Я кровью собственной охотно,
     Ты ж в благодарность поднесла
     Полынь и желчь мне беззаботно.

     И вовсе не желая зла:
     Минутной прихоти послушна,
     К несчастью, ты была всегда
     Беспамятна и равнодушна.

     Прощай! Не замечаешь ты,
     Что плачу я, что в сердце злоба.
     Ах, дурочка! Дай бог тебе
     Жить ветрено, шутя, до гроба.




      Цветы, что Матильда в лесу нарвала
     И, улыбаясь, принесла,
     Я с тайным ужасом, с тоскою
     Молящей отстранил рукою.

     Цветы мне говорят, дразня,
     Что гроб раскрытый ждет меня,
     Что, вырванный из жизни милой,
     Я -- труп, не принятый могилой.

     Мне горек аромат лесной!
     От этой красоты земной,
     От мира, где радость, где солнце и розь
     Что мне осталось? --Только слезы.

     Где счастья шумная пора?
     Где танцы крыс в Grande Opera?
     Я слышу теперь, в гробовом МОЛЧЕ
     Лишь крыс кладбищенских шуршанье.

     О, запах роз! Он прошлых лет
     Воспоминанья, как балет,
     Как рой плясуний на подмостках
     В коротких юбочках и в блестках,

     Под звуки цитр и кастаньет
     Выводит вновь из тьмы на свет.
     Но здесь их песни, пляски, шутки
     Так раздражающи, так жутки.

     Цветов не надо. Мне тяжело
     Внимать их рассказам о том, что npoi
     Звенящим рассказам веселого мая.
     Я плачу, прошлое вспоминая.



     Как твой пастух, немалый срок
     Мою овечку я стерег.
     С тобой делил еду свою,
     В жару водил тебя к ручью,
     Когда же снег валил клоками,
     Тебя обеими руками
     Я укрывал, прижав к груди.
     Когда уныло шли дожди,
     И выли волки, и ревели
     Ручьи, метаясь в горной щели,
     И крепкий дуб гроза сражала,
     Ты не боялась, не дрожала,
     Была беспечна, весела
     И мирно близ меня спала.

     Рука моя сдает. Как видно,
     Подходит смерть. И так обидно,
     Что пасторали всей конец!
     В твою десницу, о творец,
     Влагаю посох мой. Храни,
     Когда земные кончу дни,
     Мою овечку. Все шипы
     Сметай с ее земной тропы.
     Не дай в лесах ей заблудиться,
     В болотах, где руно грязнится,
     Пои всегда водой прозрачной,
     Питай травою самой злачной,
     И пусть, беспечна, весела,
     Спит, как в моем дому спала.

     Приходит смерть. Теперь скажу я,
     Нарушив гордый свой обет,
     Что сердце билось столько лет,
     Лишь о тебе одной тоскуя.

     Вот гроб готов. И в мрак угрюмый
     Уйду, забывшись в вечном сне.
     Лишь ты, Мария, обо мне
     Ты будешь плакать с горькой думой.

     Красивых рук ломать не надо.
     Таков уж человечий рок:
     Тому, кто праведен, высок,
     Плохой конец -- всегда награда.



     Тебя приворожил мой ум,
     И тень моих всегдашних дум
     В твои переселилась думы --
     Он всюду, призрак мой угрюмый.

     Заносчив он, не утаю.
     И даже тетушку Змею
     Пугает вид его геройский,
     Как, впрочем, всех в загробном войске.

     Могилой веет от него,
     Он здесь, и все в тебе мертво.
     И ночью он отстать не хочет:
     Целует, ластится, хохочет.

     Давно в земле истлел мой прах,
     Но дух мой, старый вертопрах,
     С мечтой о тепленьком местечке
     Свил гнездышко в твоем сердечке.

     И там притих, как домовой,
     Он не уйдет, мучитель твой.
     В Китай сбежишь ты, на Формозу,
     Из сердца не извлечь занозу.

     Хоть целый мир ты обойди,
     Он будет жить в твоей груди.
     То ночью вскрикнет вдруг с испугу,
     То колесом пойдет по кругу.

     Вот он залился соловьем,
     И тучи блох в белье твоем,
     Волшебною пленившись трелью,
     Взвились, ликуя, над постелью!






     Поистине, мы образуем
     Курьезнейший дуэт.
     Любовница еле ходит,
     Любовник тощ, как скелет.

     Она страдает, как кошка,
     А он замучен, как пес.
     Рассудок достойной пары,
     Как видно, черт унес.

     Любовница лотосом нежным
     Себя возомнила, и в тон
     Себя выдает за месяц
     Поджарый селадон.

     Вместо дел -- засилье слова!
     Ты, как кукла, на диете:
     Постный дух -- взамен жаркого,
     Клецки, друг, и те в запрете!

     Но в любви тебе, пожалуй,
     Были б вредны чересчур
     Шпоры страсти одичалой,
     Ласки длительный аллюр.

     Тратить силы нет расчета:
     Принесли б тебе урон
     Steeplechase 1, любви охота,
     Бег с любимым вперегон.

     Здоровей тебе возня
     С хилым спутником была б,
     У кого, как у меня,
     Каждый орган в теле слаб.

     Так что, друг, ко мне ты льни
     Больше сердцем, чем натурой,
     Ты свои умножишь дни
     Этой чувственной микстурой.

     Пытай меня, избей бичами,
     На клочья тело растерзай,
     Рви раскаленными клещами,--
     Но только ждать не заставляй!

     ___________
     1 С препятствиями (англ.).

     Пытай жестоко, ежечасно,
     Дроби мне кости ног и рук,
     Но не вели мне ждать напрасно, -
     О, это горше лютых мук!

     Весь день прождал я, изнывая,
     Весь день, -- с полудня до шести!
     Ты не явилась, ведьма злая,
     Пойми, я мог с ума сойти!

     Меня душило нетерпенье
     Кольцом удава, стыла кровь,
     На стук я вскакивал в смятенье,
     Но ты не шла,-- я падал вновь...

     Ты не пришла, -- беснуюсь, вою,
     А дьявол дразнит: "Ей-же-ей,
     Твой нежный лотос над тобою
     Смеется, старый дуралей!"







     Я видел сон: луной озарены,
     Кругом теснились бледные виденья --
     Обломки величавой старины,
     Разбитые шедевры Возрожденья.

     Лишь кое-где, дорически строга,
     Нетронутая гибелью колонна,
     Глумясь, глядела в твердь, как на врг
     Перед ее громами непреклонна.

     Повержены, кругом простерлись ниц
     Порталы, изваянья, колоннады,--
     Застывший мир людей, зверей и птиц,
     Кентавры, сфинксы, божества и гады.

     Немало статуй женских из травы,
     Из сорняков глядело ввысь уныло;
     И время, злейший сифилис, -- увы! --
     Изящный нос наяды провалило.

     И я увидел древний саркофаг,
     Он уцелел под грудами развалин.
     Там некто спал, вкусивший вечных благ,
     И тонкий лик был нежен и печален.

      Кариатиды, в скорби онемев,
     Держали гроб недвижно и сурово,
     А по бокам чеканный барельеф
     Изображал события былого.

     И мне предстал Олимп, гора богов,
     Развратные языческие боги;
     С повязками из фиговых листков
     Адам и Ева, полные тревоги.

     И мне предстал горящий Илион,
     Ахилл и Гектор в беге беспримерном,
     И Моисей, и дряхлый Аарон,
     Эсфирь, Юдифь и Гаман с Олоферном.

     И были там Амур, шальной стрелок,
     И госпожа Венера, и Меркурий,
     Приап, Силен, и Бахус, пьяный бог,
     И сам Плутон, владыка злобных фурий.

     А рядом -- мастер говорить красно,
     Преславная ослица Валаама;
     Там -- Лот, бесстыдно хлещущий вино,
     Здесь -- жертвоприношенье Авраама.

     Там голову Крестителя несут
     И пляшет пред царем Иродиада;
     Здесь Петр-ключарь, и рай, и Страшный суд,
     И сатана над черной бездной ада.

     А тут Юпитер соблазняет жен,
     Преступный лик в личине чуждой спрятав:
     Как лебедь, был он с Ледой сопряжен,
     Прельстил Данаю ливнем из дукатов.

     За ним Диана в чаще вековой,
     И свора псов над их добычей жалкой,
     И Геркулес -- неистовый герой --
     Сидит в одежде женщины за прялкой.

     Святой Синай главу в лазурь вознес,
     Внизу Израиль пляшет пред шатрами,
     За ними отрок Иисус Христос --
     Он спорит с ортодоксами во храме.

     Прекрасный грек -- и мрачный иудей!
     Везде контраст пред любопытным
     И ярый хмель, как хитрый чародей,
     Опутал все причудливым узором.

     Но странный бред! Покуда без конца
     Передо мной легенды проходили,
     Себя узнал я в лике мертвеца,
     Что тихо грезил в мраморной могиле.

     Над головой моею рос цветок,
     Пленявший ум загадочною формой.
     Лилово-желт был каждый лепесток,--
     Их красота приковывала взор мой.

     Народ его назвал цветком страстей.
     Он на Голгофе вырос, по преданью,
     Когда Христос приял грехи людей
     И кровь его текла священной данью.

     О крови той свидетельствует он,--
     Так говорят доверчивые люди,--
     И в чашечке цветка запечатлен
     Был весь набор мучительных орудий

     Все, чем палач воспользоваться мог,
     Что изобрел закон людей суровый:
     Щипцы и гвозди, крест и молоток,
     Веревка, бич, копье, венец терновый.

     Цветок, дрожа, склонялся надо мной,
     Лобзал меня, казалось, полный муки;
     Как женщина, в тоске любви немой
     Ласкал мой лоб, мои глаза и руки.

     О, волшебство! О, незабвенный миг!
     По воле сна цветок непостижимый
     Преобразился в дивный женский лик,--
     И я узнал лицо моей любимой.

     Дитя мое! В цветке таилась ты,
     Твою любовь мне возвратили грезы;
     Подобных ласк не ведают цветы,
     Таким огнем не могут жечь их слезы!

     Мой взор затмила смерти пелена,
     Но образ твой был снова предо мною;
     Каким восторгом ты была полна,
     Сияла вся, озарена луною.

     Молчали мы! Но сердце -- чуткий слух,
     Когда с другим дано ему слиянье;
     Бесстыдно слово, сказанное вслух,
     И целомудренно любовное молчанье.

     Молчанье то красноречивей слов!
     В нем не найдешь метафор округленных,
     Им скажешь все без фиговых листков,
     Без ухищрений риторов салонных.

     Безмолвный, но чудесный разговор,
     Одна лишь мысль, без отзыва, без эха!
     И ночь летит, как сон, как метеор,
     Вся сплетена из трепета и смеха.

     Не спрашивай о тайне тех речей!
     Спроси, зачем блестит светляк полночный,
     Спроси волну, о чем поет ручей,
     Спроси, о чем грустит зефир восточный,

     Спроси, к чему цветам такой убор,
     Зачем алмаз горит в земной утробе,--
     Но не стремись подслушать разговор
     Цветка страстей и спящего во гробе.

     Лишь краткий миг в покое гробовом,
     Завороженный, пил я наслажденье.
     Исчезло все, навеянное сном,
     Растаяло волшебное виденье.

     О смерть! Лишь ты, всесильна, как судьба
     Даруешь нам блаженства сладострастье;
     Разгул страстей, без отдыха борьба --
     Вот глупой жизни призрачное счастье!

     Как метеор, мой яркий сон мелькнул,
     В блаженство грез ворвался грохот мира
     Проклятья, спор, многоголосый гул,--
     И мой цветок увял, поникнув сиро.

     Да, за стеной был грохот, шум и гам,
     Я различал слова свирепой брани,--
     Не барельефы ль оживали там
     И покидали мраморные грани?

     Иль призрак веры в схемах ожил вновь
     И камень с камнем спорит, свирепея,
     И с криком Пана, леденящим кровь,
     Сплетаются проклятья Моисея?

     Да, Истине враждебна Красота,
     Бесплоден спор, и вечны их разлады,
     И в мире есть две партии всегда:
     Здесь -- варвары, а там -- сыны Эллады.

     Проклятья, брань, какой-то дикий рев!
     Сей нудный диспут мог бы вечно длиться
     Но, заглушив пророков и богоз,
     Взревела Валаамова ослнца.

     И-а! И-а! Визжал проклятый зверь,--
     И он туда ж, в премудрый спор пустился!
     Как вспомню, дрожь берет еще теперь,
     Я сам завыл со сна -- и пробудился.




Last-modified: Mon, 06 Jan 2003 20:55:03 GMT
Оцените этот текст: