е. Дети умеют смеяться и прекрасно знают, какая сила и какая помощь смех. Вот письмо одного из школьников Горькому: "Прошу больше выпускать юмористических и смешных рассказов, так как в детстве и даже в юности ребенку наносится много обид и маленьких невзгод. В таких случаях я всегда хватал Чехова, забирался в шалаш, читал и под конец чтения разражался хохотом, словно в шалаш мне напустили газу, вызывающего смех. А в настоящее время, когда мне пятнадцатый год, мне нужны книги, показывающие, как из подростка может выйти жизнерадостный, здоровый, смелый человек, путь этого человека, который перестраивает город, деревню, свою жизнь". Как великолепно сочетается в этом письме серьезность, свойственная нашим ребятам, с простотой, наивностью и детскостью! Кажется, что между строчек письма можно прочесть биографию горьковского корреспондента. По стилю и по житейскому опыту, который ощущается в каждом слове, можно с уверенностью заключить, что это пишет не избалованный ребенок, воспитанный в уютной детской, а человек, немало испытавший за свою короткую жизнь, и, пожалуй, из той новой демократической среды, в которую совсем недавно проникла литература. Значительная часть писем к Горькому пришла именно от этого нового читателя, который впервые заговорил о своих вкусах, интересах, отношениях. Часто он начинает письмо, по старому деревенскому обычаю, с поклонов, он обращается к Горькому то на "ты", то на "вы", но зато у него есть настоящее любопытство, настоящие желания, которые он умеет выражать полно и сильно. Он просит написать ему такие книги: "О борьбе и страданиях заграничных пионеров", "Тайну полярных стран и полюсов", "Про сухую и безводную пустыню Кара-Кум", "О последних индейцах в Америке", "О беспризорниках и их горькой жизни". Каждое из этих требований дает не только тему в узком смысле слова, но и какой-то музыкальный ключ, который должен помочь писателю найти правильный тон для детской книги, если только писатель умеет слышать. А сколько сведений требуют от нас эти ненасытные читатели из городов, поселков, местечек, колхозов и новостроек! Вот небольшой список вопросов и тем, перечисленных в одном только письме: "Как раньше жили крестьяне и как дворяне? Жизнь беспризорников. Биография революционеров. Гражданская война. Приключения из жизни животных на Севере. Путешествия в эпоху великих открытий и теперь. Начало революционного движения в России. Астрономия. Археологические раскопки в Крыму, на Родосе и в Микенах. Жизнь ребят в современной Америке. Россия в эпоху Ивана Грозного. Год великого перелома, коллективизация и классовая борьба в колхозах. Изобретатели: Эдисон, Фультон, Ньютон, Стефенсон, Матросов, Казанцев. Жизнь восточных народов: таджики, киргизы, узбеки. Беломорстрой и превращение бывших преступников в героев соцстройки". В этом письме нет технических тем. Зато другие письма с лихвой покрывают этот пробел. В них есть все, начиная с межпланетных сообщений и кончая кормушкой для кроликов. Такую же россыпь естествоведческих, исторических и географических тем найдете вы в других письмах ребят. А уж о военных темах и говорить нечего. Трудно сосчитать, сколько раз повторяется в письмах просьба написать про будущую войну, как она начнется и чем она кончится, какова будет ее техника, чем могут помочь пионеры армии, если на нас нападут враги. И на все их бесконечные вопросы мы должны ответить не суррогатами, не снисходительной популяризацией или сокращением книг для взрослых, - дети всегда чувствуют эту снисходительность и не доверяют "сокращенным изданиям". Да и можно ли говорить о снисходительной популяризации, когда речь идет о читателе, который предъявляет к литературе высшие требования? Мальчик из села Дуденова, ученик шестого класса, пишет, обращаясь к литераторам: "Товарищи, научитесь писать _покороче, пояснее, попонятнее, посложнее_". Нелегко найти писателя, которому такая мерка пришлась бы впору. Еще труднее найти критика, который сумел бы так коротко, так ясно, так понятно и сложно сформулировать свои требования к литературе. Но школьник из села Дуденова - вовсе не критик. Он ничего не оценивает и никого не поучает. Он просто читатель. Ему, как и другим его тринадцатилетним сверстникам, до крайности нужна новая, интересная книжка. Вот о чем он и хлопочет. Но при этом он нисколько не забывает о своем возрасте. Он достаточно скромен и очень трезво взвешивает свои силы, учитывая, что будет для него доступно и что недоступно, с чем он справится и чего не одолеет. "Мы хотим книг о гражданской войне на _детском языке_", - пишут ребята. "Книжек про звезды _на нашем детском языке нет_", - пишут другие. Детский язык - это не упрощение и не сюсюкание. Не всякая понятная книжка любима детьми. Очевидно, дело не в доступности, а в каком-то подлинном соответствии книги с мироощущением ребенка. Если в книге есть четкая и законченная фабула, если автор не равнодушный регистратор событий, а сторонник одних героев повести и враг других, если в книге есть ритмическое движение, а не сухая рассудочная последовательность, если моральный вывод из книги - не бесплатное приложение, а естественное следствие всего хода событий, да еще если ко всему этому книгу можно разыграть в своем воображении, как пьесу, или превратить в бесконечную эпопею, придумывая для нее все новые и новые продолжения, - это и значит, что книга написана на настоящем _детском языке_. Поиски этого языка - трудный путь для писателя. Ни собирание отдельных детских словечек и выражений, ни кропотливая запись особенностей поведения ребят, ни коллекционирование анекдотов из жизни очага и школы еще не могут научить писателя говорить "детским языком". Во всяком случае, это будет не тот язык, который имеют в виду ребята, когда просят: дайте нам книгу про гражданскую войну или про звезды на детском языке. Мы не должны подлаживаться к детям. Да они и сами терпеть не могут, когда мы к ним подлаживаемся, корчим гримасы и щелкаем перед ними пальцами, как доктор, который собирается смазать им горло йодом. Задача наша не в том, чтобы потрафить всем разнообразным интересам и вкусам читателя. Мы должны знать эти интересы и вкусы, но знать для того, чтобы направлять и развивать их. Мы обязаны внимательно изучать каждое из детских писем, каждый отзыв ребенка на книгу, но мы не собираемся строить всю программу детского чтения только на основании читательских требований. Задачи детской литературы гораздо шире и глубже всего того, что могут предложить сами дети. Но счастливая особенность наших отношений с детьми в том, что основные идеи, руководящие у нас всей жизнью, находят и среди ребят быстрый и верный отклик. Ведь даже в самых глухих углах Союза дети ожесточенно воюют за эти идеи, часто доверяя больше словам, впервые услышанным в школе и в отряде, чем старым прописным истинам, унаследованным их отцами и дедами от далекого прошлого. Нелегко воевать с прошлым, если тебе всего десять - двенадцать лет. От своей литературы дети ждут помощи, одобрения, научных и житейских фактов, утверждающих в них новое, еще только складывающееся мировоззрение. 4. О старой и новой сказке Когда разговор заходит о детской литературе и о детском языке, - профессиональные литераторы обычно складывают оружие. Это уже, говорят они, не наше дело. Кто его знает, что именно нужно и чего не нужно детишкам, как и о чем с ними разговаривать. Тут надо предоставить слово педагогу - ему, мол, и книги в руки. Спору нет, у детской литературы есть педагогические задачи. Но ведь всякое серьезное и ответственное искусство решает в той или другой мере воспитательные задачи, если их понимать не в прикладном, а в самом широком смысле. Умный, талантливый педагог может направить интересы читателя-ребенка. Иногда даже может ввести в круг детского чтения какую-то новую, смелую книгу, которая до него вовсе и не предназначалась для детей. Но непосредственно участвовать в создании детской литературы он способен только в том случае, если он и педагог и писатель. А это бывает редко. Правда, к услугам детской литературы всегда целая армия людей, готовых излагать своими словами любые факты и сведения, готовых писать картинки из жизни животных по Брему {28,} очерки о путешествиях по Скотту {29}, Нансену {30} и Пржевальскому {31}. Но эта холодная стряпня не дает ребенку ни мысли, ни чувства. Ведь ребята хотят таких героев, "с которыми жаль расставаться". Им нужен юмор, от которого улыбаются не уголком рта, а громко хохочут. Они требуют и познавательной книжки, которую можно переживать, как роман. Этого не достигнешь никакими приправами, никакими Занимательными приемами. Детская литература должна быть делом искусства. Многие из нас еще не понимают этой простой истины. Удивляться тут нечему. Когда люди говорят о детской литературе, они обычно вспоминают книжки, которые сами держали в руках когда-то в детстве. Но ведь вольфовские подарочные томики {32} и сытинские рыночные книжонки {33} литературой не назывались. Так, - детское чтение! Они и не заслуживали названия литературы. Это были главным образом отходы беллетристики для взрослых, слабый раствор научных сведений, выжимки из классической литературы, обесцвеченные остатки фольклора. У меня нет возможности подробно останавливаться здесь на предреволюционной детской литературе, но об отдельных ее участках поговорить все-таки необходимо. Возьмем хотя бы сказку. У многих людей, которые помнят еще предреволюционные издания сказок в цветных глянцевитых обложках или в тисненных золотом переплетах, существует представление, будто бы сказку убила революция. Я думаю, что это ложное представление. Правда, наши педологи-методисты детского чтения и "левацки" настроенные литературные критики изгнали на короткое время из библиотеки старого Андерсена и отвадили наших детских писателей от сказочных образов. Но дело не в этом. Сказке уже давно подрезали крылья и за рубежом, и у нас до революции. Где сейчас в Западной Европе Асбьернсен {34}, Гофман {35}, Гауф {36}, Андерсен, Лабуле {37}, Топелиус {38}? Где их наследники - новые сказочники той же смелости и того же таланта? Вы не найдете ни одного имени, достойного хотя бы в малой степени числиться в этой плеяде. А кто у нас перед революцией - в последние дни старой России писал сказки для детей? Сказок печаталось много. Сказка и детская книжка были почти равнозначащими понятиями. В святочных номерах даже взрослых газет и еженедельных журналов очень часто печатались сказки. Но что это были за сказки? Из всего сказочного богатства в них уцелел только прокатный ассортимент ангелов, фей, русалок, эльфов, гномов, троллей, леших, принцесс и говорящих лягушек. А кто из вас, если говорить по совести, знает хотя бы основное различие между эльфом, гномом и кобольдом? Вы смешиваете их потому, что они мало чем отличались друг от друга в нашей предреволюционной сказке. У эльфов, ангелов, русалок были одинаковые золотые волосы и бирюзовые глаза. У леших, гномов и троллей - одинаковые ватные бороды. А ведь в старой народной сказке у каждого гнома, кобольда и эльфа была своя родина, свой характер и даже своя профессия. Одни жили в горах Силезии и занимались рудокопным делом, другие ковали щиты и мечи в подземных пещерах Шварцвальда, третьи пасли стада на лесных полянах Англии и Франции. Недаром химический элемент кобальт получил свое название от маленького легендарного рудокопа-кобольда в острой шапочке. Но в предреволюционной детской сказке от всей характеристики гнома и кобольда только и уцелела острая шапочка. Сказочные существа сделались безработными, безродными, бездушными и безличными, превратились в блестящие и дешевые вороха елочных украшений. В их пеструю и беспринципную компанию попали заодно и ангелы, которых лавочники и лавочницы наделяли своими чертами - самодовольством и румянцем. От близкого соседства все персоналки сказок перепутались. Хитрые и злые русалки стали похожи на кротких ангелов, у ангелов выросли стрекозиные крылья, как у эльфов, тролли и гномы начали разносить по домам подарки для добрых детей, как это обычно делал рождественский дед. Теряя подлинность, сказка вместе с тем теряла и свои бытовые черты, свой ритм и фабулу. В самом приступе к сказке, в первых ее строках не чувствовалось уже того юмора и вкуса, с которыми приступал когда-то к своему повествованию Ганс Христиан Андерсен ("В Китае, как известно, все жители китайцы и сам император китаец"). Исчезла великолепная слаженность эпизодов, которую вы найдете в народной сказке или андерсеновском "Соловье". Да и действия стало маловато. Я не говорю уже о доморощенных дамских изделиях вроде "Сказок голубой феи" Лидии Чарской. Такие безличные и бесцветные - несмотря на всю пестроту заемных декораций - сказки не проникали глубоко в память и сердце маленького читателя и только портили его вкус. Хорошо еще, если в противовес им на детской книжной полке оказывались сказки Пушкина, "Ашик-Кериб" Лермонтова, "Конек-Горбунок" Ершова, "Аленький цветочек"; Аксакова, сказки Льва Толстого, В. М. Гаршина {39}, М. Горького, "Корейские сказки" Н. Г. Гарина-Михайловского {40}, "Аленушкины сказки" Д. Н. Мамина-Сибиряка. Эти сказки - вместе с "Тысячей и одной ночью" {41}, Андерсеном, Гауфом, Перро {42}, братьями Гримм {43} - обогащали воображение ребенка, открывали ему сказочный мир, в основе которого лежит мир живой и реальный с подлинными и разнообразными характерами героев {В статье "Сказка крылатая и бескрылая" (см. кн. "Воспитание словом", 1964), написанной на основе 4 главы доклада, упоминаются также русские народные сказки, "Алиса в стране чудес" Кэрролла и "Путешествие Нильса на гусях" Лагерлеф.}. В лучших литературных и народных притчах и сказках была своя тенденция - борьба за справедливость, сочувствие обездоленным, - но эта тенденция никогда не переходила в назойливую назидательность. Зато многочисленные сказочницы - поставщицы предприимчивых издательств и большинства детских журналов - пропитывали свои сказки от первого до последнего слова густым сиропом морали. Каждое действующее лицо в сказке было у них глашатаем добродетели. В начале века у нас перевели премированную на одном из конкурсов немецкую сказку Эллы Фон Краузе "Королева - жалость". Она не была лишена известных литературных достоинств. И, однако, даже в такой достаточно квалифицированной сказке водяной и русалки, безбожно забыв свое языческое происхождение, высовываются из воды и, обращаясь к принцессе, убедительно произносят, будто с церковной кафедры: "Люби и страдай, люби и страдай!.." Это водяной-то и русалки! Сейчас на Западе авторы детских сказок все больше и больше отказываются от такой примитивной добродетели и постепенно заражаются скептицизмом литературных снобов. Мне попалась как-то современная английская сказка о "Принцессе, на которой никто не хотел жениться". В этой сказке все навыворот. Принцессу зовут "Prettyflower" - "Прелестный цветок", - а она так безобразна, что люди при встрече поворачиваются к ней спиной и берут в рот кусочек сахару. Страшный дракон в сказке питается... туалетным мылом. С лордов, кронпринцев и "полукронпринцев" {Слова "кронпринц" и "полукронпринц" автор сказки производит от названий монет - "крона" и "полукрона". (Прим. автора.)}, которые выражают желание сразиться с мыльным чудовищем, король требует залога в тысячу гиней, как требуют с подрядчиков на торгах. Полное издевательство над сказочными персонажами! Чистейшая пародия на сказку! Дети, которые будут воспитаны на таких сказках, вряд ли разовьют творческое воображение, способность "талантливо мечтать", о которой говорит Горький. Но зато они вырастут вполне светскими людьми, обладающими богатым запасом каламбуров и анекдотов и готовыми прикрыть любой компромисс элегантным скептицизмом. Сейчас среди взрослых на Западе в большом ходу анекдоты с вывернутой наизнанку моралью. Основная схема их такова: "У меня ужасная неприятность: я остался к завтраку без поджаренного хлеба". - "Как же это случилось?" - "Очень просто. Моя бабушка, поджаривая хлеб, упала в камин и сгорела до ботинок". Такова же приблизительно мораль множества современных сказок и детских стихов. Есть в нынешней французской литературе для детей сборник сказок, который называется "Зеленая Шапочка". Это откровенная пародия на "Красную Шапочку", "Спящую красавицу" и другие сказки Перро. В старинной "Спящей красавице" принц будит от долгого сна свою невесту и женится на ней. В новой сказке принц тоже будит спящую красавицу и тоже женится на ней. Но красавица, проспавшая сто лет, так старомодно одевается и так странно ведет себя в обществе, что принц вынужден обратиться к фее с просьбой снова усыпить спящую красавицу... Это тоже сказка навыворот, тоже перелицованная сказка. Для чего писателям перелицовывать сказки? На этот вопрос ответить трудно. Правда, элементы пародии есть и в лучших сказках старых мастеров. Вы найдете их у Андерсена. Даже "Дон-Кихот" Сервантеса можно считать пародией, или, вернее, сатирой на рыцарские романы. Но при всей своей ироничности Сервантес создал поэтический образ последнего странствующего рыцаря, переживший на много веков ходульные образы предшествовавших ему рыцарских романов. А "Зеленая Шапочка" вряд ли переживет "Красную Шапочку". Такие пародии возникают из какой-то внутрилитературной полемики, щеголяющей остротой и оригинальностью и рассчитанной на изысканного, а не на простого, непосредственного в своих чувствах читателя. Но поиски оригинальности - всегда безнадежное дело. Человек, стремящийся освободиться от банальности, похож на муху, которая пытается оторваться от смазанного клеем листа - "тэнгльфута". Освободишь от клея банальности одну ногу - увязнет другая! Настоящая оригинальность может быть только там, где есть новые мысли и свежие чувства. А поисками оригинальных приемов, своеобразных сюжетных поворотов делу не поможешь. Прежде всего пародийность современных сказок объясняется глубоким и безнадежным скептицизмом их авторов. Скептический взгляд, на жизнь считается у литературных снобов главным условием хорошего тона и вкуса. Недавно вышла талантливая книга известного французского писателя Андре Моруа "Страна тридцати шести тысяч желаний". Моруа рассказывает очень причудливо и остроумно историю одной девочки, которую дома всегда бранили за то, что у нее "тридцать шесть тысяч желаний". Однажды во сне девочка попала в сказочную страну. Эта страна так и называется - "Страна тридцати шести тысяч желаний". Все желания детей в сказочной стране мгновенно исполняются. Беда только в том, что желание одного ребенка убивает желание другого. Скажем, вы пожелаете, чтобы появился шоколадный торт, а ваш сосед пожелает, чтобы этот торт провалился сквозь землю. Вы захотите поиграть в мяч, а ваш сосед захочет, чтобы этот мяч лопнул. Казалось бы, вывод отсюда простой. В эту анархию тридцати шести тысяч желаний следовало бы внести какой-то порядок. Или еще проще: надо научиться желать чего-нибудь хорошего не только для себя, но и для других. Однако Моруа делает другой вывод: разочаровавшись в сказочной стране, девочка возвращается к себе в детскую, смиренно подчиняется скучному домашнему режиму, против которого она так бунтовала, а через год ее уже не принимают в "Страну тридцати шести тысяч желаний". Да ей там и делать больше нечего! В "Стране тридцати шести тысяч желаний" суждено побывать нам всем, пока мы не выросли и не поумнели, - какая это, в сущности, грустная и скептическая мораль! Как противоречит она морали настоящей сказки, которая учит человека желать и добиваться осуществления своих желаний! Справедливость требует, чтобы, оглядываясь на недавнее прошлое, мы отметили кое-какие сказки, которые еще имеют право называться сказками. В них бутафория не вытеснила сказочных образов. Таковы, например, сказки Киплинга {44}, в которых слышится живой и особенный голос рассказчика, умеющего завоевать внимание и доверие маленького читателя {В статье "Сказка крылатая и бескрылая" упоминаются также "причудливые сказки в стихах и в прозе английского поэта Александра Мильна".}. Но разве и эти шутливые истории не напоминают по своей сути пародии на детскую сказку с моралью? Ведь именно в этой пародийности - их неожиданность и острота. Отчего у носорога шкура в складках? Да оттого, что под шкуру попали хлебные крошки. Почему у слоненка длинный нос? Потому, что слоненок был любопытен и совал нос куда не следует. Это хорошие и талантливые сказки. Да и могут ли они быть плохими, если их рассказывает человек, умеющий изобретать причудливые игры, говорить с читателем то громко, то вкрадчиво-тихо, то насмешливо, то ласково. И все же такие сказки могли появиться только в литературе, пресыщенной сказочными образами и не знающей, что с ними делать дальше. А киплинговские "Джунгли" - это конечно, не сказка. Это повесть, от которой пошли все современные англо-американские рассказы об охотниках и животных, полунатуралистические и полуромантические. Главный стержень "повести", как и почти всей западной зоологической беллетристики, - это закон зверя-охотника, "закон джунглей". Упрощенная в своей законченности философия хищника суживает, а не расширяет мир. Сказке здесь делать нечего. Одряхление сказки, идейное и формальное, знаменательно для литературы, которая теряет перспективу и веру в будущее. У сказки есть замечательная возможность охватывать сразу бесконечные пространства, перелетать из края в край, сталкивать различные времена, сочетать самые крупные вещи с вещами самыми маленькими, преодолевать непреодолимые препятствия. Если сказка этими возможностями не пользуется, значит, плохо ее дело. Оторвавшись от почвы, от реальности, она теряет все: и свою веселую энергию, и мудрость, и чувство справедливости, и дар воображения и предвидения. Ну, а как у нас? Если делать простой и здравый вывод из всего того, что здесь сказано, то наши дети уже должны читать толстые книги новых сказок, разнообразных, веселых и героических. Ведь для того, чтобы говорить о героях, нам не надо вспоминать Ричарда Львиное Сердце {45} или выдумывать какого-нибудь доблестного рыцаря в серебряных латах, с белыми перьями на шлеме. Героическое от нас совсем близко, мы отделены от него всего только каким-нибудь десятком лет, а иногда даже одним днем. Расспросите любого нашего современника - молодого ученого, порта, командира, - кем он был и что он делал на своем веку. И окажется, что он пас гусей, а потом пас коров, а потом бунтовал, а потом воевал, и еще много было у него всяческих приключений - больше, чем у того удачливого солдата, который нашел подземный клад в андерсеновской сказке "Огниво". Рассказать про такого нашего современника - это еще не значит написать сказку. Это значит - написать биографию. Но когда кругом тысячи таких биографий, то как не родиться настоящей сказке. Нужно только не _регистрировать_, а _сочинять и воображать_. Нужно не обкрадывать свое время, а помогать ему работать. Героическая биография - еще не сказка. Очерк о новом блюминге и комбайне - это тоже не сказка. "Техника на грани фантастики" - сама по себе только материал для научно-технической книжки или для какого-нибудь детского "вундербуха", книги чудес, которую под разными названиями выпускают предприимчивые заграничные издатели. Ребенка удивляют до тех пор, пока он не перестает удивляться. Сказка о ковре-самолете не тем хороша, что человек в ней летает по воздуху. Это был бы тоже своего рода "вундербух", и больше ничего. Но человек, летящий на ковре-самолете, летит не зря. Без ковра-самолета он не поспел бы вовремя за тридевять морей, за тридесять земель, а это ему нужно до смерти. Ковер позволяет обогнать время. Мы не собираемся возрождать в Советской стране старую сказку. Нам не к чему воскрешать гномов и эльфов, даже тех гномов и эльфов, которые еще были рудокопами и пастухами. Мы знаем, что напрасно и наивно было бы ожидать возрождения тех художественных форм, которые были когда-то целиком основаны на мифологическом отношении к природе. И если бы поэты попытались теперь механически воссоздать народный эпос, у них получилась бы, по выражению Маркса, "Генриада" взамен "Илиады" {46}. Недаром так бесплодны были усилия предреволюционных писателей-эстетов, пытавшихся дать новую жизнь старой сказке, реставрируя ее словесные причуды, ее затейливый орнамент. Это было похоже на те попытки дать волосам "новую жизнь на голове другой", о которых говорит Шекспир. Стилизованные сказки исчезают вместе с модой, их породившей. Нам дороги накопленные веками богатства народной поэзии, но мы верим, что наши сказочники будут пользоваться этим наследством умело и смело, черпая из фольклора то, что в нем живо и в самой сущности своей современно, как это делали, создавая сказки, Пушкин, Лев Толстой, Андерсен. Мы будем внимательно изучать народный эпос, старую сказку, легенду, былину. Но у нас уже настало время для создания новой сказки. И дело здесь не только в том, что у нас люди вступили в состязание со временем, что они прокладывают пути в тех местах, где еще не ступала нога человеческая, нет, главное в том, что они чувствуют свою правоту. Эта правота позволяет делать большие моральные выводы, без которых возможна только стилизация или шутливая пародия на сказку. Ну и что же? Возникла ли у нас детская сказка, то есть поэтически-фантастическое повествование, утверждающее новые идеи и факты, а не та прежняя сказка - пародийная или откровенно-дидактическая? Надо прямо сказать: у нас еще нет такой сказки. Во всяком случае, то немногое, что в этом роде написано, еще не может заменить по своей простоте, законченности и занимательности старинную "Красную Шапочку" или "Аленький цветочек"? В чем же тут дело? Может быть, в тенденциозности наших детских сказок, в их морали? Но ведь и в "Красной Шапочке" есть мораль, да еще какая назидательная! Ежели тебя послали по делу, так не останавливайся по дороге я не разговаривай с незнакомыми, а то еще, чего доброго, незнакомец окажется волком. Да ведь это такое наставление, которое ни одному ребенку не может быть по вкусу! А между тем "Красную Шапочку" дети готовы слушать двадцать раз подряд. Это потому, что каждое положение в этой сказке так ясно, по своей обстановке, последовательности и логике мотивов, что любой ребенок может поставить себя на место героини сказки, может играть в Красную Шапочку. Даже в андерсеновских сказках, с более сложной моралью, эта мораль подается в таких конкретных, умно и бережно подобранных деталях, что ребята радуются каждому повороту, видят и переживают каждую мелочь. А вывод? Вывод они невольно делают сами - и не в конце сказки, а на всем ее протяжении. Беда наших новых сказок не в их морали, а в аллегоризме- Детали играют в них второстепенную, декоративную роль. А самое действие лишено какой бы то ни было конкретности. Почему "Мальчиш Плохиш" в сказке Гайдара "О военной тайне" предает "буржуинам" своих товарищей, помогающих Красной Армии? Очевидно), только потому, что его зовут Плохиш. Никакими характерными чертами - ни личными, ни социальными - он не наделен. А между тем, при всей условности, сказка нуждается в отчетливой мотивировке поступков, в разнообразии характеров и голосов. Не то вместо сказки получается какая-то аллегория в духе XVIII века, где герои охарактеризованы одними только именами: княгиня Ветрона, королевич Добронрав, царевна Отрада или Услада. Только временами улавливаем мы в этой сказке живую, смелую, по-мальчишески веселую интонацию Гайдара, умеющего говорить с малышами так ласково и просто ("Ушел Мальчиш, лег спать, но не спится ему, ну никак не засыпается..."). Основной же стиль сказки однообразно-приподнятый, без модуляций. Почти в одном тоне и ритме разговаривают "Краснозвездный всадник", отец и брат "Мальчиша" и даже "Главный буржуин". "Ах вы, негодные трусищи-буржуищи! - восклицает предводитель всех "буржуинов". - Как это вы не можете разбить такого маловатого?" Эта однообразная мажорность ослабляет эффект сказки, в замысле которой есть и поэтичность, и неподдельная искренность. Совсем по-другому написаны повести Гайдара - "Р.В.С." и "Школа", - произведения не менее романтические, но гораздо больше связанные с реальностью. В "Школе" поступки героев вполне убедительны. Читатель верит, что Борис Гориков, сын расстрелянного солдата-большевика, должен в конце концов разобраться в разноголосых политических спорах Февральской революции и сделаться большевиком. И все же это происходит не так просто. Герой повести зарабатывает свои убеждения той ценой, какой они действительно достаются живому человеку. И красноармейцем он становится тоже не сразу: в первом же горячем деле он бросает бомбу, забыв о предохранителе, а вместо того чтобы ударить врага прикладом винтовки, по-ребячьи кусает его за палец. В повести есть настоящие наблюдения, которые позволяют верить в правдивость автора и его книжки. Как прочно запоминается, например, сухая травинка, прилипшая к письму, которое привез с фронта солдат, весь пропитанный тяжелым запахом йодоформа. Есть в ней и та теплота и верность тона, которые волнуют читателя сильнее всяких художественных образов ("Рядом с матерью стоял перепачканный в глине, промокший до нитки, самый дорогой для меня солдат - мой отец"). Красноармейский командир в этой повести, бывший сапожник, надел в Октябрьские дни праздничный костюм и только что сшитые им на заказ хромовые сапоги и с тех пор, как выражается он сам, "ударился навек в революцию". Прочитав книгу, двенадцатилетний читатель чувствует, что автор, как и его герой, тоже ударился навек в революцию. И за это читатель любит Гайдара. Отчего же на сказку у Гайдара не хватило теплоты, наблюдательности, драматизма? Ведь и в сказке вы узнаете его почерк, его манеру говорить с маленьким читателем, как с товарищем и будущим соратником. И пишет он о той же гражданской войне, которую сам пережил. И даже герой у него в сказке почти такой же, как и в повести, - мальчик, который попал на войну. Очевидно, автор считал, что в сказке не может быть места подробностям - сухим травинкам и хромовым сапогам, что в сказке нужно только самое крупное обобщение. Вот красные, а вот белые, вот доблестный герой, а вот гнусный изменник. Ну что же, в каком-то смысле это правильно. Сказка действительно живет не разрозненными, бытовыми подробностями, а обобщением. Но обобщение не должно быть общим местом. И повести и сказке в равной мере нужен материал: быт, люди, вещи. Разница только в том, что для сказки надо из груды материала отбирать самое принципиальное, самое меткое и самое простое. Не только бытовая, но даже и волшебная сказка требует реальных подробностей. Вспомните пестрые и шумные восточные базары "Тысячи и одной ночи". Вспомните церемонный императорский двор в андерсеновском "Соловье" и почти такой же церемонный птичий двор в "Гадком утенке". Вспомните, наконец, любую из былин о кулачных боях на новгородском мосту или о богатырской заставе под Киевом. Везде - быт, живые люди, характеры. Да еще какие характеры, - сложные, с юмором, с причудой! Если есть такие характеры в сказке, в ней может быть и живое действие, и настоящая борьба без предрешенного исхода, а не аллегория и риторика под видом сказочной фабулы {В последнем издании статьи ("Воспитание словом", 1964) автором сделано следующее подстрочное примечание: "Статья эта писалась в то время, когда еще не было таких современных сказочников, как талантливая шведская писательница Астрид Линдгрен и замечательный итальянский поэт и прозаик Джанни Родари.}. 5. Повесть о детях и для детей Когда-то, в самую раннюю пору революции, о детской повести можно было сказать почти то же, что мы говорим сейчас о сказке. Первая повесть была так же бедна содержанием и условна, как та сказка, которая появилась у нас только теперь, после снятия с нее педагогического запрета {47}. Новая повесть о новом быте, адресованная новому читателю - ребенку, была не только нужна, - в ней чувствовалась уже настоятельная необходимость. А между тем вырваться из круга традиций предреволюционной детской литературы было не так-то легко. От недавнего прошлого наша детская библиотека получила наследство большое, но весьма сомнительное. Каталоги книг, изданных перед революцией для детей, - это объемистые томы аннотаций. Чего тут только не было! Астрономия, зоология, руководство для собирателей бабочек, жизнь и быт разных народов, мифы Древней Греции... А какой длинный перечень романов для юношества, повестей для старшего возраста, сказок и рассказов для младшего! В этом перечне изредка мелькали имена Доде {48}, Диккенса, Гюго, Толстого, Тургенева, Короленко, попадались книжки Элизы Ожешко {49} и Марии Конопницкой {50}, но, пожалуй, больше всего было популярных повестей, принадлежавших неутомимому перу англо-американских детских писательниц и их менее преуспевавших сестер, писавших по-русски. В западных повестях для детей было больше выдумки. Некоторая сентиментальность иной раз уживалась в них с юмором. А наши поставщики ходких повестей особым юмором не блистали. Но родственное сходство переводной и отечественной специфически детской литературы было несомненно. Та и другая интересовались преимущественно сиротками и найденышами таинственного происхождения. Та и другая проповедовали скромность, милосердие и терпение. Впрочем, в конце концов всегда оказывалось, что эти добродетели представляют собой самый краткий и верный путь к благополучию и карьере. Весь мир - вернее, мирок - этой условной, идиллической литературы, отечественной и переводной, неподвижно и прочно покоился на своих устоях. Общественные перегородки были почти непроницаемы. Если какой-нибудь маленькой уличной певице удавалось проникнуть в графский замок и даже положить голову на костлявое плечо старого графа, то скоро выяснялось, что дитя улицы приходится владельцу замка родной внучкой. Конечно, эта внучка навсегда сохраняла в памяти годы, прожитые в бедности, и становилась лучшим другом для бедняков. А кто такие были эти бедняки? Трудно сказать. В одной повести - это бедные крестьяне, живущие в "избушке", в другой - сапожник, которому не хватает денег на елку. А в знаменитой книжке "Отчего и почему маленькой Сюзанны" девочка-аристократка, мадемуазель де Сануа, щедро отправляет все свои новогодние подарки дочкам одного бедного лавочника. Это происходит после такого разговора: "- Не все девочки получают новогодние подарки, - сказала горничная. - Что ты говоришь? - спросила Сюзанна с неподдельным удивлением. - Девочки целый год ведут себя хорошо и не получают подарков? - Да, барышня. - Отчего же? - Оттого, что они бедные. - А! - проговорила Сюзанна и после небольшого раздумья сказала, вздохнув: - Это правда". Так легко и грациозно говорили о бедности французские повести для детей. Наши сотрудницы "Задушевного слова" {51} этак не умели. Даже наиболее реакционные из них невольно заражались от нашей радикальной и народнической беллетристики склонностью к деревенским выражениям, - таким, как "мыкать горе", "ноженьки подкосились", "тошнехонько", "страдная пора", "лишние рты". Даже Лидия Чарская, которая на всю жизнь сохранила институтские манеры, и та старалась говорить как можно простонароднее, когда речь заходила о бедности. После изысканного обеда в богатом доме, куда он случайно попал, "Ваня с полным удовольствием уписывает за обе щеки краюху черного хлеба, густо посыпанную солью. Его родители приучили своего мальчика с самого раннего детства к таким простым завтракам, и они кажутся ему, Ване, лучше всяких разносолов..." Но на той нее странице той же книги голодный мальчик говорит о голоде приблизительно так, как говорили о нем проголодавшиеся корнеты перед легким завтраком у Донона: {52} "Только бы заморить червячка!" (Повесть Л. Чарской "Счастливчик".) Мальчики и девочки могли разговаривать у Чарской, как им вздумается. На детскую книжку критика редко обращала внимание. Да и стоило ли всерьез говорить о ней, если она чаще всего донашивала обноски западной специально детской литературы, а та в свою очередь кроила и перекраивала лоскутья сюжетов Фильдинга {53}, Диккенса и Гюго? В сущности, все отвергнутые внуки, сыновья и дочери, все таинственные найденыши и похищенные наследники из детских книжек были в каком-то отдаленном свойстве с героями из большой литературы - с "Человеком, который смеется" Гюго, с Флоренс Домби {54}, с Эсфирью из "Холодного дома" и с Давидом Копперфильдом Диккенса/ Но подумать только, во что превратила идиллически благополучная книга для детей сложные судьбы героев большой литературы! Куда девались социальная сатира и причудливый быт романов Чарльза Диккенса? Где обличительный пафос и острота положений Виктора Гюго, превращающего циркового урода в одного из пэров Англии для того, чтобы он мог разглядеть пороки своего крута и навсегда отречься от него? По счастью, дети не ограничивались литературой, изготовленной специально для них. Они читали русские народные сказки, "Царя Салтана", "Конька-Горбунка", а потом - когда становились постарше, - "Дубровского", "Тараса Бульбу", "Вечера на хуторе", повести Л. Толстого, рассказы Тургенева. В руки к ним попадали и настоящий Диккенс {55}, и настоящий Гюго {56}, и Фенимор Купер {57}, и Жюль Берн, и Марк Твен. Издавна стали их друзьями и любимцами Гулливер, Робинзон Крузо, Дон-Кихот. Иной раз и в собственно детской библиотеке появлялись хорошие книги - Андерсен, Перро, Братья Гримм, Топелиус, повесть Л. Кэрролла "Алиса в стране чудес" {58}. Для детей были написаны "Кавказский пленник" Толстого, "Каштанка" Чехова, "Зимовье на Студеной" Мамина-Сибиряка, "Вокруг света на "Коршуне" Станюковича {59}, "Белый пудель" и другие рассказы Куприна. Только эти" в сущности говоря, считанные книги - с придачей еще двух-трех десятков названий - и уцелели в детской библиотеке после революции. Институтские повести Лидии Чарской и крестьянские рассказы Клавдии Лукашевич {60} умерли в один и тот же день, вместе со многими переводными и подражательными книгами для детей. В рамки традиционно-детской, сентиментальной повести нельзя было втиснуть новый жизненный материал, новые идеи, героев нашего времени. Да и на прошлое мы взглянули другими глазами. Старая - дореволюционная литература для взрослых не пережила в первые дни революции такого потрясения, какое испытала литература для детей. Пушкина и Толстого, Тургенева и Гоголя, Некрасова и Щедрина, Короленко, Чехова и Горького не надо было упразднять. Революция взяла на себя почетную обязанность передать их самым широким массам читателей, сделать их всенародным достоянием. А вот детская библиотека - особенно предреволюционных лет была - почти полностью обречена на слом вместе со всей системой буржуазного воспитания. В библиотеке для взрослых ведущей была прогрессив