? В даровании Пришвина поэт соединился с землепроходцем, с неутомимымпутником, странствующим по просторам родной земли, с опытным наблюдателем и зорким охотником, умеющим приносить из лесу двойную добычу - в охотничьей сумке и в памяти. Мудрый и памятливый художник, он сохранил в душе до последних своих дней первоначальную свежесть чувства, неуемное любопытство и жадность к новому. А новое он умел находить во всем, что его окружало. Недаром же он говорил: "...каждый год весна приходит не такой, как в прошлом году, и никогда одна весна не бывает точно такой, как другая" [1]. Не повторялись в его книгах и люди. А сколько их повстречал он на своих бесконечных дорогах, сколько разнообразного умения и опыта, накопленного людьми порознь и вместе, довелось ему приметить за годы странствий. День за днем, год за годом находил он, точно драгоценные клады, слова и присловья, которые так метко и точно передают своеобразие создавшего их народа. Язык в книгах Пришвина так же причудлив, богат и одухотворен, как и открытая им природа. Нам, современникам, досталось на долю счастье знать этого чудесного писателя как товарища и друга. Но нет сомнения в том, что встречи с Пришвиным, таким живым и молодым в каждой оставленной им строке, будут без конца удивлять, радовать, обогащать и поколения, идущие нам на смену". То, что было по-настоящему живым, никогда не станет мертвым. 1955  ^TО КАЧАЛОВЕ ^U Трудно рассказать в нескольких словах, какое место занимает в жизни моего поколения Василий Иванович Качалов. От спектакля до спектакля мы бережно хранили в памяти каждую его интонацию, каждый его жест, исполненный благородной простоты и свободы. Но всякий раз, когда мы видели Качалова на сцене, он казался нам неожиданным и новым. <> 1 <> Бывая в Москве по делу или проездом, мы считали невозможным упустить случай попасть в Художественный театр, увидеть Качалова. Его и всех актеров МХАТа у нас в Питере и в других городах называли "художниками" и "москвичами". "Москвичи к нам едут!" - передавали друг другу неистовые театралы, узнав о предстоящих гастролях МХАТа. "Москвичом" звали и Качалова, хотя еще не так давно он был типичным петербургским студентом. Так неразрывно был связан с Москвой театр, которому Качалов отдал почти всю свою жизнь. И не раз случалось нам во время поездок в Москву встречать на ее улицах высокого, статного, неторопливого человека, всегда со вкусом, но не с иголочки одетого и похожего не то на артиста, не то на молодого доцента. Шел он обычно один, занятый своими мыслями, немного рассеянный. Походка его была легкой и твердой, не только в молодости, но даже и в том возрасте, который называют "преклонным". Годам не удалось "преклонить" Качалова. До конца дней сохранил он и внешнюю моложавость, и молодой, свежий интерес ко всему новому. О литературе наших дней, о современных поэтах заговорил он со мной при первой встрече в начале тридцатых годов. Разговор у нас зашел об авторском и актерском чтении стихов. Большинство актеров считало (да и считает), что авторы, читая стихи слишком ритмично или напевно, лишают их выразительности. - Нет, нет, я всегда чрезвычайно интересуюсь тем, как читают сами поэты, - сказал Качалов. - Чтение стихов - труднейшее искусство. Могу сказать, что до сих пор я только учусь этому делу. Только учусь. И тут я впервые узнал, как много стихов старых и новых поэтов - в том числе и самых молодых - готовит к исполнению Василий Иванович, работая над каждым стихотворением, как над большой ролью, и включая в концертный репертуар только то, что достигло полного звучания. Целые годы посвятил он Лермонтову, Блоку и Маяковскому. Оп чувствовал, что в прозе достиг большего совершенства и большей свободы, чем в стихах, и часто проверял себя, читая стихи поэтам. Не было случая, чтобы при нашей встрече не упомянул он какого-нибудь нового поэта, взятого им на прицел. Почти всегда у Василия Ивановича оказывался под рукой томик стихов. В последние годы он очень интересовался Александром Твардовским и подолгу расспрашивал о нем. Пожалуй, среди актеров, которых я знал па своем веку, никто так не любил и не чувствовал слова, как Василий Иванович Качалов. Никто не умел передать с таким чувством времени, стиля, авторского почерка лучшие поэтические страницы Льва Толстого, Достоевского, Чехова, Горького, Бунина, монолог и сонет Шекспира, мужественное слово Маяковского. Это был актер-поэт. На протяжении нескольких лет он то и дело возвращался к "Демону" Лермонтова. Когда-то я слышал рассказ о том, как долго бился над рубинштейновским "Демоном" Шаляпин, пока наконец один жест, один взмах руки из-под плаща, заменявшего на домашней репетиции крылья, не подсказал ему, как воплотить этот патетический, но отвлеченный образ. Тогда же Шаляпин решил, что и на сцене надо заменить плащом бутафорские крылья. И вот теперь, на моих глазах, другой замечательный актер, во многом близкий и родственный Шаляпину, тоже стремился воплотить образ Демона патетично, но просто - без бутафорских крыльев. По-многу раз читал он своим знакомым один и тот же отрывок, любезно благодарил за дружеские замечания и советы, но далеко не все из них принимал. Очевидно, каждое такое чтение было для Василия Ивановича одной из многочисленных репетиций. Помню, мы встретились с ним в военном санатории - в Архангельском, в бывшем имении Юсупова, которому Пушкин посвятил свою оду "К вельможе". От северных оков освобождая мир, Лишь только на поля, струясь, дохнет зефир, Лишь только первая позеленеет липа... Этими пушкинскими стихами встретил меня в старинном парке Архангельского Василий Иванович. Через день-другой он пришел ко мне в комнату, где, кроме меня и моей жены, находился еще один человек - военный врач-хирург. В руках у Качалова была книжка. Видно было, что он не прочь почитать, - может быть, для этого и пришел. Перед самой маленькой аудиторией, даже перед одним слушателем он читал во всю силу своей души и таланта - так же, как со сцены МХАТа или в Колонном зале. Он раскрыл книгу, протер пенсне и принялся неторопливо читать, едва скользя глазами по строчкам. Это были два маленьких рассказа Горького - "Могильник" и "Садовник". Рассказы эти похожи на страницы из записной книжки Алексея Максимовича, который так умел влюбляться в случайно встреченных, как будто бы ничем не примечательных, простых людей нашей родины. Первые строчки рассказа Качалов прочел ровным, спокойным юлосом, не играя, а именно читая. Но вот книга отодвинута, пенсне сброшено, и вместе со стеклами исчез и обычный, знакомый нам качаловскии облик. Перед нами - одноглазый кладбищенский сторож Бодрягин, страстный любитель музыки. Алексей Максимович неожиданно осчастливил его щедрым подарком - гармоникой. Захлебнувшись от радости, Бодрягин не говорит, а будто выдыхает первые пришедшие на ум слова: - Умрете вы, Лексей Максимович, ну, уж я за вами поухаживаю! Василий Иванович перелистывает еще несколько страниц книги На смену кладбищенскому сторожу является садовник, обстоятельный, деловитый, в чистом переднике, то с лопатой, то с лейкой, то с большими ножницами в руках. Дело происходит в различные месяцы 1917 года, в Петрограде, в Александровском саду. Под треск пулеметной стрельбы, под грохот и рев пролетающих мимо грозовых машин садовник неуклонно и добросовестно занимается своим зеленым хозяйством, да при этом еще по отцовски поучает пробегающего по саду солдата: - Ружье то почистил бы, заржавело ружье то... Качатов читал все это, вернее, играл с такой необыкновенной точностью памяти и наблюдения, что я и сейчас - через много лет - помню чуть ли не каждый оттенок его голоса, каждый скупой жест крупных, уверенных рук. И дело было не только в таланте и мастерстве большого актера. Главное было в том, что рассказы Горького читал его современник, вместе с ним, но по-своему переживший те же события, повидавший на своем веку те же города, те же дороги, тех же людей. Василий Иванович закрыл книжку - и превратился в прежнего Качалова, спокойного, холодновато любезного, слегка рассеянного А когда он ушел, пожилой военный врач, приехавший на несколько дней с фронта, сказал мне - Вот уж никак не думал, что попаду на качаловский концерт, да еще такой блестящий' Ведь это тот самый Василий Иванович Качалов, ради которого я в студенческие годы простаивая ночи у театральных касс. Иной раз продрогнешь, промокнешь под дождем, а все стоишь, авось посчастливится получить билетик на галерку!.. <> 2 <> О большом человеке нельзя вспоминать как о личном знакомом. Есть опасность упустить то главное, лучшее, важнейшее в нем, что проявлялось в его творческой работе. Никакие бытовые черты, никакие эпизоды его частной жизни не объяснят нам, как достиг он в своем искусстве той высоты, которая то и сделав его предметом многочисленных воспоминаний. Полной жизнью Василий Иванович жил на сцене. Там он был Качаловым. Это имя я впервые "слышат в юности - более полувека тому назад - во время петербургских гастролей "художников". Я увидел тогда Василия Ивановича в роли чеховского студента Пети Трофимова; потом - в шекспировском "Юлии Цезаре". Но в сознании людей моего поколения Качалов больше всего и дольше всего оставался Петей Трофимовым. Не случайностью было то, что ему, молодому актеру, выпала на долю роль студента в молодом спектакле молодого театра. Это был первый подлинный студент своего времени на театральной сцене. А эпоха была такая, когда все молодое в стране оживилось и подняло голову, - близился девятьсот пятый год. Московский Художественный театр вошел не только в историю театра, но и в историю общественной жизни на шей родины. Театр Станиславского и Немировича Данченко, театр Чехова и Горького догнал время, сегодняшний день, от которого были так далеки императорские театры. Любой сигнал, любую весть о близкой буре жадно тогда ловила молодежь. А среди голосов Художественного театра самым молодым и близким молодежи был голос Василия Ивановича Качалова. Я никогда не забуду, как, заглушая рукоплескания партера, неистовствовал раек, битком набитый зрителями в студенческих тужурках, блузах и косоворотках - Качалова! Ка-ча-ло-ва! Позже я увидел Качалова в Москве в роли горьковскою Барона. До сих пор мне трудно попять, откуда у молодого артиста нашлось в запасе столько жизненных наблюдений, необходимых для создания этого сложного и печального образа. Чтобы сыграть Барона, актеру надо было перевоплотиться на сцене дважды - в брюзгливого аристократа, великосветского хлыща, а потом в босяка, золоторотца, обитателя дна. И сквозь двойную сценическую маску смутно проступали благородные, строгие черты самого Качалова. В этом сочетании зритель еще явственнее видел и чувствовал правду горьковской пьесы, показавшей людям, как извратила, изуродовала жестокая жизнь прекрасный человеческий образ. - Человек - это звучит гордо! - звучало с той же сцены. Качалов был одним из людей, которые всем своим обликом, великолепным талантом и бесконечной любовью к правде и жизни подтверждали эти горьковские слова. Подлинный художник, всегда ищущий и "вперед смотрящий", он стал одним из творцов нашего советского театра и, уже приближаясь к своему закату, создал замечательную роль партизана в "Бронепоезде" Всеволода Иванова. <> 3 <> На сцене и в жизни Василий Иванович был необыкновенно правдив. Из вежливости он мог скрыть свое отрицательное мнение о прочитанном илиувиденном на сцене, но никто никогда не слышал от него неискреннего комплимента, столь обычного в театральной и литературной среде. Вдумчиво и осторожно говорил он о новых явлениях искусства. Осторожен был он и в своих отзывах о людях. При встречах с ним нельзя было не почувствовать ею строгой внутренней дисциплины, его моральной чистоты. О себе он говорил с непритворной скромностью, никогда не упоминал о своих успехах. Чаще всего говорил о своей особе с некоторым юмором. Помню, как рассказывал он однажды о случае, который произошел с ним в подмосковном санатории. Он приехал туда в том покаянном настроении, которое бывает у человека, растратившего здоровье и готового к самому строгому и размеренному образу жизни. Стояла мягкая зима, падал легкий снежок. Василий Иванович шел по дороге между двух рядов высоких сосен и слышал только хруст снега у себя под ногами. Кругом - ни души. И вдруг откуда-то сверху донесся гулкий, даже какой-то торжественный голос: "Василий Иванович! Ты слышишь меня? Василий Иванович!" Качалов остановился, огляделся кругом - никого нет. А таинственный голос, раздававшийся с неба, звал еще громче. Еще настойчивей, с какой-то доброй и грустной укоризной: "Василий Иванович! Слышишь ли ты меня, Василий Иванович?.." - Я очень далек от всякой мистики, - сказал с усмешкой Качалов, - но тут я оторопел... Кто же это и откуда зовет меня, да так упорно? И только после долгих поисков я обнаружил на одном из столбов монтера, который чинил телефонную линию и переговаривался с другим монтером, находившимся, вероятно, на станции или на другом столбе. И все же этот "голос свыше" прозвучал для меня каким-то серьезным предостережением или укором... Думаю, а не бросить ли и в самом деле курить!.. Рассказывал Василий Иванович не много и не часто, но каждый самый беглый и короткий из его устных рассказов казался обдуманным до последнего слова. Мы заговорили как-то с ним о Шаляпине. Помнится, было это в антракте какого-то большого концерта - на ярко освещенной площадке белой лестницы, где мы курили. - С Федором Ивановичем, - сказал Качалов, - встретились мы в первый раз очень давно в Питере при весьма любопытных обстоятельствах. Я не был еще тогда Качаловым, а имя Шаляпина было мало кому известно. Учился я тогда в Санкт-Петербургском университете и, в качество одного из устроителей и распорядителей студенческого концерта-бала, должен был заехать за знаменитым трагиком Мамонтом Дальским. Будничную студенческую тужурку я сменил на парадный форменный сюртук, нанял просторную и громоздкую извозчичью карету с большими фонарями и подкатил к подъезду гостиницы. Вхожу в номер, рассчитывая долго не задерживаться - оставалось полчаса до начала концерта, - и нахожу Дальского в самом плачевном состоянии. Он сидит у стола, расстегнув ворот нижней рубашки и обнажив широкую грудь. Вид, у него хмурый и задумчивый. Я в высшей степени деликатно напоминаю ему о концерте в Благородном собрании, но с первых же его слов понимаю, что он не поедет. "Не отчаивайтесь, юноша, я вместо себя своего приятеля пошлю, - говорит он слегка охрипшим голосом. - Отличный певец. Бас... Да где же он? Федька!" На пороге появляется долговязый и худощавый молодой человек с длинной шеей и какими-то бледными, прозрачными глазами. "Федька, одевайся поживее. На студенческий концерт вместо меня поедешь, в Благородное собрание. Споешь там что-нибудь". Певец пробует отказаться, но Дальский неумолим: "Ну, ну, переодевайся! Да поживее!" Справившись об аккомпаниаторе, "Федька" уходит в соседнюю комнату и возвращается во фраке, принадлежащем, должно быть, Дальскому. Мы вместе выходим из гостиницы и садимся в карету. "Батюшки, кого я везу вместо Мамонта!" - думаю я, глядя в окно кареты. Певец смотрит в противоположное окно, и мы оба молчим. Рассказал нам этот эпизод Качалов в нескольких словах, пока я докуривал папиросу, но мы ясно представили себе и студенческий концерт в многоколонном зале нынешней филармонии, и долговязого Федьку - "гадкого утенка", который так неожиданно оказался прекрасным лебедем, и самого рассказчика во времена его юности - статного, щеголеватого, но немного застенчивого и простодушного студента. До последних дней в Качалове, наряду с проницательным умом и зоркой наблюдательностью, уживалось это милое, почти детское простодушие. Недаром его никогда не чуждались и не боялись дети. Помню, однажды он сказал мне: "А у нас с вами есть общие знакомые!" Оказалось, что речь идет о моем двухлетнем внуке Алеше, с которым Качалов познакомился, именно познакомился, на даче. Они гуляли вдвоем по садовой аллее - великан и крошечный человечек. С детьми Василий Иванович разговаривал так же серьезно и любезно, как со взрослыми. И дети надолго запоминали этого вежливого большого человека, который низко склонялся, чтобы осторожно пожать маленькую, облепленную влажным песком ручонку. <> 4 <> Помню последнюю нашу встречу с Василием Ивановичем в подмосковном санатории. Я быстро шел по коридору, собираясь ехать в город, когда дорогу мне преградила больничная коляска-кресло на колесах, в котором возили лежачих больных. На этот раз в кресле сидел Василий Иванович Качалов. Лицо его несколько побледнело за время болезни, даже пожелтело, но и в больничном кресле он сохранил свою прежнюю осанку, был гладко выбрит. Он приветливо поздоровался со мной, а потом сказал, чуть улыбаясь: В качалке бледен, недвижим, Страдая раной, Карл явился... 1 - А вот теперь, как видите, в качалке - Качалов!.. Это были последние стихи, последняя шутка, которую я услышал из уст Василия Ивановича. Трудно писать о Василии Ивановиче Качалове, пользуясь глаголами в прошедшем времени, тяжело говорить о нем как об умершем. До сих пор он все еще кажется живым. Неторопливо подымается он по лестнице МХАТа, приветливо встречает нас на улице Горького. До сих пор в нашей памяти звучит его особенный, качаловский, неумирающий голос... 1948  ^TНАРОДНЫЙ АКТЕР ^U Памяти Дмитрия Николаевича Орлова Очень немногие умеют читать стихи. Большинство чтецов обращается с поэтическими произведениями совершенно произвольно, мало вникая в то, что выражено в них ритмом, звукописью, словесным отбором, пользуясь безответственной свободой, которою располагают любители, играющие музыкальные пьесы "по настроению". Но ведь в музыке мы ценим только тех исполнителей, которые приобрели право на свое собственное толкование сочинений композитора, то есть право на творчество, глубоко изучив музыкальный язык автора. К сожалению, далеко еще не всем ясно, что не менее высокие требования следует предъявлять к такому на первый взгляд, простому, а на самом деле очень сложному и тонкому искусству, как чтение стихов. Этим мастерством - в ряду наших лучших чтецов - владел замечательный актер Дмитрий Николаевич Орлов. Вероятно, я не ошибусь, если скажу, что выступления Д. Н. Орлова в концертах и по радио были не менее, а может быть, даже более популярны у нас в стране, чем его превосходная игра на сцене. --- Это был народный артист не только по званию, но и по характеру своего таланта, артист подлинно демократический, владевший всеми богатствами интонаций, присущих русскому языку. В его устах живая, улыбчивая народная речь звучала правдиво, сочно и свежо. Поэму Некрасова "Кочу на Руси жить хорошо" он читал так, словно она только что написана. Будто до него никто из чтецов даже и не брался за нее. Мы знаем эту поэму со школьной скамьи. Но никогда еще она не сверкала таким разнообразием красок, как в исполнении Орлова. Он словно заново открывал слушателям Некрасова - не того привычного, которого зубрили школьники и заглушали завыванием декламаторы, а поэта большого голоса, больших чувств и страстей. Та же сила, то же мастерство, обостренное чувством современности, сказывались у Д. Н. Орлова тогда, когда он читал стихи поэтов наших дней - особенно "Страну Муравию" и "Василия Теркина" Твардовского. Для того чтобы полностью донести до слушателей эти нормы, в которых лирический голос автора перемежается характерным говором его персонажей, надо было не только почувствовать строй и лад поэзии Твардовского, но и научиться у народа искусству степенного, складного и затейливого повествования. Выбор репертуара был для Орлова не простым и не легким делом. Он долго приглядывался и прислушивался к прозе или стихам и выбирал только то, что было ему по душе, по таланту. А потом работал медленно, вдумчиво и упорно. Я убедился в этом, когда впервые встретился с ним, еще очень молодым актером. --- Познакомились мы в 1920 году в городе Краснодаре, куда Д. Н. Орлов и жена его, актриса А. В. Богданова, приехали незадолго до того. Оба они раньше играли в известной харьковской группе Синельникова. По приезде в Краснодар они сразу же приступили к работе в местном театре имени Луначарского, а я был в то время председателем Художественного совета другого театра - одного из первых по времени своего возникновения Театра для детей. Название должности, которою я занимал, звучало довольно громко, а сам театр был еще в то время очень молод и беден. Здание нам отвели капитальное (раньше в нем помещалась Кубанская рада!). У нас были свои талантливые художники, композиторы, литераторы. Одного только не хватало - хороших актеров. На первых порах труппа наша состояла из местной молодежи, у которой не было почти никакой школы. И вот мы сговорились с театром имени Луначарского о сотрудничестве. Я и мой товарищ по работе над репертуаром, талантливая писательница, ныне покойная, Е. И Васильева, помогли режиссеру создать большое первомайское представление на городской площади (это было время грандиозных затей!), а режиссер и виднейшие актеры "взрослого" театра - А. В. Богданова и Д. Н Орлов - согласились работать по совместительству у нас в "Детском городке" Должно быть, на первых порах участие в детских спектаклях казалось этим премьерам большой сцены занятием не слишком серьезным. Но скоро они почувствовав и полностью разделили с нами то горячее увлечение, каким были охвачены мы, инициаторы Театра для детей. А может быть, еще в большей степени связало их с детским театром непосредственное общение с восторженной и благодарной аудиторией, для которой каждый спектакль был событием, праздником. В конце концов оба наших премьера покинули театр для взрослых и остались только у нас. С этого времени у нашего коллектива появилась возможность ставить большие и сложные пьесы и подолгу над ними работать. Душой всего дела, любимцем ребят, в какой бы роли ни появлялся он перед ними, стал Дмитрии Николаевич Орлов. В его игре не было и тени упрощения, небрежности или снисходительности, которыми так часто грешат "взрослые" актеры, участвующие в детских утренниках. В сущности, нашему Театру для детей повезло. Ему нужен был именно такой исполнитель сказочных ролей как Орлов, - то есть комедийный, подлинно народный актер, не отгороженный рампой от зрителей, для которых игра - родная стихия, а фантазия - реальность. Актер в детском театре должен быть для ребят и товарищем в игре и учителем. А Дмитрий Николаевич мог научить их многому и прежде всего - хорошей русской речи. С того времени прошло сорок лет. Много раз видел я впоследствии Д. Н. Орлова на сцене Театра Революции и Московского Художественного театра. Но самые сильные и значительные образы, созданные им в пору творческой зрелости, не могли вытеснить из моей памяти молодого актера с каким то особенным, только ему одному свойственным простодушно лукавым юмором, с чудесной белозубой улыбкой, которая сразу же привлекала к нему сердца юных зрителей. Если модное в то время стремление возродить традиции commedia dell'arte - старинного лицедейства - приводило многие театры для взрослых к стилизации, то в детском театре были все условия для создания живого, а не искусственно реставрированного народного зрелища. Тут были и зрители, доверчиво воспринимавшие спектакль, несмотря на всю условность сценической обстановки, и актеры, умевшие играть в самом простом и буквальном значении этого слова. В расчете на таких актеров и зрителей мы, писатели, с живейшей готовностью сочиняли пьесы, прологи, интермедии, открывавшие широкий простор для импровизации Вероятно, участие в спектаклях, где актер так близко соприкасался с публикой, было и для Дмитрия Николаевича не случайным делом, а какой то ступенью в его творческой биографии. Роли в детском театре доставались ему самые разнообразные, нисколько не похожие на те, какие в более поздние годы довелось ему играть у Мейерхольда, в Театре Революции или на сцене МХАТа. Он появлялся перед юными зрителями то в образе бывалого солдата из русской сказки, то злого и причудливого черта Койшаяка из татарской легенды, то озорного Петрушки, то балагура скомороха, степенно и шутливо открывающего представление. Помню спектакль, в котором Дмитрий Николаевич играл роль... сказочного козла, молодого, шаловливого и ласкового. Козел в этой сказке верно служит дряхлым и беспомощным старикам, у которых нет детей. Он ловко и проворно метет у них пол, варит щи, носит водуиз колодца, кормит деда и бабу с ложки, а потом, уложив их на покой, поет за прялкой колыбельную песню. У Орлова это была почти балетная роль. Каждый жест его был находкой и оставался в памяти у зрителей. В сущности, он играл не козла, а ряженого. И столько веселой удали русского парня было во всех его движениях, когда, приплясывая, он постукивал деревянной ложкой о ложку или с одного маху раскалывал толстое полено. А через много лет, слушая в его исполнении "Василия Теркина", я вспоминал Дмитрия Николаевича в роли солдата из короткой драматической сказки "Горе-злосчастье", которая впоследствии легла в основу моей пьесы "Горя бояться - счастья не видать", поставленной театром Вахтангова. В этой сказке-игре каждый из участников старается навязать Горе-злосчастье другому. От дровосека оно переходит к богатому купцу, от купца - к царю. Так бы и шло оно дальше по кругу, если бы царь не навязал его обманом верному и простодушному солдату, стоявшему на часах перед дворцом. Горе-злосчастье не радо, что от царя попало к солдату, у которого жизнь беспокойная, походная. Но солдат наотрез отказывается передать горе кому-нибудь другому. - Вон чего захотело! Стану я из-за тебя стараться - людей обманывать. Живи со мной, ты мне не мешаешь! И в какой буйный восторг приходила публика в театре каждый раз, когда страшное для всех Горе-злосчастье валялось у солдата в ногах, умоляло его, грозило всякими бедами, а невозмутимый солдат - Орлов, сверкая улыбкой, весело подтрунивал над ним: - Ишь как солдатского житья испугалось!.. Нет уж, я тебя никому не отдам! Орлов играл сдержанно, правдиво, не выходя из бытовой роли, - но тем значительней и символичней казалась его победа над Горем-злосчастьем. Жаль только, что пьеса была слишком сжата, слишком коротка и не давала актеру достаточного простора для того, чтобы он мог развернуться во всю ширь своего таланта. Но созданный им четкий и цельный образ - такой реальный и вместе с тем сказочный - надолго запечатлелся в памяти у каждого, кто видел его в этой роли. --- Годы, в которые мне довелось работать вместе с Дмитрием Николаевичем Орловым в Театре для детей, были годами нашей молодости и молодости Революции. Это было время, когда закладывались основы советской культуры, время больших и смелых начинаний, которые в какой-то мере скрашивали наши жизненные невзгоды. Сейчас даже трудно понять, как в эту голодную пору Отдел народного образования мог выкраивать средства и пайки, хоть и очень скудные, для такого учреждения, как наш "Детский городок", объединявший под своей крышей и Театр для детей, и детский сад, и детскую библиотеку, и мастерские, вкоторых ребятам была предоставлена возможность плотничать и слесарить. Дороже всего обходился театр, но он-то и объединял "Детский городок" и придавал ему праздничность, такую привлекательную для детей и подростков. Большинство сотрудников "Городка" могло бы найти для себя работу, которая давала бы им более существенный паек, чем тот, который они получали у нас. Но и актеры и педагоги успели так привязаться к новому, интересному, радующему своими успехами делу, что в течение долгого времени никто из них не помышлял об уходе. Даже лучшие из наших актеров - лучшие и во всем городе - Орлов и Богданова, которым было так легко устроиться в более богатом театре или клубе, довольствовались, как и другие служащие "Городка", пайком, состоявшим из одного фунта хлеба в день и одного пуда "штыба" (угольной пыли) в месяц. Но вот настало время, когда терпению моих товарищей по работе пришел конец. Однажды вечером работники театра собрались в "Детском городке" не на "производственное совещание", а на частную товарищескую беседу. Единственный вопрос, который они намерены были обсудить, заключался в следующем: не пора ли обратиться к областному отделу народного образования с просьбой о ликвидации Театра для детей? Театр, как и его сотрудники, нуждался в самом насущном: у него не было материала для декораций и костюмов, в кассе не хватало денег на самые мелкие расходы. На все ходатайства об отпуске средств для постановок отдел народного образования неизменно отвечал короткой резолюцией, разрешающей нам использовать средства "из сборов театра". А сборы эти, несмотря на то, что спектакли шли при переполненном зале, были грошовые. Да и что можно было взять с детей улицы или даже со школ, у которых бюджет в то время был самый нищенский! Что же касается сотрудников театра, то они все до одного - от сторожа до режиссера - жили впроголодь. Мне было известно, о чем пойдет речь на предстоящем собрании или на "товарищеской беседе". Но я заранее решил, что у меня, у инициатора "Детского городка", нет никакого права убеждать товарищей остаться в театре, если я лишен возможности хоть сколько-нибудь улучшить их жизнь в ближайшем будущем. Горько и больно мне было выслушивать вполне справедливые жалобы и упреки из уст людей, которых я же привлек в свое время к работе в "Городке". Слушая их, я обвинял себя в том, что так несвоевременно затеял это большое и ответственное дело, которое могло существовать до сих пор только благодаря беспредельной преданности работников, готовых на лишения и жертвы. Я так был погружен в свои невеселые мысли, что и не заметил, как в настроении собравшихся произошел перелом. Сначала как-то робко, полусловами, а потом все тверже и прямее люди стали говорить о том, что театр бросать жалко, что уж если столько времени терпели, можно еще потерпеть... И первыми подали голос за то, что театр надо сохранить, актеры, возглавлявшие труппу, - Дмитрий Николаевич Орлов и Анна Васильевна Богданова. В сущности, их голоса решили дальнейшую судьбу театра. Я был тронут до слез тем единодушием, с которым собравшиеся приняли решение: работу продолжать. --- Уже в лучшую пору, когда жить стало немного легче, Д. Н. Орлов и А. В. Богданова покинули Краснодар, получив от А. В. Луначарского вызов в Москву. Любопытный документ того времени сохранился у А. В. Богдановой. Это официальное письмо, полученное ею и Д. Н. Орловым накануне их отъезда из Краснодара. На четвертушке листа значилось: "Р.С.Ф.С.Р.  Кубчероботнароб Детский дом труда и отдыха "Детский городок" 28 апреля 1922 г. 27-2  Управление Городка просит Вас принять от него вместо цветов нижеследующее: Один пуд муки (ржаной), 10 фунтов масла (постного) и наличными 20 млн. рублей". Так проводил "Детский городок" двух своих выдающихся актеров, двух строгих, но добрых учителей театральной молодежи --- В биографии Дмитрия Николаевича годы, о которых я здесь пишу, были только вступительной главой, за которой следовали блестящие страницы зрелых успехов и достижений в театре В. Э. Мейерхольда, в Театре Революции и в МХАТе. Но и эта вступительная глава многое скажет и автору будущей книги, посвященной Дмитрию Орлову, и тем историкам советского сценического искусства, которые займутся Театром для детей. Да и не только специалистам-театроведам, но иширокому кругу читателей, вероятно, будет небезынтересно узнать, как жили и работали люди искусства в эти трудные, но великие годы. 1961  ^TМИР В КАРТИНАХ^U <> О большой литературе для маленьких <> ^T"ВДРУГ РАЗДАЛИСЬ ЧЬИ-ТО ШАГИ"^U Помню, я читал как-то своему пятилетнему сыну самый мирный и спокойный рассказ. Но едва только я дошел до фразы "Вдруг раздались чьи-то шаги", он поднялся с места и решительно заявил: - Дальше не надо читать! - Почему, голубчик? - Это очень, очень страшно!.. - Да ты послушай! Тут ровно ничего страшного пет и не будет, поверь мне! Но убедить мальчика дослушать рассказ до конца так и не удалось. Самые обычные для нас, взрослых, слова - "вдруг", "раздались", "чьи-то", "шаги" - звучали для него с такой первозданной силой, на какую вряд ли рассчитывал автор невинного рассказа. А сколько раз в наше время случалось мне наблюдать, как дети, сидя перед экраном телевизора, из предосторожности закрывают глаза и затыкают уши и только изредка украдкой подглядывают и подслушивают, все ли на экране благополучно и можно ли наконец широко открыть глаза и опустить руки, зажимающие оба уха. Это не малодушие, не трусость. Те же самые ребята, которые с такой опаской смотрят на экран телевизора или кино, бесстрашно взбираются на самую верхушку высокого дерева, не боятся погладить свирепую цепную собаку. Но, глядя на этих маленьких смельчаков, не следует забывать, что они все же дети, чуткие, восприимчивые, впечатлительные. Потому-то они так усиленно защищаются от впечатлений, которые могут ранить их душу, - отказываются дослушатъ до конца сказку или досмотреть картину, если дело идет к печальной или страшной развязке. А ведь именно эти свойства, в большой мере присущие ребенку, - острая впечатлительность, чуткость к слову, живое воображение - и есть то, что мы так ценим в читателях. Не ощущая силы каждого слова, нельзя по-настоящему почувствовать всю прелесть и значительность пушкинских стихов. Вот почему так радостно писать книги для читателя, которого поражают давно ставшие для нас обычными слова ""вдруг", "раздались", "чьи-то", "шаги"... --- Прежде чем я начал сочинять сказки и стихи для детей, я много лет писал для взрослых - лирические стихи, сатиры, эпиграммы, очерки, статьи. Мне и в голову не приходило, что я могу когда-нибудь стать детским писателем. К литературе, специально предназначенной для маленьких, к раскрашенным детским книжкам и слащаво-назидательным журналам предреволюционных лет я относился насмешливо и презрительно. Еще в детстве мне казались скучными и вялыми хрестоматийные стихи о природе - такие, как "Золото, золото падает с неба!" или "Травка зеленеет, солнышко блестит...". Несравненно более поэтичными казались мне нигде не напечатанные строки стихов, которые мы произносили громко, нараспев, играя в горелки, - "Гори, гори ясно, чтобы не погасло! Глянь на небо, птички летят, колокольчики звенят...". Лучшими стихами о природе было для нас обращение к дождю: Дождик, дождик, перестань! Мы поедем в Аристань Богу молиться, Христу поклониться. Я, убога сирота, Отворяю ворота Ключиком-замочком, Шелковым платочком!.. Эти строчки пленяли нас не своим прямым значением (мы даже не слишком вникали в их смысл), а причудливым сочетанием необычных и таинственных слов. Поистине магическим казался нам этот "ключик-замочек", которым мы отпирали какие-то чудесные "ворота", - должно быть, ворота радуги. Но, пожалуй, более всего увлекал нас бодрый, дразнящий ритм этих стихов, как нельзя более соответствующий звонкому детскому голосу и детской подвижности. Разве могли соперничать с такими задорными стишками тягучие хрестоматийные строчки: Золото, золото падает с неба! Дети кричат и бегут за дождем... - Полноте, дети, его мы сберем... и т. д. Богатый детский фольклор, накопленный и проверенный в продолжение столетий народом, донесли до нас не хрестоматии, а наши детские игры. Произнося веселые игровые заклинания, приказывая огню гореть, дождю - перестать или припустить сильней, улитке - высунуть рога, а божьей коровке - улететь на небо, мы как бы впервые чувствовали свою власть над природой. Недаром глагол во всех этих обращениях к огню, дождю, улитке, божьей коровке неизменно ставится в повелительном наклонении: "гори!", "перестань!", "припусти!", "высунь!", "улети!". Правда, лучшие дореволюционные хрестоматии, составленные талантливыми и передовыми педагогами, почерпнули из детского фольклора такие совершенные его образцы, как бессмертная "Репка", "Колобок", сказки о животных. Но даже самые смелые из составителей хрестоматий не решились бы предложить детям игровую считалку, дразнилку или перевертыш. Им показались бы неуместными стишки о дожде, об улитке или такая веселая песенка, как, например: "Бим-бом, тили-бом! Загорелся кошкин дом". Фальшивые подделки долго заслоняли подлинно детскую поэзию, созданную гением народа и выражающую настоящие, живые детские чувства. Рано - еще до поступления в школу - открылась мне (как и многим моим сверстникам) поэтическая прелесть пушкинских сказок. Как известно, они не предназначались для детей, но по своему четкому ритму, по быстрой смене картин и событий они оказались гораздо более "детскими", чем стихи в хрестоматиях или в книжках, специально изданных для ребят. В них нет долгих описаний. Всею несколькими словами изображаются в сказке небо, море, пустынный остров, выходящие из морской пены тридцать три богатыря, лебедь, плывущая по лону вод... Как в детских песенках-заклинаниях, обращенных к силам природы, в этих сказках глаголы и существительные преобладают над прилагательными и наречиями. Это придает сказке действенность, которая так необходима ее нетерпеливым слушателям или читателям - детям. А главное, что делает сказки Пушкина детскими, заключается в том, что и автор, и читатель в равной мере желают победы добрых сил над злыми и одинаково радуются счастливому концу сказки. --- Но только ли сюжетная поэзия доступна детям? Конечно, они читают ее с большей охотой, чем лирику. Но мне трудно припомнить, когда в каком возрасте я полюбил стихи Лермо