4 и 5. Некоторые из учениц все каникулы решали эти примеры, не только не списывая друг у друга, а напротив - скрывая свои успехи. Наиболее сильные из "моих девочек" оказались восприимчивы и к эстетике нашего предмета. Вот, к примеру, дословные свидетельства трех таких учениц: Инна Пиунова: "Я почувствовала вкус к математике. Красоту решения задачи, когда одно из другого вытекает. Это и потом в научной работе (она стала химиком) так радовало. Вкус к логичному построению анализа - из школы, от Вас. Это точно!" Тамара Хотлубей: "Общая аура урока была замечательная. Как облако. Когда Вы логично так все объясняли, я испытывала радость всего организма (?!) так все хорошо укладывалось. Все было понятно. Логика все делает ясным". Галя Наймушина: "На наших уроках Вы производили впечатление силы, уверенности и увлеченности своим делом. Начинало казаться, что и для нас математика очень важна и интересна. В душе возникало какое-то ликование" (Галя закончила Институт иностранных языков). Свое влияние на умы моих учениц я старался, насколько это было возможно, расширить за пределы математики. В какой-то мере формировать их мировоззрение. Та же Галя за столом сказала: "Как бы невзначай, в ходе урока Вы излагали свое мнение или оценку текущих в обществе и стране событий. Поражало, что на любой вопрос у Вас уже имелся обдуманный и взвешенный ответ". Тамара добавила: "Мы получали представление о мире, о жизни. Что хорошо и что плохо". Впрочем, этот фактор мировоззренческого влияния, по-видимому, со временем менял свой характер. Девочки мне напомнили, что в шестом классе (49/50 годы) я им однажды два часа рассказывал о Николае Островском. Очевидно, по книге "Как закалялась сталь". Они утверждали, что это было очень интересно. Я и сам в свое время (до войны) был под сильным впечатлением от этой книги. Сам же я помню, что не раз на уроке (к юбилейным датам) читал на память стихи моих любимых поэтов. Любителей музыки я приглашал к себе домой на "музыкальные среды", где мы с друзьями слушали записи на пластинках классической музыки или знаменитых оперных певцов. Кое-кто из девочек, преодолев смущение, приходил. Это было уже в старших классах. Замечу, что в отличие от довоенных лет моей учебы в этой же школе, влияние комсомольской организации было теперь едва заметным. Наверное, это отражало общее падение искренней идейности советского общества в последние годы сталинской эпохи. Ее заменило обязательное, но чисто формальное выражение лояльности по отношению к существовавшему режиму. Секретарем комитета комсомола школы была Инга В. Потом она была секретарем комсомольского бюро Университета. Надо полагать, что и далее она строила свою жизнь, продвигаясь по лестнице партийной иерархии. Впрочем, ничего достоверного о ее судьбе я не знаю. Что же касается комсомольской работы в школе, то она, в основном, ограничивалась обязательными для посещения политинформациями на классном и общешкольном уровне, читкой на комсомольских собраниях присылаемых из райкома ВЛКСМ писем и разбором "персональных дел". Зато бурная общественная деятельность кипела вокруг организованной мной, по старой памяти, ежедневной общешкольной газеты "Школьная правда". Размах этой организации намного превышал выпуск ежедневного "Школьного листка", упомянутого во 2-й главе этой книги. Теперь в коридоре третьего этажа на стене постоянно висела покрытая коричневым лаком и окаймленная рамкой доска, на которой помещался полноразмерный лист ватманской бумаги. В верхней части доски красовалось название газеты, составленное из аккуратно выпиленных и наклеенных на доску фанерных букв. Они были покрашены белилами, а прихотливый шрифт, использованный для написания слова "Правда" в точности копировал название центрального органа коммунистической партии (это были последние следы былого пиетета). У края доски висел небольшой почтовый ящик, тоже лакированный, - для спонтанных заметок в газету. Из добровольцев составилось шесть редакций - по числу учебных дней недели. Их объединением руководила ученица 10-го класса Нора Зицер. Из моего класса в состав объединенной редакции входило восемь человек (из двадцати одного). В каждом классе школы (с 6-х по 10-е) был свой "спецкор", который не только регулярно писал сам, но и стимулировал заметки в газету своих одноклассниц. Заказывались заранее и тематические статьи, выходящие за рамки школьной жизни. Нередко - общекультурного плана. Была отработана и "техническая" сторона редакционной работы. Газета имела свое небольшое помещение, где до позднего вечера готовился очередной ее номер. У каждой редакции был свой "штат добровольцев" - родителей, печатавших заметки, и, разумеется, свой художник-карикатурист. Объединенная редакция располагала коллективными фотографиями учащихся всех старших классов (и негативами этих фотографий). Так что каждая карикатура или похвальная заметка оживлялись фотографией действующего лица. Газета пользовалась огромной популярностью. Когда на большой перемене новый ее номер сменял номер вчерашний, от звонка до звонка около доски не уменьшалась в размере оживленная кучка читательниц. Памяти Тамары Эстриной По единодушному утверждению моих недавних гостей, все девочки моего класса были в меня влюблены. Охотно верю, понимая, что влюбленность эта была детской. Но случилось и другое - сильное и трагическое чувство. Осенью 52-го года в "мой" 9-й класс перевели "трудную девочку", своим вызывающе дерзким поведением изводившую учителей и классных руководителей параллельных 9-х классов. Училась она плохо. Домашними заданиями пренебрегала. Была на год или два старше моих деток. Наверное, ранее пропустила год по болезни. (Меня Анна Константиновна предупредила, что у нее больное сердце.) Поначалу Тамара (так звали эту девочку) была агрессивно настроена и по отношению ко мне. Потом, то ли общая доброжелательная атмосфера класса, то ли моя спокойная и слегка ироническая реакция на ее выпады сделали свое дело, но она стала спокойнее и учиться стала лучше. Постепенно неизменный вызов, читавшийся в ее глазах, сменился выражением симпатии и благодарности. А в 10-м классе мне нетрудно было в нем разглядеть вполне взрослую любовь. Ей тогда уже исполнилось 18 лет. Она ее и не скрывала. Говорила подругам, что непременно женит меня на себе, хотя я уже был женат. Разумеется, я никак не выдавал свое понимание ее чувства и ничем не отвечал на него. Но проникся к ней уважением и вот при каких обстоятельствах. Как-то раз, еще в 9-м классе, когда она пропустила несколько дней по болезни, я решил навестить ее и познакомиться с родителями Тамары. Оказалось, что это два немощных и по виду пожилых инвалида (у них был еще старший сын), обожающих свою дочь, которая дома проявляла себя совсем иначе, чем в школе, - ласковой и заботливой. Все домашнее хозяйство держится на ней. Она и покупает продукты (семья - явно бедная), и готовит, и убирает, и стирает, несмотря на свое хроническое заболевание. Брат ее вечно пропадает на какой-то комсомольской работе, и весь порядок в доме, все тепло взаимоотношений в семье создаются этой нежно любящей дочерью и сестрой. Я был поражен таким различием поведения в школе и дома. Быть может, вызывающая позиция в классе этой очень незаурядной и гордой девочки проистекала из сознания своей болезненности, скудности быта семьи и беспомощности ее родителей. Ведь у других девочек все было иначе. Ну а домашние задания? Когда же при ее заботах она могла выкроить для них время? Родители Тамары приняли меня с явным почтением. Время от времени я навещал их. Думаю, что они раньше меня догадались о чувстве, которое зародилось в сердце их дочери. Возможно, что она сама рассказала им об этом. В конце концов, я был всего на 12 лет старше нее. Перед выпускными экзаменами Тома заболела, как это ни странно в наше время, брюшным тифом. Ее положили в инфекционное отделение Боткинской больницы. Я навещал ее там и еще чаще - ее родителей, стараясь утешить и подбодрить их. Оформил освобождение Тамары от экзаменов... Никогда не забуду теплый весенний день. Инфекционный корпус больницы спрятан в глубине ее обширной территории, в саду, где только-только распустилась листва деревьев. На старенькой, ветхой скамейке сидим мы трое: я и родители Томы, которых я привез сюда на такси. Нам уже известен приговор: там, за темной стеной отделения Тамара умирает. Ее койку уже выкатили из палаты в коридор. Ждем разрешения проститься с ней. Проходит около часа. Наконец появляется сестра и сообщает: "Она зовет Льва". Я в великом смущении. Но ее мать говорит мне: "Идите, идите. Она зовет Вас". Иду... Увы, не помню, застал ли я Тому в сознании или то было короткое его просветление, которое, говорят, бывает перед смертью. Но точно помню, что был рядом с ней до самой последней минуты ее жизни... Хоронили Тамару всем классом 31 мая, а на завтра, 1 июня, был назначен экзамен по алгебре. Из воспоминаний Гали Наймушиной. "...Через несколько дней Томка умерла. Об этом нам говорит Лев. Он стоит около моей парты, положив на нее руку. Речь идет о цветах, которые надо купить на похороны. Я едва слышу, что он говорит. Смотрю на его руку и сама от себя гоню горячее желание приникнуть к этой руке, поцеловать ее с чувством признательности и неожиданного отчаяния..." Уже уйдя из школы, я в течение трех-четырех лет время от времени навещал родителей Тамары. Меня принимали как родного. Каждый раз ее мать, плача, говорила: "Она Вас так любила!.." Такая вот история... Лина А рядом, с опережением на пару лет, - другая история, которой, в отличие от предыдущей, почти мгновенной, суждено было длиться более полувека. О нашей первой встрече моя жена Лина при случае любит рассказывать примерно так: "Весной 50-го года я с отличием закончила философский факультет МГУ по специальности психология. Но направления на работу мне не дали, так как мой отец в 37-м году был арестован и вскоре, как я потом узнала, расстрелян. Мне удалось поступить на работу в 635-ю школу только благодаря благородному и независимому характеру ее директора, Анны Константиновны Щуровской. После долгой и заинтересованной беседы со мной она, как это, видимо, полагалось, позвонила в районный отдел образования (РОНО). Разговор происходил при мне. С присущей ей нарочитой грубоватостью Анна Константиновна сообщила своему начальствующему собеседнику, что ей плевать на то, что я еврейка, и ни в каких советах она не нуждается. Я ей понравилась, и она меня берет. Так я стала учителем логики и психологии в ее школе. Первый из этих предметов проходили в выпускных, десятых классах. Моим ученицам было по 17 лет, мне - 22 года. Ситуация нелегкая! К тому же мне, наверное, за неимением других кандидатур, Анна поручила классное руководство в одном из десятых классов... Назначаю первое классное собрание. Почти не спала ночь - обдумывала, как завоевать симпатию этих девушек, в большинстве своем из интеллигентных семей (центральный район Москвы), наверняка настроенных скептически... Вечер после окончания уроков второй смены. В школе тихо и темно. На четвертом этаже в ярко освещенном угловом классе начинается мое решительное сражение за право быть руководительницей этих совсем взрослых девиц. Сейчас они молча и очень внимательно меня рассматривают и готовы слушать. Но, быть может, через несколько минут начнут обмениваться впечатлениями, посмеиваться. Понимаю, как важно заинтересовать их первыми же фразами. Ужасно волнуюсь, хотя начало моей "тронной речи" тщательно продумано. Подавив волнение, начинаю. Проходит несколько минут. Пока все идет хорошо. И вдруг... открывается дверь, и ленивой походкой в класс входит одетый в военную форму (но без погон) незнакомый молодой мужчина. Вероятно, один из еще не встречавшихся мне учителей школы. На меня он не обращает ни малейшего внимания. Наверное, принимает за одну из учениц, ведущую собрание. Небрежно, с легкой иронией в голосе обращается прямо к классу: "Заседаете. Это хорошо! А о чем речь?.." Не дожидаясь ответа, менторским тоном начинает что-то вещать удивленным девочкам. Но я его слов не понимаю, не слушаю. Меня охватывает отчаяние: мое первое собрание сорвано! Как я ненавижу этого самодовольного пижона!.." Я тоже помню этот вечер. Почему-то задержался в школе после уроков. Помню, что делать мне было нечего, и я действительно лениво брел по потемневшему в наступивших сумерках коридору четвертого этажа, когда увидел яркую полоску света под дверью одного из десятых классов. Прислушался. Молодой голос кого-то из учениц что-то взволнованно вещает. Что - не разобрать. В том году я еще работал в школе по совместительству только в одном из седьмых классов, но уже вынашивал идею создания ежедневной школьной стенгазеты. Подумал, что неплохо было бы увлечь этой идеей кого-нибудь из выпускниц, открыл дверь и вошел в класс... Другое традиционное повествование моей дорогой жены о начале нашего романа датируется 8 марта 51-го года. В школьном зале был накрыт стол, за которым учителя, в большинстве своем женщины, отмечали свой праздник. Мы с Линой сидели друг против друга на одном конце стола, около которого в кадке стоял большой фикус. Мне вдруг вздумалось продемонстрировать "стойку на руках" с опорой на спинку стула. Лина утверждает, что я хотел покрасоваться перед ней. Вероятно, так оно и было. Обычно этот эффектный номер давался мне легко. Но тут, видимо, сказалась некоторая степень подпития - потеряв равновесие, я свалился. По одной версии - на фикус, по другой - угодил головой в блюдо с салатом... Так или иначе, но очевидно, что наши с ней отношения были уже по меньшей мере дружескими. Она с самого начала поддержала идею создания ежедневной газеты. К середине 51/52-го учебного года наши объединенные усилия увенчались успехом - газета начала выходить. На этой почве мы еще более сблизились. Если верить воспоминаниям моих "девочек", они уже тогда заметили, что "наш Лев ухаживает за Линой". Что не вызвало у них ревности, поскольку Лина с ее мягкой улыбкой, роскошной рыжей косой густых волос, собранных в пучок, всегда "к лицу и хорошо одетая" (по словам девочек) и к тому же умная и приветливая, им понравилась... Летом 52-го года мы поехали вместе в дом отдыха ВТО на Плесе, а в октябре того же года стали мужем и женой, хотя оформление брака решили отложить до тех пор, пока не убедимся, что союз наш прочен. (Вероятно, это было мое предложение: "обжегшись на молоке, дуешь на воду".) Свадьбу справляли скромно - на дому у радушной Лининой тетки Зины. На этот раз моя мама при сем присутствовала. А кроме родных Лины, только еще Николай Сергеевич с матушкой... Сначала мы поселились в маленькой комнатушке Лины в коммунальной квартире на 6-м этаже огромного жилого дома на Ново-Басманной улице. Туда после ареста отца всю их семью выселили из трехкомнатной квартиры, которая приглянулась какому-то чину из НКВД. Теперь Лина жила в ней одна: мать ее работала в Серпухове, ее там опекала Настенька - бывшая Линина няня, а брат женился и жил у жены. Комнатушка была крохотная. Зато ее большое окно смотрело в ничем не заслоненный простор синего неба, что меня совершенно очаровало: такое никогда моим глазам не открывалось! В этой комнатушке мы принимали первых в нашей совместной жизни дорогих гостей: матушку и Николая Сергеевича. Провели чудный вечер, читали стихи впервые изданного на нашем веку Сергея Есенина. (Это было как раз накануне начала смертельной болезни матушки.) Потом переехали ближе к школе, в нашу с мамой мрачную двухкомнатную квартиру. Из ее окон неба вовсе не было видно. Убедившись в надежности нашего брака, мы его зарегистрировали в начале 57-го года. В том же году, 17 октября, у нас родился сын Андрей. Жили мы хорошо, в счастливом согласии. Заботились друг о друге, стремились лучше понять, чем-то порадовать. Уважали интересы каждого из нас, включая и маленького сына. Дорогой читатель, здесь уместно тебя предупредить, что в этой книжке я не предполагаю рассказывать подробнее о нашей семейной жизни. Эти подробности далеки от основной темы моего повествования. Вернусь к делам школьным. В 54-м году я благополучно завершил обучение на заочном отделении физфака МГУ, а мои три класса окончили школу. Перешагнув тридцатилетний рубеж, пора было искать пути реализации моих давно определившихся научных устремлений. Из школы я ушел. До февраля 55-го года проработал в лаборатории академика Обреимова (см. ниже), где заканчивал свой диплом. Затем поступил в НИИ физико-технических и радиоизмерений (ВНИИФТРИ). О некоторых эпизодах, связанных с пребыванием там, расскажу в 10-й главе. Что же касается Лины, то когда в педагогических кругах стало известно о предстоящей отмене преподавания логики и психологии в школе, она нашла в себе силы и мужество поступить на первый курс заочного физического факультета Педагогического института. Окончила его в 58-м году. Еще год проработала в качестве учителя физики (начала во время учебы на физфаке). Потом, в связи с заменой, по указанию Н. Хрущева, преподавания физики в школе на "политехническое обучение", покинула родные стены и в 59-м году поступила в качестве младшего научного сотрудника в Институт элементоорганических соединений Академии наук СССР... Чтобы продолжить внешнюю линию ее жизни за протекшие с тех пор сорок три года, скажу только, что сейчас (в 2002 году) она доктор наук, профессор, ученый с мировым именем в кругу специалистов ее профиля... Хотя времена нашего расставания со школой уже обозначены, я должен вернуться к весьма важному событию, произошедшему в тот год, когда мы оба в ней еще работали. Я имею в виду смерть Сталина в марте 53-го года. От поклонения этому человеку к пониманию его зловещей сущности и тиранического правления я перешел еще в 46-м году. От членов "общества оптимистов", собравшегося вокруг Гали Петровой, я узнал о репрессиях середины 30-х годов, которые в юности принимал за очистку нашего общества от "врагов народа". А от вернувшихся с войны соучеников - о направлении в концлагеря солдат, освобожденных из немецкого плена. Лина же (и ее мать), несмотря на арест и исчезновение отца, еще долгие годы оставались в числе верующих в благотворный сталинский "гений". Году в 51-м Лина подавала заявление о вступлении в партию и была глубоко огорчена, узнав, что ей как дочери репрессированного отказано в этой чести. Она с обидой повторяла слова "вождя": "Сын за отца не отвечает!". Мы уже были дружны и, утешая ее, я осторожно приступил к политическому просвещению моей подруги. Потому осторожно, что знал: среди моих ровесников немало случаев, когда крушение веры в партию и Сталина приводило их к полному нигилизму, отказу от приверженности к любым общественным идеалам и надеждам. Естественно, что после начала нашей совместной жизни моя "политпросветработа" развернулась в полную силу. Так что, когда радио передало первые сведения о тяжелой болезни "вождя народов", мы с одинаковой радостью и надеждой ждали очевидно неизбежного конца... Хорошо помню прохладный, но солнечный день 9 марта 53-го года. Мы вышли на улицу, уже свободную от заслонов, но еще не открытую для движения транспорта. Из окрестных домов тоже высыпало множество людей. На большинстве лиц можно было прочитать истинное горе и страх перед непостижимым будущим без Сталина. Наши с Линой мысли тоже были полны тревогой о будущем, хотя тревога эта смешивалась с радостью и надеждой. Потом, в 12 часов, раздались гудки, извещающие о внесении набальзамированного трупа в мавзолей Ленина. Мы слушали их в благоговейном молчании - как сигналы наступления еще неведомой, но новой эры. До этого, утром 6-го числа, мы были в школе, куда, как обычно, пришли и все мои ученицы. Многие только там узнали о состоявшейся смерти. Почти все плакали. Слов для утешения у меня не было, радость свою я скрыл, чтобы не оскорблять их печаль. Просто молчал. Состоялся митинг с поминальными речами кое-кого из учителей, но без каких-либо траурных атрибутов. Их припасти не успели. К тому же из райкома партии поступила странная телефонограмма: "Не увлекаться трауром!" То ли "родная партия" жалела психику детей, то ли информировала нас, учителей, что она-то осталась и потому ожидать существенных перемен в общественной жизни страны не следует. К сожалению, я не догадался в те дни узнать, получены ли были аналогичные телефонограммы на предприятиях и учреждениях города. Прощание с вождем Было объявлено, что с вечера 6-го по 8-е марта в Колонный зал Дома союзов будет открыт свободный доступ для прощания со Сталиным. Началось великое паломничество. Ехали со всех концов Союза. Ехали без билетов, штурмуя поезда. Говорили, что ехали даже на крышах вагонов (это в начале-то марта!). А в семимиллионной столице, наверное, все ее жители, за исключением детей, стариков и лежачих больных, намеревались принять участие в ритуале прощания с "вождем партии и народа". Какая сила влекла их к его смертному ложу? Думаю, что многих - искреннее горе. Любовь к нему воспитывалась с детских лет. Вера в его мудрость и заботу о простых людях для очень многих стала религией, оторванной, как ей и полагается, от реалий скудной земной жизни. Кроме того, он был Великим полководцем, спасшим страну от порабощения ненавистным врагом. Несомненно, были и такие, кто стремился в Колонный зал для того, чтобы бросить торжествующий взгляд на поверженного в прах тирана. Но подавляющее большинство людей, по моему глубокому убеждению, направляло к его гробу простое любопытство. С расстояния в каких-нибудь три шага посмотреть в умершее лицо человека, чье слово было законом для двухсот миллионов граждан. Лично присутствовать при свершении события, которое должно повлиять на судьбу всего человечества. Чтобы потом рассказывать детям и внукам: "Я был там, я видел"... Вряд ли растерянные наследники рухнувшего всемогущества, во всех серьезных случаях получавшие указания "с самого верху", предвидели такое скопление народа. И вряд ли сами люди, направлявшиеся к Дому союзов, могли себе представить, что окажутся в таких смертельно опасных ситуациях. Кольца милицейских оцеплений, баррикады из военных грузовиков, перекрывавшие улицы, ведущие к центру города, и шпалеры солдат, формировавшие очередь, охватывали лишь территорию внутри Бульварного кольца. По-видимому, для этой цели использовали только силы московской милиции и военного гарнизона города. Между тем как за день до открытия доступа в Колонный зал можно было бы мобилизовать для организации порядка хотя бы дивизию внутренних войск, дислоцированную в Подмосковье. В результате на Трубной площади, от которой начиналась контролируемая войсками очередь, возникло такое столпотворение, что несколько человек были задавлены насмерть. Кольца оцепления и баррикады на улицах внутри Бульварного кольца толпы людей брали штурмом или обходили проходными дворами. Вторгались в очередь, ломали ее на подходах к верхнему концу Большой Дмитровки. Здесь же, ввиду близости Дома союзов, страсти утихали, и нормальную очередь по три-четыре человека в ряд солдатам удавалось удерживать в пределах тротуара на правой (по ходу движения) стороне улицы. Мы жили тогда как раз на Большой Дмитровке, в доме No 14 - между Столешниковым и Дмитровским переулками. Со всех сторон нас окружали заслоны. Выходы из обоих переулков на улицу были перекрыты охраняемыми баррикадами из грузовиков, а саму улицу чуть ниже Столешникова переулка и проезда МХАТа перегораживали милицейские оцепления. Однако при предъявлении паспорта с пропиской мы могли через них спокойно проходить. Нам с Линой тоже было любопытно посмотреть на "усатого" в гробу. Для нас это было очень просто. Выйдя из своего парадного и перейдя улицу, мы встроились в очередь, не встретив возражений, поскольку всем было ясно, что через десять минут они попадут в Колонный зал, а солдаты стояли лицом к очереди. Выпускали из зала в Георгиевский переулок и далее на Тверскую. С нее благодаря паспортам с пропиской мы через проезд МХАТа вернулись домой. На меня встреча с прахом "лучшего друга физкультурников" особого впечатления не произвела. Я уже давно презирал этого человека и только удивился, какой он маленький, рыжий и конопатый. Поделившись своими впечатлениями с мамой, мы спокойно собрались ужинать (уже стемнело), когда ощутили мощные и непонятные удары, сотрясавшие стены дома. Выглянув на улицу, я не обнаружил причину этого странного явления. Потом догадался пройти на общую кухню нашей коммунальной квартиры, окно которой выходило во двор. Там в полутьме мне удалось разглядеть картину, напоминавшую иллюстрации к книгам по истории древнего мира. Случилось так, что в эти дни готовилась смена перекрытий на чердаках нашего дома. Во дворе лежали огромные деревянные балки прямоугольного сечения со стороной не менее чем сантиметров тридцать и длиной в десять-двенадцать метров. Мне удалось разглядеть, что одну из этих балок держит на весу множество мужчин, что эта балка до половины скрывается в подворотне дома, где ее, очевидно, держит не меньшее число мужиков, и что по чьей-то команде: "Р-раз, два" - все они одновременно совершают возвратно-поступательное движение, заканчивающееся звуком мощного удара. Я понял, что перед моими глазами действует древний таран. В следующую минуту сообразил, что таранят железные ворота, обычно настежь распахнутые, а сейчас запирающие выход из подворотни на улицу. Люди, использующие это старинное стенобитное орудие, проникли в наш двор из Дмитровского переулка через двор соседнего дома (помойка, некогда разделявшая эти дворы, была уже ликвидирована). Таким образом они намеревались обойти баррикаду, преграждавшую выход из переулка на улицу. Трудно было представить себе, что эта агрессивная толпа состоит из убитых горем людей. Ими владели жажда необычайного зрелища и возмущение тем, что на пути к нему воздвигнуты преграды. Мною же овладела ярость из-за того, что ради утоления этой жажды они готовы обрушить наш старенький дом. Бог знает, выдержат ли его стены такие сотрясения. Я бросился через парадное на улицу. К моменту моего появления сорванные с петель ворота уже лежали на земле, и большой военный грузовик задним ходом въезжал в подворотню. Между его кузовом и стеной подворотни оставался проход шириной в полметра. В него друг за другом вбегали солдаты и милиционеры, чтобы оттеснить толпу от грузовика. Не очень отдавая себе отчет в своем поступке, движимый все той же яростью (хотя дом и не обрушился), я тоже ринулся в этот проход и принял участие в завязавшейся в темноте двора драке на стороне сил правопорядка. Через несколько минут численное превосходство этих сил стало явным. Большая часть "агрессоров" отступила через соседний двор в переулок и там рассеялась. Тех же, кто не успел ретироваться, рассвирепевшие солдаты и милиционеры ловили и избивали. Тут я сообразил, что одет в штатское и могу разделить участь побежденных. Остановился и прислонился спиной к стене дома. Когда ко мне с кулаками подбежал какой-то солдат, я успел ему крикнуть: "Я из этого дома, дрался вместе с вами!" Он мне поверил и оставил в покое. "Бой" вскоре затих. Приказа задерживать противников, очевидно, не было, и они, порядком помятые, покидали двор тем же путем, что и остальные. Я тоже беспрепятственно вернулся домой. Но воспоминание о факте своего участия на стороне властей в сражении с народом и о словах "я дрался вместе с вами" до сих пор рождает в моей душе чувство некоего стыда. Хотя "народ", участвовавший в этом сражении, вряд ли заслуживал симпатии... Встречи с Петром Капицей В начале 50-х годов события моей жизни накладывались друг на друга. Поэтому для связного их изложения приходится делать некоторые отступления от хронологии. Весной 52-го года госэкзамены в МГУ были сданы, и надо было определяться с темой дипломной работы. Заочное отделение физфака предлагало только темы по истории физики. Если оканчивавший студент желал в качестве дипломной выполнить какую-либо экспериментальную исследовательскую работу, он должен был сам найти научное учреждение, где такую работу и ее руководителя ему предложили бы, а затем согласовать тему диплома с деканатом заочного отделения. Я решил, что следует поискать учреждение, где для меня нашлась бы тема, по возможности, близкая к биофизике. Естественно, что первым делом я направился в Институт биофизики Академии наук (Биологический центр в Пущино только строился, институт находился в Москве). Беседа с его директором, академиком Глебом Франком не дала результата. Узнав, что я работал инженером-конструктором, он предложил мне место начальника мастерской и соблазнял перспективой развертывания на ее базе после переезда в Пущино специального КБ биологического приборостроения. Я соблазну не поддался и ушел ни с чем. В частности еще и потому, что институт Франка, как выяснилось из нашей беседы, был в то время ориентирован на изучение радиационных поражений человека. Это было естественно и необходимо ввиду развертывания широкого фронта работ по использованию атомной энергии, но не совпадало с моим пусть еще отдаленным, но вполне определившимся научным интересом в области биофизики. Рассказал о моем неудачном визите к Франку Гале Петровой. Неожиданно она мне посоветовала поговорить о своих планах с Абрамом Федоровичем Иоффе. При этом призналась, что никогда не слышала, чтобы Иоффе интересовался проблемами биофизики. Но он настоящий большой ученый и не может не знать, кто и где собирается начать исследования в области физики живой природы, поскольку (она была с этим совершенно согласна) такие исследования - дело самого ближайшего будущего. И кроме того, Абрам Федорович известен в Академии как доступный, отзывчивый и добрый человек. В это время А.Ф. Иоффе занимал пост вице-президента Академии наук. Дверь его кабинета выходила в большой круглый вестибюль напротив двери, ведущей в кабинет президента. Я уже побывал в этом вестибюле, когда докладывал у С.И. Вавилова конструкцию прибора ФИАР-2. Знание "поля боя" придавало мне решимости. Перед каждой из двух дверей за своими столиками сидели секретарши президента и вице-президента. Иоффе жил в Ленинграде, в свои 72 года оставался директором созданного им Института и наезжал в Москву нечасто. Вряд ли он был сильно загружен делами в эти свои приезды. Пост вице-президента скорее всего был ему предложен в знак почета и признания особенных заслуг в становлении физики в СССР, а не для участия в повседневном руководстве Академией. Телефон вице-президента нетрудно было отыскать в справочнике Академии наук, а об очередном появлении Абрама Федоровича в Москве меня известила все та же Галя Петрова: у нее были знакомые в аппарате президиума Академии. Я позвонил. Трубку взяла, естественно, секретарша вице-президента. Представился ей (для солидности) как дипломированный инженер, сообщил, что заканчиваю физический факультет МГУ и хочу посоветоваться с Абрамом Федоровичем о выборе специализации в области физики. Она мне сказала, что вице-президент занят делами Академии и индивидуального приема не ведет. Памятуя о доступности и доброте Абрама Федоровича, я стал настойчиво уговаривать секретаршу спросить у вице-президента, не согласится ли он принять меня в порядке исключения. Она отнекивалась. Я упорствовал в своей просьбе. Наконец она сдалась, велела подождать у телефона и через несколько минут сообщила, что Абрам Федорович согласен меня принять в таком-то часу... И вот я уже сижу в его небольшом кабинете. С почтительным восхищением гляжу в умные глаза старого и явно очень доброго человека. Сильно взволнованный сознанием того, что говорю с одним из крупнейших физиков мира, рассказываю свою историю. О работе в КБ, об опытах Турлыгина (они ему известны), о моей уверенности в триумфальном будущем физики живого, о готовности посвятить себя целиком становлению этой новой физики. Признаюсь, что не знаю, где и кому предложить свои услуги. Прошу совета... Рассказывая дома об этом разговоре, я уверял, что в ответ на мою просьбу великий старец прослезился и прижал меня к своей груди. Это, конечно, было бессовестной выдумкой, но мой рассказ и просьба действительно растрогали Абрама Федоровича напоминанием о его юности. "Вот так же, - сказал он мне, - примерно в Вашем возрасте я приехал за советом к Резерфорду. Но что я могу Вам сказать? Знаю только одного крупного советского ученого, который серьезно интересовался перспективами биофизики. Это Петр Капица. Он сейчас не у дел, но не сомневаюсь, что это временно. Кроме того, он, конечно, знает ситуацию в мировой науке. Попробуйте посоветоваться с ним". Я знал, что Капица в опале за отказ работать над созданием атомного оружия и безвыездно живет на своей даче в поселке "Николина Гора". Решил отправиться туда... Теплый весенний день. Я иду пешком от железнодорожной станции Перхушково до Николиной Горы (добрых 12 километров) и всю дорогу волнуюсь, воображая свой разговор с великим Капицей. Легко нахожу его дачу. Ворота, ведущие на дачный участок, распахнуты. Захожу, оглядываюсь. На крыльцо выходит женщина, вероятно, жена Петра Леонидовича. Объясняю ей цель моего визита, ссылаюсь на рекомендацию Абрама Федоровича. Она говорит, что Петр Леонидович никого не принимает, советует написать ему письмо. Пытаюсь уговорить ее, но она непреклонна. Теперь я ее понимаю. Находясь в опале, да еще по причине отказа сотрудничать с Берией, который начальствовал над всеми работами по созданию атомной бомбы, Капица имел основания опасаться какой-нибудь провокации, если не теракта. Ухожу ни с чем. Писать письмо не вижу смысла. Не поговорив со мной, Петр Леонидович вряд ли станет мне что-нибудь рекомендовать... Проходит год, умирает Сталин, Берия расстрелян. Очевидно, что опала Капицы окончилась. Летом 54-го года решаю повторить свою попытку. Снова тот же долгий, волнительный поход на его дачу. Опять встреча с женой Капицы. Она меня узнает, просит подождать и уходит в дом. Через несколько минут выходит и приглашает меня пройти на маленькую боковую террасу. Петр Леонидович выйдет ко мне. На террасе простой деревянный стол и две скамейки. Сажусь на одну из них. В состоянии крайнего волнения ожидаю, уставившись на темное пятно сучка на противоположной стене. Пытаюсь про себя прорепетировать мой рассказ, но мысли скачут, ничего связного придумать не могу. Проходит минут пять-десять (мне кажется, что час), и появляется Капица. Он смотрит на меня благожелательно. Я успокаиваюсь и повторяю то, что излагал Абраму Федоровичу. Петр Леонидович говорит, что процессы жизнедеятельности, без сомнения, в самом ближайшем будущем станут плодотворным полем для физических исследований и что его это направление уже давно интересует. Но сейчас он ничего определенного сказать не может. Через некоторое время, вероятно, вернется в свой Институт физических проблем. После того как разберется с состоянием дел в Институте, он готов меня там принять и продолжить наш разговор. Прощаясь, подает мне руку. Благодарный, окрыленный, полный радужных надежд, покидаю дачу. Обратный путь на станцию кажется вдвое короче... Через какое-то время узнаю, что Капица вновь назначен директором созданного им Института. В физических кругах Москвы ходят самые фантастические слухи о том, как он восстанавливает былой облик своего детища. До отстранения Капицы Институт физических проблем в системе Академии наук, да и во всей советской системе, являлся немыслимым исключением. Мало того, что число сотрудников на единицу площади в нем было вдвое меньше, чем по обычным академическим нормам. В Институте не было ни бухгалтерии, ни отдела снабжения, ни канцелярии, ни даже спецотдела. Со всеми действительно необходимыми функциями этих подразделений справлялась одна секретарша директора. В Госбанке были открыты неограниченные счета для Института - как в рублях, так и в твердой валюте для закупки нужного оборудования за границей. Научные сотрудники не имели определенного отпуска. Те из них, кто чувствовал необходимость отдыха, обращались к Петру Леонидовичу за разрешением не приходить в лабораторию в течение согласованного с ним срока. Если они предпочитали отдых на берегу моря, то могли с семьей отправиться в принадлежащий Институту небольшой санаторий - разумеется, бесплатно. Для этой цели в московском аэропорту Институт держал собственный самолет. Все это было оговорено Капицей как условие возвращения в 1934 году в СССР из Англии. Так же как закупка и доставка в Москву всего оборудования лаборатории, в которой он там работал. Остается добавить, что Институт был выстроен по его проекту, но лишь после того, как рядом был построен дом для его будущих сотрудников. Рассказывали (быть может в качестве анекдота), что первой его акцией по возвращении из изгнания был созыв четырех дворников, числившихся в штате Института, и предложение любому одному из них принять на себя обязанности всех четверых при условии выплаты ему их суммарной зарплаты (желающий нашелся). Затем он ликвидировал все перечисленные выше обслуживающие отделы и принялся за сокращение штатов Института... Выслушивал научные отчеты заведующих всех размножившихся за время его отсутствия лабораторий, и если считал сохранение каких-то из них нецелесообразным, увольнял в полном составе. Предварительно договорившись с президиумом Академии и ВЦСПС, что все уволенные в том же составе и на тех же условиях оплаты будут переведены в другие институты Академии. Весной 55-го года, в разгар этого "побоища" я и явился в Институт. Никакого вахтера на входе не оказалось. Так же как и гардеробщицы в гардеробе. Повесил свой плащ и поднялся на второй этаж. У встретившегося в коридоре сотрудника узнал, где могу найти Петра Леонидовича. Постучал в дверь и вошел. Просторная комната без каких-либо украшений, без ковра на полу и, насколько мне помнится, без фотографий или картин на стенах. Вероятно, не кабинет директора, а комната для семинаров. В глубине небольшой стол, за которым сидят Капица и академик Шальников. Последнего я узнал потому, что он принимал у меня госэкзамен на физфаке. Рядом со столом стоит высокий молодой мужчина. Как мне потом сказали, академик-секретарь Президиума Пешков. Похоже, что эта "троица" как раз и выслушивала доклады заведующих лабораториями (зачем бы еще в ее составе мог оказаться академик-секретарь?). Только я собрался напомнить о нашей встрече на даче, как Петр Леонидович сказал: "Помню, помню, молодой человек. Вот что могу теперь Вам сказать. Биофизика бесспорно является одним из наиболее интересных направлений развития физики в ближайшие годы. Но я уже не молод, и у меня только одна жизнь. Поэтому биофизикой всерьез я заниматься не буду, а продолжу свои работы в области физики низких температур. Посоветовать, к кому еще обратиться, не могу - не знаю. Но готов Вас принять в свой Институт. Разумеется, на нашу тематику". Но я был молод и глуп, к тому же самолюбив и потому ответил: "Благодарю Вас, Петр Леонидович, но у меня тоже только одна жизнь и я посвятил ее физике живого". Этот отказ, как теперь ясно, был величайшей ошибкой моей жизни. Если бы я мог предвидеть, сколь мало продуктивной окажется моя деятельность в этой области науки! И как,