е было лето 86-го? - Да... Потом я поехал с тургруппой в Одессу. Возвратился в Ивано-Франковск 13 августа, когда меня и арестовали. Вот таким был наш с ним разговор в Москве. Помню, когда я слушал его, мне хотелось что-то возразить ему, объяснить... О том, что нельзя не только доносить, но и принимать предложения о доносительстве - это не лучшая судьба для человека. И что-то еще такое, горячечно-красивое... Но потом подумал, в чем упрекать парня, которому тогда, когда ОНИ с ним впервые увиделись, еще и двадцати не исполнилось. Что там о его вине? Она куда меньше, да и есть ли вообще, чем вина тех, кто заставил его принять это предложение... Тем более и с заданиями он не справлялся... В Западную Украину весна приходит быстрее, чем в Восточную. День был ярким, солнечным, почти уже летним... Здание ивано-франковского института радовало своей изящной современной архитектурой, и на скамейке у входа в вуз будущие учительницы открыто писали шпаргалки. Мы поднялись на второй этаж и нашли кабинет декана факультета иностранных языков. Постучались в дверь деканского кабинета, представились... Вы помните, Богдан Антонович, как в августе 1986 года вам дали на рецензию стихи, музыкальные журналы и украинскую музыкальную энциклопедию? Помните вашего бывшего студента Виктора Идзьо? Тогда вы еще не были деканом. Декан Б. Грицюк пожал плечами: - У меня было много студентов... Да и рецензий я написал сотню... Но это была не совсем обычная просьба. Виктор Идзьо... Может быть, вспомните? Ну... Он внимательно посмотрел на нас, вздохнул: - Ну... Что-то припоминаю... - Тогда почему, - спросили мы, - к вам, не филологу, не историку, не музыканту, а сотруднику кафедры педагогики и психологии обратилось управление КГБ с просьбой дать свое заключение на стихи и старые журналы, найденные у вашего студента? - Откуда я знаю... Сам не мог понять... - Богдан Антонович, был ведь уже 86-й год! Вы не могли не понимать, не могли не видеть, что ничего крамольного не было в этой литературе. Он замолчал надолго, а может быть, нам так показалось, а потом горько усмехнулся: - Но меня же попросили не с кафедры философии, а из КГБ. И я понимал, какую рецензию, какое заключение от меня ждут... - Вы не жалеете о своем поступке? - Ну жалею, жалею! - взорвался он. - Но вы бы знали мою жизнь! Вы бы знали!.. Нет, не надо ничего записывать, не надо! Потом еще долго стояло передо мной его лицо, вдруг покрывшееся красными пятнами, дрожащие руки и отчаяние, мелькавшее в его глазах. И мне стало его жалко. Очень жалко. Совсем жалко. Когда Виктор Идзьо первый раз появился в редакции, и я, сначала недоверчиво, а потом все больше, больше и больше убеждался, что все, о чем он рассказывает, правда, может быть правдой; когда потом я позвонил в Киев Киселеву и сказал: "Серега, выдвигайся в Ивано-Франковск"; когда потом мы там работали (и, кстати, во время той командировки пережили классные приключения - расскажу, обязательно расскажу!); когда статья была написана, опубликована и вызвала некоторое шевеление и в киевских, и в московских кабинетах, и бурю писем в газету, - шел, повторяю, 1990-й: туда, на Западную Украину, мы ездили поздней весной, опубликована статья "Последняя жертва "Малой земли" была в начале лета. Да, шел 1990-й... Начинаю отмечать в себе ранние признаки склероза. А чем в принципе был примечателен 90-й? Что в нем было такого особенного, что непременно должно было оставить свой след? Еще ничего не предвещало августа 91-го. И декабря 91-го. И то, что снесут Железного Феликса с площади его имени. И Горбачев послушно сдастся на радость победившему его Ельцину. И где эта Беловежская пуща - не знал никто, кроме жителей окрестных деревень. А что танки будут стрелять по Белому дому? Да и в голову никому не могло прийти на американский манер назвать несуразное здание Совмина РСФСР... Шел 1990 год... В октябрьском номере "ЛГ" именно за тот, 90-й год нашел свою старую статью, начало которой отражало, наверное, не только мое собственное настроение. Наверное, не одного меня. Скорее всего, не одного. "Был один из мерзких дней дождливой московской осени. Оказавшись в центре, на бывшей улице Горького (а сегодняшней Тверской), я с ужасом обнаружил, что мне все не нравится. Не нравится дождь, противное небо над головой, невыносимы очереди там, где хоть что-то дают, и их отсутствие там, где вообще ничего нет, жуткое чувство охватывает, когда проходишь сквозь строй озверелых "спикеров" возле "Московских новостей", устал от предчувствия будущего и от информации о прошлом, которое чудовищно все, куда ни ткнись. Наконец, надоело напряжение вокруг и внутри тебя, которое почему-то не снимает ни перспектива 500 дней, ни ласковое прикосновение западных кредиторов. Я понимал, конечно, что еще немного пройду от Пушкинской вниз, по Тверской, прикасаясь к воспоминаниям о чем-нибудь хорошем и бросая взгляд на дома своих друзей и знакомых, и это чувство безнадежности существования исчезнет - по крайней мере, надо жить дальше, и жить не в тумане только лишь политических страстей. Ведь что бы с нами ни происходило - это жизнь, жизнь... Возможно, в каком-нибудь будущем наши девяностые будут оценены не только как конец средневековья, но и как начало возрождения, и будущие наши потомки страшно позавидуют нам, что именно сейчас мы посетили этот мир..." Да... Ну ладно, значит, такой представлялся мне тогда 1990 год - все-таки иногда есть польза от того, что вдруг отыщешь старую газету, которая напомнит тебе и что происходило вокруг тебя самого, и как то, что происходило, отражалось в тебе самом. То, что и не вспомнилось бы вот так просто, без напряжения памяти... Но по-хорошему-то, думаю я сейчас, и не надо человеку, чтобы от каждого года его жизни оставалось толстенное досье (вот черт! как влез в эту книгу, так и слова лезут в голову совершенно специфические). Чем меньше событий, тем ярче из них каждое: ага! это какой был год? когда я познакомился?.. когда я был свидетелем того, как?.. когда я пережил такое, что?.. Ну и так далее. Так не всегда получается, конечно. Не потому даже, что прожитый тобой год был слишком насыщен значимыми событиями: ведь и так бывает, что спустя всего лишь полгода, а то даже и месяц, ты и не вспомнишь какую-то ерунду, которую ты воспринимал тогда, когда она случилась, как поворотный миг в твоей жизни (это не только касается отдельно взятого человека, но и целого, так сказать, исторического периода. Попробуй вспомнить, что у нас происходило, допустим, когда Генсеком был Черненко? Что-то такое с одышкой, большего и не вспомнишь! От Андропова хоть осталась охота за рабочим народом в банях и парикмахерских да сбитый южнокорейский самолет). Но, повторяю, чаще всего все-таки каждый год прожитой нами жизни - масса всего, что может запомниться. И все потому, что в конце концов мы не в Швейцарии. Ну ладно. Я не об этом. Я - о тихом и не очень, в принципе, запоминающемся 1990-м. Так вот, история, которую я тогда узнал и о которой написал тогда вместе с Сергеем Киселевым, - и на самом деле единственно яркая, которая от 90-го осталась. Могу вспомнить детали, фрагменты, даже запахи, сопровождавшие нас в той поездке на Западную Украину. Но сначала об одном неожиданном повороте в собственной судьбе, который произошел осенью 89-го, но в полной мере я почувствовал эти изменения начиная с 90-го (и в данной, ивано-франковской, истории мое новое, так сказать, положение сыграло свою некоторую роль, потому-то я вновь обращусь к приключениям собственной жизни, - уж, извините, так складывается эта странная книга). Осенью 1989 года я был избран народным депутатом СССР. Всего-всего я ожидал в жизни, кроме этого. Началось все с телефонного звонка в редакцию: - Мы хотим выдвинуть вас в народные депутаты. - А вы кто? - Инженеры с Ворошиловградского завода имени Ленина. - А где находится ваш город? - От Москвы лететь час десять... По-моему, таким был этот разговор. Сейчас, вспоминая то время, я не могу отделаться от ощущения, со мной ли это было? Сегодня мы уже привыкли говорить об избирательных технологиях - тогда и слов-то таких не было. Сегодня подсчитываются деньги, которые тратятся на выборы - тогда об этом не было и речи. Тогда - была волна жизни, и я, наверное, просто попал в нее. Когда меня привели в избирательную комиссию, помню иронический взгляд ее председателя: а ты-то парень куда лезешь? Чужак, москвич, один - против целой машины? Сейчас я с благодарностью вспоминаю Ворошиловградский обком КПСС: именно он помог мне выйти во второй тур, а потом победить обкомовского кандидата, набрав более восьмидесяти процентов голосов. Да, обком сделал все для моей победы. Запрет на посещения заводов кончался тем, что рабочие выходили на улицу, и я выступал перед ними, стоя на грузовике. Публикации в местной партийной газете о том, что я хочу продать Курилы японцам, вызывали гомерический хохот в городе. Когда в недрах обкома рождалась идея вывесить плакаты "Кооператоры Ворошиловграда - за Юрия Щекочихина" (а рабочий город не очень-то жаловал кооператоров) - моей команде становилось известно об этом через час от ребят из штаба соперника. И даже то, что на самодельных листовках зачеркивали мою настоящую фамилию и писали над ней вымышленные, естественно "Гольдберг" и "Гинзбург" (может, хоть на это клюнут простые работяги), - и то срабатывало не против, а за: ну и что? а вроде наш парень... А апофеозом борьбы против меня стал самолет: Ан-2 должен был разбросать листовки в поддержку моего обкомовского соперника, но листовки упали на похоронную процессию, о чем, естественно, тут же стало известно всему городу. Помню ночь победы... Уже около 12 ночи стало ясно, что я выигрываю. Я сидел в гостинице со своими новыми товарищами, когда мне позвонил секретарь горкома партии, возглавлявший всю кампанию против меня, и радостно сказал: "Поздравляю! Я в этом не сомневался". Дома у Пети Шевченко, замечательного журналиста и поэта, который возглавлял штаб кампании, собрались все. Когда я вышел из гостиницы, увидел толпу студентов - они чуть меня не закачали... Вот ведь какое было время! Господи!.. Вернулся в гостиницу на рассвете - телефонный звонок: "Кто победил-то?" - "Да вроде я!" - "Наливай, Вася!" Разве такое забудешь? А Петю Шевченко убили в 97-м, после серии его статей в "Киевских ведомостях" о работе украинских спецслужб. Его фотография висит над моей постелью. Я уже отплакался. Да, ну а тогда началась эта моя новая жизнь, о которой я не мог предположить даже в самых страшных снах. Не хочу писать о депутатстве - не тот повод. Но в ту поездку в Ивано-Франковск я ехал с депутатским значком (обычно его никогда не надеваю, ни тогда, ни сейчас, когда избран в Госдуму). В депутатском зале познакомился с депутатом из Ивано-Франковска Василием Степановичем Ткачуком - замечательным дядькой, возглавлявшим огромную агрофирму. Уже в самолете, узнав, зачем и по какому поводу еду, он мне сказал: "Если нужна будет помощь - позвони". А помощь, как потом оказалось, была на самом деле нужна. Когда мы с Сергеем Киселевым пришли в местный КГБ, наверное, депутатство и депутатский значок сыграли свою роль: меня воспринимали как своего. И когда я сказал: "Да все-таки не очень-то я верю, что Идзьо - антисоветчик", - начальник областного управления КГБ, поразивший меня прежде всего своим париком, ответил: "Да ну что вы, конечно же, антисоветчик", нажал какую-то кнопку на селекторе и приказал принести оперативное дело Виктора, то есть те материалы, которые он не должен был показывать никому, а уж тем более журналисту. Помню, помню, какая внутренняя дрожь охватила меня, когда я читал вслух (а Сергей писал все на диктофон) сообщения агентов. Они что, сошли с ума? - думал я. Они не могут, не имеют права показывать мне все это. Потом мы простились, вышли на улицу, но не прошли даже сотню метров, как нас догнал помощник кагэбешного начальника: "Как-то неудобно... Гости, а мы вас так отпустили". Мы договорились увидеться вечером. - Сергей, - сказал я Киселеву, - надо уматывать отсюда. Они, кажется, поняли, что наделали... Из телефонной будки я позвонил Ткачуку: - Василий Степанович, нужна помощь... Он сказал, что машина будет через час возле гостиницы. Час мы гуляли по городу. Потом подошли к гостинице. Помню, там увидел Сашу Бархатова (впоследствии он на какое-то время станет пресс-секретарем Лебедя и напишет правдивую и печальную книгу об этом генерале). Сергей поднялся, чтобы забрать наши сумки... Несколько дней мы провели в Карпатах у Василия Степановича, думая, как лучше выбраться отсюда, и потом, наконец, решили: если будут ждать на московском рейсе, надо лететь не в Москву, а в Киев. (Уже позже я выяснил, что опасения наши были не напрасными: местные гэбешники сбились с ног, чтобы отыскать нас. Дело было не в самом Викторе, а в том, что они сами нарушили святая святых: рассекретили агентуру). Статью мы писали в Киеве. Сергей приехал в Москву на день позже, чем я. Вот тогда-то вечером кто-то и побывал у него в гостинице, забрал кассету, правда, совсем другую - та, настоящая, была у меня. Вот вроде и все об этой истории. Да, еще одно... После выхода статьи я получил письмо от преподавателя из ивано-франковского института, в котором учился Виктор. Суть письма уже позабыл, но одно помню хорошо: "Не переживайте за декана Грицюка. Не было у него никаких мучений за то, что практически погубил парня. Такие, предавая, не мучаются". Вот и сейчас, вспоминая все новые и новые истории из жизни стукачей, думаю, а может, я придумал все эти мучения? Может, никакие они не жертвы эпохи и предательство было для них естественной необходимостью? Но нет. Все-таки нет. И еще одна история - тому свидетельство. ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: ШОФЕР АНГЛИЙСКОГО ПОСЛА Да, еще одна судьба, еще один человек, и снова вопрос, на который так хочется найти ответ: кто же все-таки эти люди. Жертвы, попавшие под колеса этого нашего паровоза, который, казалось, летел вперед и вдруг - привез неизвестно куда? Или напротив, не время сделало их такими, а они сами, своими судьбами, своими поступками определили именно такое течение времени? Ну ладно... Продолжаю. Жил-был шофер... Нет, не так. Жили-были мы, и самое загадочное в нашей жизни - это странность пересечения судеб. Так, допустим, я в страшном сне не мог бы себе представить, что однажды - да, в тот самый день, когда Москва удивленно и растерянно просыпалась под шум танковых моторов, - самым ценным из того, что я посчитаю нужным забрать с собой, в спешке покидая дом, окажутся три диктофонных кассеты, на которых была записана мучительная исповедь агента КГБ. Да, это был август 1991 года. Сейчас, вспоминая, что было тогда, в эти три дня: рассвет, ночь, день, снова ночь и снова рассвет, а все как будто одно мгновение, - думаешь не о потерянных возможностях той победы, а совсем о другом. Потом, уже спустя месяцы и даже годы, я от многих, ставших участниками тех событий: в самом Белом доме (и, кстати, "Белым" он стал называться именно в эти дни), на баррикадах вокруг него, от студентов, политиков, журналистов, от людей мне близких и совсем незнакомых, - слышал слова, которые могу повторить и сам сегодня - когда и жизнь другая, и сам другой, - нисколько не стесняясь тех, тогдашних моих чувств: да, это были самые яркие впечатления в уже почти прожитой жизни. Помню, помню ночь с 21-го на 22-е августа. Близился рассвет. Ждали Михаила Горбачева. Пойдем, - взял меня за локоть Володя Молчанов и, нагнувшись, шепнул: - Горбачев подъедет к тому подъезду... По полутемной узкой лестнице с выщербленными ступенями мы сбежали вниз. Почему именно сюда? - спросил я парня из охраны. Всех этих ребят мы уже хорошо знаем. Они здесь уже третьи сутки... А ребята стояли, намертво сцепившись за руки, образуя свободное пространство возле подъезда, порог которого должен был переступить Президент, чье форосское заточение стало последним мигом его славы как Президента. Вышел Бурбулис и начал нервно прохаживаться, прислушиваясь к звуку гаишных сирен, доносящихся с Кутузовского проспекта... Появился Кобец, о чем-то тихо переговорил с каким-то незнакомым мне человеком с коротким автоматом, висящим через плечо. Прорвалась, узнав откуда-то о том, что будет происходить возле этого подъезда, еще одна, кроме молчановской, телегруппа. Кажется, французы... Шла, длилась, как будто вечно, счастливая ночь с 21-го на 22-е августа. "Гор-ба-чев..." - вдруг начала скандировать толпа. Но нет, это проехал кортеж Силаева. "Пре-зи-дент..." - раздался тысячеголосый рокот, пробегающий, как морская волна, от подъезда к подъезду. Снова не он: мигая яркими фарами, подъехал "ЗИЛ" Руцкого. Михаил Горбачев тогда так и не появился... И потом, помню, аж сердце замерло, когда на широкий балкон Белого дома вышел Александр Руцкой и торжественно объявил - и микрофоны разнесли его голос на всю площадь и далеко от нее: "Президент Горбачев спасен! Злодей Крючков арестован!.." Ох, где эта жизнь теперь... У каждого, естественно, свои воспоминания о тех трех августовских днях: и у тех, кто был в Белом доме, и у тех, кто был далеко от него, в другом городе и даже в другой стране (совершенно трогательную историю я слышал в Бостоне: к дочке наших эмигрантов, которая и родилась-то в Америке, именно в этот день - да, когда была ночь в Москве, но уже победная ночь! - пришел весь ее школьный класс с букетами цветов). Да, у каждого с этими днями связано свое, личное. Это уже потом, после стали смеяться сами над собой, вспоминая скорее веселое, чем печальное. Спустя года полтора после того августа Инна Волкова, работающая сейчас в российском посольстве в Вашингтоне, вспомнила, как, пробираясь через бетонные надолбы и картонные коробки, она услышала: "Девушка, осторожно! Вы сломали нашу баррикаду"... Но все это - потом. Уже как-то совсем недавно, ночью, голосуя на дороге и злясь на проносящиеся мимо машины (или на водителей, заламывающих безумные цены), удивился, когда вдруг остановилась машина и парень за рулем, не спрашивая, куда и за сколько мне ехать, открыл дверцу и бросил: "Поехали". А потом, внимательно посмотрев на меня, спросил: "Не помнишь? Белый дом, ночь, увиделись в 20-м подъезде... Я еще был с российским флагом..." Потом мы еще долго сидели у меня, пили кофе. Совершенно незнакомые люди. Будто родные. Но возвращаясь к тем дням... Нет, тогда была еще одна смешная история, и боюсь, больше не будет повода о ней вспомнить. Рано утром 19 августа член комиссии по привилегиям Верховного Совета СССР Яков Безбах вместе со своим помощником остановился возле крепких ворот глухого, без единой щели забора. После долгого звонка дверь наконец-то открылась. "Вышли два прапорщика, и когда я, показав депутатское удостоверение, объяснил, что мне надо осмотреть дачу и документы на нее, как-то странно на меня взглянули... Потом они, взяв мое удостоверение, исчезли, наглухо закрыв за собой дверь... Их не было минут двадцать, несмотря на мои звонки, ворота не открывались, и я уже начал волноваться, куда это они унесли мое удостоверение... Потом, наконец, вышли и сообщили, что на дачу они меня пустить не могут. Я им объяснил, что они нарушают закон о статусе народного депутата и нашей комиссии... Сначала они, помявшись, ответили, что должен приехать старший, потом - через несколько минут - что мы на эту дачу не пустим. "Кому вы подчиняетесь?" - спросил я. "Крючкову", - ответили они..." Таким был рассказ Якова Безбаха, который мы слушали, падая от хохота, два дня спустя в осажденном Белом доме. Пикантность истории заключалась не только в том, что, ничего не зная ни о путче, ни о ГКЧП, он поехал проверять законность привилегий наших вождей. Главное, кого он выбрал объектом депутатской проверки - Г. Янаева, уже к этому раннему часу ставшего официальным лидером переворота. Вот был бы цирк, если бы Яков Безбах, человек, ломавший своей бесшабашной энергией все на своем пути, застал Янаева на даче. Скорее всего, учитывая патологическую трусость Янаева, тот тут же бы с перепугу сдался, решив, что никакая это не комиссия по привилегиям, а под маской депутата скрывается какой-нибудь генерал-полковник. И не было бы ни ГКЧП, ни горбачевского Фороса, ни тех трех дней, потрясших всех нас, и ни того, что случится потом. Ведь могло бы и так случиться?.. Да, здорово мы тогда веселились, слушая рассказ Якова Безбаха и еще раз убеждаясь, из каких мелких и абсолютно случайных эпизодов плетется жизнь, которая потом становится - или, по крайней мере, могла бы стать - эпохой в жизни человека, людей, народа, страны... Ну ладно, вернемся к тому, с чего начали - истории еще одного агента, сексота, стукача, с которым я впервые встретился еще в той системе, которую, замерев на площади своего имени, охранял Железный Феликс, и тихий, молчаливый, как мышка, Крючков, наверное, ласково касался его своим взглядом, даже в страшном сне не представляя, что еще чуть-чуть, и все. Ни Феликса, ни площади его имени, ни КГБ, ни его самого. Председателя В. Крючкова. Хотя нет, наверное, когда мы впервые увиделись с. ним агентом Константином, там, в главном здании КГБ СССР, уже предчувствовали, чем и как может кончиться их биография: Тбилиси, Баку, Вильнюс... Что дальше? Москва? Да, уже стояла весна 1991 года. До августа оставалось всего ничего. - Я работаю шофером посла Великобритании в СССР. И, после паузы: - Я - агент КГБ... Так начался наш разговор. Помню, как спустя несколько часов, когда уже кончились три кассеты на диктофоне, Константин сказал мне: - Я только тебя прошу: если что-нибудь со мной случится, ты сегодня знаешь все. Все, что мог, я тебе рассказал... Так мы тогда и расстались... Я пообещал Константину, что ни в коем случае не буду использовать эти кассеты без его разрешения, да и вообще спрячу их подальше ото всяких любопытных глаз. Так, в принципе, и сделал и вспомнил о них лишь на рассвете 19 августа, когда меня разбудил телефонный звонок: - С вами говорит офицер Комитета госбезопасности. В Москве - военный переворот. Я бы посоветовал вам уйти из дома. Сначала я подумал, что это чья-то не слишком удачная шутка. Но потом был звонок второй, третий, четвертый - уже от людей хорошо мне знакомых... Из дома я ушел тут же утром, нацепив на куртку депутатский значок, а в сумку бросил три кассеты с исповедью Константина, видимо, посчитав их тогда наиболее важным из того, что мне надо было сохранить. И потом начались эти три дня и три ночи... Только потом, спустя несколько недель, когда мы снова увиделись с Константином и он сказал мне: "Давай... Можно печатать", - я узнал, что и он целых три ночи провел на баррикадах возле Белого дома, чтобы утром, будто и не было этих бессонных ночей, снова садиться за руль блестящего посольского "роллс-ройса"... Вот то, чем хотел бы я предпослать наш с ним разговор, записанный на диктофон весной 91-го и опубликованный осенью того же 91-го в "Литературной газете". Текст начинался так: "Если следовать правилам игры, в которой заключается жизнь и которой жизнь является сама по себе, то шансов нам пересечься не было ни одного. Хотя мы и вырастали в одном городе - Москве. И даже не потому, что Константин родился на одиннадцать лет раньше, чем я, - в 1939 году. Как бы ни завертела его жизнь - он все равно был обречен на совершенно иной жизненный путь, чем я сам. Я спрашиваю: - Ты пошел на сотрудничество с КГБ по идейным соображениям? Или тебе пригрозили? Или купили? - ... Наверное, все-таки правильнее начать с того, где я родился и где я прожил... Родился в 39-м, в самом его конце, когда начиналась финская кампания. Отец мой, работник НКВД с 37-го года, был тут же отправлен на фронт, а мать сталась со мной в Москве. Про отца могу сказать одно: он сам родом из Узбекистана, как рассказывал, бежал из-под сабель душманов. Он попал в Москву, кое-как перебивался, потом поступил в институт, и с четвертого курса его как активного комсомольца направили в НКВД. Выбора у него не было - либо его выгоняют из комсомола и из института и ломается вся его судьба. Либо - "туда". Может быть, такой была судьба сталинских комсомольцев, которые привыкли подчиняться указательному пальцу ведущего. Итак, он вынужден был уйти с дневного отделения металлургического отделения политеха. Потом познакомился с матерью, они поженились... Я родился уже в Москве, рос на первом этаже коммунальной квартиры дома НКВД на Преображенской улице. Большой был такой дом... Для них, как я сейчас понимаю, было счастьем получить эту квартиру... Жизнь семьи шла по восходящей, так как основой ее была служба моего отца в НКВД. Но его настоящая биография от меня тщательно скрывалась... - Что именно? - Уже намного позже я увидел фотографию: семья отца во время путешествия, при нем - гувернантка. И я понял, что отец был из очень состоятельной семьи. - А твои детские воспоминания? Когда ты почувствовал: что-то особенное есть в твоей семье, в отце? - Конечно, чувствовал! Мне года четыре. Я - один в доме. Закрыт в квартире... Из окна вижу, как из подъезда выходят дяденьки в шляпах и выводят - очень вежливо и корректно - человека. Но человек вдруг начинает вырываться, ему заламывают руки, вталкивают в автомобиль... Автомобиль уезжает... Плачет соседка по подъезду, плачет жена этого человека, но не пытается оторвать мужа от этих людей... И я удивляюсь... Вот так исчезали люди, которых я знал... Менялись соседи по подъезду... Я дружил с парнем, отец которого - тоже работник НКВД, застрелился на охоте в Ленинграде... Очевидно, это было "Ленинградское дело". - А твой отец боялся аналогичной судьбы? - Очень боялся! Я помню ночи, когда просыпался от шепота матери с отцом, и они, заметив, что я открыл глаза, тут же замолкали... Они боялись стен, боялись соседей, боялись самих себя. Дом окружала атмосфера дикого страха, но это я понимаю только сейчас. Отец не рассказывал мне ни о чем. Он приезжал в 3-4 часа утра... Его привозила ночью машина... Я помню его только спящим. Как он уезжал, я не знал... Никогда он мне ни о чем не рассказывал. Но позже я узнал, что страх отца подогревался еще одним обстоятельством: один из больших военачальников Ленинграда, из "врагов народа", был его родственником. Его расстреляли... Любой ценой родители хотели мне дать хорошее образование и были очень рады, когда устроили меня в спецшколу в Сокольниках. Это была весьма привилегированная школа - первая экспериментальная с изучением английского. В ней училась племянница Кагановича, сыновья Маленкова... Сейчас я начинаю узнавать обо всем и обо всех и понимаю, что в классе было всего лишь двое из "низшего сословия": я и еще один парень. Остальные - сынки генералов, министров и так далее. - И ты был для них чужим? - Не совсем... Я тогда фанатично занимался спортом, и это заслуживало уважения и делало меня лидером в детской среде. - А когда отец впервые сказал тебе, где он работает? - Он всегда мне об этом говорил! Мы же, повторяю, жили в доме НКВД! Я видел его военные формы: то у него была зеленая, потом вдруг стала черная, морская. То есть, как я понимал, он переходил из отдела в отдел. Но чем именно он занимался, мне было абсолютно не интересно. Помню, при нем всегда было оружие, и он сильно боялся, что я возьму его пистолет. И скандал помню: он куда-то дел патроны и у меня долго выпытывал, не я ли их украл. Я рос еще тем пареньком, что не пропустил бы возможности взять патроны, если бы их увидел... Мать работала всю жизнь инженером, и только в прошлом году я узнал, что она родом из кулаков... Наверное, это тоже влияло, и очень сильно, на атмосферу в семье и почему родители так долго скрывали от меня свое происхождение... Сейчас я стараюсь изучить историю семьи, но даже до сих пор мать боится вспоминать о том месте, где она выросла, и долго не хотела, чтобы я поехал в ее деревню, чтобы снять там видеофильм... Я все-таки был там, снял фильм... Когда она смотрела его впервые, то плакала, второй раз - у нее началась истерика... Они потеряли все на свете, потеряли веру во все, потому-то даже воспоминания о старом, о родных местах были для них в то время смертельными. И потому я вырастал в атмосфере полной лжи. - И до какого года отец работал в НКВД? - До хрущевской оттепели... Я не могу назвать точной даты, когда он оттуда ушел, но ушел - не по своей воле. Помню, что уход оттуда стал для него душевной драмой. Хотя в зарплате он почти ничего не потерял... Сам я, кстати, никогда не интересовался финансовым состоянием семьи, так как всегда был сыт и одет, но когда отец ушел оттуда - понял, что в семье что-то произошли... Он был смещен, убран и начал работать в МВД каким-то инспектором... Но потом осуществилась его мечта, которую он лелеял всю жизнь... Когда он вынужденно стал пенсионером, то дошел до министра высшего образования и для него сделали исключение: после 25-летнего перерыва ему разрешили учиться в том же институте, откуда его однажды призвали в НКВД. Правда, уже на вечернем отделении... К этому времени он, конечно, позабыл не только алгебру и тригонометрию, но даже, по-моему, и таблицу умножения. Я уже был студентом и объяснял отцу элементарную математику... Он зубрил - и это было действительно так - даже таблицу умножения. Учился он честно и добросовестно и, в конце концов, получил диплом... Но инженером он успел поработать всего два-три года. Потом его здоровье полностью подорвалось... - Как ты думаешь, твой отец был из палачей? - Глубоко убежден: он был исполнителем, и причем самым добросовестным. Другого пути у таких людей, как он, просто не было... Но он - мой отец, и я никогда от него не откажусь... Но что мог делать на войне молодой капитан СМЕРШа? Он всегда был рядом с передовой, но никогда - на передовой... Я не слышал от него рассказов об атаках, ни о чем другом, о чем обычно рассказывают другие фронтовики... Он мне только рассказывал, как переходил из части в часть, тыл - передовая - снова тыл. Что мог он делать на войне? Что делали в СМЕРШе? Сам знаешь... Отец - типичный патриот-исполнитель, истинно русский человек, живший в той извращенной системе, которая делала людей патриотами... - Но давай о себе... Ты окончил школу... - Окончил школу, поступил в МВТУ, но учился весьма своеобразно: в то время я фанатично занимался мотоспортом, гонками и даже в институт первый раз пришел на костылях, разбившись на соревнованиях... Но именно гонки привели к тому, что я успешно занимался... Я был человеком риска и всегда что-то себе ломал. И когда в очередной разбился, то начинал фанатично заниматься учебой, догоняя то, что пропустил... - Отец хотел, чтобы ты стал таким, каким был он? - Отец был человеком молчаливым, замкнутым... Замкнутость его тяготила, но для него это было единственно возможным состоянием, которое давало ему чувство самосохранения. Только однажды, когда я уже заканчивал институт... Да, скорее всего он совершенно четко предвидел мой будущий путь, потому что какие-то весьма солидные граждане уже подходили ко мне, куда-то меня вызывали, начинали со мной беседы о моей дальнейшей жизни (очевидно, мне предназначался такой же путь, как и отцу)... Так вот, однажды отец что-то заподозрил, или, может быть, с ним провели беседу, но как-то утром, когда я уже собирался в институт, он мне сказал как бы невзначай, прячась от себя: "Не надевай погоны... Не повторяй моей ошибки... Только одно запомни, сын: этого не делай"... Это было его единственное откровение в жизни, единственный душевный порыв, которому я был свидетелем... Но в то время я был настоящим советским патриотом и в погонах, в служении государству я видел истинное предназначение человека и его главный долг. - А когда ты впервые лицом к лицу столкнулся с сотрудниками КГБ? - Я учился на втором курсе... Был активным комсомольцем и как должное принимал то, что партия ведет нас к светлому будущему. Я горько плакал, когда умер Сталин, и эти слезы были совершенно искренними. Тем более, для меня они были слезами и покаяния: я не очень хороший и должен стать лучше. Смерть Сталина вдохновляла меня на какую-то лучшую жизнь... Правда, тогда мне было 14... - Как я понимаю, НКВД, так же, как и КГБ, не оставлял своих людей после отставки и следил и за их судьбами, и за судьбами их детей? - Да, это совершенно точно. Суди сам: студента, человека почти с улицы, неожиданно зовут на курсы "Интуриста", на которых готовили гидов-переводчиков. На этих курсах, кстати, я был единственным студентом технического вуза, все остальные - преподаватели различных вузов, в том числе и преподаватели английского языка. Я же пришел с полным незнанием английского: из-за своих гонок я часто пропускал занятия. На месячных курсах я сделал то, что, может быть, не сделал бы и за несколько лет: начал серьезно заниматься английским. А когда я летом стал работать в "Интуристе", то мне тут же дали американскую группу - понимали, что я свой парень. - Так ты впервые начал работать на них? - Меня прикрепили к американской семье, и тут-то началась моя первая обкатка как будущего агента. - Как это происходило? Где? - Администратор гостиницы сказал, что со мной хотят переговорить. В таком-то номере. Поднимаюсь на этаж, стучу в дверь номера. Меня уже ждут... И - начинается разговор. Делается это совершенно спокойно, естественно, очень педагогично, демократично... И я поверил: то, что мне предстоит делать, действительно необходимо. Ведь, в конце концов, среди американцев есть шпионы и кто угодно еще, и я ничуть не задумывался над тем, хорошо или плохо то, чем мне предстояло заниматься. Эту просьбу я воспринял совершенно естественно. Атмосфера, в которой я рос, была и моей атмосферой. Я вырастал с генами своего отца. Но отец-то был сломлен: он родился в другом обществе, в другой семье, и ему приходилось адаптироваться к такой жизни. Мне же не надо было никакой адаптации: я уже был воспитан в том, что то, что мне предлагают, - вершина человеческого долга. Я гордился данным мне поручением и решил свято соблюдать все правила, в том числе и правило конспирации. Я знал, что никак не должен был выдавать себя. - А приходилось выдавать? - Да... Однажды мне сказали, что у Елоховской церкви будет крестный ход и мне надо туда пойти и постоять там, стараясь быть поближе к иностранцам... Мне сказали: "Поезжай в обычном виде" - то есть как разгильдяй-мотоциклист... Приехал, поставил в стороне мотоцикл и начал шастать по толпе... Уже наступала ночь. Больше становилось людей, и милиции - тоже больше... Вижу - идут молодые люди, песни поют... Но не особенно политические - такие-то вещи я научился отмечать для своих "новых друзей"... И вдруг наряд милиции во главе с низкорослым капитаном начал вытаскивать из толпы этих ребят и избивать. Я увидел, как они заломили пацана лет пятнадцати, зажали его и начали бить в пах, в живот... А он уже обмяк и не сопротивляется... А низенький капитан, как Наполеон, указывал пальцем, кого еще схватить. - На тебя тоже указывал? - Нет, я был постарше... Мне было легко и просто... Я стоял... Шарф, пропыленное лицо, по которому если проведешь пальцем - обязательно останется след. То есть обычный образ мотоциклиста... Но когда я все это увидел, то подошел к капитану и вежливо, даже изысканно (что, наверное, его особенно сильно покоробило - чего я принципе и добивался) сказал ему, глядя сверху вниз: "Товарищ капитан, вы нарушаете социалистическую законность... Тем, что вы избиваете этого мальчишку, вы оскорбляете всех остальных граждан, которые все это видят"... Язык у меня был подвешен довольно хорошо: на политзанятиях в институте я выступал лучше всех. - Ты подошел, чтобы на этом капитане испробовать свою тайную силу, которую наверняка ты уже начал чувствовать? - Нет... Мне хотелось узнать - бьют в милиции или нет. Это любопытство распирало меня давно. Сам я никогда ничего не нарушал и был очень дисциплинированный... Не пил водку, потому что занимался спортом... Был примерным студентом. Я просто высказывал капитану свое возмущение. Высказал и тут же получил удар в плечо. Я понял: они хотят, чтобы я начал драку, и потому плотно сжал руки у себя за спиной. Капитан толкнул меня еще раз, я еле удержался... Тогда он пнул меня сапогом. Со всей силы (потом у меня еще много лет болела кость). Капитан заорал: "Это - главарь!" Они расцепили мне руки... Я не защищался - дал себе задание терпеть... Меня завели за Елоховскую церковь, туда, где не горели фонари, и там били как следует. Потом затащили в автобус... Там уже били по-настоящему и сурово... Били двое. Я только сцепил руки на животе, потому что они старались бить по печени и по почкам (тогда, кстати, их и отбили первый раз). - И ты им не крикнул, кто ты, откуда, чье выполняешь задание? - Нет, нет... Я знал, что об этом нельзя говорить никому! Потом я упал как бы без сознания, но они продолжали и продолжали меня бить... Потом автобус поехал... Привезли в районное отделение милиции. Я попросил бумагу, чтобы написать заявление. Мне дали, и я все описал, что со мной делали... Меня в конце концов отпустили и сказали, что вызовут утром... Но утром меня вызвали в КГБ... - А как они узнали, что с тобой произошло? - Я сам позвонил утром и объяснил, почему не был в условленном месте, на конспиративной квартире, где мне обычно назначали встречи... - А что она из себя представляла? - Обычная квартира... Приходишь, звонишь, там тебя встречают... Жилец обычно уходит в другую комнату, а с тобой начинают беседовать... Я пришел, рассказал, что со мной случилось, написал заявление... Сотрудник КГБ сказал, что меня обязательно вызовут на допрос в милицию... - И вызвали? - Да, на Петровку... Там я составил еще одну бумагу. Мне сказали, что вызовут в суд и этому гаду достанется... Но меня больше никуда не вызывали, и, как я понял, с "этим гадом" так ничего и не сделали. Я этот случай запомнил надолго: да, в милиции бьют, но что бьют - никогда не докажешь. - Скажи, а когда ты учился в институте, тебе не предлагали стучать на однокурсников? - Было и это... Было... Я, повторяю, был активным комсомольцем, но когда мне предложили это, впервые родилось какое-то небольшое сомнение, ощущение неловкости от самого такого предложения. Но люди из КГБ, которые со мной встречались, - прекрасные педагоги, и они сразу почувствовали, что подобное предложение может меня озлобить. Я все-таки рос чистым парнем, и ради своих товарищей был готов на все. Хотя и верил, что "обострение классовой борьбы" - это действительно серьезно и что за чистоту идеалов надо бороться и их отстаивать... Но это были годы хрущевской оттепели. Наступало время прозрения... Однажды девушка, с которой я тогда встречался, позвала меня с собой на площадь Маяковского. И я там с увлечением слушал стихи. Мне нравилась смелость поэтов, эти стихи щекотали нервы точно так же, как когда я слушал "Голос Америки". А потом появились молодые люди с повязками дружинников, и они вместе с милицией всех разогнали... Меня не задержали, но к