ая одна могла спасти его физическое бытие, возник спланированный и сконструированный интеллигенцией аппарат социалистической бюрократии, вооруженный всеми достижениями современной техники истребления и управления. И -- народ борется и до сих пор. Во всяком случае: русский социализм оказался для русского народа -- для крестьянства, пролетариата, для "деловой" интеллигенции -- совершенно неприемлемым. Германский социализм оказался приемлемым для процентов девяноста германского народа, но оказался неприемлемым для соседей. Поэтому террор советской тоталитарной системы в основном был направлен против "внутреннего врага", а террор германского тоталитаризма -- против внешнего. Поэтому же Германия не испытала ни гражданских войн, ни восстаний, ни всего того бескрайнего разорения страны, которое связано с нашей тридцатилетней гражданской войной. Это есть основное различие, из которого можно вывести и двадцать два и двести двадцать два внешних признака, отличающих или сравнивающих два братских каиновых режима -- сталинский и гитлеровский. Русская интеллигенция была, в самом глубочайшем своем существе недобросовестна. Немец был добросовестен. Русский профессор так же добросовестно взывал к революции, как впоследствии эту революцию отринул, и еще впоследствии возвратился на революционную блевотину свою. Немец совершенно добросовестно грабил, расстреливал, уничтожал: запрет есть запрет и приказ есть приказ. И, кроме того, за каждой немецкой спиной была целая философская традиция: от Гегеля, окончательно пристроившего скептический "Мировой дух" на Вильгельмштрассе в Берлине, и до Шпенглера, который сказал, что "жизнь есть борьба", "человек есть хищный зверь". Русская философствующая интеллигенция не верила даже самой себе. Но как не мог не поверить добросовестный Фриц -- и Гегелю и Ницще, и Рорбаху, и Шпенглеру? А, следовательно, и Гитлеру, в своей капральской палке воплотившему философские построения, столетий? Фриц -- он верил. Честно, искренне и добросовестно. Его ли вина, что Гегель оказался таким же вздором, как и Гитлер, до последней комнаты защищавший свою жилплощадь -- прибежище мирового духа на Вильгельмштрассе? Немецкая вера в Гегеля и в Гитлера была тем первым открытием, которое я сделал в Германии и которое привело меня к ссылке: с верой в Гегеля и в Гитлера -- разгром неизбежен, а моя уверенность в разгроме Германии не встречала никакого сочувствия ни в каких немецких группировках, даже и в социал-демократических, не говоря уже о Гестапо. ...В Берлине у меня была приятельница -- этакая белокурая Валькирия, в возрасте лет двенадцати. Первая Америка, на которую я напоролся в Берлине. На моем рабочем столе валялись запасы шоколада, который уже в те времена присылался из буржуазной Франции -- в Берлине его было мало. Валькирия грызла плитки своими беличьими зубками и время от времени делилась со мною переживаниями, вынесенными из школы, улицы, кино и семьи. Из младенческих уст, вымазанных шоколадом, говорила какая-то истина -- странная и чужая для меня. Но все-таки истина. Валькирия перелистывала английские иллюстрированные журналы и делилась со мной своими затруднениями в английском языке: очень трудный язык. В утешение я сказал, что русский -- он еще хуже. Валькирия пожала своими худенькими маргариновыми плечиками: "Да, но русского языка нам учить не надо, а английский -- очень надо". "Почему же надо?" "Мы, ведь, будем управлять Англией"... Младенческая истина приобрела актуальный характер. "А Россией вы тоже будете управлять?" -- "И Россией тоже, но в Россию Минна поедет; только там русского языка не будет, так что Минне хорошо, не нужно учить"... "Это все вам в школе говорят?" -- "Да и в школе и в "Ха-йот" (Гитлерюгенд). В общем -- я пошел к мамаше моей Валькирии и не слишком дипломатическим образом спросил: -- что это за вздор преподают немецким детям в немецкой школе? Валькирина мамаша слегка обиделась: в немецкой школе никакого вздора преподавать не станут. Что-же касается Англии, то... впрочем, об этом мне лучше поговорить, с герром директором, -- отцом Валькирии и мужем Валькириной мамаши. Я поговорил с господином директором. Господин директор был несколько смущен: он не ожидал такой болтливости от своей дочки. Да, конечно, мы, немцы, стоим перед войной... Но я, лично не должен питать никакого беспокойства: таких приличных русских, каким, конечно, являюсь я, мы немцы, обижать никак не собираемся, тем более, что вы уже живете в Германии и можете рассматриваться, как лицо, заслуживающее германского доверия... Я спросил: "А что будет, если я все-таки вот возьму и обижусь?" Господин директор недоуменно развел руками: ни у Гегеля, ни у Гитлера такая возможность предусмотрена не была... Впоследствии, в годы войны, мне приходилось разговаривать в таких тонах, какие я раньше считал бы совершенно немыслимыми: захлебываясь от искреннего восторга перед своими победами, немцы искренне предполагали, что и я должен восторгаться: не было никакого намерения меня обидеть -- и это со стороны людей, которые читали ведь мои книги! Еще впоследствии -- уже в месяцы окончательного разгрома, -- мой сын, его жена, мой внук и я проделали шестьсот километров на конном возу, в февральские вьюги, по дорогам, заваленным брошенными повозками, поломанными автомобилями, не похороненными трупами; мы ночевали в десятках пяти крестьянских дворов -- и ни разу -- ни одного разу мы не сталкивались с желанием обидеть нас, или отказать в ночлеге нам, русским. Но даже в конце апреля и начале мая 1945 года -- за несколько дней до капитуляции, программа завоевания России стояла так же твердо, как у моей Валькирии в 1936 году. И ни один немец ни разу не предположил, что эта программа никакого восторга с моей стороны вызывать не может. Я буду просить читателя войти в мое личное положение. Я обучался в Санкт-Петербургском Императорском университете. Нас обучали по преимуществу марксизму. Но так как у русской профессуры никогда ничего собственного за душой не было, то все что нам преподавалось, было основано на германской философии истории, истории философии и истории философского права, философии морали, -- все было взято из немецких шпаргалок. Душа всякого русского профессора была сшита из немецких цитат (здесь и дальше, я говорю только о гуманитарных науках). От моих тогдашних бицепсов эти цитаты отскакивали, как горох от стены, но общее впечатление все-таки оставалось: страна Гете и Гегеля, Канта и Шопенгауэра, Виндельбранда и Фихте -- этих имен хватило бы на хороший том. Потом пришла революция. Потом пришел концентрационный лагерь у полярного круга. Из этого концентрационного лагеря страна Гете и прочих приобретала особую заманчивость: вот там -- действительно культура и вот там, наконец, создается настоящая плотина, бруствер против социалистического разлива СССР. Еще позже, после убийства моей жены: только Германия предложила мне гостеприимство и защиту. И, вот, -- Валькирия... ...В моем ссыльном городке -- в Темпельбурге -- я как-то услыхал победный рев военного оркестра. Этими победными ревами был пронизан весь эфир. Я попытался свернуть в сторону, но не успел: прямо на меня сияя ревущей медью и оглушая меня барабанным грохотом пер военный оркестр. Перед оркестром, как это, вероятно, бывает во всех странах мира, катилась орава мальчишек, вооруженная палками, деревянными ружьями и всяким таким маргариновым оружием. Над всем этим стоял столб раскаленной июльской пыли, а за мальчишками и оркестром, за басами и барабанами, тяжело и грузно, в пыли и в слезах, маршировали сотни две беременных немок. Я повидал на своем веку разные виды, но такого даже я еще не видывал. Беременный батальон маршировал все-таки в ногу, отбивая шаг деревянными подошвами -- кожаных уже не было. В своих грозно выпяченных животах они несли будущее Великой Германии: будущих солдат и будущих матерей будущих солдат, будущих фюреров. Другие будущие солдаты и матери будущих солдат семенили рядом, ухватившись ручонками то за материнскую руку, то за материнский подол. Сзади ехал скудный обоз со скудными пожитками. Это, как оказалось, были "Schlitterfrauen", по терминологии немецкого зубоскальства, -- жертвы английских налетов на Берлин. Их через Темпельбург гнали в какой-то лагерь: неужели нельзя было не устраивать этого беременного наряда?.. Оркестр гремел что-то воинственное, вот вроде "Wir fahren gegen England" или "Wir marschieren... tiefer und tiefer ins russichen Land". Мужья этих валькирий, действительно, куда-то доехали и куда-то улеглись -- до английского плена и до могилы на русской земле. Стулья и занавески, кофейная посуда и двуспальные кровати ("мечта каждой невесты", -- как говорила немецкая мебельная реклама), -- все это пошло дымом, вопия к небу и попранной философии истории. Какой-то стоявший рядом старичок восторженно обернулся ко мне: "Вот это настоящее национал-социалистическое солдатство". Действительно Soldatentum! Здесь ничего не скажешь! И ребят-то сколько?! Приказ есть приказ: приказано было рожать. В других странах идет пропаганда рождаемости, дают премии -- и ничего не выходит. Здесь достаточно было приказа. Мы -- народ без пространства -- Volk ohne Raum. Нам нужны новые территории. А для того, чтобы заселять эти новые территории -- нам нужны новые солдаты. Логики немного -- но есть приказ. Я стоял в состоянии некоторого обалдения, пришибленный чувством жути, жалости и отвращения. Тяжкие животы тяжко плыли мимо меня, держа равнение и шаг. И, вот, сзади, в хвосте колонны, я заметил мою Валькирию. На своих маргариновых руках она несла еще какое-то потомство. Мать шла рядом, грузно колыхаясь еще одним "будущим Германии". Я подошел и помог. От Валькирии я узнал, что дом, в котором мы жили -- Фриденау, Штирштрассе, 16 -- перестал существовать. Перестала существовать и мебель, которую соседний д-р Фил купил у меня за двадцать тысяч марок. Берлин почти разбит. Муж Валькирии-старшей куда-то мобилизован и исчез в глубине русской земли -- попал в плен. Словом, как будто я оказался прав... Но обе Валькирии смотрели непоколебимо: "А мы все-таки победим..." Я их больше не видел. Не думаю, чтобы обе они успели бы и смогли удрать из Померании самостоятельно, вероятно, их выселили поляки. Думаю, что и сейчас они стоят на прежней точке зрения: "А мы все-таки победим! Если не во Второй Мировой войне, так в Третьей". Русское словоблудие Я склонен утверждать, что Гитлер на Германию не с неба свалился, точно так же, как Сталин -- на Россию: оба они есть продукты известного исторического процесса. А исторический процесс, путем очень нехитрой техники, подбирает тех людей, какие наилучше приспособлены именно для него. Техника не хитра: миллионы преторианцев победоносной революции всегда имеют выбор между Сталиным и Троцким, Гитлером и Ремом, между десятками остальных кандидатов в гениальнейшие, еще не дошедших до последнего забега. Идет жесточайший естественный отбор: непригодное вырезывается. Остаются люди, с наибольшей полнотой выражающие вожделение победителей. Победители идут за тем, кто обещает все 100% -- и уж, конечно, не через 500 лет. Вырезываются все те, кто ста процентов все-таки стесняется и кто не обещает земного рая к завтрашнему восходу солнца. Гитлер есть такое же полное выражение германского социализма, как Сталин -- русского. Самая существенная разница заключается в том, что Гитлер пришел к власти как по маслу. Ленину и Сталину -- пришлось перешагнуть годы гражданской войны и десятилетия восстаний. Или, иначе: Гитлер органически вырос из прошлого всей страны, Ленин и Сталин выросли из своеобразного развития одного только слоя. Гитлер нашел страну, спаянную безусловным единством. Ленин натолкнулся на страну, восставшую десятками фронтов -- от скажем, Деникинского до, скажем Власовского. Над всей гитлеровской эпопеей веет мрачный дух Нибелунгов, и заключительный аккорд Второй Мировой войны с потрясающей степенью точности повторяет последнюю песнь героев, пьющих кровь своих друзей, гибнущих до последнего, -- только чтобы золото Рейна не досталось никому. Гимназисты XXI века будут зубрить историю русской революции, -- как классический пример великого духовного подъема, жертвенности и святости, любви к ближнему своему и вообще "свободы, равенства и братства" -- Консьержери, Гестапо, ГПУ. Точно так же, как мы зубрили историю французской. Будут открыты или сфабрикованы бренные останки Гитлера и Сталина и над их гробницами будут развеваться знамена Дахау и Соловков. Американские туристы, -- если они к этому времени еще уцелеют, -- будут приезжать в Берлин и Москву и на собственные деньги вздыхать о великом европейском прошлом. Почему нет? В парижском Пантеоне и до сих пор покоятся мощи французского Гитлера -- Наполеона Первого. Чем был он хуже Гитлера? Так же завоевал Европу для такого же нового революционного порядка, налагал такие же контрибуции, так же грабил художественные сокровища Италии и России. Лувр есть великий памятник великого грабежа. Так же убивал пленных и кончил приблизительно тем же -- походом на Россию. Правда, времена были черно-капиталистические, Наполеона не повесили, Россия отказалась даже и от репараций, истребление людей не носило все-таки такого звериного характера, как сейчас, в дни прогресса и социализма. По совести говоря, мне трудно понять "прекрасную Францию": можно ненавидеть Гитлера, но тогда не стоит тратить денег на Пантеон и времени на воспоминание об Аустерлице. Не следует также придерживаться учения того первого автора трудов по этической философии, который считал хорошим всякого вождя, укравшего чужую корову и плохим всякого укравшего мою собственную. После столетия полных собраний сочинений, посвященных всяческой философии и всяческой этике, мы, по-видимому, вернулись к исходным заповедям готтентотизма. Возвращается ветер на круги свои и осел на блевотину свою. Так вернулись и мы. В силу всего этого нетрудно представить себе будущие учебники истории русской революции. Но пока они еще не написаны, пока смрад могил, в которых полузарыты около ста миллионов людей, еще не заглушен благоуханиями исторической науки и не завален профессорскими гонорарами, -- нужно все-таки установить некоторые основные факты. В данном случае, самый основной сводится к тому, что одна и та же социальная доктрина, выросшая из одного и того же источника, создавшая один и тот же государственный строй -- в Германии сплотила нацию в один монолит, а в России раздробила нацию, по меньшей мере, на два совершенно непримиримых лагеря: просоветский и антисоветский. Относительный вес того и другого можно оценивать по-разному. Но, во всяком случае, три миллиона старой русской эмиграции покинули пределы СССР (или им удалось покинуть пределы СССР), и около пяти миллионов новой русской эмиграции после 1945 года не хотели вернуться в СССР. Восемь миллионов взрослых людей, не желающих вернуться на родину -- это все-таки не невесомая величина. Обе революции были подготовлены обеими интеллигенциями, но в Германии, немецкая интеллигенция выросла из традиции народа, была органически продуктом своеобразного развития страны. Русская интеллигенция была "беспочвенной" и "оторванной" и, следовательно, если и выражала собой какую-то традицию, то, во всяком случае, -- односторонне и уродливо. Откуда же взялся этот культурный слой, лишенный почвы? Россия пережила самую тяжелую историю в мире. Это была история сплошной и голой борьбы за физическое существование. Эта борьба окончилась победой. Были разгромлены и добиты окончательно в последовательном порядке: монгольская империя, турецкая империя, польское королевство, шведское королевство, Наполеон и уже в наши дни -- Гитлер. Народная психика прошла совершенно своеобразную школу и выработала совершенно своеобразный государственный строй: русская монархия, в частности, НЕ соответствующая содержанию соответствующего европейского термина. Внешняя история Московской Руси заканчивается полным разгромом двух опаснейших противников России: монгольских орд -- на востоке и шляхетской Польши -- на западе. Наступает некоторая относительная передышка -- семнадцатый век, в котором московское дворянство -- слой, созданный для организации вооруженной защиты страны -- пытается использовать свою организацию для захвата власти НАД страной. Это ему и удается в эпоху так называемых петровских реформ -- в эпоху "европеизации" России. При жизни Петра Первого и в течение первых сорока лет после его смерти -- "европеизация" закончена. Рядом последовательных законов разгромлены парламент, самоуправление, церковь, купечество. Крестьянство переведено в состояние крепостных рабов. (Однако, и их число никогда не превышало 30% населения страны). Разгромлена так же и наследственная монархия -- заклятый враг русской аристократии. В допетровской Руси крестьянин был лично свободным и равноправным членом национального целого. Был свой "габеас корпус акт", были сельское и городское самоуправление, были всероссийские съезды этого самоуправления, был парламент -- и вообще бессвязная, органически выросшая, ненаписанная "конституция" старой Москвы в изумительной степени напоминает сегодняшнюю конституцию Англии: ничего не написано, а все держится на традиции. Эпоха Петра (сам Петр был тут более или менее не при чем) ликвидирует все это. Начинается "европеизация", но не по демократическому образцу Англии, а по феодальному образцу Польши. Возникает принципиально новый для России и принципиально для России неприемлемый рабовладельческий слой, лишенный каких бы то ни было обязанностей по отношению к государству. Страна отвечает пугачевским восстанием и почти непрекращающейся гражданской войной около каждой помещичьей усадьбы. Новое дворянство удовлетворило свою "похоть власти", как об этом говорит историк Ключевский. Но оно осталось в полном одиночестве. Органические связи оказались порванными. Польско-шведско-годландская культура скользит по поверхности нации, демократической в самих глубинных своих инстинктах, и служит только одному: дальнейшему отделению белой кости от черной кости и голубой крови от красной -- рабовладельцев от рабов. Русский образованный слой оказывается оторванным от всех корней национальной жизни. Он ищет корни за границей, и вот тут-то начинаются шатания из стороны в сторону -- от Лейбница к Руссо, от Вольтера к Гегелю и от Фурье к Марксу. Русская интеллигенция была, по-видимому, самой образованной в мире, самой "европейской" -- редкий из русских интеллигентов не умел читать, по крайней мере, на двух-трех иностранных языках. И из всех этих языков пытался сконструировать себе "мировоззрение" с наибольшей полнотой соответствующее последнему крику интеллектуальной моды. Но все это было поверхностно, как кожная сыпь. Пришла она, великая и бескровная, долгожданная и давно спланированная, и тут начались вещи, никакой теорией не предусмотренные. Русская молодежь в феврале 1917 г. была социалистической почти сплошь. Через год именно эта молодежь пошла в Белые армии всех сторон света. Низы русской интеллигенции были социалистическими почти сплошь -- и через год начался их великий исход из социалистического отечества в капиталистическую заграницу. Разум и инстинкт оказались оторванными друг от друга. Но и в переломный период истории взял верх инстинкт, во всяком случае, у подавляющего большинства. И вся столетняя философия русской интеллигенции оказалась тем, чем она была все эти сто лет: словесным блудом и больше ничем. Беременный батальон, маршировавший по улицам Темпельбурга, был и жутким, и жалким зрелищем. Но в нем все-таки было нечто внушающее уважение: последовательность. Вера, пережившая даже и последние подвалы Имперской Канцелярии, пережившая даже и Нюрнбергский процесс. Это очень мрачная вера -- тема для будущей Песни о Нибелунгах. Это -- трагедия, но это все-таки не фарс. История русской интеллигенции была, в сущности, сплошным фарсом, который только благодаря истинно невероятному стечений обстоятельств привел к всероссийской катастрофе. А вместе со всероссийской и ко всемирной. Я не знаю, подозревают ли Томми и Сэмми, что Второй Мировой войной они заплатили именно за успех русской революции? Думаю -- и не подозревают. Но именно в русской революции Гитлер увидал "Перст Божий", указующий ему на "пустое пространство на востоке" -- на Россию, ослабленную революцией, на самый подходящий момент для войны. Беременный батальон был, конечно, символикой. Была символика и в русской революции. Лекционный зал в русской провинции, в 1908 году, в промежутке между двумя революциями: 1905 и 1917 года, а также и между двумя войнами: Русско-Японской и Русско-Немецкой. Заезжий из Петербурга профессор читает лекцию о земельном вопросе, о социализме и о том, почему и как нужно доделывать революцию, недоделанную в 1906 году. Профессор говорит нам о крестьянском малоземельи, -- что было правильно, и о колоссальных запасах земли у государства, -- что тоже было правильно. Не сказал только того, что государственная земля лежит у полярного круга, в средне-азиатских пустынях и в прочих таких местах. Говорит о "частном землевладении", что тоже было правильно, но не сказал о том, что бо'льшая половина этого "частного землевладения" давно стала крестьянской. Говорит о помещичьем землевладении, но не сказал того, что дворянская земля переходит в крестьянские руки со скоростью около трех миллионов десятин в год. Приводит в пример Северо-Американские Соединенные Штаты, где государство образовало огромный земельный фонд для переселенцев ("Сэттльмент"), но не сказал того, что в САСШ населенность землевладельческих штатов была равна 10 -- 30 человекам на кв. км. У нас Приволжские губернии имели 80 человек на кв. км. И что во всей России 48% всей ее территории находятся в поясе вечной мерзлоты -- на глубине больше метра не оттаивает никогда. Профессор долгое время провел в САСШ и не напомнил нам, молодежи, что за все время своего государственного существования САСШ не знали ни одного иностранного нашествия, а нас регулярно жгли дотла то татары, то поляки, то немцы, то французы. Вообще же профессор призывал, конечно, к революции. И мы, молодежь, мы, юные, честные и жертвенные, мы, не погрязшие в мещанстве и косности, мы должны выше и выше вздымать знамя великой и бескровной социалистической Революции. И, вот, в зале раздается крик: "казаки!" Казаков, во-первых, не было, а, во-вторых, быть не могло -- было время полной свободы словоблудия. Одна секунда, может быть, только сотая секунды трагического молчания и в зале взрывается паника. Гимназистки визжат и лезут в окна -- окон было много. Гимназистами овладевает великий революционный и героический порыв: сотни юных мужественных рук тянутся к сотням юных женственных талий: не каждый же день случается такая манна небесная. Кто-то пытается стульями забаррикадировать входные двери от казачьей кавалерийской атаки. Кто-то вообще что-то вопит. А профессор, бросив свою кафедру, презирая все законы земного тяготения и тяжесть собственного сана, пытается взобраться на печку... Я почему-то и до сих пор особенно ясно помню эту печку. Она была огромная, круглая, обшитая каким-то черным блестящим железом, вероятно, метра три вышиной и метра полтора в диаметре: даже я, при моих футбольных талантах, на нее влезть бы не смог. Да и печка не давала ответа ни на какой вопрос русской истории: если бы в эту залу действительно ворвались казаки, они сняли бы профессора с печки. Положение было спасено, так сказать, "народной массой" -- дежурными пожарными с голосами иерихонской трубы. Все постепенно пришло в порядок: гимназистки поправляли свои прически, а гимназисты рыцарски поддерживали их при попытках перебраться через хаос опрокинутых стульев. Соответствующий героизм проявил, само собою разумеется, и я. Но воспоминание об этом светлом моменте моей жизни было омрачено открытием того факта, что некто, мне неизвестный сторонник теории чужой собственности, успел стащить мои первые часы, подарок моего отца в день окончательной ликвидации крестьянского неравноправия. Должен сознаться честно: мне по тем временам крестьянское равноправие было безразлично. Но часов мне было очень жаль: следующие я получил очень нескоро. Потом выяснилось, что я не один "жертвой пал в борьбе роковой", -- как пелось в тогдашнем революционном гимне. Не хватало много часов, сумочек, брошек, кошельков и прочего... Много лет спустя я узнал, что профессор скончался в эмиграции. Мне было очень жаль, я бы с ним поговорил и мог бы дать, так сказать, заключительный штрих к этой символической картинке. Вот, в самом деле, "жертвенная" молодежь, убеленный органами усидчивости профессор, пропаганда "низвержения" и революции, -- и зловещие люди, кинувшие крик: "караул, революция!" Паника и в панике зловещие люди опытными руками шарящие по вместилищам чужой собственности. Профессор кидается на печку (эмиграция), гимназисты спасают своих юных подруг, но, к сожалению, пожарные в настоящей истории так до сих пор и не проявились: профессор помер на печке, крестьянское равноправие сперто вместе с моими часами, гимназисты погибли на фронтах гражданской войны, а зловещие люди и до сих пор шарят своими опытными руками по всему пространству земли русской -- собираются пошарить и по всему земному шару. Революционная деятельность профессора кончилась фарсом. Революционный фарс русской интеллигенции кончился трагедией. Да и сейчас, перековка проф. Бердяева, бывшего марксиста, бывшего либерала, бывшего богоискателя, бывшего атеиста, бывшего монархиста и нынешнего сталиниста -- это все-таки фарс. В истории германской революции фарса нет. В сущности, здесь всё безысходно трагично, как безвыходно трагична Песня о Нибелунгах и теория Дольхштосса, который один помешал великому народу выполнить свою великую миссию в этом так плохо, не по-немецки, организованном мире. Зловещие люди в бронзе В Германию, весной 1938 года, я приехал не при совсем обычных обстоятельствах: зловещие люди убили мою жену, сын был слегка ранен, я не находился в полном равновесии. И сейчас, восемь лет спустя, в памяти встает разорванное тело любимой жены и ее раздробленные пальчики, вечно работавшие -- всю ее жизнь. Болгарская полиция откровенно сказала мне, что бомба пришла из советского полпредства, что она, полиция, ничего не может сделать ни против виновников этого убийства, ни против организаторов будущего покушения -- может быть и более удачного, чем это. У нас обоих -- сына и меня -- были нансеновские паспорта, по которым ни в одну страну нельзя было въехать без специальной визы, и ни одна страна визы не давала. Нас обоих охраняли наши друзья, да и полиция тоже приняла меры охраны. Против уголовной техники зловещих людей, против их дипломатической неприкосновенности -- эта охрана не стоила ни копейки. И вот -- виза в Германию, виза в безопасность, виза в убежище от убийц. Не трудно понять, что никаких предубеждений против антикоммунистической Германии у меня не было. Мы провели два месяца в санатории -- под фальшивым паспортом, которым снабдила нас германская полиция. Потом были первые встречи с германской общественностью. Я был принят как нечто среднее между Шаляпиным сегодняшнего дня и Квислингом -- завтрашнего, но тогда еще никто не знал, что такое Квислинг. Обоюдное разочарование наступило довольно скоро, через несколько месяцев. Но пока что все было очень мило. И за всем этим было что-то неуловимое, но несомненно знакомое, что-то советское, революционное, какая-то неуловимая общность человеческого типа, общность духовного "я" у людей обеих, так ненавидящих друг друга революций. Было все-таки что-то братское. Многочисленные ходатаи по делам и безделью, посещавшие красную Москву, вероятно, помнят две монументальные статуи, украшающие портал Дворца Труда -- Всесоюзного центрального совета профессиональных союзов. Это -- рабочий и работница, строго выдержанные в идейной стопроцентности коммунистической программы: искусство в тоталитарных странах призвано не отражать жизнь, а формулировать идею. Не фантазию художника, а социальный заказ чрезвычайки. Оно должно куда-то звать. А, при неудаче зова, куда-то волочить. Куда могли звать или волочить пролетарские Аполлон и Венера, поставленные на страже советского Дворца Труда? Московские статуи изображали металлиста и текстильщицу, стилизованных под советскую власть. Металлист представлял собой то, что в Германии назвали бы Rassenschande -- продукт кровосмесительной связи человека с гориллой. Над горильем туловищем -- мощные стальные челюсти, а над челюстями -- узкий медный лоб. Вся конструкция выражает предельную динамику: ублюдок куда-то прет. Все размеры мыслительной коробки не оставляют никаких сомнений в том, что ублюдок и понятия не имеет, куда и зачем ему следует переть. Но страшные руки готовы кого-то хватать и стальные челюсти -- кого-то кусать. В крохотных глазках выражены поиски классового врага, выражена ненависть ко всему, что есть в мире неублюдочного. О советской Венере я уж и говорить не буду: если у ублюдка хватит мужества ее поцеловать -- пусть он и целует... И, вот, другой Дворец Труда -- берлинский клуб Арбейтсфронта. И скульптурное оформление идей Третьего Рейха в этом клубе, на площадях, в парках... Все несколько у'же, несколько ниже, но, в сущности, все то же самое: сжатые челюсти, стиснутые кулаки, узкие лбы и готовность куда-то переть и что-то крушить, -- переть и крушить по первому приказу, не размышляя ни о целях, ни, тем более, о последствиях. Московский ублюдок помещается в колоссальном здании, какого в Берлине вообще нет, здание было построено при Екатерине Второй для сиротского дома, берлинский арбейтсфронт занимает что-то вроде виллы. Русский питекантроп вырос на сале и черноземе, берлинский -- на песках и маргарине. У русского, так сказать, "широкий размах", берлинский пахнет бухгалтерией. У русского больше силы и ярости, у берлинского больше ненависти и расчета. Бронзовая идеализация обеих революций не совсем точно воспроизводит живых представителей двух братских партий. У живых представителей лбы, действительно, горильи, -- но горильей мускулатуры у них все-таки нет. Это люди, как общее правило, наследственные обитатели тех учреждений, которые в царской армии носили название "слабосильной команды" -- отбор физически неполноценных людей. Они вовсе не сильны -- эти живые носители власти и никогда не смогут быть окончательными победителями -- это грозило бы человечеству полным физическим вырождением. Они прорвались к власти и к крови только случайно, только потому, что мы, нормально скроенные люди что-то проворонили, прошляпили, прозевали, -- по недосмотру всего нормального человечества. Но, раз прорвавшись, они, действительно, будут переть и крушить -- ибо они объединены общим им всем чувством ненависти и еще чувством безысходности: от постаментов и монументов Москвы и Берлина дорога только одна -- на свалку. Они как-то, вероятно, в общем смутно, но все-таки ощущают и случайный характер своей временной победы, и кровавую черту, которая отделила их от всего остального человечества -- отсюда звериная настороженность горильих глазок. Питекантропы были первым открытием, которое я сделал в Германии. Трудно доказуемым, но поистине страшным открытием, ибо оно давало совсем иной ответ на вопрос о причинах революций, чем тот, какой мы привыкли сдавать на экзаменах по истории, политической экономии, философии и другим смежным доктринам современной социальной астрологии. Этот ответ говорил, что социальная революция есть прорыв к власти ублюдков и питекантропов. Что теория, идеология и философия всякой социальной революции есть только "идеологическая надстройка" над человеческой базой ублюдков. Что "социальные условия" и социальные неурядицы не есть причина революции, а только повод, только предварительное условие: социальные неурядицы расшатывают скрепы социального организма, построенного нами, нормальными людьми для наших, нормальных людей, вкусов, потребностей и возможностей, и тогда в щели расшатанного организма врывается питекантроп. Что социальная революция устраивается не "социальными низами", а биологическими подонками человечества. И не на пользу социальных низов, а во имя вожделений биологических отбросов. Питекантроп прорывается и крушит все. Пока захваченное врасплох человечество не приходит в себя и не отправляет питекантропов на виселицу. Это открытие было очень неуютным. Оно ставило крест над всякими разговорами о германском бруствере против коммунизма, оно делало мое пребывание в Германии бессмысленным и бесцельным, и оно определяло революцию, как вечно пребывающую в мире угрозу. Ибо, если неистребимо существует человеческий талант и гений -- то, на другой стороне биологической лестницы так же неистребимо существует ублюдок и питекантроп. Если есть сливки, то есть и подонки. Если есть люди, творящие жизнь, то есть и люди ее уродующие. Но это открытие вносило полную неясность в другой вопрос: весь гитлеровский режим, вся национал-социалистическая структура власти была точной копией с ленинско-сталинской. Что же тут было? Сознательный плагиат или бессознательное подражание? Или, просто, одинаковые люди, поставившие себе одинаковые цели, автоматически пришли к одинаковой технике власти? Обокрал ли Гитлер Ленина, или только открыл ту же Америку, но только двигаясь не с востока, а с запада? Напомню самые основные черты ленинского патента: государственная власть в стране принадлежит единственной партии -- оппозиция истребляется физически. Партия эта обладает единственно научным мировоззрением, другие мировоззрения уничтожаются. Во главе партии стоит единственно гениальный вождь -- конкуренты отправляются на расстрел. Единая партия, возглавляемая единым вождем, проводит единственно возможный план спасения человечества -- другие планы подавляются вооруженным путем. Эта партия опирается на избранный слой всего человечества (избранную расу или избранный класс) и проходит непрерывное чистилище расстрелов. Она ведет беспощадную войну со всеми врагами само собой разумеющегося, научно-обоснованного, математически неизбежного светлого будущего. Она подавляет внутреннего врага и она уничтожает внешних врагов. Воплощая в себе лучшие мечты лучших представителей человечества, она окружена остатками отжившего строя, вредителями, предателями, саботажниками, трусами и уклонистами. Но в ее руках находится беспощадный "меч революции", и будущее принадлежит ей: только идиоты и преступники не могут, или не хотят видеть неизбежности этой победы: "революция это вихрь, который сметает всех ей сопротивляющихся". Именно для этой победы партия организует массы -- работников и работниц, мужчин и женщин, детей и сыщиков. Именно она приведет человечество к окончательному социалистическому раю на нашей земле. Да здравствует наша непобедимая партия! Да здравствует наш непогрешимый вождь! Эта схема средактирована, так сказать, алгебраически -- в намеренно абстрактных выражениях. Но под любую абстракцию можно подставить конкретную величину Москвы или Берлина -- и вы получите программу любой социалистической партии -- и той, которая к власти уже пришла, и той, которая еще лицемерит по дороге к власти. Но в особенности той, которая к власти уже пришла и не находит нужным даже лицемерить. ...В самом начале войны знакомый немецкий художник спросил меня, как я озаглавлю ту книгу, которую я напишу, сбежав из Германии. Я сказал: -- Im Westen auch nichts Neues -- маленькая перефразировка заглавия когда-то знаменитой книги Ремарка против войны. Я, пока что, не успел сбежать, но обещанного заглавия не забыл. Да, собственно, нового ничего: наша железная единая коммунистическая партия -- наша железная единая национал-социалистическая партия. Наша единственно научная марксистская философия, -- наша единственно научная расистская философия. Наш непогрешимый Сталин -- наш непогрешимый Гитлер. У нас пятилетний план, -- у нас четырехлетний план. На страже плана ОГПУ-НКВД, -- на страже нашего плана ГЕСТАПО и SS. У нас ВЦСПС (совет профсоюзов), -- у нас Арбейтсфронт. У нас женотдел, -- у нас фрауеншахт, у нас комсомол, -- у нас Гитлерюгенд. Долой капиталистов! Долой плутократов! Будущее за нами! -- Будущее за нами! Да здравствует Сталин! Да здравствует Гитлер! Ура! Ура! Ура! Вперед на капиталистический Лондон -- по дороге через Берлин! Вперед на плутократический Лондон -- по дороге через Москву! Да здравствует мировая марксистско-расистская, ленинско-гитлеровская, гестапистско-чекистская революция ублюдков и питекантропов! Это, конечно, только схема -- но это точная схема. В промежутках между ее основными линиями разместились и кое-какие индивидуальные отличия. Берлин резал евреев -- Москва резала троцкистов. Москва окончательно ограбила буржуев, а в Берлине буржуи еще не догадались о том, что они уже ограблены. Красных генералов было расстреляно на много больше, чем коричневых, а русских "пролетариев" в сотни раз больше, чем немецких. Основная разница все-таки в том, что немец повиновался -- и расстреливать его было, собственно, не для чего. Русский трудящийся ведет войну вот уже тридцать лет и расстреливать пришлось по необходимости. И еще, в том, что русский социализм пришел к победе на шестнадцать лет раньше немецкого. Впрочем, Берлин судорожно старался эти шестнадцать лет наверстать: "догнать и перегнать" совсем, как Сталин собирался догонять и перегонять Америку. За одинаковым переплетом почти одинаковой тюремной решетки Третьего Рейха и СССР шел все-таки свой быт, разный в разных странах и у разных народов. Но даже и этот быт постепенно формировался во что-то до уныния похожее: так, тюремная камера постепенно сглаживает разницу характера, уровня и даже вкусов. В Москве было издано шесть моих книг -- исключительно по спорту и туризму. Каждая книга проходила пять и шесть цензур, и я до сих пор все-таки не знаю: а сколько именно цензур существует в СССР. Бывало так: все мыслимые цензуры уже пройдены, Главлит поставил свою печать, и, вот повестка: явиться на такую-то улицу, дом номер такой-то, комната такая-то. Что за дом и комната, и учреждение -- понятия не имею. Иду. Какое-то вовсе неизвестное мне партийное учреждение, в нем какой-то вовсе неизвестный мне партийный товарищ, на столе у этого товарища -- оттиски моей книги по боксу. "А почему вы, товарищ Солоневич, не привели здесь решения такого-то партийного съезда"? Что общего имеет бокс с решениями партийного съезда? Оказывается -- имеет. Нужно было указать, что такой-то партийный съезд вынес такое-то решение по поводу "последнего и решительного боя" с мировой буржуазией и по поводу соответствующего воспитания широких трудовых масс. А так как пролетарский бокс тоже должен служить свержению оной мировой буржуазии, то нужно указать на его воспитательное значение, соответствующее решениям такого-то партийного съезда. Бывало и иначе. Сидит в каком-нибудь главлитовском закоулке пролетарская девица лет восемнадцати и говорит мне, что я, собственно, плохо знаю русский язык. Мне -- за сорок лет. Я окончил старый университет, и занимаюсь литературн