, совсeмъ какъ помeшанный. Ноги, знаете, какъ безъ костей. Ну, думаю, будь что будетъ. Ночь, снeгъ таетъ... Темно... Пошелъ я въ Кемь... Шелъ, шелъ, запутался, подъ утро пришелъ. Нeтъ уже Оленьки. Утромъ меня тутъ же у покойницкой арестовали за побeгъ и -- на лeсоразработки... Даже на Оленьку не дали посмотрeть... Старикъ уткнулся лицомъ въ колeни, и плечи его затряслись отъ глухихъ рыданiй... Я подалъ ему стаканъ капустнаго разсола. Онъ выпилъ, вeроятно, не разбирая, что именно онъ пьетъ, разливая разсолъ на грудь и на колeни. Зубы трещеткой стучали по краю стакана... Борисъ положилъ ему на плечо свою дружественную и успокаивающую лапу. -- Ну, успокойтесь, голубчикъ, успокойтесь... Вeдь всe мы въ такомъ положенiи. Вся Россiя -- въ такомъ положенiи. На мiру, какъ говорится, и смерть красна... -- Нeтъ, не всe, Борисъ Лукьяновичъ, нeтъ, не всe... -- {233} голосъ Авдeева дрожалъ, но въ немъ чувствовались какiя-то твердый нотки -- нотки убeжденiя и, пожалуй, чего-то близкаго къ враждебности. -- Нeтъ, не всe. Вотъ вы трое, Борисъ Лукьяновичъ, не пропадете... Одно дeло въ лагерe мужчинe, и совсeмъ другое -- женщинe. Я вотъ вижу, что у васъ есть кулаки... Мы, Борисъ Лукьяновичъ, вернулись въ пятнадцатый вeкъ. Здeсь, въ лагерe, мы вернулись въ доисторическiя времена... Здeсь можно выжить, только будучи звeремъ... Сильнымъ звeремъ. -- Я не думаю, Афанасiй Степановичъ, чтобы я, напримeръ, былъ звeремъ, -- сказалъ я. -- Я не знаю, Иванъ Лукьяновичъ, я не знаю... У васъ есть кулаки... Я замeтилъ -- васъ и оперативники боялись. Я -- интеллигентъ. Мозговой работникъ. Я не развивалъ своихъ кулаковъ. Я думалъ, что я живу въ двадцатомъ вeкe... Я не думалъ, что можно вернуться въ палеолитическую эпоху. А -- вотъ, я вернулся. И я долженъ погибнуть, потому что я къ этой эпохe не приспособленъ... И вы, Иванъ Лукьяновичъ, совершенно напрасно вытянули меня изъ девятнадцатаго квартала. Я удивился и хотeлъ спросить -- почему именно напрасно, но Авдeевъ торопливо прервалъ меня: -- Вы, ради Бога, не подумайте, что я что-нибудь такое. Я, конечно, вамъ очень, очень благодаренъ... Я понимаю, что у васъ были самыя возвышенныя намeренiя. Слово "возвышенныя" прозвучало какъ-то странно. Не то какой-то не ко времени "возвышенный стиль", не то какая-то очень горькая иронiя. -- Самыя обыкновенныя намeренiя, Афанасiй Степановичъ. -- Да, да, я понимаю, -- снова заторопился Авдeевъ. -- Ну, конечно, простое чувство человeчности. Ну, конечно, нeкоторая, такъ сказать, солидарность культурныхъ людей, -- и опять въ голосe Авдeева прозвучали нотки какой-то горькой иронiи -- отдаленныя, но горькiя нотки. -- Но вы поймите: съ вашей стороны -- это только жестокость. Совершенно ненужная жестокость... Я, признаться, нeсколько растерялся. И Авдeевъ посмотрeлъ на меня съ видомъ человeка, который надо мной, надъ моими "кулаками", одержалъ какую-то противоестественную побeду. -- Вы, пожалуйста, не обижайтесь. Не считайте, что я просто неблагодарная сволочь или сумасшедшiй старикъ. Хотя я, конечно, сумасшедшiй старикъ... Хотя я и вовсе не старикъ, -- сталъ путаться Авдeевъ, -- вы вeдь сами знаете -- я моложе васъ... Но, пожалуйста, поймите: ну, что я теперь? Ну, куда я гожусь? Я вeдь совсeмъ развалина. Вы вотъ видите, что пальцы у меня поотваливались. Онъ протянулъ свою руку -- и пальцевъ на ней дeйствительно почти не было, но раньше я этого какъ-то не замeтилъ. Отъ Авдeева все время шелъ какой-то легкiй трупный запахъ -- я думалъ, что это запахъ его гнiющихъ отмороженныхъ щекъ, носа, ушей. Оказалось, что гнила и рука. -- Вотъ, пальцы, вы видите. Но я вeдь насквозь сгнилъ. У меня сердце -- вотъ, какъ эта рука. Теперь -- смотрите. Я {234} потерялъ брата, потерялъ жену, потерялъ дочь, единственную дочь. Больше въ этомъ мiрe у меня никого не осталось. Шпiонажъ? Какая дьявольская чепуха! Братъ былъ микробiологомъ и никуда изъ лабораторiи не вылазилъ. А въ Польшe остались родные. Вы знаете -- всe эти границы черезъ уeзды и села... Ну, переписка, прислали какой-то микроскопъ. Вотъ и пришили дeло. Шпiонажъ? Это я-то съ моей Оленькой крeпости снимали, что-ли? Вы понимаете, Иванъ Лукьяновичъ, что теперь-то мнe -- ужъ совсeмъ нечего было бы скрывать. Теперь -- я былъ бы счастливъ, если бы этотъ шпiонажъ дeйствительно былъ. Тогда было бы оправданiе не только имъ, было бы и мнe. Мы не даромъ отдали бы свои жизни. И, подыхая, я бы зналъ, что я хоть что-нибудь сдeлалъ противъ этой власти дiавола. Онъ сказалъ не "дьявола", а именно "дiавола", какъ-то подчеркнуто и малость по церковному... -- Я, знаете, не былъ религiознымъ... Ну, какъ вся русская интеллигенцiя. Ну, конечно, развe могъ я вeрить въ такую чушь, какъ дiаволъ?.. Да, а вотъ теперь я вeрю. Я вeрю потому, что я его видeлъ, потому, что я его вижу... Я его вижу на каждомъ лагпунктe... И онъ -- есть, Иванъ Лукьяновичъ, онъ есть... Это -- не поповскiя выдумки. Это реальность... Это научная реальность... Мнe стало какъ-то жутко, несмотря на мои "кулаки". Юра какъ-то даже поблeднeлъ... Въ этомъ полуживомъ и полусгнившемъ математикe, видeвшемъ дьявола на каждомъ лагпунктe и проповeдующемъ намъ реальность его бытiя, было что-то апокалиптическое, что-то, отъ чего по спинe пробeгали мурашки... Я представилъ себe всe эти сотни "девятнадцатыхъ кварталовъ", раскинутыхъ по двумъ тысячамъ верстъ непроглядной карельской тайги, придавленной полярными ночами, всe эти тысячи бараковъ, гдe на кучахъ гнилого тряпья ползаютъ полусгнившiе, обсыпанные вошью люди, и мнe показалось, что это не вьюга бьется въ оконца избы, а ходитъ кругомъ и торжествующе гогочетъ дьяволъ -- тотъ самый, котораго на каждомъ лагпунктe видeлъ Авдeевъ. Дьяволъ почему-то имeлъ обликъ Якименки... -- Такъ, вотъ видите, -- продолжалъ Авдeевъ... -- Передо мною еще восемь лeтъ вотъ этихъ... лагпунктовъ Ну, скажите по совeсти, Борисъ Лукьяновичъ -- ну, вотъ вы, врачъ -- скажите по совeсти, какъ врачъ, -- есть-ли у меня хоть малeйшiе шансы, хоть малeйшая доля вeроятности, что я эти восемь лeтъ переживу?.. Авдeевъ остановился и посмотрeлъ на брата въ упоръ, и въ его взглядe я снова уловилъ искорки какой-то странной побeды... Вопросъ засталъ брата врасплохъ... -- Ну, Афанасiй Степановичъ, вы успокоитесь, наладите какой-то болeе или менeе нормальный образъ жизни, -- началъ братъ -- и въ его голосe не было глубокаго убeжденiя... -- Ага, ну такъ значитъ, я успокоюсь! Потерявъ все, что у меня было въ этомъ мiрe, все, что у меня было близкаго и дорогого, -- я, значитъ, успокоюсь!.. Вотъ -- попаду въ "штабъ", сяду {235} за столъ и успокоюсь... Такъ, что ли? Да -- и какъ это вы говорили? -- да, "нормальный образъ жизни"? -- Нeтъ, нeтъ, я понимаю, не перебивайте, пожалуйста. -- заторопился Авдeевъ, -- я понимаю, что пока я нахожусь подъ высокимъ покровительствомъ вашихъ кулаковъ, я, быть можетъ, буду имeть возможность работать меньше шестнадцати часовъ въ сутки. Но я вeдь и восьми часовъ не могу работать вотъ этими... этими... Онъ протянулъ руку и пошевелилъ огрызками своихъ пальцевъ... -- Вeдь я не смогу... И потомъ -- не могу же я расчитывать на всe восемь лeтъ вашего покровительства... Высокаго покровительства вашихъ кулаковъ... -- Авдeевъ говорилъ уже съ какимъ-то истерическимъ сарказмомъ... -- Нeтъ, пожалуйста, не перебивайте, Иванъ Лукьяновичъ. (Я не собирался перебивать и сидeлъ, оглушенный истерической похоронной логикой этого человeка). Я вамъ очень, очень благодаренъ, Иванъ Лукьяновичъ, -- за ваши благородныя чувства, во всякомъ случаe... Вы помните, Иванъ Лукьяновичъ, какъ это я стоялъ передъ вами и разстегивалъ свои кольсоны... И какъ вы, по благородству своего характера, соизволили съ меня этихъ кольсонъ -- послeднихъ кольсонъ -- не стянуть... Нeтъ, нeтъ, пожалуйста, не перебивайте, дорогой Иванъ Лукьяновичъ, не перебивайте... Я понимаю, что, не стаскивая съ меня кольсонъ, -- вы рисковали своими... можетъ быть, больше, чeмъ кольсонами... Можетъ быть, больше, чeмъ кольсонами -- своими кулаками... Какъ это называется... бездeйствiе власти... что ли... Власти снимать съ людей послeднiя кольсоны... Авдeевъ задыхался и судорожно хваталъ воздухъ открытымъ ртомъ. -- Ну, бросьте, Афанасiй Степановичъ, -- началъ было я. -- Нeтъ, нeтъ, дорогой Иванъ Лукьяновичъ, я не брошу... Вeдь вы же меня не бросили тамъ, на помойной ямe девятнадцатаго квартала... Не бросили? Онъ какъ-то странно, пожалуй, съ какой-то мстительностью посмотрeлъ на меня, опять схватилъ воздухъ открытымъ ртомъ и сказалъ -- глухо и тяжело: -- А вeдь тамъ -- я было уже успокоился... Я тамъ -- уже совсeмъ было отупeлъ. Отупeлъ, какъ полeно. Онъ всталъ и, нагибаясь ко мнe, дыша мнe въ лицо своимъ трупнымъ запахомъ, сказалъ раздeльно и твердо: -- Здeсь можно жить только отупeвши... Только отупeвши... Только не видя того, какъ надъ лагпунктами пляшетъ дьяволъ... И какъ корчатся люди подъ его пляской... ...Я тамъ умиралъ... -- Вы сами понимаете -- я тамъ умиралъ... Въ говорите -- "правильный образъ жизни". Но развe дьяволъ насытится, скажемъ, ведромъ моей крови... Онъ ее потребуетъ всю... Дьяволъ соцiалистическаго строительства требуетъ всей вашей крови, всей, до послeдней капли. И онъ ее выпьетъ всю. Вы думаете -- ваши кулаки?.. Впрочемъ -- я знаю -- вы сбeжите. Да, да, конечно, вы сбeжите. Но куда вы отъ него {236} сбeжите?.. "Камо бeгу отъ лица твоего и отъ духа твоего камо уйду"... Меня охватывала какая-то гипнотизирующая жуть -- въ одно время и мистическая, и прозаическая. Вотъ пойдетъ этотъ математикъ съ дьяволомъ на каждомъ лагпунктe пророчествовать о нашемъ бeгствe, гдe-нибудь не въ этой комнатe... -- Нeтъ, вы не безпокойтесь, Иванъ Лукьяновичъ, -- сказалъ Авдeевъ, словно угадывая мои мысли... -- Я не такой ужъ сумасшедшiй... Я не совсeмъ ужъ сумасшедшiй... Это -- ваше дeло; удастся сбeжать -- дай Богъ. -- Дай Богъ... Но, куда? -- продолжалъ онъ раздумчиво... -- Но куда? Ага, конечно -- заграницу, заграницу. Ну что-жъ, кулаки у васъ есть... Вы, можетъ быть, пройдете... Вы, можетъ быть, пройдете. Мнe становилось совсeмъ жутко отъ этихъ сумасшедшихъ пророчествъ. -- Вы, можетъ быть, пройдете -- и предоставите мнe здeсь проходить сызнова всe ступени отупeнiя и умиранiя. Вы вытащили меня только для того, объективно, только для того, чтобы я опять началъ умирать сызнова, чтобы я опять прошелъ всю эту агонiю... Вeдь вы понимаете, что у меня только два пути -- въ Свирь, въ прорубь, или -- снова на девятнадцатый кварталъ... раньше или позже -- на девятнадцатый кварталъ: онъ меня ждетъ, онъ меня не перестанетъ ждать -- и онъ правъ, другого пути у меня нeтъ -- даже для пути въ прорубь нужны силы... И, значитъ -- опять по всeмъ ступенькамъ внизъ. Но, Иванъ Лукьяновичъ, пока я снова дойду до того отупeнiя, вeдь я что-то буду чувствовать. Вeдь все-таки -- агонизировать -- это не такъ легко. Ну, прощайте, Иванъ Лукьяновичъ, я побeгу... Спасибо вамъ, спасибо, спасибо... Я сидeлъ, оглушенный. Авдeевъ ткнулъ было мнe свою руку, но потомъ какъ-то отдернулъ ее и пошелъ къ дверямъ. -- Да погодите, Афанасiй Степановичъ, -- очнулся Борисъ. -- Нeтъ, нeтъ, пожалуйста, не провожайте... Я самъ найду дорогу... Здeсь до барака близко... Я вeдь до Кеми дошелъ. Тоже была ночь... Но меня велъ дьяволъ. Авдeевъ выскочилъ въ сeни. За нимъ вышелъ братъ. Донеслись ихъ заглушенные голоса. Вьюга рeзко хлопнула дверью, и стекла въ окнахъ задребезжали. Мнe показалось, что подъ окнами снова ходитъ этотъ самый авдeевскiй дьяволъ и выстукиваетъ желeзными пальцами какой-то третiй звонокъ. Мы съ Юрой сидeли и молчали. Черезъ немного минутъ вернулся братъ. Онъ постоялъ посрединe комнаты, засунувъ руки въ карманы, потомъ подошелъ и уставился въ занесенное снeгомъ окно, сквозь которое ничего не было видно въ черную вьюжную ночь, поглотившую Авдeева. -- Послушай, Ватикъ, -- спросилъ онъ, -- у тебя деньги есть? -- Есть, а что?.. -- Сейчасъ хорошо бы водки. Литра по два на брата. Сейчасъ для этой водки я не пожалeлъ бы загнать свои послeднiя... кольсоны... {237} ПОДЪ КРЫЛЬЯМИ АВДEЕВСКАГО ДЬЯВОЛА Борисъ собралъ деньги и исчезъ въ ночь, къ какой-то бабe, мужа которой онъ лeчилъ отъ пулевой раны, полученной при какихъ-то таинственныхъ обстоятельствахъ. Лeчилъ, конечно, нелегально. Сельскаго врача здeсь не было, а лагерный, за "связь съ мeстнымъ населенiемъ", рисковалъ получить три года прибавки къ своему сроку отсидки. Впрочемъ, при данныхъ условiяхъ -- прибавка срока Бориса ни въ какой степени не смущала. Борисъ пошелъ и пропалъ. Мы съ Юрой сидeли молча, тупо глядя на прыгающее пламя печки. Говорить не хотeлось. За окномъ метались снeжныя привидeнiя вьюги, гдe-то среди нихъ еще, можетъ быть, брелъ къ своему бараку человeкъ со сгнившими пальцами, съ логикой сумасшедшаго и съ проницательностью одержимаго... Но брелъ ли онъ къ баракамъ или къ проруби? Ему, въ самомъ дeлe, проще было брести къ проруби. И ему было бы спокойнeе, и, что грeха таить, было бы спокойнeе и мнe. Его сумасшедшее пророчество насчетъ нашего бeгства, сказанное гдe-нибудь въ другомъ мeстe, могло бы имeть для насъ катастрофическiя послeдствiя. Мнe все казалось, что "на ворe и шапка горитъ", что всякiй мало-мальски толковый чекистъ долженъ по однимъ физiономiямъ нашимъ установить наши преступныя наклонности къ побeгу. Такъ я думалъ до самаго конца: чекистскую проницательность я нeсколько преувеличилъ. Но этотъ страхъ разоблаченiя и гибели -- оставался всегда. Пророчество Авдeева рeзко подчеркнуло его. Если такую штуку смогъ сообразить Авдeевъ, то почему ее не можетъ сообразить, скажемъ, Якименко?.. Не этимъ ли объясняется Якименская корректность и прочее? Дать намъ возможность подготовиться, выйти и потомъ насмeшливо сказать: "ну, что-жъ, поиграли -- и довольно, пожалуйте къ стeнкe". Ощущенiе почти мистической безпомощности, никоего невидимаго, но весьма недреманнаго ока, которое, насмeшливо прищурившись, не спускаетъ съ насъ своего взгляда, -- было такъ реально, что я повернулся и оглядeлъ темные углы нашей избы. Но изба была пуста... Да, нервы все-таки сдаютъ... Борисъ вернулся и принесъ двe бутылки водки. Юра всталъ, зябко кутаясь въ бушлатъ, налилъ въ котелокъ воды и поставилъ въ печку... Разстелили на полу у печки газетный листъ. Борисъ выложилъ изъ кармана нeсколько соленыхъ окуньковъ, полученныхъ имъ на предметъ санитарнаго изслeдованiя, изъ посылки мы достали кусокъ сала, который, собственно, былъ уже забронированъ для побeга и трогать который не слeдовало бы... Юра снова усeлся у печки, не обращая вниманiя даже и на сало, -- водка его вообще не интересовала. Его глаза подъ темной оправой очковъ казались провалившимися куда-то въ самую глубину черепа. -- Боба, -- спросилъ онъ, не отрывая взгляда отъ печки, -- не могъ бы ты устроить его въ лазаретъ надолго? -- Сегодня мы не приняли семнадцать человeкъ съ совсeмъ отмороженными ногами, -- сказалъ, помолчавъ, Борисъ. -- И еще -- {238} пять саморубовъ... Ну, тeхъ вообще приказано не принимать и даже не перевязывать. -- Какъ, и перевязывать нельзя? -- Нельзя. Что-бъ не повадно было... Мы помолчали. Борисъ налилъ двe кружки и изъ вeжливости предложилъ Юрe. Юра брезгливо поморщился. -- Такъ что же ты съ этими саморубами сдeлалъ? -- сухо спросилъ онъ. -- Положилъ въ покойницкую, гдe ты отъ БАМа отсиживался... -- И перевязалъ? -- продолжалъ допрашивать Юра. -- А ты какъ думаешь? -- Неужели, -- съ нeкоторымъ раздраженiемъ спросилъ Юра, -- этому Авдeеву совсeмъ ужъ никакъ нельзя помочь? -- Нельзя, -- категорически объявилъ Борисъ. Юра передернулъ плечами. -- И нельзя по очень простой причинe. У каждаго изъ насъ есть возможность выручить нeсколько человeкъ. Не очень много, конечно. Эту ограниченную возможность мы должны использовать для тeхъ людей, которые имeютъ хоть какiе-нибудь шансы стать на ноги. Авдeевъ не имeетъ никакихъ шансовъ. -- Тогда выходитъ, что вы съ Ватикомъ глупо сдeлали, что вытащили его съ девятнадцатаго квартала? -- Это сдeлалъ не я, а Ватикъ. Я этого Авдeева тогда въ глаза не видалъ. -- А если бы видалъ? -- Ничего не сдeлалъ бы. Ватикъ просто поддался своему мягкосердечiю. -- Интеллигентскiя сопли? -- иронически переспросилъ я. -- Именно, -- отрeзалъ Борисъ. Мы съ Юрой переглянулись. Борисъ мрачно раздиралъ руками высохшую въ ремень колючую рыбешку. -- Такъ что наши бамовскiе списки -- по твоему, тоже интеллигентскiя сопли? -- съ какимъ-то вызовомъ спросилъ Юра. -- Совершенно вeрно. -- Ну, Боба, ты иногда такое загнешь, что и слушать противно. -- А ты не слушай. Юра передернулъ плечами и снова уставился въ печку. -- Можно было бы не покупать этой водки и купить Авдeеву четыре кило хлeба. -- Можно было бы. Что же, спасутъ его эти четыре кило хлeба? -- А спасетъ насъ эта водка? -- Мы пока нуждаемся не въ спасенiи, а въ нервахъ. Мои нервы хоть на одну ночь отдохнуть отъ лагеря... Ты вотъ работалъ со списками, а я работаю съ саморубами... Юра не отвeтилъ ничего. Онъ взялъ окунька и попробовалъ разорвать его. Но въ его пальцахъ изсохшихъ, какъ и этотъ окунекъ, силы не хватило. Борисъ молча взялъ у него рыбешку и {239} разорвалъ ее на мелкiе клочки. Юра отвeтилъ ироническимъ "спасибо", повернулся къ печкe и снова уставился въ огонь. -- Такъ все-таки, -- нeсколько погодя спросилъ онъ сухо и рeзко, -- такъ все-таки, почему же бамовскiе списки -- это интеллигентскiя сопли? Борисъ помолчалъ. -- Вотъ видишь ли, Юрчикъ, поставимъ вопросъ такъ: у тебя, допустимъ, есть возможность выручить отъ БАМа иксъ человeкъ. Вы выручали людей, которые все равно не жильцы на этомъ свeтe, и, слeдовательно, посылали людей, которые еще могли бы прожить какое-то тамъ время, если бы не поeхали на БАМ. Или будемъ говорить такъ: у тебя есть выборъ -- послать на БАМ Авдeева или какого-нибудь болeе или менeе здороваго мужика. На этапe Авдeевъ помретъ черезъ недeлю, здeсь онъ помретъ, скажемъ, черезъ полгода -- больше и здeсь не выдержитъ. Мужикъ, оставшись здeсь, просидeлъ бы свой срокъ, вышелъ бы на волю, ну, и такъ далeе. Послe бамовскаго этапа онъ станетъ инвалидомъ. И срока своего, думаю, не переживетъ. Такъ вотъ, что лучше и что человeчнeе: сократить агонiю Авдeева или начать агонiю мужика? Вопросъ былъ поставленъ съ той точки зрeнiя, отъ которой сознанiе какъ-то отмахивалось. Въ этой точкe зрeнiя была какая-то очень жестокая -- но все-таки правда. Мы замолчали. Юра снова уставился въ огонь. -- Вопросъ шелъ не о замeнe однихъ людей другими, -- сказалъ, наконецъ, онъ. -- Всeхъ здоровыхъ все равно послали бы, но вмeстe съ ними послали бы и больныхъ. -- Не совсeмъ такъ. Но, допустимъ. Такъ вотъ, эти больные у меня сейчасъ вымираютъ въ среднемъ человeкъ по тридцать въ день. -- Если стоять на твоей точкe зрeнiя, -- вмeшался я, -- то не стоитъ и твоего сангородка городить: все равно -- только разсрочка агонiи. -- Сангородокъ -- это другое дeло. Онъ можетъ стать постояннымъ учрежденiемъ. -- Я вeдь не возражаю противъ твоего городка. -- Я не возражалъ и противъ вашихъ списковъ. Но если смотрeть въ корень вещей -- то и списки, и городокъ, въ концe концовъ, -- ерунда. Тутъ вообще ничeмъ не поможешь... Все это -- для очистки совeсти и больше ничего. Единственно, что реально: нужно драпать, а Ватикъ все тянетъ... Мнe не хотeлось говорить ни о бeгствe, ни о томъ трагическомъ для русскихъ людей лозунгe: "чeмъ хуже -- тeмъ лучше". Теоретически, конечно, оправданъ всякiй саботажъ: чeмъ скорeе все это кончится, тeмъ лучше. Но на практикe -- саботажъ оказывается психологически невозможнымъ. Ничего не выходитъ... Теоретически Борисъ правъ: на Авдeева нужно махнуть рукой. А практически? -- Я думаю, -- сказалъ я, -- что пока я торчу въ этомъ самомъ штабe, я смогу устроить Авдeева такъ, чтобы онъ ничего не дeлалъ. {240} -- Дядя Ваня, -- сурово сказалъ Борисъ. -- На Медгору всe кнопки уже нажаты. Не сегодня-завтра насъ туда перебросятъ -- и тутъ ужъ мы ничего не подeлаемъ. Твоя публика изъ свирьлаговскаго штаба тоже черезъ мeсяцъ смeнится -- и Авдeева, послe нeкоторой передышки, снова выкинуть догнивать на девятнадцатый кварталъ. Ты жалeешь потому, что ты только два мeсяца въ лагерe и что ты, въ сущности, ни черта еще не видалъ. Что ты видалъ? Былъ ты на сплавe, на лeсосeкахъ, на штрафныхъ лагпунктахъ? Нигдe ты еще, кромe своего УРЧ, не былъ... Когда я вамъ въ Салтыковкe разсказывалъ о Соловкахъ, такъ Юрчикъ чуть не въ глаза мнe говорилъ, что я не то преувеличиваю, не то просто вру. Вотъ еще посмотримъ, что насъ тамъ на сeверe, въ ББК, будетъ ожидать... Ни черта мы по существу сдeлать не можемъ: одно самоутeшенiе. Мы не имeемъ права тратить своихъ нервовъ на Авдeева. Что мы можемъ сдeлать? Одно мы можемъ сдeлать -- сохранить и собрать всe свои силы, бeжать и тамъ, заграницей, тыкать въ носъ всeмъ тeмъ идiотамъ, которые вопятъ о совeтскихъ достиженiяхъ, что когда эта желанная и великая революцiя придетъ къ нимъ, то они будутъ дохнуть точно такъ же, какъ дохнетъ сейчасъ Авдeевъ. Что ихъ дочери пойдутъ стирать бeлье въ Кеми и станутъ лагерными проститутками, что трупы ихъ сыновей будутъ выкидываться изъ эшелоновъ. Бориса, видимо, прорвало. Онъ сжалъ въ кулакe окунька и нещадно мялъ его въ пальцахъ... -- ... Эти идiоты думаютъ, что за ихъ теперешнюю лeвизну, за славословiе, за лизанiе Сталинскихъ пятокъ -- имъ потомъ дадутъ персональную пенсiю! Они-де будутъ первыми людьми своей страны!.. Первымъ человeкъ изъ этой сволочи будетъ тотъ, кто сломаетъ всeхъ остальныхъ. Какъ Сталинъ сломалъ и Троцкаго, и прочихъ. Сукины дeти... Ужъ послe нашихъ эсэровъ, меньшевиковъ, Раковскихъ, Муравьевыхъ и прочихъ -- можно было бы хоть чему-то научиться... Нужно имъ сказать, что когда придетъ революцiя, то мистеръ Эррю будетъ сидeть въ подвалe, дочь его -- въ лагерной прачешной, сынъ -- на томъ свeтe, а заправлять будетъ Сталинъ и Стародубцевъ. Вотъ что мы должны сдeлать... И нужно бeжать. Какъ можно скорeе. Не тянуть и не возжаться съ Авдeевыми... Къ чортовой матери!.. Борисъ высыпалъ на газету измятые остатки рыбешки и вытеръ платкомъ окровавленную колючками ладонь. Юра искоса посмотрeлъ на его руку и опять уставился въ огонь. Я думалъ о томъ, что, пожалуй, дeйствительно нужно не тянуть... Но какъ? Лыжи, слeдъ, засыпанные снeгомъ лeса, незамерзающiе горные ручьи... Ну его къ чорту -- хотя бы одинъ вечеръ не думать обо всемъ этомъ... Юра, какъ будто уловивъ мое настроенiе, какъ-то не очень логично спросилъ, мечтательно смотря въ печку: -- Но неужели настанетъ, наконецъ, время, когда мы, по крайней мeрe, не будемъ видeть всего этого?.. Какъ-то -- не вeрится... Разговоръ перепрыгнулъ на будущее, которое казалось {241} одновременно и такимъ возможнымъ, и такимъ невeроятнымъ, о будущемъ по ту сторону. Авдeевскiй дьяволъ пересталъ бродить передъ окнами, а опасности побeга перестали сверлить мозгъ.. На другой день одинъ изъ моихъ свирьлаговскихъ сослуживцевъ ухитрился устроить для Авдeева работу сторожемъ на еще несуществующей свирьлаговской телефонной станцiи -- изъ своей станцiи ББК уволокъ все, включая и оконныя стекла. Послали курьера за Авдeевымъ, но тотъ его не нашелъ. Вечеромъ въ нашу берлогу ввалился Борисъ и мрачно заявилъ, что съ Авдeевымъ все устроено. -- Ну, вотъ, я вeдь говорилъ, -- обрадовался Юра, -- что если поднажать -- можно устроить... Борисъ помялся и посмотрeлъ на Юру крайне неодобрительно. -- Только что подписалъ свидeтельство о смерти... Вышелъ отъ насъ, запутался что-ли... Днемъ нашли его въ сугробe -- за электростанцiей... Нужно было вчера проводить его, все-таки... Юра замолчалъ и съежился. Борисъ подошелъ къ окну и снова сталъ смотрeть въ прямоугольникъ вьюжной ночи... ПОСЛEДНIЕ ДНИ ПОДПОРОЖЬЯ Изъ Москвы, изъ ГУЛАГа пришла телеграмма: лагерный пунктъ Погра со всeмъ его населенiемъ и инвентаремъ считать за ГУЛАГомъ, запретить всякiя переброски съ лагпункта. Объ этой телеграммe мнe, въ штабъ Свирьлага, позвонилъ Юра, и тонъ у Юры былъ растерянный и угнетенный. Къ этому времени всякими способами были, какъ выражался Борисъ, "нажаты всe кнопки на Медгору". Это означало, что со дня на день изъ Медгоры должны привезти требованiе на всeхъ насъ трехъ. Но Борисъ фигурировалъ въ спискахъ живого инвентаря Погры, Погра -- закрeплена за ГУЛАГомъ, изъ подъ высокой руки ГУЛАГа выбраться было не такъ просто, какъ изъ Свирьлага въ ББК, или изъ ББК -- въ Свирьлагъ. Значитъ, меня и Юру заберутъ подъ конвоемъ въ ББК, а Борисъ останется здeсь... Это -- одно. Второе: изъ-за этой телеграммы угрожающей тeнью вставала мадемуазель Шацъ, которая со дня на день могла прieхать ревизовать свои новыя владeнiя и "укрощать" Бориса своей махоркой и своимъ кольтомъ. Борисъ сказалъ: надо бeжать, не откладывая ни на одинъ день. Я сказалъ: нужно попробовать извернуться. Намъ не удалось ни бeжать, ни извернуться. Вечеромъ, въ день полученiя этой телеграммы, Борисъ пришелъ въ нашу избу, мы продискуссировали еще разъ вопросъ о возможномъ завтрашнемъ побeгe, не пришли ни къ какому соглашенiю и легли спать. Ночью Борисъ попросилъ у меня кружку воды. Я подалъ воду и пощупалъ пульсъ. Пульсъ у Бориса былъ подъ сто двадцать: это былъ припадокъ его старинной малярiи -- вещь, которая въ Россiи сейчасъ чрезвычайно распространена. Проектъ завтрашняго побeга былъ ликвидированъ автоматически. Слeдовательно, оставалось только изворачиваться. {242} Мнe было очень непрiятно обращаться съ этимъ дeломъ къ Надеждe Константиновнe: женщина переживала трагедiю почище нашей. Но я попробовалъ: ничего не вышло. Надежда Константиновна посмотрeла на меня пустыми глазами и махнула рукой: "ахъ, теперь мнe все безразлично"... У меня не хватило духу настаивать. 15-го марта вечеромъ мнe позвонили изъ ликвидкома и сообщили, что я откомандировываюсь обратно въ ББК. Я пришелъ въ ликвидкомъ. Оказалось, что на насъ двоихъ -- меня и Юру -- пришло требованiе изъ Медгоры въ числe еще восьми человeкъ интеллигентнаго живого инвентаря, который ББК забиралъ себe. Отправка -- завтра въ 6 часовъ утра. Сдeлать уже ничего было нельзя. Сейчасъ я думаю, что болeзнь Бориса была везеньемъ. Сейчасъ, послe опыта шестнадцати сутокъ ходьбы черезъ карельскую тайгу, я уже знаю, что зимой мы бы не прошли. Тогда -- я этого еще не зналъ. Болeзнь Бориса была снова какъ какой-то рокъ, какъ ударъ, котораго мы не могли ни предусмотрeть, ни предотвратить. Но списки были уже готовы, конвой уже ждалъ насъ, и оставалось только одно: идти по теченiю событiй... Утромъ мы сурово и почти молча попрощались съ Борисомъ. Коротко и твердо условились о томъ, что гдe бы мы ни были -- 28-го iюля утромъ мы бeжимъ... Больше объ этомъ ничего не было сказано. Перекинулись нeсколькими незначительными фразами. Кто-то изъ насъ попытался было даже дeланно пошутить -- но ничего не вышло. Борисъ съ трудомъ поднялся съ наръ, проводилъ до дверей и на прощанiе сунулъ мнe въ руку какую-то бумажку: "послe прочтешь"... Я зашагалъ, не оглядываясь: зачeмъ оглядываться?.. Итакъ, еще одно "послeднее прощанiе"... Оно было не первымъ. Но сейчасъ -- какiе шансы, что намъ удастся бeжать всeмъ тремъ? Въ подавленности и боли этихъ минутъ мнe казалось, что шансовъ -- никакихъ, или почти никакихъ... Мы шли по еще темнымъ улицамъ Подпорожья, и въ памяти упорно вставали наши предыдущiя "послeднiя" прощанiя: въ ленинградскомъ ГПУ полгода тому назадъ, на Николаевскомъ вокзалe въ Москвe, въ ноябрe 1926 года, когда Бориса за его скаутскiе грeхи отправляли на пять лeтъ въ Соловки... ___ Помню: уже съ утра, холоднаго и дождливаго, на Николаевскомъ вокзалe собралась толпа мужчинъ и женщинъ, друзей и родныхъ тeхъ, которыхъ сегодня должны были пересаживать съ "чернаго ворона" Лубянки въ арестантскiй поeздъ на Соловки. Вмeстe со мною была жена брата, Ирина, и былъ его первенецъ, котораго Борисъ еще не видалъ: семейное счастье Бориса длилось всего пять мeсяцевъ. Никто изъ насъ не зналъ, ни когда привезутъ заключенныхъ, ни гдe ихъ будутъ перегружать. Въ тe добрыя, старыя времена, когда ГПУ-скiй терроръ еще не охватывалъ миллiоновъ, какъ онъ {243} охватываетъ ихъ сейчасъ -- погрузочныя операцiи еще не были индустрiализированы. ГПУ еще не имeло своихъ погрузочныхъ платформъ, какiя оно имeетъ сейчасъ. Возникали и исчезали слухи. Толпа провожающихъ металась по путямъ, платформамъ и тупичкамъ. Блeдныя, безмeрно усталыя женщины -- кто съ узелкомъ, кто съ ребенкомъ на рукахъ -- то бeжали куда-то къ посту второй версты, то разочарованно и безсильно плелись обратно. Потомъ -- новый слухъ, и толпа, точно въ паникe, опять устремляется куда-то на вокзальные задворки. Даже я усталъ отъ этихъ путешествiй по стрeлкамъ и по лужамъ, закутанный въ одeяло ребенокъ оттягивалъ даже мои онeмeвшiя руки, но эти женщины, казалось, не испытывали усталости: ихъ вела любовь. Такъ промотались мы цeлый день. Наконецъ, поздно вечеромъ, часовъ около 11-ти, кто-то прибeжалъ и крикнулъ: "везутъ". Всe бросились къ тупичку, на который уже подали арестантскiе вагоны. Тогда -- это были только вагоны, настоящiе, классные, хотя и съ рeшетками, но только вагоны, а не безконечные телячьи составы, какъ сейчасъ. Первый "воронъ", молодцевато описавъ кругъ, повернулся задомъ къ вагонамъ, конвой выстроился двойной цeпью, дверцы "ворона" раскрылись, и изъ него въ вагоны потянулась процессы страшныхъ людей -- людей, изжеванныхъ голодомъ и ужасомъ, тоской за близкихъ и перспективами Соловковъ -- острова смерти. Шли какiе-то люди въ священническихъ рясахъ и люди въ военной формe, люди въ очкахъ и безъ очковъ, съ бородами и безусые. Въ неровномъ свeтe раскачиваемыхъ вeтромъ фонарей, сквозь пелену дождя мелькали неизвeстныя мнe лица, шедшiя, вeроятнeе всего, на тотъ свeтъ... И вотъ: Полусогнувшись, изъ дверцы "ворона" выходитъ Борисъ. Въ рукахъ -- мeшокъ съ нашей послeдней передачей, вещи и провiантъ. Лицо стало блeднымъ, какъ бумага, -- пять мeсяцевъ одиночки безъ прогулокъ, свиданiй и книгъ. Но плечи -- такъ же массивны, какъ и раньше. Онъ выпрямляется и своими близорукими глазами ищетъ въ толпe меня и Ирину. Я кричу: -- Cheer up, Bobby! Борисъ что-то отвeчаетъ, но его голоса не слышно: не я одинъ бросаю такой, можетъ быть, прощальный крикъ. Борисъ выпрямляется, на его лицe бодрость, которую онъ хочетъ внушить намъ, онъ подымаетъ руку, но думаю, онъ насъ не видитъ: темно и далеко. Черезъ нeсколько секундъ его могучая фигура исчезаетъ въ рамкe вагонной двери. Сердце сжимается ненавистью и болью... Но, о Господи... Идутъ еще и еще. Вотъ какiя-то дeвушки въ косыночкахъ, въ ситцевыхъ юбчонкахъ -- безъ пальто, безъ одeялъ, безо всякихъ вещей. Какой-то юноша лeтъ 17-ти, въ однихъ только трусикахъ и въ тюремныхъ "котахъ". Голова и туловище закутаны какимъ-то насквозь продырявленнымъ одeяломъ. Еще юноша, почти мальчикъ, въ стоптанныхъ "тапочкахъ", въ безрукавкe и безъ ничего больше... И этихъ дeтей въ такомъ видe шлютъ въ Соловки!.. Что они, шестнадцатилeтнiя, сдeлали, чтобы ихъ обрекать {244} на медленную и мучительную смерть? Какiе шансы у нихъ вырваться живыми изъ Соловецкаго ада?.. Личную боль перехлестываетъ что-то большее. Ну, что Борисъ? Съ его физической силой и жизненнымъ опытомъ, съ моей финансовой и прочей поддержкой съ воли -- а у меня есть чeмъ поддержать, и пока у меня есть кусокъ хлeба -- онъ будетъ и у Бориса -- Борисъ, можетъ быть, пройдетъ черезъ адъ, но у него есть шансы и пройти и выйти. Какiе шансы у этихъ дeтей? Откуда они? Что сталось съ ихъ родителями? Почему они здeсь, полуголыя, безъ вещей, безъ продовольствiя? Гдe отецъ вотъ этой 15-16-лeтней дeвочки, которая ослабeвшими ногами пытается переступать съ камня на камень, чтобы не промочить своихъ изодранныхъ полотняныхъ туфелекъ? У нея въ рукахъ -- ни одной тряпочки, а въ лицe -- ни кровинки. Кто ея отецъ? Контръ-революцiонеръ ли, уже "ликвидированный, какъ классъ", священникъ ли, уже таскающiй бревна въ ледяной водe Бeлаго моря, меньшевикъ ли, замeшанный въ шпiонажe и ликвидирующiй свою революцiонную вeру въ камерe какого-нибудь страшнаго суздальскаго изолятора? Но процессiя уже закончилась. "Вороны" ушли. У вагоновъ стоитъ караулъ. Вагоновъ не такъ и много: всего пять штукъ. Я тогда еще не зналъ, что въ 1933 году будутъ слать не вагонами, а поeздами... Публика расходится, мы съ Ириной еще остаемся. Ирина хочетъ продемонстрировать Борису своего потомка, я хочу передать еще кое-какiя вещи и деньги. Въ дипломатическiя переговоры съ караульнымъ начальникомъ вступаетъ Ирина съ потомкомъ на рукахъ. Я остаюсь на заднемъ планe. Молодая мать съ двумя длинными косами и съ малюткой, конечно, подeйствуетъ гораздо сильнeе, чeмъ вся моя совeтская опытность. Начальникъ конвоя, звеня шашкой, спускается со ступенекъ вагона. "Не полагается, да ужъ разъ такое дeло"... Беретъ на руки свертокъ съ первенцемъ: "ишь ты, какой онъ... У меня тоже малецъ вродe этого есть, только постарше... ну, не ори, не ори, не съeмъ... сейчасъ папашe тебя покажемъ". Начальникъ конвоя со сверткомъ въ рукахъ исчезаетъ въ вагонe. Намъ удается передать Борису все, что нужно было передать... И все это -- уже въ прошломъ... Сейчасъ снова боль, и тоска, и тревога... Но сколько разъ былъ послeднiй разъ, который не оказывался послeднимъ... Можетъ быть, и сейчасъ вывезетъ. ___ Отъ Подпорожья мы подъ небольшимъ конвоемъ идемъ къ станцiи. Начальникъ конвоя -- развеселый и забубеннаго вида паренекъ, лeтъ двадцати, заключенный, попавшiй сюда на пять лeтъ за какое-то убiйство, связанное съ превышенiемъ власти. Пареньку очень весело идти по освeщенному яркимъ солнцемъ и уже подтаивающему снeгу, онъ болтаетъ, поетъ, то начинаетъ разсказывать {245} какiя-то весьма путанныя исторiи изъ своей милицейской и конвойной практики, то снова заводитъ высокимъ голоскомъ: "Ой, на гори, тай жинци жн-у-у-ть..." и даже пытается разсeять мое настроенiе. Какъ это ни глупо, но это ему удается. На станцiи онъ для насъ восьмерыхъ выгоняетъ полвагона пассажировъ. -- Нужно, чтобы нашимъ арестантикамъ мeсто было. Тe, сволочи, кажинный день въ своихъ постеляхъ дрыхаютъ, надо и намъ буржуями проeхаться. Поeхали. Я вытаскиваю письмо Бориса, прочитываю его и выхожу на площадку вагона, чтобы никто не видeлъ моего лица. Холодный вeтеръ сквозь разбитое окно нeсколько успокаиваетъ душу. Минутъ черезъ десять на площадку осторожненько входитъ начальникъ конвоя. -- И чего это вы себя грызете? Нашему брату жить надо такъ: день прожилъ, поллитровку выдулъ, бабу тиснулъ -- ну, и давай. Господи, до другого дня... Тутъ главное -- ни объ чемъ не думать. Не думай -- вотъ тебe и весь сказъ