ности главы правительства, вместо него назначили Булганина. Эта информация была особенно важна для меня. Настроение у меня поднялось. Теперь, когда сняли Маленкова, появилась слабая надежда, что я смогу каким-нибудь образом обратить эту ситуацию в свою пользу. Поскольку я был уверен, что купе прослушивается, то никак не комментировал статью и не пытался даже заговорить с Марией, которая снова, по обыкновению, тихонько сжала мне руку. Вскоре вернулась охрана в подпитии, а я, измученный напряжением и неопределенностью своего положения, уснул как убитый. На Московском вокзале в Ленинграде нас встретила карета "Скорой помощи", и меня повезли в печально известные "Кресты" - тюрьму, которая в царское время использовалась для предварительного заключения. Одно крыло тюрьмы было превращено в психиатрическую больницу. Формальности здесь соблюдались довольно строго. Меня осматривал главный психиатр подполковник медицинской службы Петров, который впоследствии следил за "медицинским лечением" диссидента-правозащитника Владимира Буковского. И в мое время тюрьма была заполнена не только обычными уголовниками, но и политическими заключенными, некоторые из них находились здесь более пятнадцати лет. Петров, казалось, был вполне удовлетворен обследованием и поместил меня в палату вместе с генералом Сумбатовым, начальником хозяйственного управления госбезопасности, и Саркисовым, начальником охраны Берии. Я понимал, что палата прослушивается. Оба моих соседа показались мне психически больными людьми. Саркисов, бывший когда-то рабочим текстильной фабрики в Тбилиси, все время жаловался, что ложные обвинения в измене, предъявляемые ему, срывают срочное выполнение пятилетнего плана в текстильной промышленности. Он просил врачей помочь ему разоблачить прокурора Руденко, который мешает внедрению изобретенного им станка и увеличению производства текстиля, тем самым не дает ему получить звание Героя Социалистического Труда. Сумбатов сидел на постели, плакал и кричал. Из бессвязных отдельных слов можно было понять, что сокровища Берии зарыты на даче Совета Министров в Жуковке под Москвой, а не вывезены контрабандой за границу. Вскоре его крики сделались еще громче. Сначала я думал, это реакция на уколы, но когда он умер, мы узнали, что у него был рак и его мучили невыносимые боли. В "Крестах" я стал инвалидом. Там мне второй раз сделали спинномозговую пункцию и серьезно повредили позвоночник. Я потерял сознание, и лишь внутривенное питание вернуло меня к жизни. Особо тяжело я переносил электрошоковую терапию, она вызывала сильнейшие приступы головной боли. Пробыл я в "Крестах" неделю, когда в Ленинград приехала жена. Это спасло меня, так как ей удалось призвать на помощь многих наших друзей, бывших сотрудников ленинградского МГБ. Больше всех помог дядя жены Кримкер, обаятельный человек необыкновенных способностей. Сменив в жизни не одну профессию, он в каждой добивался поразительных результатов. Начал он свою деятельность грузчиком в Одесском порту, затем стал нелегалом ГПУ сначала в Румынии, потом в Аргентине, где жили его родственники, а с середины 50-х годов перешел на крупную хозяйственную работу в Ленинграде, затем одно время был коммерческим директором Ленфильма. Его изобретательный ум придумал специальную диету для жидкого кормления и обеспечил мне регулярные передачи в палату, а чтобы снабжать меня информацией, жена и Кримкер придумали иносказательную форму для получения мной информации. Прием был прежний: книга в руках медсестры была обернута в письма, якобы адресованные ей родственником. Так жена дала знать, что "старик" (Сталин) был разоблачен на общем собрании "колхозников" (XX съезд партии), "бухгалтеры" (те, кто был арестован вместе со мной) плохо себя чувствуют, условия на "ферме" те же самые, но у нее достаточно денег и связей, чтобы продолжать все и дальше. Меня сбила с толку фраза: "никто не знает, когда Лев Семенович излечится от туберкулеза". Оказалось, что речь в письме шла о реальном человеке: Льве Семеновиче Рапопорте - дирижере театра Акимова. Он сдавал комнату детям моей медсестры, приехавшим учиться в Ленинград из деревни. Сделано это было из предосторожности, на тот случай, если бы письмо перехватили. Тогда можно было бы без труда доказать, что человек существует на самом деле. Я же думал, что Лев Семенович - мое зашифрованное имя и что власти рассматривают меня как действительно больного и, значит, надо оставаться в больнице и продолжать тянуть время. Регулярные уколы аминазина делали меня подавленным, и мое настроение часто менялось. Свиданий с женой не было до конца 1957 года. Прокуратура, стремясь закрыть мое дело, разрешила свидания. В декабре мы виделись с женой семь раз. На каждом свидании присутствовали следователь Цареградский и двое врачей. Я не произносил ни слова, но на втором свидании не смог сдержать слез. Жена сказала, что с детьми все в порядке и в семье все здоровы. Я также узнал, что Райхман амнистирован, Эйтингон получил двенадцать лет, что никто не верит в мою вину, ее по-прежнему поддерживают старые друзья и что мне следует начать есть. Я не отвечал ей. Я считал, что нам разрешили свидания, чтобы вывести меня из состояния ступора и доказать, что симулирую психическое заболевание, чтобы избежать расстрела. Оглядываясь назад, однако, я не исключаю, что под влиянием мучительных процедур лечения я действительно мог находиться в состоянии реактивного психоза. Тем не менее эксперты и лечащие врачи выразили определенные сомнения в оценке моего состояния. В одном из секретных заключений по моему делу записано, что "арестованный Судоплатов, находясь в условиях тюремной спецбольницы, по существу инкриминируемых деяний соблюдал должную конспирацию, в отдельных случаях переходил на поведение нормального типа". К деду подшито также агентурное донесение, что "з/к сл. Судоплатов вступил в речевой контакт, обнаружив сохранность интеллекта, цельность личности, способность суждений с использованием общественно-политической ориентации, особенно конспирации службы". В секретном тюремном деле также записано, что "Судоплатов в отношении своей ситуации был активен, с врачом выяснял свои перспективы; исходя из болезненного перенесенного состояния и после трехдневного нормального поведения вновь впадал в состояние оцепенения (ступор), с отказом от пищи..." Через месяц, однако, я начал есть твердую пищу, хотя передние зубы были сломаны из-за длительного принудительного кормления. Я начал поправляться и отвечать на простые вопросы. Условия моего содержания сразу улучшились - я стал получать солдатский рацион вместо тюремного. Вдобавок у меня были еще передачи из дома. В апреле 1958 года подполковник Петров объявил, что, исходя из моего состояния здоровья, можно возобновить следствие. В тюремном "воронке" меня привезли на вокзал и поместили в вагон, в котором перевозят заключенных. В Москве я вновь очутился в знакомой уже мне Бутырской тюрьме. Я сразу почувствовал, как резко изменилась политическая ситуация в стране. Уже через два-три дня меня навестили несколько надзирателей и начальник тюремного корпуса - бывшие офицеры и солдаты Бригады особого назначения, находившейся под моим началом в годы войны. Они приходили поприветствовать и подбодрить меня, открыто ругали Хрущева за то, что он отменил доплату за воинские звания в МВД и тем самым поставил их в положение людей второго сорта по сравнению с военнослужащими Советской Армии и КГБ. Их также возмущало, что Хрущев отложил на двадцать лет выплату по облигациям государственных займов, на которые все мы обязаны были подписываться на сумму от десяти до двадцати процентов заработной платы. Я не знал, что им ответить, но благодарил за моральную поддержку и за возможность самому побриться - впервые за пять лет. ГЛАВА 13. ГОДЫ ЗАКЛЮЧЕНИЯ. БОРЬБА ЗА РЕАБИЛИТАЦИЮ Техника расправы с нежелательными для властей политическими свидетелями Опять начались допросы. На этот раз уже не Цареградский вел мое дело (позже мне говорили, что его уволили из прокуратуры по подозрению во взяточничестве). Его сменил специальный помощник Руденко Преображенский, работавший в паре со старшим следователем Андреевым. Преображенскому было за пятьдесят, он ходил на костылях, что отразилось на его характере - сквалыжном и замкнутом. Он, кстати, вошел в историю борьбы властей с интеллигенцией, подготовив для Руденко записку в ЦК, что Борис Пастернак якобы вел себя на допросах трусливо. Угрюмость Преображенского составляла разительный контрасте манерой поведения Андреева. Андреев был моложе, всегда аккуратно одет, ироничен и часто позволял себе шуточки по поводу выдвинутых против меня обвинений. Он протоколировал допрос, не искажая моих ответов, и я почувствовал, что он начал симпатизировать мне, после того как выяснил, что к убийству Михоэлса я не имел никакого отношения, как и к экспериментам на людях, приговоренных к смерти, проводившимся сотрудниками токсикологической лаборатории. Суть моего дела, по словам Андреева, была ясна, но большого тюремного срока мне все равно не избежать, учитывая отношение высшего руководства к людям, работавшим с Берией. Он предположил, что мне дадут пятнадцать лет. Преображенский тем временем подготовил фальсифицированные протоколы допросов, но я отказался их подписать и вычеркнул все ложные обвинения, которые он мне инкриминировал. Затем Преображенский пытался шантажировать меня, заявив, что добавит новое обвинение - симуляцию сумасшествия, на что я спокойно ответил: - Пожалуйста, но вам придется аннулировать два заключения медицинской комиссии, подтверждающие, что я находился в состоянии ступора и совершенно не годился для допросов. В свою очередь, я обвинил Цареградского и Руденко в том, что они довели меня, лишая сна более трех месяцев и, заключив в камеру без окон, до того состояния, из которого нельзя выйти без длительного лечения. Преображенский все время пытался выбить из меня признания, но я не поддавался. В конце концов он объявил: "Следствие по вашему делу закончено". И вот в первый - и единственный! - раз мне дали все четыре тома моего следственного дела. Обвинительное заключение занимало две странички. Читая его, я убедился, что Андреев сдержал свое слово - из-за отсутствия каких-либо доказательств обвинение в том, что я пытался в сговоре с Берией участвовать в захвате власти, было снято. Обвинения в том, что я сорвал операцию покушения на жизнь маршала Тито и в 1947-1948 годах скрыл имевшиеся у меня данные о готовившемся им заговоре против нашей страны, также были сняты. В моем деле больше не фигурировали фантастические планы бегства Берии на Запад со специальной военно-воздушной базы под Мурманском при содействии генерала Штеменко. Не было и упоминания о Майрановском, как о моем родственнике. Тем не менее обвинительное заключение представляло меня закоренелым злодеем, с 1938 года находившимся в сговоре с врагами народа и выступавшим против партии и правительства. Для доказательства использовались обвинения против сотрудников разведки, которые вначале войны были освобождены из тюрем по моему настоянию, и мои связи с "врагами народа" -Шпигельглазом, Серебрянским, Мали и другими, хотя все они, кроме Серебрянского, были к тому времени уже реабилитированы посмертно. С точки зрения закона обвинения эти потеряли юридическую силу, но никого данное обстоятельство не волновало. Из первоначально выдвинутых обвинений осталось три: ? первое - тайный сговор с Берией для достижения сепаратного мира с гитлеровской Германией в 1941 году и свержения советского правительства; ? второе - как человек Берии и начальник Особой группы, созданной до войны, я осуществлял тайные убийства враждебно настроенных к Берии людей с помощью яда, выдавая их смерть за несчастные случаи; ? третье - с 1942 по 1946 год я наблюдал за работой "Лаборатории-Х" - спецкамеры, где проверялось действие ядов на приговоренных к смерти заключенных. В обвинении не было названо ни одного конкретного случая умерщвления людей. Зато упоминался мой заместитель Эйтингон, арестованный в октябре 1951 года, "ошибочно и преступно" выпущенный Берией на свободу после смерти Сталина в марте 1953 года и вновь осужденный по тому же обвинению - измена Родине - в 1957 году. Обвинительное заключение заканчивалось предложением о слушании моего дела в закрытом порядке Военной коллегией Верховного суда без участия прокурора и защиты. Я вспомнил, как жена во время свидания в "Крестах" говорила о Райхмане и упомянула, что практика закрытых судов без участия защиты, введенная после убийства Кирова, запрещена законом с 1956 года. Райхман сумел избежать тайного судилища и был поэтому амнистирован. Передо мной стояла непростая задача: как сказать Преображенскому, что мне известно о законе, запрещающем рассматривать дела без защитника? Ведь я был в коматозном состоянии. Тогда я обратился к Преображенскому с письменным ходатайством мотивировать, почему вносится предложение слушать дело без участия защитника. Он ответил, что в обвинительном заключении нет необходимости вдаваться в столь мелкие подробности, и объявил мне под расписку решение об отказе в предоставлении адвоката. Я потребовал Уголовно-процессуальный кодекс, чтобы можно было реализовать конституционное право на защиту, но и это ходатайство было отвергнуто Преображенским также под расписку. Для меня было очень важно зафиксировать в письменной форме сознательное нарушение закона. Андреев, относившийся ко мне сочувственно, сказал, что было бы наивно с моей стороны рассчитывать, что к моему делу будет допущен адвокат. После этого я обратился к заместителю начальника тюрьмы, моему бывшему подчиненному в годы войны, с ходатайством предоставить мне Уголовно-процессуальный кодекс. Надзиратель сообщил, что мое ходатайство отклонено, но заместитель начальника тюрьмы готов принять меня и выслушать мои жалобы, касавшиеся условий содержания в тюрьме. Когда меня привели в его кабинет, который, конечно, прослушивался, мы ничем не выдали, что знаем друг друга. Он подтвердил, что мое ходатайство отклонено, но сказал, что я могу ознакомиться с инструкцией об условиях содержания подследственных в тюрьме, прежде чем писать официальную жалобу. Я уловил в его фразе особенный смысл. На столе рядом с инструкцией лежало приложение, в котором было как раз то, что меня интересовало, - Указ Президиума Верховного Совета СССР от 30 апреля 1956 года об отмене особого порядка закрытого судебного разбирательства по делам о государственной измене без участия защиты. Мое официальное заявление о предоставлении адвоката проигнорировали скорее всего по распоряжению "инстанций", то есть самого Хрущева, который к этому времени стал главой и партии, и правительства. Я решил подождать некоторое время и повторить свое требование о защитнике уже в ходе самого судебного разбирательства. Последняя встреча со следователем кончилась для меня неожиданным поворотом. Преображенский вдруг потребовал, чтобы я написал об участии Молотова в зондаже Стаменова. Меня это крайне озадачило, и я понял, что Молотов сейчас, должно быть, не в фаворе. Я ничего не знал об "антипартийной группе", отстраненной от руководства в 1957 году, куда входили Молотов, Маленков и Каганович. Моя записка явно произвела на Преображенского впечатление, особенно сообщение, что Молотов устроил на работу жену Стаменова в Институт биохимии Академии наук СССР к академику Баху. Я также вспомнил, что с Молотовым консультировались насчет подарков, которые Стаменов вручал у себя на родине царской семье. Реакция следователя укрепила мою надежду, что, несмотря на закрытое заседание, меня оставят в живых как свидетеля против Молотова. Тридцать три - таково было число моих заявлений, направленных Хрущеву, Руденко, секретарю Президиума Верховного Совета СССР Горкину, Серову, ставшему председателем КГБ, и другим с требованием предоставить мне защитника и протестом по поводу грубых фальсификаций, содержащихся в выдвинутых против меня обвинениях. Ни на одно из них я не получил ответа. Обычно, когда следствие на высшем уровне по особо важным делам завершалось, дело незамедлительно передавалось в Верховный суд. В течение недели или, в крайнем случае, месяца я должен был получить уведомление о том, когда состоится слушание дела. Но прошло три месяца - и ни слова. Только в начале сентября 1958 года меня официально известили, что мое дело будет рассматриваться Военной коллегией 12 сентября без участия прокурора и защиты. Я был переведен во внутреннюю тюрьму Лубянки, а затем в Лефортово. Через много лет я узнал, что генерал-майор Борисоглебский, председатель Военной коллегии, трижды отсылал мое дело в прокуратуру для проведения дополнительного расследования. И трижды дело возвращали с отказом. Сейчас мне кажется, что моя судьба была предрешена заранее, но никто не хотел брать на себя ответственность за нарушение закона в период широковещательных заверений о соблюдении законности, наступивший после смерти Сталина и разоблачений Хрущевым его преступлений на XX съезде партии. Позднее мне стало известно, что мои обращения к Серову и Хрущеву, в которых я ссылался на наши встречи в Кремле и на оперативное сотрудничество в годы войны и после ее окончания, вызвали быструю реакцию. Мой бывший подчиненный полковник Алексахин был сразу направлен в прокуратуру для изъятия всех оперативных материалов из моего дела, касавшихся участия Хрущева в тайных операциях против украинских националистов. Прокуратура заверила его, что ни в одном из четырех томов моего уголовного дела нет ссылок на Хрущева. Полковник Алексахин был опытным офицером разведки, и, когда ему показали обвинительное заключение против меня, он прямо сказал военному прокурору, что обвинения неконкретны и сфальсифицированы. Младшие офицеры-следователи согласились с ним, но сказали, что приказы не обсуждаются, а выполняются - они поступают сверху. Алексахин взял в прокуратуре три запечатанных конверта с не просмотренными оперативными материалами, изъятыми из моего служебного сейфа при обыске в 1953 году. Конверты он отдал в секретариат Серова и больше их никогда не видел. Я не могу вспомнить всего, что находилось у меня в сейфе, но знаю наверняка, что там были записи о санкциях тогдашнего высшего руководства - Сталина, Молотова, Маленкова, Хрущева и Булганина - на ликвидацию неугодных правительству лиц и, кроме того, записи по агентурным делам нашей разведки о проникновении через сионистские круги в правительственные сферы и среду ученых, занимавшихся исследованиями по атомной энергии. Позднее, в 1988 году, когда Алексахин с двумя ветеранами разведки ходатайствовали о пересмотре моего дела, они сослались на этот эпизод. Им посоветовали молчать и не компрометировать партию еще больше, вытаскивая на свет Божий столь неблаговидные дела. В здание Верховного суда на улице Воровского меня привезли в тюремной машине. На мне не было наручников, и конвоирам КГБ, которые меня сопровождали, приказали ждать в приемной заместителя председателя Военной коллегии, то есть за пределами зала судебных заседаний. Им не разрешили войти в зал вопреки общепринятой процедуре. Я был в гражданском. Комната, куда я вошел, совсем не напоминала зал для слушания судебных дел. Это был хорошо обставленный кабинет с письменным столом в углу и длинным столом, предназначенным для совещаний, во главе которого сидел генерал-майор Костромин, представившийся заместителем председателя Военной коллегии. Другими судьями были полковник юстиции Романов и вице-адмирал Симонов. В комнате присутствовали также два секретаря - один из них, майор Афанасьев, позднее был секретарем на процессе Пеньковского. Я сидел в торце длинного стола, а на другом конце располагались судьи - все трое. Заседание открыл Костромин, объявив имена и фамилии судей и осведомившись, не будет ли у меня возражений и отводов по составу суда. Я ответил, что возражений и отводов не имею, но заявляю протест по поводу самого закрытого заседания и грубого нарушения моих конституционных прав на предоставление мне защиты. Я сказал, что закон запрещает закрытые заседания без участия защитника по уголовным делам, где в соответствии с Уголовным кодексом речь может идти о применении высшей меры наказания - смертной казни, а из-за серьезной болезни, которую перенес, я не могу квалифицированно осуществлять свою собственную защиту в судебном заседании. Костромин остолбенел от этого заявления. Судьи встревожено посмотрели на председателя, особенно обеспокоенным казался адмирал. Костромин объявил, что суд удаляется на совещание для рассмотрения моего ходатайства, и возмущенно заметил, что у меня нет никакого права оспаривать процессуальную форму слушания дела. Тут же он попросил секретаря проводить меня в приемную. Судьи совещались примерно час, и за это время мне неожиданно удалось увидеть тех, кто должен был выступить против меня в качестве свидетелей. Первым из них в приемной появился академик Муромцев, заведовавший ранее бактериологической лабораторией НКВД-МГБ, где испытывали бактериологические средства на приговоренных к смерти вплоть до 1950 года. Я едва знал его и никогда с ним не работал, если не считать того, что посылал ему разведывательные материалы, полученные из Израиля по последним разработкам в области бактериологического оружия. Другим свидетелем был Майрановский: бледный и испуганный, он появился в приемной в сопровождении конвоя. На нем был поношенный костюм - сразу было видно, что его доставили прямо из тюрьмы. Мне стало ясно, что работа токсикологической "Лаборатории-Х" будет одним из главных пунктов обвинения в моем деле. Увидев меня, Майрановский разрыдался. Он явно не ожидал застать меня в приемной, без конвоя, сидящим в кресле в хорошем костюме и при галстуке. Секретарь тут же приказал конвою вывести Майрановского и побежал докладывать Костромину. Он быстро вернулся и провел меня обратно в кабинет, где судьи уже ждали, чтобы продолжить заседание. Костромин объявил, что мое ходатайство о предоставлении защитника и заявление о незаконности слушания дела в закрытом заседании без участия адвоката отклонено лично председателем Верховного суда СССР. Это распоряжение только что получено по телефону правительственной связи. В том случае, если я буду упорствовать и откажусь отвечать на вопросы суда, слушание дела будет продолжено без меня и приговор будет вынесен заочно. Верховный суд, заметил он, по согласованию с Президиумом Верховного Совета как высшая судебная инстанция имеет право устанавливать любые процедуры для слушания дел, представляющих особую важность для интересов государства. Он задал мне вопрос, признаю ли я себя виновным. Я категорически отверг все предъявленные мне обвинения. Затем он объявил, что двое свидетелей, бывшие сотрудники органов госбезопасности Галигузов и Пудин, не могут присутствовать на заседании суда по состоянию здоровья. Двое других, академик Муромцев и осужденный Майрановский, находятся в соседней комнате и готовы дать свидетельские показания. Далее Костромин заявил: суд не убедили показания Берии во время предварительного следствия по его делу, что вы не являлись его доверенным лицом, а лишь выполняли приказы, которые он передавал от имени правительства. Более того, сказал Костромин, суд считает, что Берия пытался скрыть факт государственной измены, и показания, имеющиеся в вашем следственном деле, не имеют значения для суда. Эпизод со Стаменовым был лишь упомянут. Костромин подчеркнул факт несомненной государственной измены, добавив, что новые данные, свидетельствующие, что Берия обсуждал вопрос о контактах со Стаменовым и с другими членами правительства, будут доложены Верховному суду и, возможно, будет принято частное определение в адрес правительственных инстанций. Я решительно отрицал, что мною делались попытки установить тайные контакты в обход правительства, поскольку Молотов не только знал об этих контактах, но и санкционировал их, а санкционированный правительством зондаж в разведывательных целях нельзя классифицировать как факт государственной измены. Однако мое заявление суд проигнорировал. Более того, сказал я, лично товарищ Хрущев пять лет тому назад, 5 августа 1953 года, заверил меня, что не находит в моих действиях никакого преступного нарушения закона или вины в эпизоде со Стаменовым. Побледнев, председатель запретил мне упоминать имя Хрущева. Секретари тут же перестали вести протокол. Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо, и, не сдержавшись, выкрикнул: - Вы судите человека, приговоренного к смерти фашистской ОУН, человека, который рисковал своей жизнью ради советского народа! Вы судите меня также, как ваши предшественники, которые подводили под расстрел героев советской разведки. Я начал перечислять имена своих погибших друзей и коллег - Артузова, Шпигельглаза, Мали, Серебрянского, Сосновского, Горажанина и других. Костромин был ошеломлен; вице-адмирал Симонов сидел бледный как мел. После небольшой паузы Костромин взял себя в руки и проговорил: - Никто заранее к смертной казни вас не приговаривал. Мы хотим установить истину. Затем вызвали свидетеля Муромцева и в его присутствии зачитали показания, которые он давал пять лет назад. К удивлению и неудовольствию судей, Муромцев заявил, что не может подтвердить свои прежние показания. По его словам, он не помнит никаких фактов моей причастности к работе секретной бактериологической исследовательской лаборатории. Затем вызвали Майрановского. Он показал, что консультировал меня в четырех случаях. С разрешения председателя я спросил его: был ли он подчинен мне по работе, были ли упомянутые им четыре случая экспериментами над людьми или боевыми операциями и, наконец, от кого он получал приказы по применению ядов? К моему удивлению, адмирал поддержал меня. И весь хорошо продуманный сценарии суда рассыпался. Майрановский дал показания, что никогда не был подчинен мне по работе, и начал плакать. Сквозь слезы он признал, что эксперименты, о которых идет речь, на самом деле были боевыми операциями, а приказы об уничтожении людей отдавали Хрущев и Молотов. Он рассказал, как встречался с Молотовым в здании Комитета информации, а затем, вызвав гнев председателя суда, упомянул о встрече с Хрущевым в железнодорожном вагоне в Киеве. Тут Костромин прервал его, сказав, что суду и так ясны его показания. После этого он нажал на кнопку, и появившийся конвой увел Майрановского. Я не видел его после этого три года - до того дня, когда мы повстречались на прогулке во внутреннем дворе Владимирской тюрьмы. Судьи были явно растеряны. Они получили подтверждение, что так называемые террористические акты на самом деле являлись боевыми операциями, проводившимися против злейших противников советской власти по прямому приказу правительства, а не по моей инициативе. Я также указал, что не являлся старшим должностным лицом при выполнении данных операций, поскольку в каждом случае присутствовали специальные представители правительства - первый заместитель министра госбезопасности СССР Огольцов и министр госбезопасности Украины Савченко, а местные органы госбезопасности подчинялись непосредственно им. Я предложил вызвать их в качестве свидетелей и потребовал ответить мне, почему они не привлекались к ответственности за руководство этими акциями. Я также сослался на то, что именно в решении правительства в июле 1946 года был установлен особый порядок ликвидации наиболее опасных врагов государства внутри страны и за рубежом по линии органов госбезопасности и разведывательного управления Генерального штаба Красной Армии. И снова судьи почувствовали себя не в своей тарелке. Я знал, что в протоколах моих допросов все упоминания о работе в период "холодной войны" 1946-1953 годов были крайне туманными и неконкретными. Мысль, проходившая красной нитью через все обвинения, сводилась к следующему: Майрановский при моей помощи убивал людей, враждебно настроенных к Берии. Я совершенно явственно чувствовал, что судьи не готовы признать реальный факт, что все эти ликвидации санкционировались руководителями, стоявшими в табели о рангах выше Берии, а он к эпизодам, рассказанным на суде, вообще не имел отношения. Костромин быстро и деловито подвел итог судебного заседания. По его словам, меня судят не за эти операции против врагов советской власти. Суд полагает, что я руководил на своей даче другими тайными операциями, направленными против врагов Берии. Я тут же попросил привести хотя бы один конкретный факт террористического акта с моим участием против правительства или врагов Берии. Костромин жестко возразил: дело Берии закрыто, и точно установлено, что такого рода акции совершались неоднократно, а поскольку я работал под его началом, то также являюсь виновным. Однако суд в данный момент еще не располагает на сей счет соответствующими доказательствами. С этими словами он закрыл слушание дела, дав мне возможность выступить с последним словом. Я был краток и заявил о своей невиновности и о том, что расправа надо мной происходит в интересах украинских фашистов, империалистических спецслужб и троцкистов за рубежом. И, наконец, я потребовал реализовать мое законное право ознакомиться с протоколом судебного заседания, внести в него свои замечания. В этом мне было тут же отказано. Костромин объявил перерыв. Меня вывели в приемную, где предложили чай с бутербродами. Адмирал подошел ко мне, пожал руку и сказал, что я держался, как и положено мужчине. Он успокоил: все будет хорошо. Через некоторое время меня ввели обратно в кабинет Костромина для зачтения приговора. Судьи встали, и председательствующий зачитал написанный от руки приговор, который в точности повторял обвинительное заключение прокуратуры с одним добавлением: "Суд не считает целесообразным применение ко мне высшей меры наказания - смертной казни и основывает свой приговор на материалах, имеющихся в деле, но не рассмотренных в судебном заседании". Меня приговорили к пятнадцати годам тюремного заключения. Приговор был окончательный и обжалованию не подлежал. Стояла ранняя осень 1958 года. Со времени своего ареста в 1953 году я уже провел в тюрьме пять лет. Силы оставили меня. Я не мог выйти из состояния шока, почувствовал, что вот-вот упаду в обморок, и вынужден был присесть. Вскоре я уже был во внутренней тюрьме Лубянки. У меня началась страшная головная боль, и надзиратель даже дал мне таблетку. Я все еще не пришел в себя, когда меня неожиданно отвели в кабинет Серова - бывшие владения Берии. Мрачно взглянув на меня, Серов предложил сесть. - Слушайте внимательно, - начал он. - У вас будет еще много времени обдумать свое положение. Вас отправят во Владимирскую тюрьму. И если там вы вспомните о каких-нибудь подозрительных действиях или преступных приказах Молотова и Маленкова, связанных с теми или иными делами внутри страны или за рубежом, сообщите мне, но не упоминайте Никиту Сергеевича. И если, - заключил он, - вы вспомните то, о чем я вам сказал, вы останетесь живы и мы вас амнистируем. Несмотря на страшную головную боль, я кивнул, выражая согласие. Больше я никогда его не видел. Владимирская тюрьма как место содержания наиболее опасных для режима нежелательных свидетелей Меня сразу же перевели в Лефортовскую тюрьму и через два дня разрешили свидание с женой и младшим братом Константином. Наконец-то я дал волю слезам, а они, как могли, утешали меня. Известие, что я буду находиться во Владимирской тюрьме, вызвало скрытую радость: в этом городе жила младшая сестра жены, ее муж Александр Комельков был ответственным сотрудником аппарата МВД Владимирской области, заместителем начальника ГАИ. Они жили в том же доме, где и все тюремное начальство, включая старших надзирателей. Со всеми своими соседями Комельков и его жена были в отличных отношениях. Вскоре на летние каникулы во Владимир приехал мой младший сын Анатолий. Там он подружился с Юрием, мальчиком своего возраста, сыном начальника Владимирской тюрьмы полковника Козика. С ними в компании была Ольга, дочка заместителя Козика, жившего по соседству. Жене повезло, что ее не арестовали, когда я находился под следствием, как жен других должностных лиц, проходивших по делу Берии. Она предусмотрительно прервала знакомства с бывшими сослуживцами. Что касается наших друзей, не связанных с органами, то они очень поддерживали нас, особенно Марианна Ярославская. Ее отец Емельян Ярославский был секретарем ЦК партии с 1920-х по 1940-е годы. Неформально Ярославский считался идеологом партии. Я познакомился с ним и его обаятельной женой - старой революционеркой в 1943 году, когда получил дачу рядом с его домом. Знакомство с Ярославскими сыграло большую роль в моей жизни и помогло семье выстоять. Через Марианну жена завела друзей среди скульпторов, художников, писателей. После смерти Ярославского я оказывал внимание его семье и вдове Клавдии Ивановне Кирсановой. Она, в свою очередь, познакомила меня с секретарем ЦК партии Кузнецовым, поддерживавшим меня в конфликте с Абакумовым. Анна Цуканова, переведенная Сусловым после падения Маленкова из ЦК на должность заместителя министра культуры РСФСР по кадрам, оказывала нам очень большую моральную поддержку и помощь. Именно Анна посоветовала жене делать вид, что она не знает, в чем обвиняют ее мужа. Поэтому ее ходатайства о справедливом рассмотрении моего дела, которые она направляла Хрущеву и Маленкову, всегда начинались с уверений в том, что ей неизвестно существо обвинений против меня. Она сняла копии с моих писем из-за рубежа, в которых я писал ей, что, несмотря на опасности, меня окружающие, я готов пожертвовать своей жизнью для дела партии и народа. Она посылала эти письма Хрущеву и Маленкову для доказательства того, что под арестом держат человека, всецело преданного идеалам партии. Жена собрала от тринадцати моих бывших коллег, из которых пятеро были Героями Советского Союза, отзывы обо мне, заверенные их партийными комитетами, и отправила их в прокуратуру и Военную коллегию Верховного суда с просьбой, чтобы этих людей вызвали в качестве свидетелей по моему делу. Когда я узнал об этом, я понял нерешительность судей и то, почему мой следователь Андреев был настроен сочувственно по отношению ко мне и вопреки правилам уклонился от подписания обвинительного заключения по моему делу. Два обстоятельства, связанные с делом Берии, определенным образом замедлили поиски компромата на членов семей арестованных. И хотя невестка Берии, внучка Максима Горького, который в то время был в большом почете, развелась с мужем, после того как его вместе с матерью арестовали, а затем сослали, для властей эта родственная связь была крайне неудобна. Второе обстоятельство было связано с делом Суханова, начальника секретариата Маленкова в Президиуме ЦК и Совете Министров, который принимал самое активное участие в аресте Берии. Высшее руководство было буквально потрясено сообщением о том, что Суханов украл из сейфов Берии и его сотрудников золотые часы - а их было восемь, - облигации и крупную сумму денег, включая часть премии Берии за руководство работами по созданию атомной бомбы. В 1956-1958 годах в высших кругах столицы ходили слухи о таинственных кражах, связанных с арестом Берии, и о том, куда ведут следы этих преступлений. Сейфы Берии и сотрудников его аппарата были, естественно, сразу после арестов вскрыты. По закону полагалось составить подробную опись изъятого. Однако военный прокурор Успенский и Суханов, которым помогал Пузанов (заведующий отделом ЦК партии и будущий посол СССР в Болгарии), не составили никакой описи. Жена одного из арестованных сотрудников аппарата Берии, Ордынцева, заключенная в тюрьму, а затем освобожденная, но выгнанная с работы и лишенная средств к существованию, имела список номеров облигаций, принадлежавших ее мужу и хранившихся в сейфе у него на работе. Суханов потребовал включить в приговор суда по делу Ордынцева пункт о конфискации имущества. Но поскольку тот не являлся сотрудником госбезопасности, не имел воинского звания и не обвинялся в государственной измене (ему инкриминировали лишь недоносительство о преступных замыслах Берии), суд не включил в приговор пункт о конфискации. Тогда жена Ордынцева начала добиваться через суд возвращения облигаций. Вначале ее просьбы не получали никакого отклика, но затем Хрущев распорядился, чтобы Серов разыскал эти облигации. В это время какая-то женщина предъявила в сберегательной кассе к оплате одну из пропавших облигаций, на которую выпал выигрыш. Ее задержали. Она оказалась машинисткой, работавшей у Суханова. Суханов вынужден был сознаться в краже ценностей из сейфов Берии и его подчиненных, за что был приговорен к десяти годам тюремного заключения. Об этом скандале, хотя никаких официальных сообщений не было, говорила вся Москва. Он подорвал доверие к следователям, которые занимались делом Берии, и даже интерес к разоблачениям всякого рода грязных интриг, которые ему приписывались, начал падать. Положение моей жены в это время заметно улучшилось. Она научилась шить и скоро как портниха стала пользоваться популярностью среди новых друзей из мира искусства, что приносило ей дополнительный заработок. Она по-прежнему была в состоянии содержать детей и свою мать. МВД попыталось было отобрать у нас квартиру в центре Москвы, но не смогло сделать это на законных основаниях, поскольку жена была участником войны и получала военную пенсию. Анна Цуканова поддерживала жену в ее тяжбе с ХОЗУ МВД. Их тактика была простой: я еще не осужден, нахожусь в тюремной больнице и поэтому не могу быть выписан. Тогда ХОЗУ пошло на резкое повышение квартплаты, но, к счастью, жена имела возможность оплатить счета без особых трудностей. В 1956-1957 годах ей стало ясно, что чистка в органах госбезопасности, жертвами которой стали Берия и я, закончилась. Свидетелей, которые слишком много знали, расстреляли, включая фальсификаторов уголовных дел. Райхман благодаря вмешательству его жены, имевшей связи в кремлевских верхах, был обвинен только в превышении власти и вскоре амнистирован. Освободили из тюрьмы и Майского. Жена узнала, что Хрущев приказал исключить из партии и лишить воинских званий около ста генералов и полковников КГБ-МВД в отставке из числа тех, кто в 30-х годах, занимая руководящие должности, принимал активное участие в репрессиях или же слишком много знал о внутрипартийных интригах. В отличие от прошлых лет все эти люди, лишившись больших пенсий и партийных билетов, тем не менее остались живы - их не расстреляли, не посадили в тюрьму. Среди них было двое отличившихся в делах атомной разведки: генерал-майор Овакимян, координировавший в 1941- 1945 годах работу НКВД в Соединенных Штатах по сбору информации об атомной бомбе, и мой заместитель Василевский, единственным обвинением против которого была его якобы чересчур близкая связь с Берией. Настроения в Москве явно менялись, и об этом, в частности, говорил тот факт, что Василевскому удалось восстановиться в партии. Он использовал свои прошлые связи с Бруно Понтекорво, который в это время находился в Москве и стал академиком. Понтекорво лично просил Хрущева за своего друга. Василевский и Горский, проявившие себя по лин