то есть свежесть воли. Их нервы крепки. Нет у них широкой теоретической подготовки; зато есть практическая сметка. Нет прекраснодушия; вместо него -- здоровая суровость примитива. Нет нашей старой расхлябанности; ее съела дисциплина, проникшая в плоть и кровь. Нет гамлетизма; есть вера в свой путь и упрямая решимость идти по нему. Эти люди прочно пронизаны узким, но точным кругом идей -- импульсов, и, как завороженные, как обреченные неким высшим роком, делают дело, исторически им сужденное, -- Собою бездны озаряя, Они не видят ничего, Они творят, не постигая Предназначенья своего. Но кроме них, кроме своих официальных, придворных когорт, революция формирует и более широкие свои кадры. Поток революции жестоко взбороздил русскую землю, взрыл глубоко лежавшие, исконно безмолвствовавшие человеческие слои. Новые люди, несомненно, появились. Они теперь испытываются, просеиваются, происходит естественный отбор. От них зачастую веет свежестью, и ощущается в них органическая сила. Недаром все чаще говорят о "самодеятельности крестьянства". Россия стала народней. Ее облик выглядывает сейчас проще, элементарнее. Ушла с поверхности жизни старая интеллигенция с ее интересами и потребностями, с научными и религиозно-философскими обществами, толстыми журналами, "Русскими Ведомостями". Новые времена -- новые песни. Не скрою, в этой новой атмосфере и сам я подчас начинал себя чувствовать словно чуждым, далеким, слишком старомодным человеком. Тоже "человеком заката". Словно за бортом жизни, за бортом истории... И в сознании, своеобразно преломляясь, звучало тогда тютчевское: Как грустно полусонной тенью С изнеможением в кости Навстречу солнцу и движенью За новым племенем брести!.. И думалось, -- что же, будем, подобно Лаврецкому, приветствовать "племя молодое, незнакомое". Пусть ищет свое солнце, как мы искали (и ищем?) свое. Роптать не станем никогда. Да и нечего роптать: разве не все пути ведут в Рим и разве солнце, в конце-концов, не едино?.. Как бы то ни было, революция, несомненно, обзавелась социальным кислородом. У нее есть свои верные батальоны, на которые она может положиться при всяких обстоятельствах и в любом отношении. За границею часто говорят о "казенных демонстрациях", о "подстроенных народных протестах" на улицах Москвы. Я убедился, что власть имеет возможность в любой нужный момент организовать весьма внушительную манифестацию, которая будет вместе с тем вполне "искренной". Рабочие московского района в своей подавляющей массе настолько сжились с революцией и вжились в нее, что преданы ей за совесть, а не за страх. Они -- аутентическая аудитория революции. Они выйдут на демонстрацию с искренним чувством и будут "протестовать" и "торжествовать", когда это нужно, от горячего, чистого сердца. Революционное воспитание и тренировка диктатуры сделали свое дело. Масса чувствует себя правящей и тогда, когда она управляема. Это ли не здравая диалектика власти? Это ли не логика революции? Конечно, рабочие -- одно, а советские чиновники -- другое. У этих психология сложнее. Бывает, когда и служилое сословие Москвы выходит на улицу для восторгов или протестов. Тогда их стиль естественно меняется. Но, повторяю, в распоряжении правительства всегда имеются достаточные и верные кадры для демонстрации подлинных проявлений народного гнева и народной любви. Пусть капризен народный гнев и зыбка народная любовь, -- все же это фактор... Аппарат власти налажен. Непосредственное окружение ему благоприятно. Разумеется, ему не изменить ни больших законов экономики, ни законов истории. Ему приходится быть гибким. И именно практичность, трезвость новых людей позволяет им успешно учиться у верховной наставницы и общей нашей правительницы -- всемудрой и всемогущей Жизни. Иллюзии гибнут -- Идея пребывает... (Вечер). 6-го августа. Тайга. Проезжаем тайгу у Нижнеудинска. В открытое окно смотрит хмурый лес: сосны, лиственницы, березы. Моросит легкий дождичек. Хорошо. Благодать... Стога сена только-что собранного... Две лошаденки у костра... Косари... Белый ковер ромашек... Розовые цветы, нарядные... Быстро мелькают деревья... Сибирь. Вчера, поздно вечером, когда поезд почему-то задержался на станции, вышел в поле. Светил молодой месяц, было тепло, пахло землей, зеленью, полынью, за станцией пели песню -- настоящую деревенскую песню... Этот вязкий, горький запах полыни -- точно горькие думы земли... В них не меньше прелести и, пожалуй, больше подлинности, чем в ее салонных комплиментах -- розах, резеде, гелиотропах... Ведь у нее, старой, есть чему задуматься, есть чего пожалеть... И так хочется вдыхать этот густой, шершавый аромат -- словно разгадываешь в нем "печаль полей", приобщаешься к ней, -- и в этом запахе, и в этой тянущейся песне глубже постигаешь и себя, и землю, и русскую судьбу... Едем быстро, плывет бесконечный лес. Нет ему, кажется, конца-краю... Азия. Возмущается сосед-француз: -- У вас столько земли, и какая земля! Займитесь же ею! А вы вместо этого все мечтаете о том, как бы осчастливить других... Или -- je demande mille pardons -- пускаетесь в авантюры, хватаясь за Корею, как царь, или за Монголию, как нынешнее ваше правительство. Ho-la-la!.. Что ему сказать, -- Умом России не понять. Он этого не поймет. Он приятен, умен, интеллигентен. Чисто моется, гладко бреется. Пахнет от него одеколоном и мылом. Это очень хорошо, и нам до этого еще далеко. Но... где-ж понять ему, что ему России не понять? Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный... Вот сейчас сидит напротив и читает по-французски Оссендовского "Боги, люди, звери". Захватил с собою из Парижа, дабы лучше проникнуться русской экзотикой. Беседуем. Я больше слушаю, любезно расспрашиваю, помалкиваю. -- Нет, серьезно, если вы не хотите потерять последних симпатий во Франции, обуздайте Третий Интернационал. Я это говорю всем моим русским друзьям. Я это от всей души сказал и a monsieur le ministre (Семашке). Кстати, какой он достойный человек, brave homme! Et il aime sa patrie. Я убедился в Москве, как много он сделал для своей родины. И снова, возвращаясь к Франции: -- Вы не можете себе представить, как смешен этот Дорио с мароккскими своими выступлениями. Конечно, у нас свобода, пусть себе выбалтывается... Но все же ca nous embete enfin... А у вас -- такие пространства, такие богатства!.. Он много и резонно говорит о Дорио, о том, как вся нация против него и против Кашена, как их не боятся, как над ними смеются, как хороша жизнь во Франции, как легко преодолимы финансовые затруднения, -- а за всеми этими храбрыми словами чувствуется непрерывно какая-то глухая, глубокая тревога, душевная дрожь, и кажется, что в глазах его вот-вот промелькнет стихийный, смертный ужас. Вспоминается почему-то блоковское, -- И старый мир, как пес паршивый, Стоит за ним, поджавши хвост... И в его взглядах на плывущие целины, на тайгу в ее дикой красе, на просторы -- чудится ("иль это только снится мне?") бессильная, безнадежная, жадная зависть умирающего старика к юной жизни, к молодости, сильной уже одним тем, что перед нею -- будущее. Конечно, я не делюсь с ним этими мыслями -- снами.... -- Прекрасная страна. Вам хватит тут работы на сотни лет!.. Хватит. И это главное. Нет исчерпанности. Нет, правда, "святых камней", но зато есть святой огонь. Россия вся -- в порыве к будущему, вся im Werden. Этого не может, думаю, не чувствовать всякий, кто побывает в ней. Но, быть-может, именно потому, что она "устремлена в будущее" и "грядущего взыскует", -- так много изъянов, так мало устойчивого равновесия в ее настоящем. Она "смотрит вдаль", любит "дальнее", -- и "ближнее" страдает, ближнее в беспокойстве. Пронизанной "Логосом", словно ей еще чужд "здравый смысл", -- ...Но тебе сыздетства были любы -- По лесам глубоких скитов срубы. По степям кочевья без дорог, Вольные раздолья да вериги, Самозванцы, воры да расстриги, Соловьиный посвист да острог. Вспоминается Достоевский: -- Нужно быть, действительно, великим человеком, чтобы суметь устоять даже против здравого смысла. И еще: -- Россия есть слишком великое недоразумение, чтобы нам одним его разрешить без немцев и без труда. Труд будет. Труд идет уже. Приходит, как мы видели, и трезвость, т.-е. тот же "здравый смысл". Все дело в том, чтобы "устоять" против него, даже и усвоив, претворив его в себя. А вот понадобятся ли немцы, пока неясно. Шпенглер уже пытается разрешить русское "недоразумение". Но неожиданно решает его в том смысле, что оно само разрешит себя, без немцев, безо всякой Европы. Опять "диалектика": труд -- и "недоразумение", здравый смысл -- и "Логос", вериги -- и расстриги, немцы -- и Шпенглер. Лучше всего, впрочем, этой русской диалектике учиться не у Гегеля, а у Достоевского, Тютчева, отчасти Соловьева, Леонтьева... Сильна ты нездешней мерой, Нездешней страстью чиста, Неутоленной верой Твои запеклись уста. Этот тихий гимн, похожий на молитву, навевают в открытое окно деревья, сибирская глушь, московские воспоминания, русский воздух. ...Попробуй, объясни это моему уважаемому спутнику. Пожмет плечами, ну, снисходительно и вежливо улыбнется. Умный, воспитанный человек. Однако, ведь и он чувствует, что перед ним -- "юный мир", который разумом он считает низшим, но который подсознательно ощущается им, как нечто темное, могучее, жуткое, азиатское... и вместе с тем неотвратимо идущее на смену многому, что так дорого его душе... И нам тоже дорого... Но... В самом деле, -- Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет В тяжелых, нежных наших лапах?.. (День. Разгуливается). Ну, а теперь о людях "нашего круга" в Москве. Разыскал многих, наговорился вдоволь. Конечно, легче всего было вникнуть в настроения именно интеллигенции, спецовских кругов, также "попутчиков". Среди этих последних, естественно, интересовался сменовеховцами. Хотелось ближе узнать западный сменовехизм, с которым моя литературная деятельность была связана, особенно вначале, рядом нитей: меня ведь тоже называют сменовеховцем. Как и опасался, впечатление весьма плачевное. Познакомился непосредственно и очень обстоятельно с историей течения, его внутренними пружинами и внешними проявлениями, его эволюцией, похожей на вырождение. Печальная, нескладная картина. Несомненно, вначале перспективы сменовехизма были достаточно благоприятны и почва для него достаточно благодарна. Пражский сборник всерьез всколыхнул эмиграцию, довольно шумно отозвался и в России. С ним считались, он имел успех. Он обретал уже широкий базис. Но руководящая группа так поспешно и несолидно "соскользнула влево", так безотрадно утратила самостоятельный облик, что скоро дотла растеряла всякое влияние в интеллигентских кругах и всякое внимание со стороны самой советской власти. "Лидеры" не оказались на уровне "возможностей"; они, очевидно, осуществятся помимо своих неудачливых идеологов. Сменовеховцы, превратясь в наканунцев, стали коммуноидами: этот выразительный термин я слышал в Москве и от спецов, и от коммунистов. И те, и другие произносили его с несколько презрительной иронией. Конечно, я этим отнюдь не хочу сказать, что отдельные представители западного сменовехизма персонально утратили право на уважение. Совсем нет. Я говорю о движении в его целом. Вместе с тем, я убежден, что объективно исторически и коммуноиды тоже имеют свой смысл, своей мимикрией приносят пользу. "Страсти индивидуумов" удачно используются логикой истории. Каждому свое. В процессе обмирщения коммунизма -- как же обойтись без коммуноидов?.. Но довольно о них: dixi et animum levavi. Среди других попутчиков успел прикоснуться к среде литераторов-беллетристов. Если угодно, тоже некоторым образом коммуноиды. Только у них это выходит как-то проще, естественнее, безобиднее. Ведь они же не политики, не идеологи. "Сочувствуют революции", занимаются "целевой" литературой, фиксируют момент. Сейчас, по причине деревенской ориентации, особый спрос на деревенские темы. Пишут, потрафляют смычке... Дети рафинированного декаданса, уже раз настраивавшие свои лиры на рабочий лад, теперь они их перестраивают на мужичий. Но и это, в общем, не вредит; напротив, разнообразят технику, расширяют кругозор, приближаются к быту. Пригодится. Одновременно пишут кое-что и "для души". Хорошо работает и литературная молодежь. По-прежнему стиль -- богемный. Одни флиртуют с революцией, другие и впрямь в нее влюблены кипучей юношеской любовью, третьи норовят вступить с ней в брак по расчету. Влюбленные дуются на нэп, ревнуют к нему революцию и жеманно повторяют за Асеевым, -- Как я стану твоим поэтом, Коммунизма племя, Если крашено рыжим цветом, А не красным, время?!.. Шумят и плодятся мелкие распри маленьких литературных школок. По большей части, оспаривают друг у друга право на революционность, на новаторство, на "антимещанство". В этой насыщенной атмосфере формируются и зреют некоторые бесспорные таланты. Созреют -- и сбросят "школьничество", как детскую рубашку. Кое-кто из них уже и сбрасывает ее: взять хотя бы Есенина... Словом, жизнь кипит. Нельзя отрицать, что кризис жизни дал литературе мощный импульс. Долго она будет переваривать переворот. Ясно при этом, что реально, объективно осознать революцию удастся не революционной, я пореволюционной литературе... Вероятно, она уже зарождается, вынашивается теперь в подсознательных интуициях попутчиков, да и не только попутчиков. Теперь об "интеллигенции просто". Она много забыла и многому научилась. Она стала "служилой", спецовской по преимуществу. Служит за совесть, "лояльно" -- "сотрудничество" уже давно перестало быть проблемой. Но, служа, отнюдь не умирает духовно. Она интенсивно живет, размышляет, наблюдает, проделывает большую работу мысли. Только эта работа не воплощается в журналы, газеты, мало объективируется вовне: -- Но зато в сердцах пишутся томы! Невольно вспоминаются тридцатые и сороковые годы прошлого века. Как и тогда, общественное сознание ушло в маленькие домашние кружки, где за чаем ведутся долгие беседы о сегодняшнем дне, о завтрашнем, о будущем России, о русской культуре, о Европе, американизме и т. д. И за этими беседами услышишь и вдумчивые анализы, и полеты изящной фантазии, и философию пережитого, и зачатки каких-то грядущих идеологий. Духовный облик интеллигенции стал гораздо содержательнее, глубже, интереснее. На поверхности -- официальные каноны и догматы революции. Диктатура этих догматов и канонов. Так нужно. К ним привыкли, их не оспаривают, и в служебные часы они автоматически приемлются к руководству. Но, разумеется, они не могут загасить исканий, устранить сомнений, пресечь рефлексию. Однообразие утомляет. Повсюду, даже и в нетренированных мозгах, подчас рождается потребность обойти догмат, "своим глупым разумом пожить". Сами каноны для своего вящщего торжества временами жаждут критики: не отсюда ли и периодические диспуты советских златоустов с опытно-показательными "идеалистами", священниками, буржуями?.. Вне служебных часов, вечерком, за чаем, когда нет принудительных норм мысли и предуказанных форм слова -- так хорошо, плодотворно беседуется. Проверяешь себя, многое уясняется, многое передумывается, раскрывается, углубляется. Так и живут "двойною жизнью". Старая интеллигенция переродилась: "интеллигентщина" в ней приказала долго жить. По иному воспринимает она окружающее. Совсем иной стиль. Только раз или два в беседах пахнуло на меня былым радикализмом, благочестием "Русских Ведомостей". Но это уже нечто ископаемое даже и среди откровенных, подспудных "зачайных" собеседований... Не без юмора вспоминают об Иване Александровиче Ильине, до самой своей высылки не покидавшем позы обличителя и пророка: -- Нельзя же вечно обличать. Нельзя же вечно произносить Rede an die russische Nation. Под конец он стал всем несносен, несмотря на свои таланты и достоинства. Все от него устали. И, грешным делом, облегченно вздохнули, сердечно распрощавшись с ним на вокзале: после его отъезда куда легче и проще стало... Это признание одного из очень известных московских интеллигентов -- прекрасный психологический документ. Догмат "непримиримости" в русских условиях стал фальшивым и бессмысленным уже в 21 году. Его можно было спасать лишь своеобразным моральным гипнозом, психическим насилием. И он прочно перекочевал за границу, где нетрудно разгуливать на пустейших обличительских ходулях и хранить белоснежными ризы андерсеновского короля. Конечно, насчет "гражданских свобод" и посейчас в России дело обстоит более чем скромно. Но ведь на то -- сложные исторические причины. Их не изжить напыщенной проповедью. Это понимает квалифицированная интеллигенция, умудренная опытом протекших лет. Не будем замалчивать факта: она переносит нынешний режим не без душевных страданий. Особенно ей трудно без свободы слова, без свободы научного исследования. Можно и должно сочувствовать этим страданиям. Но нужно согласиться: они осмысленны и... в известной мере заслужены. Они посланы для вразумления и исправления. У Макса Штирнера есть один циничный, но меткий афоризм: -- Предоставьте овцам свободу слова: все равно, они будут только блеять. Слишком долго наша интеллигенция исповедовала и проповедовала "оппозицию, как мировоззрение", чтобы не пришла Немезида. Видно, слишком уж односторонне и однообразно пользовалась она своей относительной свободой, раз история подшутила над ней такую неслыханно злую шутку. "Довольно-де блеять о высшей политике". Пусть, мол, теперь статистики вместо того, чтобы свободно обличать язвы существующего строя, прилежнее займутся подсчетом цифр для Госплана. Тут у них полная свобода слова устного и печатного. Это цинично? -- Пожалуй. Это должно быть и будет изжито? -- Разумеется. Но не будем прикрашивать уроков жизни, чтобы не заслужить от нее еще более обидных предметных уроков. Разве не поучительно видеть ныне какого-либо знакомого забияку из "политической оппозиции" за кропотливой и мирной работой в госучреждении, кооперации, банке? Его уже почти и не узнать: стал куда деловитей, обстоятельней, толковее. И, главное, скромнее. Необходимо коренным образом переломить старорежимную интеллигентскую психологию с ее "политическим монодеизмом" ("Вехи"). Дело большое, для него требуется время. И сильные средства. Конечно, некоторые индивидуальные жизни коверкаются в этом суровом и сложном процессе, -- -- Я могу быть хорошим приват-доцентом, а меня заставляют быть плохим делопроизводителем! -- с горькой иронией говорил мне один из умных и милых моих друзей по университету. Он прав. Но кто же виноват, что нас с ним угораздило не во-время уродиться русскими приват-доцентами права!.. Мир не увидит пары или двух пар лишних диссертаций о Бенжамене Констане, Спинозе, или праве veto в западных конституциях, но зато узрел одного посредственного делопроизводителя госучреждения в Москве и одного посредственного "работника на транспорте" в Маньчжурии. Потерял ли он что-либо от того?.. Для нас двоих быть-может это и потеря, но все же не будем чересчур насиловать перспективу. Всякое время имеет свою логику. Попробуем понять ее и смириться перед ее смыслом. Тем более что, готовясь к несостоявшимся диссертациям, мы успели-таки в умных книгах вычитать один неплохой философский девиз: -- Amor fati... 7-го августа. Иркутск. Сейчас трогаемся дальше. Сижу у окна один, -- француз остался в Иркутске. Сердечно простились. Вокзал. Сколько воспоминаний!.. Уличный бой... "На посту" до последней минуты -- с погасшей верой, ясным сознанием обреченности... Падение, бесславное, чадное, безнадежное. Нелегальное положение... Бегство... Вот тут же ехал в спасительном "бесте" -- дабы в безопасности, в эмиграции свободно крикнуть о "примирении", -- Божий Бич -- приветствую тебя!.. Едем. Вид на город. Красив, есть что-то от Москвы даже. Собор: темный с малиновым отливом. Ангара. Низко стелется рваная вата облаков... ...Город позади. Островки, покрытые зеленью и многоточиями желтеньких цветов. Стальная прозрачная вода; видны мхи и камни дна... Группка солдат с пулеметом. Бравая выправка. Еще... Маневры что ли? Долой милитаризм, -- да здравствует "военизация"!.. Это есть наш последний И решительный бой... Впереди -- темный силуэт горы, разрезанный светлым, белесоватым облачком. Туман над водой. Поселок. Водокачка, станция: Михалево (9 ч. 15 м. утра). Дальше. Суровый, угрюмый даже пейзаж. Все серо, пасмурно. Сера река, сер туманный воздух, серы облака, зелень и та подернута серою пеленою. Низко ползут облака, сливаясь вон там с кусками туманов... Запах свежего сена... Сторожка... Лес, лес... Змеей извивается поезд... Фабричная труба с дымком, рядом церковка маленькая ютится... Рукава, островки... Дождь... Словно дымовая завеса... Белая, молочная мгла, -- Ангара во мгле, "Россия во мгле"... На фоне хвойной горы два яруса туманов... Ширь... Вода, вода. Конец Ангары. Байкал. Останавливаемся. Станция (10 ч. 20 м.). Разумеется, купил хариуса копченого. Все, как прежде. Продают весело, покупают тоже. Кажется, весь поезд -- у окон. Трудно сегодня будет отвлечься от окна... Байкал. Прекрасен. Прекрасен и такой, серый, свинцовый. Направо, впрочем, на небе голубые клочки... Там и тут -- огромные, сероватые чайки. Вдали не видать линии горизонта -- вода сливается с небом. Тихо на воде, гладь. Славное море, священный Байкал... Помню, ехал здесь с Таскиным в конце ноября 19 года из омского Иркутска в семеновскую Читу. Тогда были дни зенита ее величия. Обняв Восходящее Солнце, с улыбкой снисходительного презрения смотрела она на бьющийся в предсмертной агонии Иркутск, на поезд "Буки" (поезд Колчака), заброшенный в снежных сибирских пространствах: "сами мол, виноваты"... ...Тоннель. Зажглось электричество. Дым. Закрываю окно... Опять вышли на свет... Итак, о Таскине: он-то первый и сказал мне песню о Байкале. Любопытный, занятный человек, с хитрецой; член Гос. Думы, кадет. Тогда был левой рукою Семенова (правою не без основания считался ген. Афанасьев). Ехал с ним в его вагоне. Беседовали дорогою. Все, помню, ругал он омское правительство, умиравшее тогда в иркутском отеле "Модерн". Пепеляев вызывал его из атаманской Читы "для контакта" и даже предлагал ему какой-то из второсортных министерских портфелей. Ну, и поизносились же они все там к этому времени! -- Я им, видите ли понадобился для затычки! Ну, нет, спасибо, не на таковского напали. Я ему, Виктору, прямо сказал, -- как бежать-то будешь, уж так и быть, милости прошу, комнатка найдется (они на "ты" еще с времен Думы, когда оба, сибирские депутаты, вместе жили). Тоже, подумаешь, ми-ни-и-стры!.. Бегают по Модерну из комнаты в комнату, флиртуют с эсерами, и воображают, что это и есть государственное дело! Нет, у нас в Чите не то. Совсем не то... Верил в свою Читу, в атамана, в броневики, а пуще всего, конечно, в японцев: "не беспокойтесь, в Чите большевиков не будет"... Трудно сказать, кто был наивнее и смешнее -- комнатные ли министры Модерна, или их критик, шустрый губернатор семеновского Забайкалья. Все хороши, все одинаковы!.. ...Какой длинный тоннель! Напоминает дорогу по северо-западному берегу Италии: тоннели -- и яркая голубизна солнечной бирюзы... Разгуливается. Наверху голубеет, но над водою туман. Туман в оправе гор. ...Молочная пелена закрыла все озеро: словно халат из тумана. Виден лишь берег у поезда, камешки, одетые в зеленую тину, и пахнет водою. Небо на земле, небо в воде... ...Смотришь и думаешь, и бегут, как пейзажи, мысли, и летают сны. O, rus! О, Русь!.. Да, когда спросят в Харбине о впечатлениях Москвы и России, -- что сказать? Единственно напомнить, -- Умом России не понять, Аршином общим не измерить, У ней особенная стать... Как поразительно ново и свежо звучит этот старый стих в отношении к нынешней России, насквозь пронизанной иррациональной стихией, одержимой некими демонами, витающими между добром и злом. Порыв, elan vital в бергсоновском смысле. Чудо. Страна словно сразу сорвалась с исторической оси и обретает новое равновесие в каком-то новом историческом плане. Отсюда -- творческий тонус жизни, и впереди великая неизвестность, "великая судьба, или великое падение". Ведь сломаны старые мерки и, пока новые еще устанавливаются, -- звучит критический тезис диалектики Гераклита: Путь вверх и путь вниз -- одно. Лишь потом, когда завершится процесс переплавки старого в новое, можно будет произвести точный отбор "добра" и "зла" в этом процессе. Но теперь добро и зло так тесно в нем перемешаны, что, кажется, каждое его звено соткано из их своеобразного сплава. И мы можем больше чувствовать, предощущать, нежели знать, -- где добро и где зло. Отсюда и безумие, коего много теперь повсюду на Руси. Есть много безумия, есть много и просто бессмыслицы: эти понятия надо различать. Верится ("можно только верить"), что это -- вещее безумие, "мудрость перед Господом". Хочется себя одернуть: друг Аркадий, не говори красиво. Но, читатель, проезжай по Байкалу: я уверен, ты тоже "заговоришь красиво". Виноват Байкал, а не я и не ты. Виновата Россия. Прислушайтесь к ней -- и здесь, и в Москве. Но только глубже ухо, ухо к земле!.. Слюдянка (2 ч. дня). ...Синеет Байкал, синеют горы. У берегов вода зеленая -- от зеленого дна. Рассеялся туман... -- и ясно видит око, Как труден горный путь и как еще далеко, Далеко все, что грезилося мне... Ничего... "Конкретный идеализм"... Трудно -- да. Всем трудно... Но вот туман-то все-таки рассеялся!.. ...Солнце, голубое небо, синий, похожий на море Байкал. Свежий воздух, полный воды и зелени. Как тут не "рявкнуть осанны", даже если и труден горный путь!.. Все прекрасное трудно... ...Одно ясно: из интернационалистской революции Россия выйдет национально выросшей, страной крепчайшего национального самосознания. Октябрь с каждым годом национализируется; нужно будет публицистически это выразить формулой: "национализация Октября". Она происходит независимо от того, в какие экономические формы выльется хозяйство страны; независимо также и от того, в какой степени разовьется наш федерализм. Отрадны теперешние успехи государственной промышленности. Быть-может, и удастся задержаться на гибридных, государственно-капиталистических позициях. Если удастся, тем самым будет обеспечен прекрасный фермент государственного централизма, великий национализирующий стимул. Равным образом, мощная, индивидуализированная государственность, конечно, вполне мыслима и в правовой рамке федерации (сводящейся, главным образом, к так-называемой "культурной автономии"). А нынешняя обособленность Советского Союза от остального мира есть, несомненно, в свою очередь, исключительной силы национализирующий фактор. До времени он чрезвычайно ценен, его действие будет глубоко плодотворно. Как это уже явственно чувствуется в теперешней Москве, в беседах со спецами, с партийными хозяйственниками!.. Вместе с тем, чем интернационалистичнее тенденции советского правительства, тем они специфически национальнее и тем обособленнее положение Союза в мире. "Федора-странница -- всему миру печальница": но это характеризует лишь ее самое, выделяя ее среди остальных. Поймем же себя! Будем же собой!.. (3 часа. Отрываюсь от бумаги). ...Уже скоро семь часов, а Байкал все еще перед глазами, тихий, величественный, в голубоватой дымке. Проехали Мысовую. Ясное вечернее солнце, сверкающей дорогой отражающееся в воде. Горы противоположного берега -- в мягкой, лиловатой вуали. Тихо. Удачно, что пришлось увидеть Байкал и в облаках пасмурным, и в ясный, солнечный вечер. Последние дни в России. Жалко расставаться с нею, и еще, и еще раз всем существом ощущается пустота жизни без нее и вне ее. Лучше от всего отречься -- от свободы, от "политики", от науки, -- но только не порывать с родною землей, которую не унесешь с собой на подошве башмака... Да, это так, это для меня психологически аксиома, иным я быть не могу и не буду. Есть такие аксиомы души, которые "даны" до всяких этических оценок, -- Да, и такой, моя Россия, Ты всех краев дороже мне!.. 8-го августа. Яблоновый хребет. Сегодня среди дня уже Чита, пересадка. Надо торопиться. Многое бы хотелось еще записать. Приближаясь к Москве, признаюсь, я испытывал волнение: как-то встречусь с "оставшейся" интеллигенцией, с друзьями, коллегами, знакомыми, пережившими эти годы в столь иных, отличных условиях? Поймем ли друг-друга? Отрадно признаться: никакой "пропасти" между ними и собой я совершенно не почувствовал. Те же вопросы, те же печали, те же пути мысли, те же, в сущности, варианты решений. Легко было с первых слов установить взаимопонимание: мы говорили, даже подчас и споря, на общем языке. Впрочем, это отчасти понятно: разве сам я не советский спец и разве Харбин не входит вот уже скоро год в зону прямого советского влияния? И в то же время должен отметить другую черту: глубочайшую отчужденность настроений интеллигентско-спецовских московских кругов от собственно эмигрантских течений всех сортов -- "монархических", "демократических", "социалистических". В Москве понимают, что положение гораздо более своеобразно и сложно, чем оно обычно изображается зарубежными газетами. Меньше всего панацея -- в "антибольшевизме". Насчет "панацеи" вообще слабо. Всякого рода этикетки, схемы, рецепты настолько примелькались за революцию, что мало-мальски наблюдательные люди прочно приучились не ставить их положительно ни в грош. Признаюсь, меня даже несколько удивило постоянно подчеркивавшееся в разговорах отмежевывание от эмиграции, а нередко и явное раздражение против нее. Совсем не по-советски настроенные интеллигенты -- и те считают обязательным отгородиться от "вашей эмиграции, которая, кроме глупостей, ничего не делает и не говорит". Бывали случаи, что некоторые слишком уж огульные характеристики мне самому приходилось пытаться смягчить. Но нельзя отрицать: эмигрантская пресса сделала все от нее зависящее, чтобы оттолкнуть от себя население современной России без различия классов, положений и направлений. В беседах часто затрагивали "текущий момент". Все единодушно констатируют хозяйственный подъем. Страна оправляется. "Выкарабкиваемся из беды" -- это преобладающее настроение, господствующая уверенность. Разумеется, никому в голову не приходит печалиться по поводу экономического возрождения или пытаться его тормозить. Поэтому, между прочим, единодушно осуждается позиция П. Н. Милюкова в вопросе о признании Советской России и отношениях ее с иностранными государствами. За все время пребывания в России мне довелось встретиться всего лишь с одним закоренелым пессимистом (обывательские причитания не в счет) насчет нашего будущего. Известный, опытный литератор, он воплощал свои мысли в ударные, эффектные формы. Он красочно каркал о ждущих Россию ужасах. -- Помяните мое слово, -- восклицал он, -- мы стоим у второго раздела России (первый был в Бресте). Война на носу. Мы проиграем ее и потеряем Украину, еще несколько кусочков по западной границе, может быть, кстати и Ленинград, последнюю форточку в Европу... Но этим дело не кончится. Пройдет еще несколько лет, мы не уймемся по части мирового пожара, -- и будет третий раздел России, когда от нас отнимут Кавказ, Туркестан, когда отложится Сибирь, -- и вот когда мы дойдем до границ Калиты, тогда-то, наконец, и догадаемся, что такое наша великая революция!.. Ему возражали со всех сторон, вскрывали эфемерность его кассандровых прорицаний. Указывали на общеизвестные европейские затруднения, на усиление Советского Союза, ссылались на историю и эволюцию советской дипломатии, на ее "козыри", на исторические примеры и т. д. Но даже и отступая, он отстреливался по-парфянски: -- Не спорю, идет большая игра. Да, в Кремле не дураки, но ведь и Чемберлэн не дурак. Да, у нас три туза, но у них-то ведь четыре короля! Нет, их шапками не закидаешь!.. К чему приведет столкновение России с Европой и каковы его подлинные основы? -- Этой проблемой обозначался более глубокий, далеко за грани "текущего момента" уходящий водораздел между спорящими за вечерними чашками чаю. Недаром вспомнились сороковые годы. Приглядевшись, я убежден, что основной идейный водораздел современного интеллигентского сознания по-прежнему может быть выражен в категориях "славянофильства" и "западничества". Да, и теперь еще живы споры, описанные в "Былом и думах". Модернизованные, обросшие тысячами новых аргументов, усложнившиеся, утончившиеся, -- но в существе, пожалуй, все те же. Как это у Герцена? -- "У нас была одна любовь, но не одинаковая, и мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно". Конечно, многое теперь стало другим. "Славянофилы" не станут ныне отрицать Петра, государство, право теми словами, которые звучали в кружке Хомякова и Аксаковых. "Западники", в свою очередь, утратили многое от прежнего пафоса, от романтизма "аннибаловых клятв" и упоения первыми вокзалами. Но что-то основное, главное, определяющее -- осталось, сохранилось и у тех, и у других доселе. "Закат Запада" -- вот оселок, рубеж, "дом паромщика". У одних -- интуиция "русского периода европейской истории". У других -- уверенность в жизнеспособности, прочности старой, доброй, великой Европы. "Славянофилы" наших дней совсем не пекутся о славянстве, но особенно настаивают на своеобразии исторических путей и национальной миссии России, во многом являющейся наследницей европейского мира. "Западники" же, напротив, по-прежнему призывают русских учиться у Европы, и теперь доказавшей неизменное свое превосходство перед нами. -- Помилуйте! -- каркала наша неистовая Кассандра. -- Отбросив фразеологию, скажите, кто реально пока в выигрыше: мы или Европа?.. Наше золото -- у них. Наши земли -- у них. Наши ценности, включая сюда и вывернутые шубы, -- все ушло туда. Мы говорили, они делали. Мы уже года два тщетно целимся в "довоенную норму", -- а они шагают себе семимильными сапожищами по "чудесам техники". А мы тут еще чего-то пищим о конце Запада!.. Другие "западники" защищали ту же точку зрения менее экспансивно, более академично. Они доказывали, что ни материально, ни духовно Европа отнюдь не истощается. "Болезнь Европы" -- наше воображение или наше самоутешение. Шпенглер -- истерический рефлекс германской военной катастрофы, не более. Демократия переживает кризис, но это кризис форм ее, а не существа. Страшные раны войны постепенно заживают. Жив европейский здравый смысл. Живо общеевропейское культурное сознание. Жива европейская культура. По-прежнему мы отстали от Европы. Нам нужно брать с нее пример, а не отворачиваться от нее и тем более не трактовать ее свысока. "Найти себя" мы сможем лишь приобщившись к Европе, лишь осознав себя европейцами. Россия может сказать "свое слово", но для этого ей вовсе не надо ополчаться на Запад, -- ей нужно опереться на него, ей нужно исходить из европейской культуры. "Славянофилы" воспринимают всю нашу эпоху под несоизмеримо иным углом зрения. Они подчеркивают ее глубочайшую "катастрофичность". Они убеждены, что война была не эпизодом, а рубежом, завершением какой-то большой полосы европейской истории. За относительным внешним благополучием современной европейской жизни они вскрывают духовную опустошенность, исчерпанность, бессилие преодолеть старыми средствами растущие неуклонно тенденции разрушения и распада. И в русской революции они приветствуют явственный сигнал некоей радикально, принципиально новой эры в истории человечества. Культурные традиции "славянофилов" известны. Но попадаются и некоторые индивидуальные симпатии. Один особенно упоен Достоевским, другой исходит от Вл. Соловьева, третий увлекается "евразийскими" перспективами, четвертый опирается на Н. Ф. Федорова. Оригинальное учение последнего, насколько я успел заметить, довольно часто упоминается в задушевных разговорах. В свете этого учения, современная эпоха представляется началом некоего универсального перерождения и возрождения человеческого рода. В ряде утверждений "славянофильски" настроенных своих собеседников я встречал много родственного своим собственным думам и переживаниям. Только формулы москвичей сплошь и рядом звучали резче, фанатичнее. Оно и понятно: ведь их авторы заряжены мыслью, не получающей внешнего разряда. Нередко слышишь беседы и на темы религиозные. Москва, по моим впечатлениям, живет довольно оживленной религиозной жизнью. Насколько она глубока и самодовлеюща, судить не берусь: отзывы на этот счет очень разнообразны и субъективны. Имея государство против себя, нынешняя церковь, разумеется, очень мало похожа на прежнюю. Впрочем, среди священников, как известно, тоже появились коммуноиды: обновленцы, "живоцерковники". В отношениях с активно атеистической властью, судя по общим отзывам, они не сумели соблюсти меры, не ограничились надлежащей лояльностью, а торопливо впали в сугубое коленопреклонение, отдающее фальшью и лицемерием. Они не пользуются авторитетом ни в каких сферах, хотя церковное управление в их руках. Внутри их самих, кажется, идет расслоение. Пишу с чужих слов, ибо лично встретиться ни с одним из представителей обновленческой церкви мне так и не довелось. Зайдя днем в обновленческий Храм Спасителя (20 коп. за вход), узнал из слов почтенной, пожилой привратницы в черном платочке, что службы не собирают молящихся, несмотря на то, что "мы такие же православные, мы обновленцы, а совсем не живая церковь, мы и догматы признаем, и никакой разницы"... Подчас приспособление приводит к любопытным компромиссам: так, на одной из московских улиц процветает "кооперативная церковь Красный Звон". Знакомый литератор, религиозный человек, говорил мне, что очень любит эту церковь. Вероятно, не всегда и не всякое приспособление одиозно. Верующие -- духовенство и миряне -- в огромном большинстве, оставаясь собою, вполне лояльны по отношению к государству. Таковы были и заветы патриарха, ими безгранично чтимого. Они часто повторяют евангельский текст "кесарево кесарю, а божие Богу". Этим они выгодно отличаются и от "красных" священников, и от заграничных политиканов в рясах. Мне несколько раз приходило в голову, что некоторая ревизия церковной политики советской власти могла бы принести государству и самой власти много реальной пользы. Пережитки плакатного, вульгарного "антирелигиозного" натиска (ср. "Безбожник"), конечно, ничуть не укрепляют атеизма, никого не убеждают и лишь искусственно отталкивают от правительства известные слои населения, оскорбляя религиозное чувство одних и раздражая элементарное культурное сознание других. Власть уже отказалась от "комсомольских рождеств" и других, им подобных, методов хирургии духа, поняв, что они приводят к обратным результатам. Еще несколько разумных шагов в том направлении был