нкие ноги, самотканых белых штанах. Штаны эти не понравились всем, особенно же Пинчуку, не любившему ничего тесного. -- Обычай у них такой, фасон,-- сказал новенький разведчик Никита Пилюгин. -- Какой там фасон! Бедность заставляет такие брюки носить. Я колысь тоже такие таскал, потому как других не было,-- высказался Петр Тарасович и, утвердившись в своей мысли, добавил: -- Посмотри, яки мослы из-под штанов выпирают! Жалко глядеть... Пинчук осматривал все вокруг жадно и придирчиво. Ему не терпелось поговорить с встречными румынами. Он пробовал это делать, но неизменно получал в ответ одно и то же: -- Ну штиу русеште*. * Не понимаю по-русски (рум.). Петр Тарасович понимал значение этих слов, но только ими да еще двумя-тремя фразами и ограничивались его познания румынского языка. Он пожалел, что рядом с ним нет Бокулея: вот с его помощью можно было бы поговорить с местным населением и выяснить, что к чему. Пинчук всматривался в колонну, не видать ли где капитана Гурова с Бокулеем. По обеим сторонам дороги навстречу колонне шли румынские женщины-крестьянки в широких, сборчатых юбках. Многие несли на головах большие плетеные корзины с семенной картошкой. Корзины эти ловко держались на их макушках, вызывая искреннее удивление у советских солдат. У крайних домов разведчикам встретилась вышедшая из церкви процессия. Впереди шагал поп и пел. Пела и толпа, следовавшая за попом. Солдаты свернули влево, уступая дорогу. Ванин внимательно и удивленно глядел на процессию. Чем-то непонятным повеяло от нее на советского солдата, и Сенька особенно остро почувствовал, что он находится на чужой земле и что его окружает сейчас совершенно иной, словно вернувшийся из далекого прошлого мир. Растерянно мигая светлыми ресницами, разведчик с недоумением слушал грустное пение. Город был пустынен. Изредка промелькнут две-три человеческие фигуры и скроются за высокими воротами. На маленькой замусоренной городской площади красовался балаган. Возле него никого не было. Только тощая пестрая собака обнюхивала что-то. Колонна миновала город, прошла еще километра два и вступила в большое румынское село. Жители села вели себя сперва сдержанно. На улице появлялись лишь ребятишки. Они смотрели своими большими черными глазами на советских солдат молча, настороженно, с неудержимым любопытством, но боялись. Солдатам было от этого неловко, и они все время пытались расположить детей к себе. -- Иди, иди же сюда! Ты, грязноносый! Брось мамалыгу-то, иди, я тебе чего дам! -- манил Ванин к себе чумазого мальчонку, зажавшего в смуглом кулаке кусок остывшей мамалыги. Малец не решился подойти сам, но и нe убежал, когда Сeнька приблизился к нему. Разведчик поднял eго на руки и понес.-- Что ж ты дрожишь так?.. Я не трону тебя... Понимаешь?.. -- Ну штиу...-- мальчишка трепетал в руках у разведчика, как пойманный зверек. -- Ничего. Поймут скоро и не будут говорить "нушти", -- задумчиво сказал Шахаев, глядя на худого ребенка. -- На вот, поешь,-- поощрял Ванин, всовывая в руку мальчика ломоть хлеба и неведомо где добытую им плитку шоколада.-- А мамалыгу брось. Скучная это еда... Видя вокруг добрые, сочувственные лица, хлопец взял хлеб и шоколад. Сенька опустил его на землю, и он с пронзительно счастливым визгом помчался назад, где, сбившись в плотную кучку, ждали его приятели, такие же грязные оборвыши. -- Бедный народ румыны,-- выдохнул Пинчук. -- Что-то и зла на них нет,-- вдруг признался Сeнька.-- Вот воюют против нас, а зла нет... Он посмотрел на товарищей, не осуждают ли они его слова. Понял, что нет, не осуждают. Взрослое население появлялось на улице редко, так что солдатам не удавалось поговорить с румынами. Солдаты осматривали издали дома, постройки, делали критические замечания и заключения. Петр Тарасович успел приметить, что у большинства домов над крышами не видно труб, которые по обыкновению маячат над хатами. Это обстоятельство неожиданно вызвало горячий спор. Молодой разведчик Никита Пилюгин, еще дома от своего отца наслушавшийся о загранице невесть каких чудес, склонен был утверждать, что трубы эти румынским крестьянам вовсе не нужны. -- Это почему же? -- спросил Сенька, сердито глянув на Никиту. -- А зачем они им, трубы эти? У румын, должно, во дворе отдельные кухни стоят. Там они пекут и варят... -- А твоя дурная голова варит що чи ни? -- полюбопытствовал Пинчук.-- Зимой що ж они, в холодной хате живут?.. Не знаешь, так помалкивай,-- наставительно закончил Петр Тарасович. -- Надо выяснить, почему труб нету. Интересно же! -- сказал Сенька. Он хоть в душе и соглашался со словами Пинчука, но со своими выводами не спешил. Старый разведчик, Семен любил оперировать фактами. С разрешения Забарова он пробежал по нескольким дворам и нигде кухонь не обнаружил. Вернувшись, коротко объявил Никите: -- У тебя в голове, Пилюгин, максимум пять извилин. Это я тебе точно говорю. Нe обижайся! Шахаев шагал впереди, рядом с Забаровым, прислушиваясь к солдатскому спору. Он еще не совсем оправился после тяжелого ранения, быстро уставал. Но на неоднократные просьбы Пинчука и Забарова сесть в бричку отвечал решительным отказом. Ему не хотелось выдавать свою слабость. Теперь же, прислушиваясь к разговору бойцов, он будто и вовсе не чувствовал усталости. Али Каримов, с его вечно удивленными карими глазами, засыпал парторга вопросами, и Шахаеву нравилось отвечать на них. -- А какой теперь тут будет власть? -- спросил Али.-- Советский или еще какой? -- Народ сам решит, Каримыч,-- ответил Шахаев.-- А чтобы он правильно решил, мы с вами должны вести себя тут хорошо. От нас много зависит, Каримыч. Понял? -- Понял...-- не совсем уверенно сказал Каримов. Шахаев продолжал: -- Ведь им о нас столько страстей-мордастей наговорили!.. И вот пусть теперь убедятся сами, что все это -- неправда. За селом разведчики увидели цыганский табор. Цыгане вели себя совершенно по-иному. До этих вольных степных людей, очевидно, не доходила антисоветская пропаганда, и они не боялись русских солдат. Черная рать голых цыганят и полуголых цыганок ринулась на колонну. Слово "дай", произносимое на десятке наречий, сливалось в один оглушающий, гортанный гул. Когда разведчики прошли вперед, цыгане начали осаждать следующую колонну. Должно быть, они уже успели убедиться в добросердечии русских бойцов. -- Вот это да! -- пробормотал Сенька, вытирая потный лоб. Ему, лихому вояке, было стыдно за минутную робость, которую он испытал при виде устремившейся на них шумной толпы.-- Их бы только в психическую атаку посылать... Впереди и по бокам виднелись холмы, покрытые лесами, фруктовыми садами и виноградниками. -- Земля богатая тут. А люди живут бедно,-- обращаясь к Акиму, снова промолвил Пинчук, жадно глядя на окружавшую его местность. -- Откуда же быть им богатыми,-- тихо проговорил Аким.-- Ты только послушай, Тарасыч, сколько видела и пережила эта маленькая несчастная страна! Ванин, услышав эти Акимовы слона, приблизился и молча пошел рядом с Пинчуком и Ерофеенко: Сенька уже привык к тому, что его дружок Аким всегда расскажет что-нибудь новое, для него, Ванина, неизвестное. Сейчас из слов Ерофеенко Семен впервые узнал о печальной истории земли, по которой двигались советские войска. Во времена Римской империи Румыния служила мостом для движения римских легионов на северо-восток, в Скифию. В эпоху великого переселения народов через нее проходили с востока на запад гунны, авары, хозары, печенеги, венгры, турки, татары. Начиная со средних вeков Румыния служила руслом встречного потока экспансии европейцев к Черному морю и на Ближний Восток. -- А русские тут тоже были? -- не вытерпел Ванин. -- Были, Семен, и не раз,-- тихо и задумчиво ответил Аким.-- Мы еще как-нибудь поговорим об этом. Ты, Тарасыч, любишь историю? -- спросил он Пинчука. -- А як же, Аким,-- Петр Тарасович тяжело вздохнул.-- Мало учился я, вот беда... Вышли в степь. Поле, по которому двигались колонны советских войск, было изрезано на мелкие лоскутки, клинья, полоски, перекрещено вдоль и поперек бесчисленными межами. Межи эти были чуть поуже самих полосок, и это особенно возмущало хозяйственную душу Пинчука. Наморщив лоб, он мысленно напряженно вычислял, сколько же теряется пахотной земли с каждого гектара из-за этих проклятых меж. Вышло -- много. Петр Тарасович негодовал: -- Безобразие! Хиба ж так можно!.. А сорняков на этих межах сколько! Ой, лыхо ж! -- тяжко, с болью вздохнул он, будто осматривал на своем колхозном поле клочок земли, по недосмотру халатного бригадира плохо вспаханный.-- Хиба ж так можно жить? -- раздумчиво повторил он и потеребил бурые отвислые усищи.-- Сколько хлеба зря пропадает! На одной полоске он заметил пахаря. Приказал Кузьмичу придержать лошадей. Ездовой остановил кобылиц, привязал их возле часовенки, стоявшей на перекрестке, и вслед за Пинчуком, спотыкаясь о муравейники и кротовьи кучи, пошел к румыну. Худая белая кляча тащила за собой деревянную соху. И лошадь и пахарь делали невероятные усилия. Пинчуку сразу же вспомнились картинка из старого букваря и стихотворение под ней, начинающееся словами: "Ну, тащися, Сивка". Петр Тарасович и Кузьмич приблизились к крестьянину. Тот выпустил из рук соху, глянул слезящимися, разъедаемыми потом глазами на русских солдат, снял шапку и чинно поклонился. -- Буна зиуа*. -- Доброго здоровьичка! -- ответствовал Пинчук, поняв, что крестьянин приветствует их. Румын мелко дрожал. Не от страха, а от напряжения и от великой усталости. Он не боялся солдат; хлебороб быстро узнал в них хлеборобов. *Добрый день (рум.). -- Ковыряешь? -- спросил его Пинчук. -- Ну штиу. -- Опять "нушти"! Понимать надо! А то все -- "нушти" да "нушти". Бросил бы ты эту гадость! -- Петр Тарасович потрогал рукой деревяшку. Высветленные ладонями хозяина ручки сохи были горячие и бугроватые, словно и на них набиты мозоли.-- Ну, ладно, мабуть, поймать колысь... -- Поймут,-- подал свой голос Кузьмич, который давно ждал случая высказать свое мнение. Пинчук и ездовой вернулись к разведчикам, сделавшим небольшой привал. Недалеко от дороги, окруженная со всех сторон каштанами, тополями и черешней, белым пауком прицепилась к земле боярская усадьба. -- Вот у того нет, должно быть, этих разнесчастных клиньев,-- сказал Шахаев Забарову, думая про помещика. Шахаев поднялся, немного отошел в сторону, чтобы лучше наблюдать за бойцами, за выражением их лиц, отгадывать мысли. "А ты что задумался, командир?" Шахаев взглянул на Забарова и невольно улыбнулся. Спокойный, сосредоточенно-уравновешенный ум Федора и его физическое могущество всегда будили в сердце Шахаева добрые мысли, наполняли грудь безотчетной радостью. На этот раз лицо Забарова было строже обычного. Странная дума беспокоила этого сильного и сурового человека. Вот осталась позади, там, за рекой, огромная земля, навеки ими освобожденная. Остались на этой земле миллионы в общем добрых и честных людей, и это очень хорошо. А вдруг сбежал из-под их охраны, перекрасился и живет на той святой, окропленной кровью бойцов земле и рыжебородый кулак, которого они недавно встретили? Может же такое случиться! Живет... И вот это очень плохо. Разве для него сложили свои головы Вакуленко, Уваров, Мальцев?.. Бывает же в жизни так: заведется в какой-нибудь большой и хорошей семье один вредный человек и портит всем кровь. Его все-таки терпят в доме, хотя и не знают точно, кeм он доводится этой семье. Потом, когда уж станет невмоготу, выбросят к чертовой бабушке того вредного человека и сразу почувствуют облегчение. Нет, он, Забаров, сделал непростительную ошибку, не рассчитавшись окончательно с кулаком. Вдруг ему удалось выкрутиться? Смеется небось над ними, рыжий дьявол. Чего доброго, прикинется советским, да еще завхозом его поставят: они ведь такие -- умеют перекрашиваться... Будет жить и ждать... следующей войны. -- Дай-ка, Шахаев, закурить... -- Вы что, товарищ лейтенант? -- удивился парторг, услышав дрожь в голосе Федора. -- Ничего...-- Забаров не мог завернуть папироску.-- Чертовщина какая-то в голову лезет. -- И он неожиданно рассказал о своих странных мыслях. Когда он кончил говорить, Шахаев спросил улыбаясь: -- И все? -- Ну да... А чего ты смеешься? -- Так просто... Привал кончился. Колонна двинулась дальше. Шли степью. За дальними холмами грохотали редкие орудийные выстрелы. На горизонте, далеко-далеко, вспухали черные шапки от разрывов бризантных снарядов и белые -- от зенитных. Небо -- туго натянутое, нежно-голубое, огромное полотно -- звенело. Вспарывая его, вились истребители. Ниже, невысоко над землей, деловито кружились два "ила"-разведчика. Они были заняты черной и скучной работой -- фотографировали вражеские позиции. Знакомая фронтовая картина вернула мысли разведчиков к земной, горькой действительности -- война продолжалась... А это значит -- будет еще литься кровь, много крови, и еще не одно горе обожжет солдатское сердце, и еще не раз придется комкать в руках пилотку над свежей могилой... -- Вася, расскажи что нибудь... -- Да ты что? -- встревожился Камушкин, взглянув на побледневшее вдруг лицо Ванина. -- Так... расскажи. Прошу как друга!.. ...Комкать пилотку над могилой павшего товарища. И навeрное, это будет больнее, чем раньше: чужая сторона, неродная, неласковая землица, суглинистая, горъким-горька... Сколько раз уже поливал ее своей кровью русский солдат!.. Вдали, в нежно вытканном мареве, синели горы. Карпаты!.. Дрогнуло сердце Кузьмича: вспомнил старый сибиряк, как пели в четырнадцатом новобранцы: Нас угонят на Карпаты, Там зароют без лопаты... Взгрустнулось и Акиму: там, в этих карпатских снегах, сложил когда-то свою голову брат его отца. "За горами, за долами, за широкими морями..." Что там ждет их за этими горами да за долами? И почему разведчиков сейчас так мало -- на своей земле их всегда казалось больше -- и идут они здесь не по-своему, гуськом, след в след, а плотным строем, будто боясь сорваться и упасть куда-то? И почему самому Акиму хочется быть поближе к Забарову, почему все жмутся к лейтенанту, как железные гвозди к большому и сильному магниту? Небо звенело от зенитных хлопков. Чужое небо. Сенька задыхался от махорочного дыма, обжигал окурком губы, но продолжал курить, хотя делать этого в строю и не полагалось. Между тем у разведчиков вновь разгорелся спор. На этот раз причиной спора была одежда, которую видели ребята на встречных румынах и румынках. Почти все мужчины и женщины были одеты в рубища. -- До чего довели хлеборобов! -- простонал Пинчук. Никита Пилюгин быстро возразил: -- Прикидываются они. Для нас специально вырядились. А хорошее припрятали. Заграничное-то суконце в землю позарывали. Знаем мы их! Сенька, смерив Пилюгина недобрым взглядом, приблизился к нему вплотную, встал на цыпочки и, многозначительно постучав пальцем по Никитиному лбу, негромко, но внятно заключил: Пусто! Никита, обидчиво заморгав, смотрел на Ванина широко поставленными угрюмыми глазами. -- Почему так -- "пусто"? -- А вот так -- пусто и есть! -- уже мягче пояснил Ванин.-- Ты завидовал, дурья голова, всему заграничному. А завидовать-то, оказалось, и нечему. Вот ты и выдумываешь всякое такое... 2 Разведчиков догнали две политотдельские машины. В одной из них сидели на своих граммофонных трубах и звукоустановках капитан Гуров и Бокулей. При виде желтоволосого румына Ванин оживился. Разведчик вновь обрел свой обычный шутливо-озорной и лукавый вид. -- Э-эй! Георге! -- заорал он, чихая от пыли, поднятой остановившимися машинами. -- Слезай к нам. За переводчика у нас будешь. Мне тут нужно с вашими префектами да примарями потолковать. Что-то неважно они встречают гвардии ефрейтора Ванина. Товарищ капитан, отпустите его. Разведчику ведь надо знать местные обычаи. -- Зачем это тебе нужно их знать? -- полюбопытствовал маленький и хитрый Гуров, щуря на Сeньку свои черные близорукие глаза.-- Трофейничать, что ли, собрался? Знаю я тебя, Ванин!.. Сеньку обидели гуровские слова. -- Плохо вы меня знаете, товарищ капитан. Что было, уже давно быльем поросло. О трофеях не думаю. На этот раз Сенька говорил правду. -- Нет, хорошо я тебя знаю! -- стоял на своем Гуров, но румына все-таки отпустил: он, как и все в дивизии, любил разведчиков. К тому же по роду своей службы ему приходилось поддерживать с ними теснейший контакт.-- Ладно, Бокулей, пройдись с хлопцами! -- снисходительно сказал капитан.-- Только смотрите у меня!.. -- Спасибо, товарищ капитан! -- обрадовался румын и спрыгнул с машины. По беспокойному блеску в его добрых коричневых глазах Ванин сразу понял, что румын сильно взволнован. -- Ты что, Бокулей? Землю родную под собой почуял? -- Мой дом недалеко... -- Где? Как название села? Бокулей сказал. Ванин проворно развязал свой вещевой мешок и вытащил оттуда новую, без единой помарки, карту Румынии, которую он когда-то уже успел "одолжить" у одного немецкого офицера. Вдвоем с Бокулеем быстро нашли нужный пункт. -- Вот теперь все в порядке: Гарманешти, значит? Так это же недалеко. Завтра будем там! -- Хорошо, если наша дивизия туда пойдет,-- сказал Камушкин, с сочувствием глядя на Бокулея. -- Туда и пойдет. Куда ж ей еще! -- уверенно проговорил Сенька. Сейчас он чувствовал себя по меньшей мере начальником оперативного отдела.-- Нашу Непромокаемо-Непросыхаемую всегда посылают на самое острие. Смотрите! -- он развернул карту на траве, встал на колено.-- Вот линия фронта. Вот город Пашканы. Дальше некуда. Там -- румынские доты. Это я слышал от начальника разведки,-- добавил новоявленный "оперативник", не без основания полагая, что ему могут и не поверить.-- А тут, гляньте, эти самые Гарманешти. В них штаб разместился. Ну, а нам, по знакомству, Бокулей свое поместье предоставит! Отдохнув, разведчики пошли быстрее. Теперь Забаров не разрешал бойцам останавливаться возле часовен, попадавшихся на каждом километре, и рассматривать Христово распятье да темные образа святых. До ночевки солдатам предстояло пройти еще километров десять. В полдень вступили в большой румынский город Ботошани. В отличие от других населенных пунктов, где обычно было пустынно и тихо, Ботошани казались более оживленными. Солдат удивила бойкая торговля в магазинах, будто война прошла где-то мимо. Спросив разрешения Забарова, Сенька взял с собой Бокулея и забежал в одну лавчонку. Перед ним любезно раскланялся купец со смолистыми, черт знает как закрученными усами. Сенька порылся в кармане. В руках у него появились леи, которые бойцам выдал накануне ахэчевский начфин. -- Колбасы мне продай. Лобазник покачал головой и что-то пролепетал. -- Что он? -- не понял Ванин. -- Русские деньги просит, рубли,-- пояснил Бокулей.-- Он думает, что тут Советская власть будет. -- Ах вон оно что! Приспосабливается, значит, купчишка! -- Сенька улыбнулся: разведчик полагал, что, во всяком случае, купчишке-то нечего ждать для себя хорошего от Советской власти -- не его, нe купеческая эта власть.-- Что ж, разве рубли ему дать? -- вслух размышлял Ванин. Рублишки у Сеньки были, но он не решался покупать на них, жалко было советских денег, да и не хотел, чтобы на наши рубли наживал себе богатство этот черноусый, с прилипчивыми глазами человек. При затруднительных обстоятельствах Сенька всегда мысленно ставил на свое место Шахаева, и это помогало ему найти верное решение. -- Рублей я ему не дам! -- уже твердо заявил он Бокулею.-- Так и переведи! -- и направился к двери, но в магазин уже входил Али Каримов. Тот без долгих размышлений вытащил пачку рублевок. Однако Ванин остановил азербайджанца. -- Не смей! -- строго сказал он. Каримов покорно и молча сунул деньги обратно в карман. Но, отойдя немного, вдруг забушевал. Сначала тихо, потом все громче и горячей. Он говорил часто, отчетливо и непонятно. Можно было только догадываться, что, поразмыслив, Каримов решил, что Ванин поступил неправильно, не позволив ему сделать покупку на рубли, что Сенька только принизил советские деньги в глазах румынского торговца, а ведь в конце концов -- на этот счет у Али не было ни малейшего сомнения -- и в Румынии должна быть Советская власть, не зря же Красная Армия пришла в эту страну! -- А ты дискретируешь! -- в запальчивости повторял он это понравившееся ему, неудобоваримое чужое слово. -- Постой, постой, Каримыч! -- с добродушной снисходительностью остановил его Ванин. Он чувствовал, что Каримов произнес это обидное слово неправильно, и хотел поправить, но вовремя сообразил, что исказит его ещ" больше. Смеясь, продолжал: -- Разве так можно? Забормотал, как гусь. Помню, к нам на завод -- до войны дело было -- вот такой же оратор приезжал. Как начал!..-- Сенька остановился, взъерошил светлый чуб и, отчаянно жестикулируя, без единого роздыха, выпалил: -- Оно, конечно, если правильно рассудить в смысле рассуждения в отношении их самих, есть не что иное, как вообще, например, по существу вопроса, между прочим, тем не менее, однако, а все-таки весьма!.. Пинчук, не дождавшись конца Сенькиной тирады, громко захохотал. Он вспомнил другого оратора, который -- дело было в тридцатых годах -- приезжал в Пинчуково село. Около трех часов говорил он крестьянам о мировой революции, о Европе, о цивилизованном мире, о великом предначертании истории и проговорил бы, наверное, еще часа три, если бы вдруг какой-то древний старикашка не срезал его неожиданным вопросом. -- Дозвольте спросить? -- поднялся он в задних рядах. -- Прошу. -- Скажите нам, будьте добрые, що рыба у Каспийскому мори е чи нэма? Оратор немного смешался, вопрос показался ему неуместным, однако ответил: -- Есть, разумеется. -- A чому, скажите, в нашей лавке ии нэмае?.. Помещение качнулось от дружного хохота. Смущенный оратор постарался поскорее закончить свою речь... ...Вспомнив этот случай во всех подробностях, Пинчук захохотал еще громче. Кузьмичовы лошади испуганно вздрогнули и прижали уши. А Ванин продолжал: -- Закатив такую речь, наш докладчик сел, ожидая, когда захлопают в ладоши. Но все мы хлопали ушами да глазами, потому как ничевохоньки не поняли. Так вот и ты, Каримыч, зарядил что автомат. Шагавший рядом с Каримовым Никита Пилюгин хихикнул, но Сенька быстро и сердито одернул его: -- А ты что смеешься? Не с тобой разговаривают! Пилюгина Ванин невзлюбил с первых же дней и не хотел этого скрывать. Никита на фронт приехал около двух месяцев назад. Его отец принадлежал к тем немногим упрямцам единоличникам, которых еще можно встретить в отдельных селах и деревнях. -- Должно, как музейный экземпляр держат eго в селе,-- узнав об этом, рассуждал Пинчук. -- Вот и этот в батюшку удался,-- указывал Сенька на Никиту.-- Зачем мы его только за границу тащим, этакого чурбана. Подумают еще, что все мы такие... Во всяком случае, Пилюгин-сын унаследовал от Пилюгина-отца одну прескверную черту -- неистребимую зависть ко всему и вся. Завидовал Никита Ванину потому, что у того много орденов, Акиму -- что с ним была хорошенькая девушка, Шахаеву -- потому, что его все любили, завидовал даже веснушкам Камушкина. Лишь самого себя считал обиженным судьбой. О Пилюгине Сенька сказал как-то, возражая Шахаеву, вступившемуся за Никиту: -- Ох, товарищ старший сержант, этот Пилюгин всему завидует. Вот увидит у вас на шее чирей и обидится: почему, скажет, у меня нет такого же чирья? И кому только в голову пришло послать этого недотепу в разведчики? А все наш начальник. Увидел здоровяка -- и в свое подразделение его. Один, мол, "языков" будет таскать. Натаскает он ему! Чего доброго, свой язык еще оставит... Может, отправим его пехтурой? Пусть там хнычет!.. -- Зачем же? -- Шахаев улыбался.-- Что же мы за разведчики, если одного человека перевоспитать не можем. -- Оно-то так...-- нехотя сдавался Ванин.-- Но ведь паршивая овца... -- Знаю эту пословицу, Семен,-- перебил парторг. -- Только к нашим людям она не подходит. Ты вот лучше подумай, как помочь Никите поскорее избавиться от его дурной болезни. Забаров хочет Пилюгина в твое отделение перевести. -- В мое?! Нет уж, товарищ старший сержант, в воспитатели Никиты я не гожусь. Меня самого еще надо воспитывать,-- чистосердечно признался Семен и добавил погромче, так, чтобы слышал Ерофеенко: -- Вы Акиму его передайте. Аким ведь тоже теперь отделенный. Душа у него мягкая, сердобольная. Глядишь, и пойдет дело. А я, чего доброго, могу еще отколотить... Вышли на центральную улицу города. Повозка Кузьмича покатилась по асфальту, сбрасывая с колес тяжелые куски высохшего украинского чернозема. Ездовой и старшина сидели рядышком и нередко, поставив ноги на вальки. О чем-то деловито разговаривали, показывая на румынские постройки. По возбужденным, раскрасневшимся физиономиям было видно, что ими по обыкновению овладел хозяйственный зуд. -- А вот дороги тут добрые. Нам бы на Вкраину такие... -- Будут и на Украине, да еще получше. Всему свой черед. Уж больно мы наследие-то от царя-батюшки, ни дна бы ему ни покрышки, захудалое получили... Он ведь, Николашка-то, больше о кандалах для народа думал. Помню, мимо нашей деревни, по сибирскому тракту... -- Цэ так... Да и то сказать, радяньска власть багато и дорог понастроила, кроме всего прочего. Только страна-то наша дуже огромна. Если, скажем, один шлях от Москиы до Харькова привезти сюда, он всю Румынию заполонит... И все ж -- мало у нас дорог. И дуже плохи воны... Солнце медленно погружалось за повитые синей дымкой горы. Реденькие облака, подсвеченные снизу, красной гранитной лестницей спускались за верблюжьи горбы далеких Карпат. Мир в эту минуту был как-то особенно велик и необъятен. Аким взглянул на Пинчука, потом на ездового, на его лошадок, особенно на длинномордую, одноухую красавицу Маруську, которая высекала задними подковами яркие искры, закусив запененные удила, и улыбнулся ощущению, вдруг охватившему его. Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта?..-- тихо прочел Аким и подумал: "В самом деле, сколько же осталось нам еще переходов, сколько боев? И что думают о нас те, кто укрылся сейчас в бедных хатах или вот за этими наглухо закрытыми железными ставнями городских зданий; что думает вон тот оборванный юноша в шляпе, так пристально и неотрывно смотрящий на советских солдат? И доведется ли мне... Наташе, всем нашим ребятам очутиться вон там, за теми пылающими в кровяном закате горами? И скоро ли перешагнем и их?.." А душа пела, подсказывала, ободряла: перешагнем, обязательно перешагнем! И он уже видeл себя на вершине этих гор: ветер свистит в ушах, захватывает дух! Красный флаг трепещет над головой, рвется ввысь и вдаль!.. К селу Гарманешти подходили в тот момент, когда из него, направляясь к роще, в которой ужe расположился медсанбат, тянулись вереницы подвод с ранеными. Так как транспорт дивизии еще не прибыл, на перевозку раненых были мобилизованы румынские крестьяне. Длиннорогие и до крайности тощие волы, запряженные в скрипучие неуклюжие арбы и понукаемые ленивыми взмахами кнута, медленно переставляли клешнятые ноги. Солдаты невольно остановились, пропуская мимо себя повозки и взглядываясь в искаженные болью, с почерневшими губами лица раненых. В одной арбе на соломе лежал раненый, покрытый офицерской шинелью. Ванин почему-то не выдержал: движимый неясным и тревожным предчувствием, подбежал к арбе, приоткрыл шинель. Вздрогнув, он вновь опустил ее: залитое кровью лицо офицера показалось ему знакомым. Потом приоткрыл шинель еще раз и узнал лежавшего под ней человека. -- Марченко! -- крикнул он, повернувшись к разведчикам. Наташа вместе со всеми подбежала к повозке. Лейтенант открыл глаза, в которых уже не было прежнего блеска, долго молча всматривался в склонившееся над ним лицо девушки, в ее белые, забрызганные закатными лучами кудри и не мог понять, кто же эта девушка. -- Это я, Наташа,-- подсказала она.-- Разве нe узнаете меня? -- и увидела, как он весь дернулся, потом улыбнулся и вдруг, должно быть от невыразимой боли, вытянулся струной, заскрипел зубами. Бледное, бескровное лицо его сморщилось, а из плотно зажмуренных глаз покатились по щекам слезы. Забаров приказал разведчикам перенести лейтенанта на свою повозку. Пинчук и Кузьмич быстро приготовили место. Аким осторожно взял офицера под голову, остальные поддержали за ноги и под спину. До крайности обрадованный румын повернул быков к дому. Проводив Кузьмича и Наташу с Марченко в медсанбат, разведчики вслед за арбой румына направились в село. ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1 Предположения Ванина оправдались: штаб дивизии действительно разместился в Гарманешти, а полки заняли позиции перед цепью дотов, тянувшихся в шахматном порядке от Пашкан до Ясс. Дивизии Сизова пришлось выйти на самое острие клина, вбитого войсками фронта в территорию Румынии. Полки попытались было с ходу пробить брешь в укреплениях врага, но не смогли. Система огня неприятельских дотов была настолько сложной и мощной, что не оставалось ни одного метра непростреливаемой местности. Стало ясно, что укрепленному району противник придаст исключительно большое значение и что без длительной и тщательной подготовки прорвать вражескую оборону будет невозможно. Командующий армией отдал приказ генералу Сизову и командирам соседних с ним дивизий -- прекратить атаки. Полки, дождавшись ночи, под покровом темноты отошли немного назад, на высоты, которые хотя и были ниже высот, занятых противником, но все же в какой-то степени господствовали над местностью. Никто в ту ночь не знал, что на этом рубеже придется постоять мною месяцев, что с этих позиций начнется грандиозное августовское наступление 1944 года, вошедшее в историю Великой Отечественной войны под названием Седьмого удара... Предводительствуемые Бокулеем разведчики въезжали во двор его отца. Занятые своим делом, еще находясь под впечатлением встречи с раненым лейтенантом Марченко, солдаты не замечали, как волновался Георге Бокулей, какими долгими показались ему последние минуты, отделявшие его от встречи с родительским домом. И вот теперь они въехали во двор, где провел свое детство кудрявый желтоволосый мальчик. На крыльце, на подгнивших ступеньках, облокотясь на деревянные перильца, увешанные наполовину вылущенными кукурузными початками, стояла пожилая худая женщина. Георге, глотая слезы, рванулся к ней, и все услышали слово, которое одинаково произносится на всех языках и которое с одинаковой силой обжигает человеческие сердца: -- Мама!! Она тихо, беспомощно опустилась на ступеньку, протягивая к нему руки, будто умоляя, выкрикивала что-то непонятное для разведчиков. Бокулей взял ее под руки, и она долго и исступленно глядела ему в лицо, как бы загипнотизированная внезапной великой радостью. Потом стала порывисто обнимать его своими слабыми, немощными руками. Она не замечала наблюдавших за ними солдат, появления которых еще минуту назад с ужасом ожидала в своем доме. С нею был сын -- ее старший сын, первенец! -- и больше ни о чем она не думала и не хотела думать в эту минуту: перед ней стоял он -- живой, невредимый, долгожданный... Потом откуда-то появился и отец -- маленький, кучерявый и черноволосый мужичонка в узких латаных штанах -- Александру Бокулей. Он поздоровался с сыном сдержанно, и, если бы не худые, длинные пальцы, которые тряслись непрошено, можно было подумать, что Бокулей-старший спокоен. Сняв мерлушковую шапку, он поклонился разведчикам, сказал что-то еще Георге и пошел в дом. Мать, и сын последовали за ним. Сенька тоже собрался было войти в хату, но его остановил Пинчук: -- Дай людям с сыном одним побыть. Иди щели копать. Забаров сказал, щоб к утру готовы булы. -- Начинается! -- недовольно пробурчал Ванин и, обернувшись к Никите, добавил: -- Чего стоишь? Бери лопату!.. Но перед тем, как приступить к работе, развeдчики тщательно осмотрели весь двор. Петр Тарасович заглянул в единственный хлевушок, который оказался пустым. Когда-то в нем находились овцы или козы: на земляном полу валялся давно ссохшийся помет. -- Худо живут,-- заключил Пинчук, выходя из хлевушка. И Петру Тарасовичу неудержимо захотелось поскорее узнать жизнь людей в этой незнакомой стране, потолковать с простым народом: выяснить, что и как, и присоветовать в чем-нибудь... Первое, что бросилось в глаза вошедшему в родной дом Бокулею, это то, что ничего в нем не изменилось со времени его ухода в армию. Тe же закопченные стены с темными тенетниками по углам, в которых барахтались мухи, те же глиняные горшки на подоконниках, тот же вечный, душный и неистребимый запах мамалыги. Посредине комнаты, на прежнем месте, стоял все тот же громоздкий жернов, который особенно привлек внимание молодого Бокулея: Георге вспомнил, что этот жeрнов, несмотря на свою неуклюжесть, являлся предметом их семейной гордости, потому что у других не было и жернова, и к Бокулеям часто приходили соседи размолоть котелок кукурузы. И наконец, старая деревянная кровать. На нее не взглянул Георге: возле этой кровати умерла его двухлетняя сестренка. Мать, уходя на огород, привязывала ребенка к ножке кровати,-- так часто делают румынские крестьянки из опасения, что ребенок может выйти на улицу и попасть в колодец. Девочка, привлеченная вкусным запахом мамалыги, потянулась к ней. Вернувшаяся домой мать увидела ее мертвой: ребенок запутался в веревке и задушился. Георге, чтобы, очевидно, не будить горьких воспоминаний, старался не замечать этой кровати. Оживленный и радостный, смотрел он на другие предметы, с удивлением находя их на прежних местах. Он приметил на подоконнике, между накрытых деревянными кружочками горшков, там, куда пробивался, должно быть, уже последний солнечный луч, старого сонливого кота, который словно и не покидал никогда своего места. Георге окончательно убедился, что в доме в самом деле ничего не изменилось. Он еще не успел увидеть, что когда-то смоляно-черная курчавая голова его отца теперь покрылась, будто изморозью, густой сединой, что стрелы морщин у его добрых ласковых глаз углубились и разошлись дальше к вискам и щекам. -- А где Маргарита? -- спросил Георге, с первой минуты обнаруживший отсутствие сестры, своей озорной любимицы.-- Где она? -- тревожно переспросил Георге, перехватив испуганный взгляд матери. Но маленькая тонконогая Маргарита уже входила в дом. Она взвизгнула, заметив брата, подбежала к нему, обняла за шею и стала быстро и жадно целовать его. -- Георге! Георге! Братец мой!..-- говорила она. Но в голосе ее было что-то такое, что встревожило Георге. Он поднял голову, высвободив ее из теплых и странно слабых рук сестры. Отец и мать сидели по-прежнему молча. Мать все так же испуганно глядела то на дочь, то на сына. Георге вопросительно посмотрел на родителей, опять перевел свой встревоженный взгляд на сестру. Та закрыла лицо руками, уронила голову на стол. Мать сделала над собой усилие и улыбнулась. -- От радости, она, Георге, от радости... Ну, Маргарита, довольно, обедать будем... Это она, сынок, о Василике, о невесте твоей... Георге мгновенно вспыхнул, потом побледнел: -- Василика?! Что с нею?.. Что с Василикой? Где она?.. -- Молодой боярин Штенберг перед приходом русских куда-то увез ее,-- ответила Маргарита, поднимая заплаканные глаза и с трудом сдерживая себя, чтобы не разрыдаться.-- Он сказал ей, что тебя убили русские... В комнате долго стояла тяжелая тишина. Отец молча выложил из чугуна горячую мамалыгу, аккуратно, крест-накрест, разрезал ее ниткой на четыре равных ломтя и, взяв один из них темными жилистыми руками, поднес сыну. -- При встрече нельзя печалиться, Георге! Бог разгневается. Бокулей осторожно взял ломоть из рук отца. -- Спасибо, отец. -- Ешь, сынок, -- глухо проговорил старик. Он взглянул в окно и увидел там хлопотавших русских солдат.-- Зачем ты привел их к нам, Георге? Георге внимательно посмотрел на отца, но ничего не сказал. Мать и сестра взяли свои порции мамалыги, но ни та, ни другая не притронулись к еде. "Не даст спокойно куска проглотить", -- подумала мать, с досадой взглянув на мужа. Бокулей-младший, медленно и вяло прожевывая невкусную пищу, которая, судя по тому, что ее подали на стол по такому радостному случаю, в доме отца была большой роскошью, продолжал пристально всматриваться в сильно постаревшее -- Георге только сейчас заметил это -- лицо отца, и ему стало жаль этого вечного и неутомимого труженика. "Какого еще горя может ждать этот несчастный человек, разве он не испытал уже все, что выпало на долю бедного румына?" -- Будет хорошо, отец, -- сказал он тихо, прислушиваясь к уже ставшему для него знакомым и привычным оживленному говору русских солдат. -- Тебе нечего бояться их, -- он кивнул большой желтой головой в сторону окна. -- Тебя они не обидят. Сказав это, Георге почувствовал новый, еще более острый приступ жалости к отцу и удивился этому своему чувству, потому что никогда раньше не испытывал ничего подобного. -- Отец, это -- совсем другие люди, -- снова тихо сказал Георге, по-прежнему указывая на окно, за которым слышались солдатские голоса. -- Я тебе не могу объяснить, отец, но ты сам поймешь скоро, сам увидишь, своими глазами. А лучше один раз увидеть, чем сто раз слышать. Только прошу тебя, не бойся их и не гляди так. Это -- мои друзья, отец! Ты бы лучше рассказал им о своей жизни. Они поймут тебя. -- А-а, чего о ней рассказывать, Георге! Разве это жизнь? 2 Дед Александру, Василе Бокулей, рано потерял отца: его убили турецкие янычары во время своего владычества в Румынии. Молодой Василе пошел батрачить к известному во всем жудеце* кулаку Патрану. Батрачил пять лет, пока не переполнилась чаша терпения. Потом сбежал от жадного и жестокого кулака, и бог знает, как пошла бы его жизнь, если бы в стране не вспыхнуло восстание против турецкого гнета и бояр. Василе добрался до повстанцев и вступил в войско Тудора Владимиреску**. После поражения восстания стал гайдуком***, бродил по лесам, совершал набеги на боярские усадьбы, распевал разгульные гайдуцкие песни. Одну сейчас, выпив с горя цуйки и охмелев, часто поет его внук: Три гвоздики, лист зеленый. Там, в корчме, под горным склоном Пьет Богян и пьет Беган, Вместе с ними -- брат Стоян **** "Пей, Богян, да не хмелей, заряди ружье верней!" "Не хмельно мне то вино, А ружье заряжено. Сядь, красавица, со мной, Будешь ты моей женой! Пусть враги кругом следят -- Все равно не углядят. Солнце нас пускай венчает. Звезды к дому провожают". Были среди гайдуков и грамотные люди -- у них жадно учился упрямый и умный мужик Василе Бокулей. По ночам пробирался в родное село -- манили его сюда черные девичьи очи. При одной такой встрече схватилa его полиция. Много лет просидел в тюрьме, потом как ни в чем не бывало, бородатый и суровый, вернулся а Гарманешти. Дождалась, не изменила ему любимая. Отец невесты был хоть и бедным крестьянином, но имел свой дом, коровенку, пару овец и одного вола. Когда у Василе родился сын, тестя уже не было в живых. * Жудец -- уезд (рум.). **