ной Маймаксе, где у него работал на лесопильном заводе брат. Несмотря на близость Маймаксы к городу, от брата уже около трех недель не было никаких вестей. Брат был до прихода интервентов членом завкома, и его уже дважды арестовывали. Обеспокоенный его судьбой Шилков и решил нынче побывать в Маймаксе. Проводив мужа, Марья Игнатьевна взглянула на бойко махавшие маятником ходики. Было уже около одиннадцати часов, и она решила пойти посмотреть, не проснулся ли ее ночлежник. Гость спал уже без малого сутки. Неторопливыми и тихими шагами она прошла в соседнюю с кухней чистую горницу. Здесь в углу Марья Игнатьевна и постелила вчера Глебке на вытащенном из кладовушки сенничке. С трудом перетащив Глебку на сенничек, Марья Игнатьевна сняла с него валенки и портянки, распустила сыромятный поясок и прикрыла самодельным лоскутным одеялом. Она уже несколько раз наведывалась в горницу, и ее неизменно встречал богатырский храп спящего. Но сейчас сон был, видимо, на исходе, и на скрип открывшейся кухонной двери Глебка отозвался едва приметным движением бровей и век, словно собирался раскрыть глаза. Досыпая последнее, он разметался, скинул с себя одеяло и наполовину съехал с сенничка на пол. Сейчас, в беспощадном свете ясного утра, особенно резко бросалось в глаза, как обветрено Глебкино лицо, как костляво высунувшееся из рубахи плечо, как свалялись давно не чесанные и не мытые волосы. Съежившийся у ног Марьи Игнатьевны Глебка под заботливым взглядом ее стал как бы меньше вчерашнего и из рослого задорного подростка превратился в ребенка. И с каждым мгновеньем он все уменьшался, пока не стал совсем крошечным, таким, какими были собственные ее дети в младенчестве. Их было трое - старшая дочь совсем недавно вышла замуж и уехала в Холмогоры, младшенькие двое рано умерли, заразившись дифтеритом. Это было очень давно, и она уже перестала думать об этом, но сердце матери имеет свою память, и оно ничего никогда не забывает. - Ах ты, боже мой, - забормотала Марья Игнатьевна, не отрывая от Глебки глаз. - Что же это ты раскрылся-то, чай не лето. И с сенника скатился. Ну скажи, пожалуйста, пол-то ведь ледяной вовсе. Низко склонившись над Глебкой, Марья Игнатьевна обхватила его плечи большими и еще сильными руками, приподняла, уложила как следует на сенничке и заботливо укрыла одеялом. Глебка сперва не сознавал, где он и что с ним делают, но смутно ощущал, что с ним делается что-то приятное. Ему вдруг стало теплей, мягче. Постепенно от глубокого сна он переходил в полусон. Потом, когда Марья Игнатьевна, устраивая его поудобней, подоткнула вокруг ног и плеч одеяло, Глебка вовсе проснулся. Но глаз он еще не раскрыл, а только потянулся в сладкой утренней истоме. В это мгновенье он почувствовал, наконец, прикосновение чьих-то рук и, распахнув веки, увидел Марью Игнатьевну. - Спи, спи, давай, - тихо проговорила она, откидывая с его лба растрепанные волосы. Глебка покорно закрыл глаза, хотя спать ему уже не хотелось. Ему было приятно, что над ним склонилась эта немолодая женщина и что ее неторопливые руки касаются его лица и волос. Между ним и этой женщиной протянулась какая-то невидимая ниточка. Их ощущения странным образом сблизились, словно бы они шли рядом одной узенькой тропкой, шли вдвоем и, кроме них, никого в целом мире не было. Несколько минут тому назад Марья Игнатьевна, глядя на свернувшегося калачиком Глебку, увидела его беспомощным, малым ребенком, а сейчас Глебка лежа на теплом сенничке под пестрым лоскутным одеялом и сам почувствовал себя совсем маленьким. И как всегда в таких случаях, всплыла в памяти мать. Она умерла в тяжком тысяча девятьсот шестнадцатом году, когда солдат Николай Шергин сидел еще в тюрьме. Глебке уже минуло тогда одиннадцать лет. Казалось бы, Глебка должен был хорошо помнить мать, ее живые черты, ее голос, движения, привычки, речь. Но он не помнил ее, верней не помнил ее памятью подростка, а помнил памятью более раннего, совсем ребячьего возраста. Воспоминания о матери были прочней всего связаны с памятью о самом раннем детстве. Может быть, именно поэтому на память чаще всего приходили не слова матери, а интонации, не движения всей ее фигуры, а руки, постоянно делавшие с маленьким Глебкой что-то хорошее и ласковое. Поэтому сейчас, когда руки Марьи Игнатьевны, устраивавшие Глебку на сенничке, коснулись его лица и волос, и возник образ матери. Потом память словно затуманилась, и Глебка уже ничего не видел, кроме склоненного над ним лица со строгими чертами, задумчивыми, печальными глазами и мягкими складочками вокруг рта. Он глядел в это лицо, и ему хотелось, чтобы Марья Игнатьевна еще что-нибудь говорила и чтобы это длилось долго-долго. Потом ему захотелось, чтобы она сейчас же велела ему что-нибудь сделать. Желание это было, казалось, вовсе не в характере озорного и непокорного Глебки, но, родившись этим утром, оно не покидало Глебку в течение всего последующего дня. Это был длинный и очень странный день. Он казался необычным, хотя как будто ничего необычного не произошло. Не было ничего необычного и в окружающей Глебку обстановке. Напротив, все было очень буднично и обыденно. Большая русская печь, две табуретки и два гнутых венских стула, рукомойник в углу, под ним деревянная бадейка с двумя ушками - все вещи в этом доме были самые простые и притом старые, держаные, линялые. Обыденны были и хозяйственные хлопоты Марьи Игнатьевны, как и сама она в своем темном ситцевом платье, с передником поверх него. Разговаривала она о самых простых вещах и разговаривать с ней Глебке было легко и нестеснительно. Потом, так же просто и ничего не скрывая, отвечал он на ее вопросы об умершей матери, о деде Назаре, наконец, об отце. Об отце, после его смерти, Глебка говорил впервые. Обычно неловкий и скупой на слово, он на этот раз не затруднялся рассказом. Он мог рассказать все и действительно рассказал все этой женщине, так неожиданно приласкавшей его. Марья Игнатьевна уже давно поставила в печь два огромных черных чугуна с водой. Теперь вода била в них ключом, и Марья Игнатьевна отодвинула их ухватом подальше от огня. Потом она принесла из сеней большую деревянную бадью-корыто. Вымыв и чуть распарив корыто кипятком, Марья Игнатьевна поставила его посредине кухни. Налив его горячей водой и разведя ее холодной, она таким же образом развела воду в ведре и поставила рядом с корытом. Потом придвинула к корыту табуретку и положила на него кусочек серого мыла и сделанную из рогожки жесткую мочалку. Проделав все это, она сказала решительно: - Раздевайся и полезай в воду. Глебка стоял около корыта в смущении и не решаясь выполнить команду. Марья Игнатьевна, сделав вид, что ей что-то нужно в соседней горнице, вышла из кухни. Глебка постоял еще с минуту над корытом. Подошел Буян и, понюхав воду, громко и презрительно фыркнул. - Ну-ну, как раз для тебя тут приготовили, - проворчал Глебка и, отодвинув Буяна ногой, принялся раздеваться. Потом Глебка сидел у окна чистый, причесанный, одетый в свежую рубаху Шилкова. Он не помнил, чтобы когда-нибудь ему было так хорошо, чтобы чувствовал он себя таким же свежим и легким. Марья Игнатьевна еще шлепала в корыте только что выстиранным Глебкиным бельем, потом развешивала его в сенцах, прибиралась в кухне. Глебка слышал, как она двигалась по дому и, сидя спиной к ней, ощущал каждое ее движение. Долго сидел Глебка у окна, выходящего на заснеженную пустынную улицу. Стекла покрыты были внизу ветвистым узором. Сквозь верхние половинки стекол виднелась старая береза с заиндевевшими голыми ветвями. На этих искривленных голых ветвях лежал оживляющий их розоватый отсвет невидимой вечерней зари. День угасал. День уходил - бездумный, блаженный, удивительный день, так неожиданно ворвавшийся в суровую череду трудных, горьких дней. И, как бы подводя под этим днем итоговую черту, как бы возвещая о конце его, за окном раздался громкий скрип снега. Мимо окна прошел торопливо шагавший человек. Это был возвращающийся домой Шилков. Блаженный день кончился. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ТРУДНЫЙ ВЕЧЕР Едва Шилков переступил порог, Глебка спросил: - Как с поездом-то будет? Он уже сидел спиной к окну и глядел прямо на входящего Шилкова. День, догоравший за Глебкиной спиной, словно бы и не бывал никогда. Это был сон - краткий и сладостный сон, от которого Глебка внезапно пробудился. Постепенных переходов от смутного сна к беспощадной яви не было; переход был резок, как все в характере Глебки. Он требовательно смотрел на Шилкова и требовательно спрашивал о поезде, как будто этот поезд должен был сию же минуту явиться возле дверей дома и, подхватив Глебку, тотчас мчать его к фронту. Но Шилков вовсе не был подготовлен к Глебкиному вопросу. Думая в эту минуту о чем-то своем и, видимо, заботившем его, он с удивлением глянул на Глебку и, нагнувшись, чтобы взять у порога голик, спросил: - Это ты про какой такой поезд? Он обмахнул голиком снег с сапог и выпрямился. Глебка хотел было тотчас же пуститься в объяснения, но Марья Игнатьевна коснулась рукой его плеча и сказала: - Постой, Глебушко, с поездом-то. Человек только ногу за порог занес, а ты с ножом к горлу приступаешь. Дай срок и до поезда черед дойдет. А пока вот возьми-ко лучше веник да подпаши пол в горнице. Глебка взял веник и, насупясь, поплелся в горницу. Никого другого он бы ни за что не послушался в эту минуту, но Марье Игнатьевне он не мог перечить. А она, проводив Глебку глазами до дверей, повернулась к Шилкову, и лицо ее тотчас приняло такое же выражение тревоги и озабоченности, какое она заметила на лице входящего в дом мужа. Подойдя к раздевающемуся у порога Шилкову, она спросила, понизив голос: - Ну как там? - Плохо, - отозвался Шилков отрывисто. - Взяли Федора в среду. - В тюрьму? - Не знаю. Надо искать концы. К прокурору придется тебе завтра идти. Меня с работы не отпустят. Шилков повесил на гвоздь пальто, потом шапку. Шапка слетела на пол, но он не заметил этого. Марья Игнатьевна подняла шапку и, повесив ее, ушла с ковшиком в сенцы, где стоял ушат с водой. Шилков стал перед рукомойником и закатал до локтей рукава рубахи. Вернувшаяся из сеней Марья Игнатьевна налила в рукомойник воды и стала возле мужа с полотенцем в руках. Умываясь, он торопливо и отрывисто пересказал ей все, что ему удалось узнать в Маймаксе об аресте брата. Кончив свой недлинный рассказ, Шилков взял из рук Марьи Игнатьевны полотенце и, растирая им кожу докрасна, продолжал горько и злобно: - На этой неделе в одной Маймаксе контрразведка шестьдесят человек в тюрьму кинула. А всего через одну губернскую тюрьму, говорят, до тридцати восьми тысяч арестованных прошло, из которых восемь тысяч, слышь, уже расстреляны. Но уже и тюрьмы им не хватило: устроили тюрьмы на Бревеннике, на Быку, в подвалах Таможни, на Кегострове. В Мурманске, рассказывают, то же, что и у нас. В одном только городе битком набито пять тюрем, не считая других: на Торос-острове, на Дровяном, в Александровске, в Печенге и даже на бывшем военном корабле "Чесма". Ко всему тому еще каторгу сделали на Белом море, на острове Мудьюге, туда уже больше полтыщи людей палачи нагнали, голодом изводят их, убивают. Но, видно, всего того мало. Нынче совсем взбесились проклятые, прямо встречного и поперечного хватают. Военно-полевые суды, как мясорубки, работают. На Мхах каждую ночь расстреливают... Шилков смолк. Глухой надсадный голос его оборвался. На пороге горницы с веником в руках стоял Глебка и глядел прямо ему в рот горящими глазами. Шилков посмотрел на его худое, осунувшееся лицо и, помолчав, сказал: - Да. Вот, брат, какие у нас тут дела. Он бросил полотенце на табурет и принялся широко вышагивать по скрипучим половицам кухни. Марья Игнатьевна подобрала полотенце и, подвинув табурет к столу, сказала тихо: - Пойди, Гриша, поешь. Мы уже отобедали. - Потом, - сказал Шилков и прошел мимо стола в горницу. Через минуту стукнули о пол каблуки брошенных на пол сапог и скрипнула кровать. Марья Игнатьевна повесила полотенце на гвоздь возле рукомойника и прошла в горницу, сказав: - Ты, Глебушка, пожди тут, я сейчас. Глебка положил веник на место и снова уселся у окна. Густеющие сумерки затягивали плотной серой дымкой улицу, дома, сиротливо стоящую у ворот старую березу. Она кивала на ветру голыми черными ветвями, точно протягивая к Глебке искривленные многопалые руки. Ветер гнал по земле серебряную порошу. Глебка проводил глазами эти маленькие серебряные метелочки снежной пыли, и глаза уперлись в хмурую теряющуюся в сумерках кочковатую низину. Там Мхи... Глебка вздрогнул. Ему вдруг снова послышался голос Шилкова: "На Мхах каждую ночь расстреливают..." Глебка передернул плечами и опустил руки на колени. Подошел Буян и ткнулся в руки мягкой теплой мордой. Глебка забрал в горсть его ухо, как часто делал, лаская пса, но лицо его было совсем неласково. Оно было суровым, и между светлых бровей пролегли на переносице две тоненькие морщинки. - Идти надо, а? - спросил он, поворачивая к себе собачью морду. Буян глянул на него большими карими глазами и лизнул Глебкину руку. Глебка вздохнул и, выпустив ухо Буяна, поглядел на закрытую дверь горницы, за которой скрылась Марья Игнатьевна. Уходя, она сказала, что сейчас воротится, но время шло, а Марья Игнатьевна не возвращалась. Из-за дверей доносился ее сдержанный приглушенный голос. Потом говорил Шилков, потом снова она. Так прошло, должно быть, часа полтора не меньше, когда оба, и Шилков и Марья Игнатьевна, вышли, наконец, из горницы. Глебка сидел все на том же месте у окна, за которым уже совсем стемнело. Таинственно поблескивали в темноте серебристые узоры на стеклах. Глебка сидел сгорбясь и смотрел на них не отрываясь. Марья Игнатьевна торопливо подошла к нему: - Бросили мы тебя. Заскучал, поди. Ничего. Сейчас мы вот поужинаем. Она захлопотала по хозяйству, зажгла пятилинейную лампочку, поставила самовар и принялась вынимать из настенного шкафчика посуду. Шилков заходил из угла в угол, поглядывая искоса на сидящего у окна Глебку, потом подошел к нему, постоял около, протянул руку к его волосам и поерошил их. Глебке было неловко от этих прикосновений. Очи будили в нем чувство настороженности, смутное и неясное. Он словно ждал чего-то, что должно последовать за этой лаской, в то время как ласку Марьи Игнатьевны он принимал бездумно и всем существом. Но Марья Игнатьевна с приходом Шилкова либо разговаривала наедине с мужем, либо хлопотала по хозяйству и к Глебке обращалась мало. Сейчас она занята была тем, что накрывала в горнице на стол. Сели за ужин молча. Ужин состоял из пареной брюквы и испеченных утром пресных шанежек-сочней. К этому прибавилась оставшаяся от шилковской доли обеда пустая похлебка из овсянки. Марья Игнатьевна уделила похлебки и Глебке. К тому времени, как тарелки были очищены, на кухне зашумел самовар. Марья Игнатьевна вышла с посудой на кухню и вскоре вернулась с кипящим самоваром. Самовар, утвердившись на черном железном подносе с нарисованными на нем красными цветами, завел тоненькую пискливую песенку. Перед опущенным книзу носиком его стояла полоскательница. Вокруг расположились три старенькие чашки, синяя стеклянная сахарница и деревянное блюдо, служившее хлебницей. В сахарнице на донышке лежали крохотные кусочки сахару, а на деревянном блюде - несколько сочней. Налив всем чаю, Марья Игнатьевна только пригубила свою чашку. Потом поднялась и, взяв с комода заранее приготовленные спицы, моток шерсти и порванную Глебкину рукавицу, села с ними к столу. Она сидела у края стола, и губы ее слегка шевелились, подсчитывая петли. Шилков, хмурый и сосредоточенный, рассеянно прихлебывал чай. После долгого молчания он отодвинул в сторону опустевшую чашку и, закурив, повернулся, всем корпусом к Глебке. - Да, - сказал он, повторяя давешние слова. - Вот, брат, какие у нас тут дела. Глебка поглядел на Шилкова, точно спрашивая, что же дальше будет. Шилков посмотрел на жену и сказал негромко: - Мы с Марьей Игнатьевной говорили только что о тебе, прикидывали и так и сяк. Она мне все рассказала и про отца твоего и про другое... Марья Игнатьевна, не отрываясь от работы, согласно кивнула головой на слова мужа. Глебка отвернулся и нахмурил светлые брови. Ему неприятно было, что их разговор с Марьей Игнатьевной стал известен Шилкову. То, что говорил Глебка этой женщине, он никому никогда не сказал бы. Словно догадываясь о том, что происходит в Глебкиной душе, Марья Игнатьевна подняла на Глебку полные заботы глаза, и он тотчас отвел свои. Шилков снова заговорил. - Дело, видишь, такое, что ты уже на выросте и пора тебе кой-что понимать в жизни. Судьба тебя не баловала и мало хорошего дала, это по всему видно, но мы с Марьей Игнатьевной считаем, что с сегодняшнего дня она должна перемениться. Вот ты идешь сейчас будто бы к перемене своей судьбы, хочешь пробиться к красным, к своим. Это правильное направление, нечего говорить, но при этом надо еще о многом подумать, чего ты, парень, не учел. Во-первых, дорога опасная и неизвестно, пробьешься ли ты на Советскую сторону. Во-вторых, если и придешь туда, то что же дальше? Какую большую пользу ты в деле оказать можешь? Ровным счетом никакой. Для того, чтобы польза людям от тебя была, надо самому кой-что уметь да знать. А ты еще покуда ничего не умеешь и ничего не знаешь. И выходит так, что сейчас главная твоя задача - уменья и знанья набираться, значит, учиться. Как раз у тебя такой и возраст. А уж коли учиться, то за этим не в глухие леса идти. Сейчас случай сам указывает тебе верный путь. Архангельск - город немалый. Здесь и заводы, и школы, и люди знающие, есть где и есть чему поучиться. Эти камманы заморские и белогады - дело скоротечное. Долго они не протянут на нашей земле. Уже слышно, Шестая армия сильное наступление вела и вести будет в ближайшем времени. Архангельские рабочие ей тоже помогут колыхнуть поганую власть. Одним словом, есть уверенность, что скоро мы опять будем у себя хозяевами. А тогда - все пути тебе открываются. Жить будешь у нас - места хватит и с хлебом как-никак перебьемся. Станет снова Советская власть - в школу пойдешь и так далее. Здесь тебе будет шире путь, чем в сторожке твоей, это уж поверь и голову будет куда приклонить, будешь у нас, как свой. Вот мы какое решение тебе предлагаем, и это решение самое правильное. Ты как на это смотришь? А? Шилков выпустил густой клуб сизого дыма и вопросительно поглядел на Глебку. Глебка молчал, потупясь и кося глазом в сторону Марьи Игнатьевны, словно справляясь о ее мнении. Это мнение, видимо, совпадало с мнением Шилкова. Продолжая перебирать спицами и беззвучно шевелить губами, она изредка сопровождала слова мужа согласным кивком головы. Желтый, неяркий свет лампы мягко скользил по ее лицу. Она сидела с краю стола, но была центром мирной домашней картины этого вечернего застолья. В эту мирную домашнюю картину входил и Глебка. Он чувствовал это, и ему было приятно быть частью домашнего мира Марьи Игнатьевны. Ему приятно было все, что его окружало: и писклявый меднощекий самовар, и синяя стеклянная сахарница, и выщербленные блюдечки, и протертая клеенка, и самый воздух комнаты - теплый, ровный, с сизыми разводами дыма. Все это казалось надежным, прочным и приманчивым. Все это отгораживало от стоявшей за стенами стужи, от глухой ночной тьмы, от неизвестности, от злых жизненных случайностей, от одиночества. Входя в этот мир, Глебка разом приобретал семью, дом, ласку. И все это предлагалось не на час, не на день, а навсегда. Навсегда... Глебка поднял голову, медленно огляделся, будто проверяя, что он приобретает, принимая в дар этот обжитой теплый мир, и встретился глазами с Шилковым. Тот ободряюще улыбнулся ему и спросил: - Ну, идет Марфа за Якова? Глебка тяжело задышал и потупился. Краем глаза он уловил, что Марья Игнатьевна, подняв голову от вязанья, тоже улыбается ему. - Идет? - повторил Шилков. И тогда Глебка, не поднимая глаз, сказал сиплым от волнения голосом: - Нет. Он шумно передохнул, словно через силу вырвал из себя это резкое "нет"; потом прибавил тише и глуше: - Идти я должен. На Шелексу. В комнате наступила тишина. Все в ней застыло. Неподвижно и насупясь, сидел за столом Глебка. Застыл напряженно глядящий на него Шилков. Остановились пальцы Марьи Игнатьевны. Только синяя струйка дыма медленно плыла над столом, да в кухне четко постукивали ходики. - Так, - выговорил после долгого молчания Шилков, стараясь, видимо, собраться с мыслями. - Так, значит... Ни он, ни, Марья Игнатьевна не ждали такого ответа от Глебки. Давеча, уйдя в горницу и шепчась целых полтора часа, они, казалось, все обговорили и все решили в Глебкиной судьбе. Нельзя было оставить скитаться в одиночестве по свету обездоленного сироту. Нельзя было поступить иначе! Нельзя было не раскрыть перед ним двери дома и вместе с ними и души свои! И вот они так и сделали. Отказ Глебки войти в раскрытые перед ним двери был непонятен им. Они еще не верили в окончательность Глебкиного решения. Они полагали, что нет таких причин, которые могли бы помешать Глебке принять новую жизнь. Глебка полагал, что такие причины есть. Разве мог он, имея на руках важное письмо к комиссару, сидеть в этом доме. Он не рассказал об этом письме даже Марье Игнатьевне. Ни она, ни Шилков ничего не знали об этом письме. Глебка же получил это письмо из дрожащих, восковеющих рук отца. Они не видели, каким при этом было лицо бати. Глебка видел. Они не видели багрового пятна на снегу у крыльца и холодной зари, встававшей из-за леса, когда он вышел утром на крыльцо сторожки и, стоя на его ступенях, поклялся идти отцовской дорогой... Глядя в лицо Глебки, Шилков вдруг потерял охоту уговаривать его остаться. Молчала и Марья Игнатьевна. Руки ее, державшие Глебкину рукавицу, дрогнули, спицы тихо звякнули одна о другую, и из глаз ее выкатились две крупные слезы. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ УТРЕННЯЯ ЗВЕЗДА На другой день рано утром Глебка вместе с Шилковым отправился на вокзал. Марья Игнатьевна, накинув на плечи шерстяной полушалок, вышла проводить их за ворота. Отойдя шагов пятьдесят, Глебка оглянулся. Еще не развиднелось, но при свете звезд Глебка ясно различил стоящую у ворот высокую фигуру и вьющиеся вкруг ее плеч на ветру концы полушалка. Полчаса тому назад, собирая Глебку в дорогу, Марья Игнатьевна подала ему нагретые на теплой печи валенки. Глебка сел на стоявшую возле печи скамью, чтобы надеть валенки. Марья Игнатьевна вздохнула и присела рядом с ним на краешек скамьи. - Смотри ж, Глебушка, коли худо будет, стукнись к нам. Для тебя двери наши открытые. Марья Игнатьевна близко наклонилась к Глебке, и он почувствовал на своем лице ее теплое дыхание. - Обещаешь? - спросила она совсем тихо. - Обещаю, - так же тихо откликнулся Глебка. Он надел валенки, ватник, перекинул через плечо лямку холстинной торбы, свистнул Буяна и вышел на заснеженную предутреннюю улицу. Было еще совсем темно. Над головой стояло усыпанное крупными звездами небо. От реки тянуло влажноватым ветром. Шилков поднял лицо кверху и подставил его ветру. - К теплу, пожалуй, - сказал он негромко. Они направились к центру города, там спустились на реку и пошли к другому берегу в сторону вокзала. К тому времени, когда они пришли на вокзал, звезды начали едва приметно бледнеть. К городу пробивался бледный серый рассвет. Шилков привел Глебку прямо в паровозное депо. Огромные двери-ворота были уже раскрыты настежь. В глубине депо стояло три замасленных, чумазых паровоза. Глебка с любопытством оглядывал эти высокие стены, лежащий среди них огромный пятачок поворотного круга, расходящиеся от него веером к паровозным стойлам рельсы, каменные рвы с кучками золы и шлака. Все это было так занятно, что в первые минуты Глебка забыл, зачем сюда пришел. Шилков прямо от дверей направился к стоящим возле верстака двум рабочим. Один из них был белобрысый парень лет двадцати, другой - старик. Пошептался Шилков с ними о чем-то, потом подошел вместе со стариком к Глебке: - Вот, Лепихин, племяш мой. Приветь пока. Вслед затем он направился к двери, бросив на ходу, что скоро вернется. Старик Лепихин остался возле Глебки. Он был невысок ростом, но жилист и двигался сноровисто и быстро. Глаза его смотрели живо, правая рука частенько трогала заросшие густым седым волосом щеки. - Давай-ко сядем, - сказал Лепихин, как только Шилков скрылся за дверьми. - В ногах, брат, правды нет. Он подвинул скамейку к стоявшей возле дверей жаровне и сам первый сел. Глебка осторожно присел рядом. - Грейся, - кивнул Лепихин на жаровню и, помедлив минуту, спросил: - Племяш, значит, шилковский? Глебка, несколько озадаченный тем, что Шилков объявил его своим племянником, тем не менее понял, что возражать против этого он не должен, и молча кивнул головой. - Как звать-то? - Глебкой. - А годков сколько? - Четырнадцать, пятнадцатый. - Хорошие года. Лепихин помолчал, потом повторил неторопливо и раздумчиво: - Хорошие года. Глебка посмотрел на него с недоумением. Ему никогда не приходило в голову, что годы его - хорошие годы, да и сейчас он этого не понял и только пожал плечами в ответ на замечание старика. Лепихин вздохнул и, повернув голову к двери, задумчиво покачал головой. Он хотел еще что-то сказать, но в это время проходивший мимо солдат в рыжей шубе увидел сквозь раскрытые двери депо жаровню с золотой россыпью раскаленного угля и сказал, ступив на порог: - Эй, хозяин, пусти погреться. Не дожидаясь ответа, он вошел в депо и, остановившись против жаровни, протянул над ней руки. - Шуба-то на баране, а ты вдруг зазяб, - проворчал Лепихин, насмешливо и неприязненно глядя на солдата. - Меня та шуба не греет, - сказал солдат с усмешкой. Лепихин глянул на солдата своими живыми приглядистыми глазами. Солдат заметил, что его испытующе разглядывают, но, казалось, ничуть этим не смутился. Только скулы резче выступили на его смуглом, сумрачном лице. Лепихин обежал быстрым взглядом и это лицо и всю коренастую фигуру солдата и сказал: - В старом-то уставе было записано, что солдат должон иметь бравый и молодцеватый вид, а у тебя что-то не по уставу получается. Квелый ты какой-то. - Будешь квелый, - сердито буркнул солдат. Лепихин поскреб щетинистые щеки и насмешливо спросил: - Что, солдат, аль невесело на белом свете жить? Он сделал ударение на слове "белом". Солдат, смотревший на свои протянутые над жаровней руки, медленно поднял на старика сумрачные глаза. - Думаешь на красном веселее? Старик не мигая встретил его тяжелый взгляд. - А ты-то сам как думаешь? - Солдату думать не приказано. Лепихин усмехнулся и показал на отвернутую полу рыжей шубы. - Баран твой тоже, видно, не думал, так вот зато из него шубу и сделали. - Неизвестно еще, что из нас сделают, - буркнул солдат. - Известно. Уже сделали, - резко сказал молодой белобрысый рабочий, подходя вплотную к солдату и глядя на него с нескрываемой злобой. - Бандитов сделали. Каждый день людей расстреливать на Мхи водите. - Я не вожу, - сказал солдат, сердито сопя и снова опуская глаза на свои руки, протянутые над жаровней. - Не ты, так другой, какая разница? Одна шайка. - Постой, Городцов, - вмешался Лепихин. - Ты не горячись. Он оттеснил Городцова и подмигнул ему, давая понять, что он повел разговор очень уж круто и опасно. Потом повернулся к солдату и уже без насмешки спросил: - Ты, видать, не так давно в солдатах? - Месяца два всего. - По мобилизации? - По мобилизации. - А прежде чего делал? - Прежде лесорубом был и по сплаву, то же самое ходил. - А сам откуда родом? - Шенкурской. - А-а, шенкурята - крепкие ребята. Как боровички. И скуласты. Случаем, не Зуев твоя фамилия? - Зуев, - солдат удивленно поднял брови. - Откуда ты дознался? - Дознаться нетрудно, - снисходительно усмехнулся Лепихин. - Половина шенкурят - Зуевы. - Верно, - сумрачное лицо солдата впервые за все время посветлело и на нем мелькнула улыбка. - Зуевых у нас, верно, много. И ребята шенкурские крепкие. - Как же, слыхали о вашей крепости, - снова вмешался белобрысый Городцов. - В январе, сказывают, красные вам как раз под Шенкурском всыпали, так что вы и город кинули, да семьдесят верст аж за Шеговары драпали. Лицо солдата снова стало сумрачным и замкнутым. - То не нам всыпали, - сказал он обиженно. - То американцам да канадцам. Они там фронт держали. - Держали, да не удержали, - сказал злорадно Городцов. Лепихин взял его слегка за локоть и оттянул в сторону. Солдат молчал. Лепихин сказал, прищурясь: - Выходит, значит, все по справедливости, что назад к Москве отошел город. Старое такое присловье есть: Шенкурск городок - Москвы уголок. Может слыхал, лесоруб? Лепихин повернулся к солдату и говорил с ним теперь без насмешки. Солдат, помолчав, сказал: - Слыхал. Верно. Есть такая поговорка. Дед сказывал. Он вытащил из кармана шубы теплые рукавицы, обшитые защитного цвета сукном, и стал натягивать их на руки. Лепихин поглядел на рукавицы и спросил: - Тут на вокзале солдаты третий день по выгрузке дров работают. Ты случаем не из той партии? - Из той. - Ну-ну, - кивнул Лепихин, глядя с усмешкой на то, как натягивал солдат рукавицы и как пошел прочь от жаровни. Выходило, что солдат вовсе не греться заходил. Эти рукавицы, эта рыжая баранья шуба и волчья ушанка давали достаточно тепла и не хватало солдату, видимо, совсем другого. За этим-то другим и завернул он к рабочим депо, увидев открытые двери. Думая об этом, Лепихин проводил солдата взглядом до дверей. Тот уходил, словно нехотя или в глубокой задумчивости. На пороге он остановился и обернулся, словно желая что-то сказать и колеблясь, говорить ли. Потом, видимо, решившись и указывая на Городцова, сказал негромко: - Ты, папаша, этого белобрысого попридержи все ж таки. Больно рисково разговаривает с незнакомыми. На другого налетит этак и прямо в контрразведку угораздит, а там и на Мхи очень просто. - На другого он этак не налетит, - усмехнулся Лепихин. - У нас тоже глаза на месте. Прикидываем, с кем чего можно, с кем чего нельзя. А в общем, ты правильно это, конечно. Остерегаться надо, - Лепихин лукаво прищурился и добавил: - Особенно белому солдату. Солдат буркнул с такой же, как у старика прищуркой: - У нас то же самое глаза на месте. Прикидываем, что с кем можно. Лепихин тихонько засмеялся. - Ну, оно и ладно, коли так. Заходи, лесоруб, не прогадаешь. Я ведь, к слову сказать, тоже шенкурский. - Ну? - удивился и обрадовался солдат. - Ужо, теперь зайду беспременно. Он вышел. Лепихин постоял на месте, глядя ему вслед и сказал вздохнув: - Мужик-то, видать, не столько воюет, сколько горюет. - Не он один, - откликнулся Городцов, снова отошедший к своему верстаку. - В том и сила, что не он один, а много таких, - подхватил Лепихин с живостью. - В том и сила, - согласился Городцов. - А между прочим, я что-то от тебя не слыхал прежде ничего про Шенкурск. Ты что же в самом деле тамошний уроженец? - Я-то? - улыбнулся Лепихин. - Нет, я дальний. С Печоры, а в Шенкурске только один раз случаем бывал. Но это значенья не имеет. Раз белая власть и камманы заморские нам обоим не по носу, значит мы с ним земляки. Я так считаю, а ты как, парень? Лепихин снова подсел к Глебке и вопросительно поглядел на него. Глебка ничего не ответил, во-первых, потому, что не мог понять, как это можно навязываться в земляки белогвардейскому солдату, во-вторых, потому, что как раз в эту минуту в дверях депо появился Шилков. - Пошли, - сказал он коротко Глебке, не входя в депо и, видимо, торопясь. - Сейчас поезд. Глебка вскочил со скамейки и кинулся к дверям. Лепихин проворчал вслед: - Ишь, как взвился, и попрощаться с добрыми людьми времени нет. Глебка остановился на полдороги к дверям и обернулся. Лепихин махнул рукой. - Ладно уж, не ворочайся, а то пути не будет. Он встал со скамьи и подошел к Глебке. - Ну ни пуху тебе, ни пера, сынок. Лепихин нагнулся к Глебке и, заглядывая ему в глаза, сказал тихо: - Передавай там привет. - Кому? - спросил Глебка быстро и деловито, словно рассчитывая уже через полчаса быть на той стороне и передать поклон. - Кому? - переспросил Лепихин. - Друзьям-товарищам. А как всякий встречный на той стороне будет твоим другом и товарищем, то выходит неси поклон всем, кто на той Советской земле ходит. Последние слова Лепихин произнес совсем тихо у самого Глебкиного уха и, произнося их, невольно кинул опасливый взгляд на раскрытые двери - не прошел бы кто мимо, не услышал бы. Глебка молча кивнул головой и тоже покосился на двери. Старик вздохнул и задумался на мгновенье. Потом, точно спохватившись, суетливо полез в карман, вытащил две галеты и сунул их в Глебкину торбу. - На-ко, в дороге изгодится. Ну, бывай здоров. Не хворай, как говорится, а того главней, не теряйся. Лепихин повернулся и медленно побрел к верстаку. Глебка подбежал к Шилкову и вместе с ним вышел из депо. Они зашагали к стоявшему на путях поезду, составленному по преимуществу из теплушек. Когда они приблизились к зданию вокзала, дверь широко распахнулась, и на платформу вышло три иностранных офицера. Глебка мельком глянул на офицеров, и ему показалось, будто он их уже раньше видел. Офицеры постояли с минуту на платформе, потом подошли к классному вагону, находившемуся в середине состава. Отвернувшись от офицеров, Глебка тотчас забыл о них. Сейчас он мог думать только об одном - о предстоящем отъезде. И хотелось ему тоже только одного, чтобы Шилков поскорей посадил его в поезд и чтобы поезд поскорей отошел от архангельского вокзала. Они быстро шли мимо вагонов, и Глебка все гадал, в который из них Шилков посадит его. Но вагоны один за другим оставались позади, а Шилков все не сажал Глебку. Наконец, они миновали весь состав и подошли к паровозу. Стоявший возле колес паровоза человек с длинноносой масленкой в руках сказал торопливо: - А ну, давай скорей, пока не развиднелось. Тут Глебка понял, наконец, что он поедет на паровозе. Шилков подтвердил его догадку. Да. В вагонах проверяют документы, требуют пропуска. Здесь на паровозе безопасно. Когда понадобится, Глебка будет прятаться на тендере, одним словом, пусть он беспрекословно повинуется вот этому кочегару и еще машинисту. С ними все сговорено. Они все знают. Свои торопливые объяснения Шилков закончил приказанием: - А теперь полезай на паровоз. Да поторапливайся. Потом неожиданно тихо добавил: - В случае чего, адрес знаешь... Он не договорил. Глебка быстро полез на паровоз, таща за собой Буяна. В ту же минуту заверещал свисток главного кондуктора. Загудел паровоз. Глебка в последний раз глянул вниз. Шилков все еще стоял возле паровоза, держась за поручни вертикальной лесенки, на которую помогал взобраться Глебке. Когда паровоз дал свисток, Шилков со вздохом опустил руку и сказал дрогнувшим голосом: - Эх, счастливец ты. Мне бы туда... Он тоскливо поглядел на рельсы, бегущие туда, на юг, к фронту и дальше - к Вологде, к красной Москве... Паровоз запыхтел и тронулся с места. Мимо поплыли вокзальные строения. Потянулся бесконечный забор, огораживающий военные склады пригородной Бакарицы. На станции Исакогорка поезд ненадолго остановился. Как раз в ту минуту, когда подошел поезд, из белого здания станции вышел какой-то иностранный офицер в шинели с выдровым воротником. Глянув на него, Глебка вдруг вспомнил, что на офицерах, которых он недавно заметил на архангельском вокзале, надеты шинели с такими же вот воротниками... И едва Глебка подумал об этом, как его словно осенило. Он вспомнил двух офицеров, одетых точно так же. Это было там, возле горы. Ну да, именно их он и видел в Архангельске. Один - розоволицый с трубкой в зубах и другой - долговязый, который осенью приходил в Ворониху... Значит они тоже в этом поезде едут... При мысли о неприятных попутчиках Глебка озабоченно нахмурился. Озабоченность эта, впрочем, скоро прошла. Уж очень ясным и свежим было зарождающееся утро, и душа Глебкина светлела вместе со светлеющим небом. Паровоз быстрей побежал вперед. И вот он уже мчится среди полей и лесов. Уже далеко-далеко позади Архангельск, и с каждой минутой все ближе фронт, все ближе рубеж, за которым лежит земля, завещанная его батей... Уже давно рассвело. На полях, на деревьях, на телеграфных столбах, на плывущих обок проводах висит мохнатый морозный иней. Небо стоит высокое, бледно-голубое, выцветшее от морозца. С одного края оно обведено понизу нежной розоватой каймой. И под этим розовеющим небесным поясом, над синими зубцами леса мерцает яркая утренняя звезда. Поезд, громыхнув на стрелке, делает некрутой поворот и идет прямо ей навстречу. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ОПАСНЫЕ ПОПУТЧИКИ Глебка не ошибался, окончательно решив, что из трех встреченных им на архангельском вокзале офицеров двое ему хорошо известны. Лейтенант Скваб и майор Иган действительно ехали в том же поезде, что и Глебка. Лейтенант Скваб возвращался из краткосрочного отпуска, который он провел в Архангельске, занимаясь своими коммерческими делами. Теперь, покончив с коммерцией, он ехал назад в свой полк, стоявший на железнодорожном участке фронта. Что касается майора Игана, то у него были свои основания для поездки на фронт. Вчера его вызвал к себе начальник контрразведки полковник Торнхилл, чтобы дать важное и срочное поручение. Когда майор явился к Торнхиллу, он застал в его кабинете еще одного офицера. Это был американский капитан по фамилии Митчел. Иган видел его мельком несколько раз и раньше. Стараясь не показывать своего интереса к капитану Митчелу, майор Иган принялся исподтишка разглядывать его. Капитан был сухопарым, неопределенного возраста человеком, с узким птичьим лицом и желтоватыми недобрыми глазами. Нижняя его челюсть была словно подобрана и смята к острому кадыку, зато крупный нос выпирал вперед. На самой переносице носовой хрящ был раздут и утолщен. "Боксером он что ли был?" - подумал майор Иган и тут же окрестил про себя американского капитана "Сломанным носом". На дальнейшие размышления по поводу наружности "Сломанного носа" майор Иган не имел времени. Полковник Торнхилл представил офицеров друг другу и тотчас начал отрывисто и сердито говорить о положении на фронте и состоянии американских и английских частей. И то и другое внушало опасения. Откуда появились эти опасения и в чем тут было дело? Дело было в том, что последние месяцы Красная Армия вела активные наступательные действия. Началось с потери интервентами Шенкурска, откуда в январе красные выбили части триста тридцать девятого и триста десятого американских полков. Позже красные атаковали американцев и канадцев под селением Кодыш. Долго создаваемые американскими инженерами укрепления не помогли делу: Кодыш пал, и американцы были вытеснены за реку Емцу. Не лучше было положение и на реке Мезени и Пинеге. Кроме ударов Красной Армии, серьезной угрозой становилось состояние войск интервентов. Революционные громы Октября пронеслись над всем миром. Над германскими и венгерскими, болгарскими и сербским