и, румынскими и австрийскими городами реяло знамя Советов. Американские металлисты, уэльские горняки, лондонские докеры, французские ткачи требовали от правительств своих стран объяснений - зачем и с какими целями посылают они свои войска в Россию, требовали прекращения интервенции в России. Голоса протеста становились все громче и громче. Наконец, они докатились и до Архангельска, проникли и в заваленные снегами фронтовые землянки. Настроения эти укреплялись и усиливались под влиянием агитации, которую вели большевики, распространяя среди иностранных солдат листовки, рассказывая им правду о целях интервенции, организованной империалистами против молодой Советской республики. Таковы были причины, приводившие к тому, что американские, английские и французские войска на Северном фронте становились все менее стойкими и надежными, воевали все хуже и хуже. Среди солдат росло недовольство. В связи с поражениями на фронте волнения усилились. Все это серьезно беспокоило командование интервентов, а полковника Торнхилла приводило в неистовую ярость. С каждым днем усиливая террор, он, где только мог, уничтожал большевиков, сочувствующих им, подозреваемых в сочувствии, уничтожал всякого русского человека, которого мог заподозрить в верности Родине. Он расстреливал и закапывал живьем в землю, он терзал и пытал в подвалах контрразведки, он тысячами бросал ни в чем не повинных людей в зловонные, битком набитые тюремные камеры, он убивал пулей, тифом, голодом - ничто не улучшало положения интервентов. Люди умирали, а революция жила. Революция была бессмертна. Ее нельзя было убить. Но полковник Торнхилл не понимал этого. Он был создан не для того, чтобы понимать, а для того, чтобы убивать. Ярость его была слепой. Она возрастала по мере того, как возрастали затруднения интервентов и учащались их военные и политические провалы. Особенно выводили полковника из себя сведения о революционных настроениях в войсках. Между тем сообщения подобного рода поступали нередко. Вот только что всего несколько часов тому назад Торнхилл получил сведения о том, что в роте тридцать девятого американского полка, которая выдвигалась из резерва на железнодорожный участок фронта, идет сильное брожение, даже как будто подготовляется восстание. - Вы понимаете, что это значит, когда часть выдвигается на фронт с такими настроениями? - сердито спрашивал Торнхилл, расхаживая по кабинету из угла в угол, и, не дожидаясь ответа, резко продолжал: - Надо поехать и на месте разобраться, в чем там дело. Он перестал шагать и остановился возле своего письменного стола. Его обрюзгшее лицо с сероватыми отвислыми щеками было зло и озабочено. - Заодно надо посмотреть, что делается в наших частях, стоящих по соседству с зараженной ротой. В том же районе оперирует Дургамский полк, одна из рот которого размещена совсем рядом с триста тридцать девятым, о котором шла речь. Загляните к ним и, если это требуется, займитесь ими, майор. Торнхилл чуть повернулся в сторону майора Игана. Майор молча кивнул головой и тут же про себя расчел: "Дургамцы. Ну да. Скваб же служит в Дургамском полку и его рота как раз там стоит. Очень хорошо. Надо забрать Скваба с собой. Кстати и отпуск его кончился". Капитан Митчел вытянул тонкую шею и, клюнув воздух своим длинным носом, сказал вкрадчиво: - Раз уж мы едем, вы могли бы, полковник, поручить нам кой-что сделать и в пути. Подозреваю, что многие фронтовые дела и настроения имеют свое начало в Архангельске, где еще, несомненно, продолжает существовать и работать большевистское подполье. Видимо, имеются его ответвления и на дороге, связывающей город с фронтом. Я мог бы взять с собой небольшую команду и кое-что сделать в смысле внезапной, короткой проверки дороги. Капитан Митчел уставился своими желтыми глазами на полковника, а майор Иган недружелюбно и с ревнивым любопытством следил за капитаном... Однако этот молодчик, очевидно, имеет привычку основательно совать свой сломанный нос в чужие дела. К тому же похоже, что ему кем-то дано это право, иначе он не посмел бы так нагло наступить старику на мозоль. Ведь известно, что Торнхилл всюду хвастает, что уничтожил большевистское подполье. Интересно, как станет начальник чихать от такой понюшки. Полковник, стоя возле письменного стола, перебирал какие-то бумаги и фотографии. Он сделал вид, что за этим отвлекшим его внимание занятием плохо слушал то, что говорил капитан Митчел, и ответил только на последние его слова. - А, да, хорошо, возьмите команду. После этого полковник с досадой отбросил кипу бумаг в сторону, словно так и не нашел то, что ему нужно было, и повернулся к капитану Митчелу. - Да-да. Это хорошая мысль. Но не забывайте, что главное - это рота вашего триста тридцать девятого. Разговор длился еще минут десять. На прощанье полковник сказал обоим: - Даю вам самые широкие полномочия и неограниченную свободу действий на месте. Действуйте решительно. Надо раздавить бунт в самом зародыше, раздавить. Поняли? Раздавить. Полковнику, должно быть, пришлось по вкусу это слово, и он еще несколько раз повторил его. Оно понравилось и майору Игану, понравилось своей беспощадностью: он раздавит русских, он раздавит большевиков; он раздавит их влияние на своих солдат, разыщет и уничтожит их агитаторов; вырвет с корнем большевистские настроения среди солдат, малейший намек на подобное настроение. Весьма нравился майору Игану и наказ начальника контрразведки действовать решительно, а также данные при этом широкие полномочия. Единственно, что во всем этом не нравилось майору и стесняло свободу действий, - это присутствие американского капитана. Между тем капитан Митчел с самого начала чувствовал себя, по всей видимости, превосходно. В день отъезда на фронт он приехал на архангельский вокзал раньше других. Поговорив с сержантом, который привел на вокзал команду солдат, он отдал ему несколько приказаний. Потом пошел в зал ожиданий и встретил там майора Игана. Майор представил ему лейтенанта Скваба, сказав, что он командует ротой, стоящей рядом с мятежной ротой триста тридцать девятого. - О, вы будете нашей опорой, - любезно сказал капитан Митчел и сильно тряхнул узкую, вялую руку лейтенанта Скваба. Потом все трое вышли из вокзального здания и направились к поезду. Едва они подошли к своему вагону, как перед ними, словно из-под земли, вырос американский сержант. Капитан Митчел отдал ему приказание сажать команду в соседний вагон и после этого вернуться к нему. Сержант тотчас начал посадку. Глядя на солдат, майор Иган прикинул на глаз, сколько их может быть. Их было не меньше полусотни. Капитан Митчел, издали следя за посадкой, сделал несколько замечаний по поводу погоды, потом вытащил пачку "Лаки страйк" и предложил закурить. Лейтенант Скваб сказал, что он курит только "Кепстен" и, кроме того, вообще избегает курить на морозе. Майор Иган, ничего не сказав, молча вытащил трубку и, не закуривая, сунул ее в рот. Митчел сделал вид, что не заметил демонстративного отказа обоих англичан закурить американскую сигарету. Он привык к подобного рода уколам и платил англичанам той же монетой. Вчера английский поверенный в делах Линдлей препирался с послом Соединенных Штатов Френсисом по поводу девяноста тысяч пудов русского льна, который урвал почтенный посол в Архангельске из-под носа у англичан; сегодня английский офицер отказывается закурить американскую сигарету - крупны или ничтожно мелки факты, но вызваны они лютой неприязнью конкурентов друг к другу. Митчел хорошо знал и понимал это и потому, не обратив, особого внимания на демонстративно пыхтящего пустой трубкой майора Игана, закурил один. К нему подбежал сержант и доложил, что посадка команды закончена. Митчел кивнул головой и велел разыскать и привести к нему главного кондуктора. Сержант быстро пошел вдоль поезда и вскоре вернулся в сопровождении главного кондуктора. Оказалось, что капитан Митчел хорошо говорит по-русски. Он спросил у кондуктора, в каком вагоне едет поездная бригада. Кондуктор указал. Капитан Митчел повернулся к сержанту и, перейдя на английский, приказал пересадить десяток солдат в вагон к бригаде. Потом он спросил о связных, и сержант ответил, что трое связных солдат находятся уже в вагоне капитана. После этого Митчел повернулся к главному кондуктору и спросил по-русски: - У вас все готово к отправке? - Все, - ответил главный кондуктор поспешно. - Тогда отправляйте поезд. Главный кондуктор повернулся, чтобы идти, но капитан Митчел удержал его. - Отправляйте поезд отсюда. Главный кондуктор с минуту молчал, словно не понимая, чего от него требуют, потом сказал мрачно: - Хорошо. Он отступил на шаг назад, помахал фонарем, который все время держал в левой руке, потом вынул из-за пазухи свисток и дал длинную заливистую трель. После этого он хотел было, наконец, двинуться к своему вагону, но капитан Митчел снова задержал его, сказав: - Вы поедете с нами. Он указал рукой на ведущие в вагон ступеньки. Главный кондуктор испуганно покосился на американца и стал подниматься в вагон. Следом за ним поднялись все три офицера, и поезд тронулся. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ ВСТРЕЧА С ВЕСНОЙ Комиссар бригады Самарин заночевал на передовой в землянке командира батальона Яузова. Утром позвонили из особого отдела и сообщили, что взяты в плен два американца, а переводчика нет, так как он отлучился на другой участок. Спрашивали, что делать. Самарин сказал, что через час придет и сам допросит пленных. Ему и раньше случалось это делать, так как он хорошо знал английский язык Еще до первой империалистической войны, будучи моряком торгового флота, Самарин ходил в Англию и немного научился болтать по-английски. Попав на Северный фронт, он увидел, что его знания тут могут пригодиться, и решил пополнить их. Он серьезно засел за изучение английского языка и уже через полгода свободно разговаривал по-английски и даже писал листовки для распространения среди солдат интервентов. Услышав о взятых пленных, Самарин тотчас заторопился уходить от комбата. Он накинул поверх гимнастерки потертую кожаную куртку, перепоясался нешироким лоснящимся кушаком с наганом, накинул чуть набекрень старую солдатскую папаху, попрощался с комбатом и, натягивая на ходу рукавицы, вышел из землянки. Утро было наредкость свежее и ясное. В первую минуту Самарин даже зажмурился от блеска снега, а когда раскрыл глаза, то прямо на него глядела яркая зеленая звезда. - Здравствуй, красавица, - сказал Самарин, сразу почувствовав в это утро радостное оживление. Он пошел сперва темной и узкой натоптанной тропкой мимо двух бревенчатых пулеметных блокгаузов, потом вышел на наезженную дорогу, ведущую к деревне в районе станции Емца, где стоял штаб бригады и некоторые другие воинские учреждения, в том числе и особый отдел. До места было шесть километров, и Самарин решил идти пешком. Пока вызовешь из тылов лошадь, пока ее запрягут, пройдет верных полчаса, а за полчаса он полдороги отшагает. Кроме того, утро было так свежо и ярко, что невольно каждая жилка в теле запросила движения, и дорога словно сама побежала под ноги. Не мешкая и не теряя времени на раздумья, Самарин быстро зашагал по дороге. Скоро она свернула в лес. Каждый кустик, каждая ветка, каждый пенек были аккуратно одеты в пухлые снежные колпачки. Старые ели под тяжестью снега приспустили мохнатые лапы, а сосны так раскудрявились под утренним инеем и вырядились в такие тончайшие кружева, каких не выплести и самым искусным рукам устьянок, известных своей тонкой работой далеко за пределами родной Вологодской губернии. Самарин смотрел на эти сосны, не уставая любоваться их гордой прямизной и какой-то веселой кудрявостью. Он родился и вырос в Мариуполе, в Матросской Слободке, и на север попал впервые только в середине прошлого года. Север сразу полюбился ему своей строгой, некрикливой красотой. Особенно нравилась Самарину северная зима - сухая, морозная, снежная. Она взбадривала, побуждала к деятельности, молодила. Самарину едва перевалило за тридцать, но на вид ему можно было дать значительно больше. Самому ему казалось временами, что он прожил очень долгую и очень сложную жизнь, так бурны были последние ее годы. Впрочем, сейчас он чувствовал себя совсем юным. Весь мир вокруг него тоже помолодел и посвежел. Стоявшая в конце лесной прорубки звезда казалась только что рожденной; лес был молод и весел; само утро - свежо и улыбчиво. Даже снег под каблуками сношенных сапог так задорно поскрипывал, что скрип этот походил на посвистывание какой-то диковинной лесной пичуги. Пройдя километра полтора, Самарин так согрелся, что решил снять рукавицы. Снимая рукавицу, он уронил ее на дорогу, остановился, чтобы поднять, и застыл в неподвижности, забыв о лежащей у ног рукавице. Его вдруг поразила стоявшая вокруг тишина и поразила не потому, что была она необычной в районе, близком к передовой. К колдовской лесной тиши примешивалось еще что-то, что Самарин не сразу мог определить и назвать. Какой-то особый запах исходил от снега, какая-то особая тяжеловатая влажность была в ветре, обвевавшем лицо. Как-то по-особому нежны и неуловимы были переходящие один в другой розоватые тона утреннего неба. Все было особым, все стало вдруг необыкновенным в это утро. И всему этому особому и необыкновенному отыскалось, наконец, название. Это была весна. Пусть горело от морозца лицо, пусть ослепительно блистал снег, пусть прохватывал холодком ветер - все равно это была весна. Он забыл о ней. Он забыл, что существует на свете такое удивительное время года, забыл потому, что новую, приближающуюся весну от прошлой весны восемнадцатого года отделяла целая вечность. Трудно было даже так вот вдруг охватить одним взглядом напряженное лето восемнадцатого года, когда молодая Советская республика отбивалась от наседавших со всех сторон армий интервентов и белых генералов. За напряженным летом последовала еще более напряженная осень. Для Самарина она была заполнена тяжелыми боями на Северном фронте, куда он прибыл с первым отрядом красных. В изнурительных боях нужно было сдерживать отлично снабженную и вооруженную, во много раз превосходящую численно армию интервентов и белогвардейцев, имея под рукой еще разрозненные красные отряды, состоящие из людей необученных, плохо вооруженных, полуодетых и полуголодных, лишенных самого необходимого, людей, главным оружием которых была непримиримая ненависть к старому, отжившему миру. Нужно было не пропустить врага, рвущегося к Котласу и Вологде, а оттуда к Москве и Петрограду - к самому сердцу республики. Нужно было драться насмерть и одновременно с этим, в процессе упорнейших боев, на ходу строить северную Шестую армию, такую армию, которая могла бы сдержать интервентов и белогвардейцев, дать им отпор. Все это нужно было делать без промедлений и колебаний с напряжением всех сил. Все это было проделано, и вот зимой девятнадцатого года настал день и час, когда рожденная в боях Шестая армия двинулась вперед. В ее рядах шел и комиссар Самарин. Он прошел около двухсот верст безлюдными лесами, бездорожьем, в тридцатисемиградусные морозы, он участвовал во взятии Шенкурска, был ранен. Вскоре он снова вернулся на железнодорожный участок Северного фронта, побывал и на Онежском направлении. Оперативной боевой и неотложной политической работы было так много, так плотно заполняла эта работа сутки, что больше трех-четырех часов на сон обычно никак не выкраивалось. Немудрено поэтому, что комиссар Самарин не заметил, как подкралась к нему весна; немудрено, что так поразила его нежданная встреча с ней в глухом лесном уголке. Долго стоял Самарин на лесной дороге, подставив лицо влажному ветру и забыв о лежащей у ног рукавице. Потом вдруг огляделся вокруг и сказал с радостной дрожью в голосе: - Черт побери, до чего же хорошо на свете жить! Он еще раз огляделся и быстро пошел вперед, так и оставив на снегу рукавицу. А спустя десять минут он повстречал на перекрестке несколько розвальней, везущих в тыл тяжело раненых. Настроение радостной приподнятости, которое охватило Самарина на лесной дороге, разом исчезло. Когда сани проехали, Самарин быстро зашагал своей дорогой, но мысли его резко изменили направление Через полчаса он был уже в деревне, в которой расположился штаб бригады, и направился прямо к избе, занимаемой особым отделом. Первое, что бросилось ему в глаза, когда он вошел в избу, были двое пленных, сидевших на лавочке, идущей вдоль боковой стенки русской печи. Пленные сидели поодаль друг от друга, и Самарин в первую минуту не понял, почему они так сидят. Но тут же он разглядел, что один из пленных офицер, а другой солдат, и все стало понятным. Две шубы лежали на другой лавке, в углу. В избе было жарко натоплено, и пленным, видимо, велели раздеться. Солдат сидел в коротком жиденьком травянистого цвета френчике с парусиновым широким кушаком такого же цвета. Кушак зацеплялся за два медных крючка, нашитых сзади на френче. Нашиты они были так высоко, что кушак приходился под самую грудь. Френч офицера, более темный по цвету и из хорошей плотной материи, был не в пример солдатскому долгопол. Длинные лацкана открывали шею. Под френчем надета была серая рубашка и черный галстук. Офицер был довольно молод, но уже начинал полнеть. Об этом свидетельствовали его тугие щеки, наплывающая ниже подбородка складка и массивный затылок. И, глядя на этого офицера, на его плотные щеки, Самарин внезапно представил себе ввалившиеся щеки красноармейцев сто пятьдесят шестого полка, только что вышедших из жестокого боя и собравшихся на митинг, на котором постановили уделять из своего и без того тощего пайка четверть фунта хлеба в день для голодающего Петрограда. В эту минуту дверь, ведущая из кухни на чистую половину избы, приоткрылась, и из нее выглянул начальник особого отдела бригады комиссар Полосухин. Самарин отвернулся от пленного офицера и прошел к Полосухину. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ ОФИЦЕР И СОЛДАТ Полосухин прикрыл за Самариным дверь и сказал: - Вот, товарищ комиссар, наши шелексовцы опять пошарили ночью в тылах у белых и притащили двоих. Прогляди-ко отобранные у них документы. Что за типы? Самарин взял лежащие на столе документы и заглянул в них. - Американцы. Триста тридцать девятый полк. - Ага, - отозвался Полосухин. - Это ладно. Этот полк очень даже нас интересует. - Тут солдат и офицер. Как думаешь, кого прежде допрашивать лучше? Полосухин на мгновенье задумался, потом сказал с живостью: - Знаешь что? Давай прежде обоих вместе? Попробуем? Пусть солдат на своего офицера полюбуется, как он крутиться станет. А? - Пожалуй, - согласился Самарин. - Вроде очной ставки. Обоих пленных позвали в комнату. Они вошли: впереди офицер, сзади солдат. Офицер шел неуверенной, нетвердой поступью. Солдат шагал ссутулясь, но твердо. Выправки у него никакой не было, и он мало походил на солдата. - Садитесь, - сказал Самарин обоим по-английски и указал на два табурета, стоявшие перед простым деревенским столом, за которым он успел уже усесться. Полосухин отошел к окну и оттуда внимательно оглядывал пленных. Пленные сели. При этом офицер довольно неловко плюхнулся на табурет, будто у него подкосились ноги. Солдат опустился осторожно на самый краешек табурета, как человек, который не привык, чтобы его приглашали присесть. Офицер, нервно подернув плечом, положил было руку на стол, но тотчас снял, так как было слишком заметно, что рука дрожит. Офицер положил ее на колено, но она и там продолжала подрагивать. - Что вы так волнуетесь, лейтенант? - спросил Самарин. - Я? - переспросил офицер, с трудом обретая дар речи и облизывая языком пересохшие губы. - Я? Разве?.. Рот офицера повело вкривь. Он замолчал. Язык плохо ему повиновался. В глазах его застыл страх. И это было так очевидно, что Самарин и Полосухин переглянулись. Потом Самарин повернулся в сторону солдата и спросил: - Наверно, ваши офицеры распространяли среди солдат всякие россказни о том, что большевики - варвары и звери, что они пытают и расстреливают пленных? Солдат откашлялся и сказал простуженным голосом: - Сказать по совести - было такое дело. Говорили не раз и не два и писали в газетах. Потом книжечки такие бесплатно нам давали, специально составленные про эти самые, извините, большевистские зверства. - Что же, солдаты верили этим глупым и диким басням? Солдат поежился и, вздохнув, ответил: - Сказать по совести, кое-кто и верил, но у нас в роте дураков не так, чтобы очень много. - А как среди офицеров? - спросил Самарин, поворачиваясь к другому пленному. Офицер молчал, как будто еще не понимая, о чем идет речь. - Эх вы, - усмехнулся Самарин. - Собственных измышлений, собственной тени боитесь. - Я ничего не боюсь, - сказал офицер с неожиданной, решительностью. - Я офицер американской армии. С ним вдруг произошла разительная перемена. Он выпрямил корпус, рот перестал подергиваться, руки - дрожать. Самарин усмехнулся этой перемене. Офицер понял и поверил, что ничего дурного большевики с ним делать, видимо, не собираются, и страх оставил его. Самарий сказал иронически: - Вот и хорошо. Можно значит нормально разговаривать. - Он подвинул к себе документы пленного и спросил: - Итак, я имею дело с лейтенантом Гильбертом Мортоном, офицером роты триста тридцать девятого полка? - Да, - кивнул офицер. - Я лейтенант Мортон. - А чем вы занимались до того, как стали лейтенантом? - Я? Ну, я немножко занимался биржей. - Что вы называете "немножко заниматься биржей"? Конкретней. - Конкретней, я следил за движением на бирже некоторых бумаг и ценностей, контролировал и направлял по возможности это движение по поручению моего банка. - Вашего банка? Вы имеете свой банк? - О нет еще, что вы. Я просто связан с одним из банков определенным образом. - Определенным образом - это очень неопределенно. Впрочем, не будем тратить время на выяснение подробностей вашей биографии. Коротко говоря, вы банковский и биржевой делец? - Это так, - кивнул лейтенант важно. - Хотя это, как я понимаю, не одобряется вами. Вы ведь не принимаете нашей политической системы и не любите американцев. - Вы так думаете? - иронически усмехнулся Самарин. - Должен вам сказать, что вы сильно заблуждаетесь. У нас нет никаких оснований не любить американцев, как нет оснований не любить какой-нибудь другой народ. Мы не любим американских империалистов, которые послали в нашу страну войска, чтобы грабить и убивать нас, но мы не смешиваем их с американскими трудящимися, с американским народом. Думаю, что и вам это хорошо известно. Если вам, несмотря на это, все же охота наивничать и прикидываться незнайкой, что ж - ваше дело. Самарин пожал плечами и принялся перелистывать лежащие перед ним бумаги. Потом он вдруг вскинул голову и глянул прямо в лицо офицеру: - А ведь мы с вами уже встречались, наверно, лейтенант Мортон? Лейтенант Мортон вздрогнул от неожиданности, и рот его снова повела короткая судорога. - Но как это может быть? Это невозможно. - Весьма возможно, - сказал Самарин, не спуская с лейтенанта глаз. - Я участвовал в январе во взятии Шенкурска, а как раз его оборонял ваш триста тридцать девятый полк. - Но ведь оборонял не весь полк, а только часть его, - торопливо, сказал лейтенант. - Какая часть? - быстро спросил Самарин. - О, я не знаю. Но нашей роты там не было - это уж я могу сказать наверное. Внимательно наблюдавший за пленным Самарин видел, что вначале, когда он сказал о том, что они с лейтенантом встречались, тот испугался, так как, повидимому, его рота творила по деревням такие дела, что лучше было не встречаться со свидетелями этих дел. Но при упоминании о Шенкурске, испуг прошел. Из этого Самарин заключил, что рота лейтенанта Мортона действительно не была под Шенкурском. Самарин задал еще несколько вопросов, чтобы установить, откуда пришла рота на железную дорогу - из Архангельска или с другого участка фронта и с какими красными частями сталкивалась. Лейтенант Мортон отвечал на вопросы путано, ссылался на плохую память, на то, что названия русских деревень и станций очень трудны и их невозможно запомнить, на то, что он, в сущности говоря, не военный человек и вопросы дислокации и прочие военные премудрости ему чужды и он их плохо усваивает. - Что-то очень уж много он говорит, - заметил Полосухин, внимательно приглядываясь к Мортону. - Много говорят тогда, когда стараются ничего не сказать, - отозвался Самарин. - Обычная история. Полосухин понимающе хмыкнул и кивнул головой. - Может, пора уж солдата поспрошать или учинить им перекрестный допрос? Полосухин перевел взгляд с лейтенанта на солдата и тотчас прибавил с живостью: - Впрочем, постой. Знаешь что? Очень мне хочется столкнуть офицера с его же солдатом. Вот именно. Задай-ко ты ему - этому кровососу - вот простой вопросец. Кто его, шкоду, звал сюда в Россию и зачем он сюда пришел? И пусть он не тебе и не мне отвечает на этот вопрос, а своему солдату, вот этому самому солдату, который сидит напротив него. Полосухин сердито задвигал длинными черными усами, сопровождая свои слова энергичными и короткими жестами сперва в сторону офицера, потом солдата, потом опять офицера. Лейтенант Мортон с опаской поглядывал на жестикулирующего начальника особого отдела. Его, видимо, беспокоило сердитое вмешательство Полосухина в допрос, и он не мог удержаться от того, чтобы не спросить, Самарина тревожно и одновременно заискивающе: - Ваш коллега хочет что-то узнать? Не так ли? Самарин сказал насмешливо: - Мой коллега хотел бы задать всего один вопрос. - О, пожалуйста, - поспешно сказал лейтенант, косясь на сердитого Полосухина. - В чем заключается этот вопрос? - В чем? Самарин помолчал, потом чуть подался вперед, налегая грудью на стол и заговорил негромко и глядя прямо в лицо офицера: - Вы вломились в наш дом, черт вас побери. Вы пришли в Россию и незаконно, самочинно занимаете ее территорию. Вы калечите и убиваете наших людей, жжете и разоряете наши города и селения. Вы грабите и вывозите к себе наши ценности, наши богатства, не имея на то ни малейшего права. Вы привели с собой солдат, вы привели с собой и этого солдата, которого заставляете делать то же самое, при этом всячески избегая говорить ему правду об истинных целях вашей кровавой интервенции и пичкая его огромным количеством фальшивок и заливая его помоями лживой информации. Объясните же, наконец, ему хоть однажды истинную, подлинную цель вашего набега на Россию, ваших убийств и захватов. Объясните ему, зачем, ради чего, ради каких целей вы оторвали его от родных и близких и привезли сюда, ради чего он должен здесь вести ненужную ему войну с русскими, которые никогда ничего дурного ему не делали и не собирались делать. Вот он, ваш солдат, перед вами и ждет вашего прямого и ясного ответа. - А. Да... - вдруг вскрикнул солдат, и все находившиеся в комнате вздрогнули от этого неожиданного и тонкого вскрика. Маленький тщедушный солдат приподнялся на табурете и протянул вперед руку, словно собираясь говорить. Но порывистое движение его осеклось. Он снова опустился на табурет, глядя на своего офицера так, точно впервые его увидел. Лейтенант Мортон отвернулся от него, предпочитая обращаться к Самарину. - Ну? - сказал Самарин настойчиво. - Что же вы молчите?.. Мортон поерзал на табурете и сказал, наливаясь кровью. - Но... как бы вам сказать... Я весьма затруднен... Я... Это же, собственно говоря, политический вопрос, э-э, политический и сложный вопрос и притом вне моей компетенции... Я ведь, собственно говоря, военный человек... А? Вы должны понять мое затруднение... - В общем-то понятно, конечно, - сказал Самарин и коротко рассмеялся. - Одно вот разве что не понятно. Несколько минут тому назад вы отвиливали от ответов на военные вопросы, ссылаясь на то, что вы, собственно говоря, человек не военный, а сейчас, отвиливая от другого рода вопроса, вы утверждаете как раз обратное. Как же это так, а? Самарин с минуту ждал ответа на свой вопрос, но, не дождавшись, повернулся к солдату. - А что думаете насчет всего этого вы, Кид Шарки, так, кажется, вас зовут, судя по документам? - Да, - кивнул солдат, повернувшись всей грудью к Самарину. - Так оно и есть. Кид Шарки, город Гран Рапид, штат Мичиган, столяр Кид Шарки, дурак Кид Шарки, наглотавшийся до рвоты брехни этаких вот молодчиков. Солдат резко повернулся к офицеру, точно вспомнив, что не все в нем рассмотрел. Потом покачал своей большой угловатой головой и снова повернулся к Самарину. Больше он уже не обращал на офицера никакого внимания, как будто того не было в комнате. Он оперся о стол, возле которого сидел, и положил на него руки. Руки были темные, заскорузлые, тяжелые и казались слишком большими для худощавого малорослого солдата. - Значит, вы спрашиваете, мистер русский комиссар, что же я думаю по этому вопросу? По совести сказать, я думаю, что мне пора домой. Солдат в волнении поднялся с табурета, не замечая этого, не замечая и своего волнения при упоминании о доме. Было похоже, как будто он вот сейчас собирается надеть шапку, выйти из этой комнаты, из этой избы и отправиться к себе домой, в Гран Рапид, штат Мичиган. Он даже безотчетным движением оглянулся на дверь, но тотчас, впрочем, отвернулся от нее и, нахмурясь, заговорил быстро и сбивчиво: - Слушайте, вот в самый раз, в прошлое воскресенье, в это время я узнал, что еще месяц назад мои, значит, земляки обратились в Конгресс, понимаете, в самый Конгресс, с требованием вывести американские войска из России. Видите, какое дело получается. Я здесь, а они, понимаете, там. А ведь их там в Гран Рапиде тысчонок двадцать таких, как я. И вот, значит, собрались со всех заводов и с моей фабрики на митинг и потребовали от Конгресса, чтобы, значит, оставить в покое русских рабочих. Русские сами разберутся, что им делать. Что, неправильно? А я говорю - правильно! Солдат с внезапной силой ударил по столу узловатым кулаком, так что чернильница подскочила вверх и едва не опрокинулась. - Я говорю - правильно! И если говорить по совести, мистер русский комиссар, то у нас в роте многие ребята говорят точка в точку то же самое. Не скажу, что все. Нет, этого я не скажу. Но все-таки многие как раз в этом роде думают о событиях. Честное слово, порядочно ребят так вот и думает. И сказать по совести, мы знаем много, чего нам не хотят говорить и что скрывают от нас. В Архангельск, знаете ли, приходят суда со снаряжением и так далее. Ну, мы, понятно, с матросами этих судов имеем кой-какие дела и сведения разные имеем. И газеты тоже имеем и не только обязательно те, которые читают наши офицеры. Да. Так вот в воскресенье я как раз в такой газете и прочел про моих земляков из Гран Рапида, что они требуют, значит, чтобы я вернулся домой. Я и говорю тогда своим ребятам: "Что ж, это как раз подходяще и в самый раз то, что я думаю. Верно. Пора домой. С какой стороны ни погляди - пора домой". Солдат умолк на минуту. Он тяжело дышал и по лицу его струился обильный пот. Он вытер его рукавом таким движением, каким, верно, привык делать это во время работы у себя на фабрике, когда обе руки заняты работой и инструментом. Самарин посмотрел на эти руки и спросил, улыбнувшись: - Соскучились, поди, по рубанку? Солдат осторожно прервал движение и тоже посмотрел на свои руки. Потом глубоко вздохнул и сказал тихо: - Соскучились-таки. Самарин кивнул и, внезапно задумавшись, посмотрел в окно. За окном было еще солнечно и просторно. Сахаристо сверкал снег на крыше стоящей через дорогу избы. Самарин отвернулся и продолжал допрос. Вскоре он отпустил пленных и, поднявшись из-за стола, подошел к стоявшему у окна Полосухину. Пленные шли в сопровождении конвойного красноармейца через двор к воротам. Впереди, твердо ступая, шагал маленький большеголовый солдат. Крупный, полнеющий офицер, ссутулясь, шел сзади. Самарин кивнул на солдата и сказал с оживлением: - Послушай, что если пустить листовкой обращение этого солдата к своим товарищам по роте. Настроение в их роте, по-моему, вполне для этого подходящее. - Вполне, - поддержал Полосухин, и глаза его загорелись боевым огоньком. - Можем своими силами на шапирографе пустить. Пошли в политотдел. Поговорим. - Пошли, - согласился Самарин, и спустя несколько минут оба вышли на деревенскую улицу и направились в политотдел дивизии. ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. ДАЛЬШЕ ПОЕЗД НЕ ИДЕТ Паровоз весело бежал вперед. Настал день. Поезд часто останавливался. Глебка во время остановок прятался на тендере. Иногда он не сходил с тендера и на перегонах. Если бы не морозец, усиливающийся встречным ветром, то Глебка всю дорогу так и проехал бы на тендере. Ему очень нравилось смотреть с высоты на мимо бегущий белый мир. Время от времени молодой кочегар с глазами, подведенными угольной пылью, с блестящими, точно фарфоровыми белками и такими же блестящими белыми зубами, кричал Глебке: - Эй, душа на колесах, иди, давай, греться. Глебка спускался в паровозную будку и следом за ним прыгал вниз Буян. Кочегар запускал пальцы в густую собачью шерсть. - Эх, хороша шуба. Сколько плачено? Он тормошил пса, хватая его то за бок, то за загривок и приговаривая: - Сколько плачено? А? Буян, засидевшийся на месте, с удовольствием вступал в игру, теребил кочегара за рукав рубахи и баловано урчал. Они быстро подружились, и пес льнул к молодому белозубому кочегару. Глебка глядел на их возню и довольный усмехался. Ему кочегар нравился еще больше, чем Буяну. Было в этом человеке что-то располагающее к себе с первого взгляда. Он был постоянно оживлен и деятелен, постоянно стремился управлять всем, что его окружало. Помимо прямой своей работы у паровозной топки, он все свободное время что-то протирал, скоблил, что-то делал для машиниста, потом для Глебки, устраивал Буяна, нашел даже для него кусок мешковины и подостлал на тендере, чтобы пес не так сильно измазался углем. Для Глебки он устроил на тендере укромный уголок и командовал, когда нужно прятаться. Глебка понимал, что передан Шилковым на время пути по железной дороге в руки этого кочегара и беспрекословно выполнял все его распоряжения. Когда Глебке приходилось забираться на тендер, кочегар, случалось, заглядывал к нему ненадолго и говорил что-нибудь веселое и ободряющее. Иногда, вытирая ветошкой руки, он мурлыкал себе под нос. Товарищ, я вахту не в силах стоять, - Сказал кочегар кочегару. - Огни в моей топке совсем не горят, В котлах не поднять больше пару. Несмотря на грустные слова, песня не казалась печальной. Голос певца звучал негромко, мягко и чисто. С каждым часом, с каждой минутой пути этот человек нравился Глебке все больше. Спустившись как-то с тендера в паровозную будку погреться, Глебка спросил кочегара, как его зовут, как его фамилия? Кочегар отшутился: - Зовут зовуткой, величают уткой, фамилию обронил да поднять забыл. Он подмигнул Глебке, потом, повернувшись к нему спиной, открыл топку и принялся шуровать в ней. Ни имени, ни фамилии своей он так и не сказал. К концу дня Глебка, задремавший было в тепле возле топки, проснулся от резкого скрипа тормозов и одновременно от легкого толчка в бок. - Сыпь на тендер. Стоянка, - сказал кочегар, блеснув фарфоровыми белками и ослепительной полоской зубов. Глебка схватил в охапку Буяна и полез на тендер. На остановках ему строго приказано было не выглядывать наружу, и Глебка свято выполнял этот приказ. Он готов был выполнить любые требования и любые приказы, лишь бы двигаться быстрей вперед. Стоянки задерживали движение, и потому Глебка терпеть их не мог. На этот раз стоянка была длительной. Наконец, поезд тронулся, и Глебка, обождав с минуту, как велел кочегар, выглянул, наконец, наружу. Поезд убегал от станции к лесу. Глебка оглянулся на станцию да так и застыл с неловко повернутой головой. Станция, от которой уходил поезд, была Приозерская. В следующее мгновение она скрылась из глаз, загороженная железнодорожными составами, а затем и вовсе исчезла за изгибом дороги. Но и этого короткого мгновения достаточно было для того, чтобы глаза Глебки охватили знакомые строения, обгоревшие во время прошлогоднего пожара, пакгаузы, лишенную верхушки водокачку и дорогу, убегающую от станции в лес. Глебка знал, что если пройти по этой дороге до первого поворота, то оттуда уже можно будет разглядеть сторожку... У Глебки защемило сердце. Хотел ли он в эту минуту оказаться там, на своей станции, в своей сторожке? Нет. Все, чего он сейчас хотел, - это двигаться вперед, как можно быстрей двигаться вперед. И все же при виде мелькнувших перед глазами знакомых строений Приозерской у него защемило сердце, и он почувствовал себя сиротливо одиноким. Он пригорюнился, обратив глаза на издавна знакомую панораму окрестностей Приозерской. Буян, словно почувствовав его состояние, поднял морду и лизнул его холодную щеку горячим влажным языком. Глебка обхватил пса рукой за шею. Что-то крикнул снизу кочегар, но что - Глебка не расслышал и не отозвался. Через минуту из паровозной будки высунулась голова кочегара. - Ну как? Жив еще покуда? - сказал он, подмигнув Глебке. - Язык не отморозил? Глебка хотел ответить, но вдруг почувствовал, что у него перехватило горло, и вместо ответа он только отрицательно мотнул головой. Кочегар хмыкнул и, внимательно поглядев в тоскливые глаза Глебки, сказал тихонько и ласково: - А ну, парень, не буксуй на подъеме. Все будет, как надо. Пошли греться. Он шутливо надвинул заячью ушанку на самый нос Глебки. Эта грубоватая шутка и слова кочегара сразу изменили настроение Глебки. Ему стало легче и веселей. Чувство одиночества, охватившее его минуту тому назад, теперь оставило его, и он стал спускаться в паровозную будку. Вскоре стало смеркаться. Седоусый машинист, не произнесший за всю дорогу и двух десятков слов, сказал, обращаясь к Глебке: - Ну, пассажир первого класса, подъезжаем. - Как подъезжаем? - удивился Глебка. - Это разве фронт уже? - Фронт впереди, - сказал машинист. - Но такие поезда, как мой, дальше не идут. Там особого назначения транспорт: дрезина больше. А со мной теперь можно только обратно в Архангельск. - Зачем обратно? - испугался Глебка. - Мне обратно не надо вовсе. Он тревожно глянул на кочегара. Тот, перехватив его взгляд, отозвался успокоительно: - Не тревожься, парень. Получишь путевку дальше. Кочегар слегка подтолкнул Глебку к ведущей вниз железной лесенке и сказал строго, без улыбки: - Вот слушай, что я тебе скажу, и запоминай как следует. Вместе со всеми на остановке слезать тебе нельзя. Не доезжая с полверсты, машинист подтормозит. Ты на тихом ходу прыгай, да смотри вперед прыгай и пробеги немного, а то кувырнешься головой в снег. Спрыгнешь с таким расчетом, чтобы сразу с ходу за ту вон кладку шпал завернуть. Как машинист опять пару даст, и п