лась на ливадийском пляже). Однако ялтинский оптик не брался изготовить очки: - Слишком сложный рецепт... Тогда Прокофий Семенович позвонил по телефону в Москву, своей жене. Та пообещала немедля выслать ему запасную пару бандеролью или с оказией. Но пока что наш руководитель видел, по его словам, не дальше собственного носа. - В поводыре я, конечно, не нуждаюсь, - сказал он, - однако пара надежных молодых глаз мне до прибытия очков просто необходима. Михаил! - Он обнял меня за плечи. - Не откажешься?.. Послужат твои глаза нам обоим? Ну, тогда будешь эти дни возле меня. Не безотлучно, разумеется, это не требуется, но все-таки большую часть времени. Согласен? - Еще бы! Я был необычайно изумлен и горд тем, что выбор Прокофия Семеновича пал на меня. Ребята прямо рты раскрыли от неожиданности. Ведь я не различал сиреневатой тени облачка на вершине тополя. Я никогда не видел круглой тени земного шара на облаках в предзакатный час. С холма Дарсан, господствующего над Ялтой, мой взгляд не достигал судов, причаливающих к Ливадийскому пирсу. (Мы установили это не далее как вчера.) И все-таки моими глазами предпочел Прокофий Семенович глядеть на мир, лишившись очков! Но почему?.. Я спросил. И наш руководитель мне ответил: - Я предпочитаю глаза, которые видят только то, что действительно видят, - хорошее зрение, не поддающееся внушениям. Словом, глаза, которым не мнятся миражи. - Так тени облачка на верхушке тополя... не было?! - догадался я. - Не было? - прищурился Прокофий Семенович. - Ну, почему же. Была. Но секунду, не больше. Потом исчезла - облачко проплыло. И тут ее кое-какие наблюдатели разглядели... "Кое-какие наблюдатели" потупились. Я совсем осмелел. - Может, и тени земного шара никто никогда не видел? - Никто и никогда? Это слишком сильно сказано. Один путешественник описал то, о чем я рассказал вам, в своих воспоминаниях - очень красочных, кстати. Но он имел обыкновение кое-что прибавлять, попросту - привирать. Так что... И, кроме того, его наблюдения относились не к тому полушарию, в котором обитаем мы о вами. Быть глазами Прокофия Семеновича мне очень нравилось. По его просьбе я часто смотрел на то, на что сам не обращал и не обратил бы внимания. По нескольку раз в день он спрашивал меня, какого цвета море и небо; листва на конском каштане; иглы на итальянской сосне; водоросли на прибрежном камне. Я научился различать оттенки цветов и узнал, что эти оттенки имеют названия. Мой словарь обогатился прилагательными "ультрамариновый", "бирюзовый", "лазурный". Мне доставляло удовольствие щеголять ими... Тоже часто Прокофий Семенович поручал мне взглянуть на кого-либо из ребят. То на Жору Масленникова - не бледен ли он? (Жора поднимался по утрам раньше всех, а засыпал поздно); то на девочек - "не превращают ли они загар в самоцель", не шелушатся ли у них по этой причине плечи и носы?.. Носы шелушились почти у всех, и строгим голосом я просил девочек "знать меру". Но самое главное, став "глазами" Прокофия Семеновича, я мог сколько угодно смотреть на Олю Бойко. Я смотрел на нее не с праздным любопытством, пугающимся ответного взгляда, а со спокойной, откровенной пристальностью. И, когда Оля один раз спросила: "Что ты так смотришь?.." - я, не смутившись, ответил: - По поручению Прокофия Семеновича. По-видимому, Оля мне поверила. Это было хорошо. Но, может быть, по ее мнению, я был просто мал для того, чтобы глазеть на нее как-нибудь иначе, не по поручению? Такое опасение мелькнуло у меня, когда как-то вечером, на сборе туристической группы, Оля Бойко заботливо сказала: - Мы забываем, ребята, что для младших участников путешествие утомительнее, чем для нас. Ведь ребятам такого возраста, как, например, Михаил, надо спать на целый час больше, чем Жоре или мне. А они ложатся и встают вместе с нами... Если не считать этих слов Оли, то за дни, что я был "глазами" Прокофия Семеновича, мне не пришлось пережить неприятных моментов. Во всяком случае, никто из ребят не ехидничал, когда я смотрел на Олю, хотя я, бывало, не отрывал от нее глаз по нескольку минут... Но вот нашему руководителю прислали очки. К нему вернулось зрение - разумеется, это сразу стало всем известно, - а я не сразу отвык глазеть на Олю сколько вздумается. И буквально через два часа после того, как была получена бандероль с очками, Оля Бойко внезапно спросила меня: - А сейчас ты тоже глядишь на меня "по поручению Прокофия Семеновича"? - Сейчас - нет... - Я не знал, куда деваться. - Неужели "сейчас - нет"? Да что ты! Думаешь, я не знала, что и раньше ты тоже не поручение выполнял? - Последнюю фразу Оля произнесла, слегка понизив голос. - Да я вовсе... Да тебе Прокофий Семенович подтвердит... - Перестань! - Оля махнула на меня рукой. Мы шли по узенькой гурзуфской уличке. Только что мы побывали на развалинах древней Генуэзской крепости и теперь направлялись к автобусной остановке. Так как Оля замедлила шаг, другие ребята оказались далеко впереди нас. - Перестань, - повторила Оля мягко. - Не надо притворяться. Ведь в тебе самое лучшее... в общем, как раз то и нравится (она не сказала - мне нравится), что ты ничего не умеешь скрывать. У тебя же все на лице написано. Ты же весь как на ладони! - Далеко не все написано. Далеко не весь на ладони, - отвечал я самым интригующим тоном, на какой только был способен. Я был в восторге оттого, что чем-то нравился Оле Бойко. И вместе с тем я не желал быть человеком, лишенным всякой таинственности. - Так у тебя есть секреты!.. - воскликнула Оля, понизив голос, отчего ее восклицание особенно меня взволновало. - Ты мне откроешь, да? И так захотелось доказать, что на лице у меня написано не все, так захотелось вдруг открыться девочке, говорившей со мной ласковым полушепотом, что я взял и рассказал ей обо всем, что тяготило меня с первого дня путешествия. Я подчеркнул, что выдержал экзамен лишь благодаря шпаргалке, что именно из-за меня не поехал в Крым Саша Тростянский. Я был беспощаден к себе и даже преувеличивал. Утверждая, что у меня нет к путешествию научного интереса, а у Саши он был, я сказал, будто оставался равнодушным, когда мы осматривали царский курган. Это было уже чересчур. - И у тебя не замерло сердце, когда мы вошли в дромос?* - поразилась Оля. (* Дромос - сводчатый коридор, ведущий в толос - помещение, где погребен покойный.) - Нет. Да, я себя не пожалел. Но и Оля меня не пожалела. - Я знаю, что ты должен сделать, - живо сообразила она. - Тебе сразу станет легче. - Что? От чего станет легче? - спросил я с надеждой. - Оттого, что ты во всем признаешься Прокофию Семеновичу. - Ты думаешь, от этого станет легче? - спросил я с некоторым разочарованием. - Безусловно, - твердо ответила Оля. - Я об этом только недавно читала. Несомненно, я почувствовал бы себя увереннее, если б Оля сослалась не на прочитанное, а на пережитое. Но, может быть, ей просто не случалось совершать проступки?.. - Хорошо, - решился я, - завтра расскажу Прокофию Семеновичу. - Сегодня, Миша, - настойчиво сказала Оля. Возможно, она где-то читала, что признания в провинностях не следует откладывать на завтра. - И ляжешь спать уже с легким сердцем. Чем-то мне не понравился этот разговор. (Должно быть, и тем, что Оля в ответ на мою откровенность лишь отослала меня к другому человеку, и тем, что Олин тон стал под конец чуточку наставительным.) Но Прокофию Семеновичу я все рассказал в тот же вечер. Наш руководитель выслушал меня и сказал: - Очень и очень жаль, что Тростянский не поехал. Когда вкус к истории появляется так рано, как у Саши, особенно важно, чтоб человек не одними книгами питался, чтоб он, - Прокофий Семенович пошевелил пальцами, - осязал остатки материальной культуры прошлого. Ощупывал бы что можно. Поэтому нехорошо, что Саша не поехал. Досадно. Теперь о тебе, Михаил. В этом соревновании перед путешествием, в котором выявлялись "достойнейшие из достойных", ты участвовал не вполне честно. И переживаешь. И хорошо, что ты совестлив. Но не казнись теперь - думаю, случившееся поправимо. Будущим летом, коли до той поры доживу, возьму Сашу в путешествие непременно... Досадно, что Тростянский не с нами, и хорошо, что ты совестлив, - повторил он по привычке педагога делать из сказанного краткие выводы. Как предвидела Оля Бойко, я уснул с легким сердцем. VI Последние дни пребывания на юге остались в памяти как совершенно беззаботные. Не помню поводов, по которым мы то и дело смеялись, но помню, что было очень весело. То, что Прокофий Семенович обещал взять Сашу в путешествие будущим летом, меня успокоило, и я включился в общее веселье. Через несколько дней после нашего возвращения в Москву в школе был устроен вечер, на котором мы рассказывали о путешествии и читали отрывки из коллективного дневника. Послушать нас собралось довольно много ребят, и среди них Саша Тростянский. В перерыве я подошел к нему и сказал, что Прокофий Семенович собирается непременно взять его в путешествие в будущем году. - Знаю, знаю, спасибо, - признательно закивал Саша. Оказалось, что Прокофий Семенович уже сам сообщил ему об этом. Но он был рад, что и я спешу сообщить ему добрую весть. - Знаю, спасибо, - сказал он еще раз. - Не за что, - ответил я и снова почувствовал неловкость, от которой, казалось, избавился. Впрочем, через минуту это прошло. И тут меня негромко окликнула Оля. - Тростянский знает то, в чем ты признался нам с Прокофием Семеновичем? - спросила она, отведя меня в сторону. Я покачал головой. - Когда-нибудь узнает. - Не когда-нибудь, а сегодня же, - возразила Оля с уже знакомой мне непреклонностью. - И ведь ты понимаешь, что будет лучше, если от тебя самого?.. Я понял, что ни обойтись без признания, ни отдалить его мне не удастся. - Подойди к Тростянскому сейчас, - сказала Оля. И я направился в другой конец школьного зала, где стоял Саша. Оля следовала за мной на расстоянии двух шагов, но у меня было такое чувство, точно она на глазах у всех ведет меня за ухо... - Саша, - начал я, набравшись духу, - ты хотел участвовать в путешествии, потому что твои научные интересы... - Какие научные интересы... - перебил Саша со смущенной улыбкой. - Просто тянет странствовать - в крови у меня это. - Он по-прежнему улыбался. - Почему - в крови? - спросила Оля с любопытством. - Не знаешь? У меня дед был странник, бродяга. Где только он не ходил, не кочевал! Всюду был. - Твой дед был бродяга? - удивленно переспросила Оля. - Родной дед. Папин папа, - подтвердил Саша. - Вот то-то и оно. Чем плохо мне было этим летом в лагере жить? А тянуло бродить, колесить. Ну, в будущем году... О том, что Сашин дед исходил некогда чуть ли не пол-России, я знал и раньше, но впервые я слышал, что по этой причине Сашу тянет путешествовать. Впрочем, скорее всего он сказал так из скромности, чтобы я перестал говорить о его научных интересах. Между тем Оля, сблизив брови, что-то соображала. И, раньше чем я снова раскрыл рот, она потянула меня за рукав. - Пожалуй, Тростянскому и не надо было участвовать в нашем путешествии, - вдруг сказала она, когда мы отошли от Саши. - Почему? - поразился я. - Да, почему?.. - присоединился ко мне подошедший Жора. - Потому что, - отвечала Оля, напряженно припоминая, - бродяг сейчас приучают жить на одном месте. Они не промышляют больше браконьерством, занимаются полезным трудом и ведут оседлую жизнь. Вот. Я читала. А кто кочевал и попрошайничал, переселяются теперь из кибиток в просторные дома. И должны трудиться. - Ну и что? И что?.. Что из этого? - несолидно закричал я. Ведь Саша-то никогда не кочевал и не бездельничал. Он хорошо учился и определенно не промышлял браконьерством. (Более того: Жора сказал, что и Сашин дед тоже не промышлял браконьерством.) Но допустим даже, что Сашины предки были бездельники и браконьеры, - разве из-за этого мы изменили бы отношение к Саше?.. Все это мы с Жорой запальчиво и вперебой выложили Оле. Каждое возражение Жора бросал с такой горячностью, точно врезался очертя голову в неразбериху драки. Но Оля стояла на своем. - Ты не понимаешь, Масленников, - сказала Оля досадливо. Из нас троих она одна не повышала голоса. - Не понимаю? Чего не понимаю? - осведомился Жора со свирепой пытливостью. - А того, что, если у человека в крови - он сам сказал! - инстинкт такой - странствовать, значит, его надо научить сидеть на одном месте! - Выходит, если, допустим, у тебя мечта рисовать, надо у тебя, Бойко, отобрать краски? Так выходит? - язвительно спросил Жора. - Они должны оседлыми быть, - упрямо повторила Оля. - И, может, даже на будущий год незачем, ребята, Тростянскому путешествовать, - добавила она озабоченно. - То есть зимою, в воображаемом путешествии он может участвовать, но... В это время к нам подбежал сам Саша, которого живо заинтересовало, кто должен быть оседлым и по какой причине его не возьмут в путешествие и в будущем году. Оля повернулась к нему, готовая, видимо, это растолковать, но Жора взглянул на нее так, что она, как пишут в подобных случаях, прикусила язык. Затем, восклицая: "Нам нужен арбитр. Сашка, это, слово даю, тебя не касается!" - Жора потащил Олю к Прокофию Семеновичу. Но Прокофий Семенович уже объявлял, что вечер рассказов участников путешествия продолжается. Решение спора откладывалось примерно на час. И это было очень неприятно. Меня не волновало, что Прокофий Семенович признает Олю правой. Я знал заранее, что он не может ее поддержать. Но нехорошо было, что Оля еще на целый час останется в заблуждении. И волновало, что Оля могла так ошибиться. Как она просто решила Сашину судьбу: в настоящее путешествие не надо ему пускаться, в воображаемое - можно. Я не сомневался, что Прокофий Семенович сумеет объяснить Оле ее неправоту. Конечно, она поймет, что была неправа, вслух скажет об этом... И все-таки я чувствовал, что уже не буду так смотреть на Олю и так мечтать о ней, как тогда вечером, в салоне пароходика, плывшего из Керчи в Феодосию. Это было лишь две недели назад... Когда вечер окончился, Прокофий Семенович рассудил наш спор и, как мы ожидали, объявил Оле, что она заблуждается. Не надо смешивать бродяг и путешественников. После года хорошей работы или успешного учения каждый человек вправе провести отпуск или каникулы в путешествии. Это ни в коем случае не может вызвать нареканий. Прокофий Семенович снова подтвердил, что в будущем году обязательно возьмет Сашу в путешествие. И действительно, дело к этому шло. Хотя в новом году Саша учился неровно - по литературе, истории и географии на "отлично", а по другим предметам иногда и на "посредственно" (по выражению педагогов, у него проявились специальные способности), Прокофий Семенович и наш директор считали, что он достоин принять участие в очередном походе исторического кружка. В начале июня вопрос решился окончательно. А 22 июня началась война. И в самые первые дни войны, когда уходил на фронт мой отец, когда заговорили уже об эвакуации детей из Москвы на восток, когда все, что занимало меня до 22 июня, стало и очень давним и совсем неважным, - в те дни я успел все-таки подумать однажды: "...и путешествие не состоится. Какая жалость!.. Не придется Саше странствовать". В октябре 41 года в интернат на берегу реки Белой, где я оказался к тому времени, пришло письмо от Прокофия Семеновича. До этого я получал письма лишь от мамы. В этих письмах не было ни слова о наших школьных ребятах. И вот - письмо от Прокофия Семеновича, толстое, в настоящем, довоенном еще, наверно, конверте (а мама, как почти все тогда, складывала свои письма треугольниками) с выведенным крупно и твердо словом "Москва" внизу. Прокофий Семенович писал, что узнал мой адрес у мамы, с которой говорил по телефону, и дальше рассказывал о наших ребятах, "юных историках". Все они - кто раньше, кто чуть позже - пустились в дальние и печальные странствия. Жора Масленников уехал в Новосибирск и живет там у тетки. Оля Бойко - в Ташкенте, куда она добиралась эшелоном чуть ли не две недели. Некоторые ребята были эвакуированы не так далеко - в Саратов, в Куйбышев. А Саша Тростянский оказался оседлым москвичом - он не уехал никуда. "До вчерашнего дня, - писал Прокофий Семенович, - мы с Сашей виделись почти каждый день, так как оба дежурили на крыше школы во время налетов, которые никого в Москве уже не пугают, но мешают выспаться. Только вчера Саша добился в райкоме комсомола того, что его послали на рытье укреплений. Это близко..." Действительно, укрепления тогда строили под самой Москвой. Весть о том, что в этом участвует Саша, очень взволновала меня. И мое положение пятнадцатилетнего москвича, живущего на всем готовом вдалеке от родного города, к которому приближается Гитлер, показалось мне вдруг неловким и даже стыдным... А неделей позже до интерната дошел страшный слух: в прифронтовой полосе, во время бомбежки, убит Саша Тростянский. Я не хотел тогда верить, что это правда. И не верил до 44 года, когда уже в Москве, в нашей школе, увидел его фотографию на большом стенде. Фотография была без траурной рамки, но весь стенд посвящался памяти бывших учеников и выпускников, погибших в боях с фашистами... Я смотрел на стенд и медленно понимал, что Саша уже не просто прошлое школы - он ее история. Было странно и больно. И еще - горько, потому что за короткую жизнь он увидел меньше, чем мог бы. СОЧИНЕНИЕ НА ВОЛЬНУЮ ТЕМУ (Из рассказов Володи Шатилова) I Иногда я мечтал о несбыточном. В такие минуты я представлял себе, что затевается новая экспедиция на плоту по Тихому океану и меня включают в ее состав; что я знакомлюсь с Зиной Комаровой и она приходит ко мне в гости; что я выхожу на сцену зала имени Чайковского и после церемониального жеста президента Всемирной шахматной федерации (нажатием пальца он включает сдвоенные часы, ради чего как раз и прибыл из Стокгольма) усаживаюсь за столик против чемпиона мира; и, наконец, что Рома Анферов становится моим другом - всякий день мы вдвоем уходим из школы после уроков. Все это было равно недостижимо. Почему - будет ясно, даже если я перечислю причины не по порядку. Я плохо играл в шахматы (пятое место на чемпионате школы). Зина Комарова была красивейшая молодая артистка из Театра комедии и водевиля (многие считали, что она даже красивее, чем Изольда Извицкая). Объяснять, из-за чего я не мог бы поплыть на плоту по океану, по-моему, просто излишне. А вот почему казалось невероятным, что Рома Анферов станет моим другом, надо рассказать подробно. Рома Анферов был комсоргом нашей школы. Как и я, он учился в десятом классе. Он казался мне самым умным и волевым человеком из всех, кого я знал. Я наблюдал за ним влюбленным взглядом "болельщика". Мне постоянно хотелось на него походить: и когда дельно, без общих слов, он выступал на собраниях; и когда с учтивой сдержанностью он кивал при встрече учителям; и когда, чуть прищурясь, он бросал мимолетно-пристальный взгляд на свои часы. Если б я мог, выступая, выглядеть таким умным, раскланиваясь с учителями, - таким независимым, а глядя на часы, - таким деловитым!.. Но больше всего меня восхищало умение Ромы спокойно спорить, спокойно настаивать и никогда не ронять своего достоинства. Однажды он вступил в единоборство с самим Евгением Дмитриевичем. Это произошло перед зимними каникулами, в день, когда старшая пионервожатая, сокрушаясь, сообщила Роме, что для пятиклассников не запаслись вовремя билетами в цирк. - А что там, в цирке? - спросил он. - Новое иллюзионное ревю. Рома сказал: - Мы в школе можем, пожалуй, показать ребятам отличное "ревю"... - Каким образом? - Взять в физкабинете приборы. Перенести в зал. Продемонстрировать пять-шесть опытов. Для тех, кто не знает физики, это будет, ручаюсь, выглядеть весьма загадочно. А под конец можно пятиклассникам сказать, что разгадки всех тайн они узнают на будущий год, когда начнут изучать физику. - Здорово, но... - И ребята с большим нетерпением, чем до того, станут ждать будущего года! - заключил Рома. - Здорово, но... не обойтись ведь без Евгения Дмитриевича, - опасливо заметила вожатая. - Само собой. Евгений Дмитриевич преподавал у нас физику. Он отлично знал свой предмет, но был на редкость раздражителен и резок. Некоторые разговаривали с ним очень предупредительно и кротко, но это не помогало. Отчего он может "взорваться", никто заранее не знал, но все-таки ему старались не перечить. Рома заговорил с ним на заседании комитета комсомола, куда вызвали ребят, получивших в последнее время двойки. Больше всего было двоек по физике. Некоторым Евгений Дмитриевич поставил двойки справедливо, некоторым - под настроение (среди вторых был я). Но все мы одинаково обещали подтянуться. Когда с этим было покончено, Рома коротко рассказал Евгению Дмитриевичу о своей затее. В то время как он говорил, Евгений Дмитриевич смотрел в сторону. Рома, сидевший за столом учителя, смотрел прямо перед собой. Взгляды их ни разу не скрестились. Тем не менее с первой же Роминой фразы между ними начался поединок. Все почувствовали это гораздо раньше, чем изо рта Евгения Дмитриевича вылетело и разорвалось, как маленькая граната, слово "вздор". Затем с короткими интервалами раздалось еще два взрыва: - Абсурд!.. Ерунда!.. И после этого грозно, однако уже вполне членораздельно, Евгений Дмитриевич произнес: - Не намерен тратить время попусту! Рома не изменился в лице. В продолжение канонады он оставался невозмутимым и неподвижным, как Ботвинник в цейтноте. При последних словах Евгения Дмитриевича он поправил очки и сказал: - Ответ ваш производит, не скрою, весьма неблагоприятное впечатление. Впрочем, вы вправе располагать своим временем как угодно. - На кого... неблагоприятное впечатление? - спросил Евгений Дмитриевич, слегка изменив тон. - На комитет. И - предвижу - на актив. Не глядя больше на нашего физика, Рома предложил членам комитета перейти к следующему вопросу. Евгений Дмитриевич направился к двери. На пороге он задержался. - Если общее мнение сложится... по этому поводу, я не откажусь еще раз подумать о вашей затее, Анферов. - Что ж, это несколько обнадеживает, - спокойно заметил Рома ему вслед. Как внушительно это прозвучало! Как захотелось мне при первом удобном случае сказать какому-нибудь недоброму человеку, что он производит на меня "неблагоприятное впечатление", увидеть его растерянность и сухо заметить, что это меня "несколько обнадеживает"! Казалось, я узнал магические слова, которыми отныне всегда смогу защититься от любой грубости. С того дня я мечтал о дружбе с Ромой даже чаще, чем о знакомстве с Зиной Комаровой или шахматном матче с чемпионом мира. Но что же мешало мне на самом деле подружиться с Ромой? Почему я лишь мечтал о дружбе с ним? Рому уважали все, но близких друзей у него не было. Двое или трое ребят, с которыми он в прошлом близко дружил, а потом перестал, говорили, что он предъявляет к дружбе такие высокие требования, которых просто невозможно выдержать. Бывшие друзья очень жалели, что дружба с ним позади, но уверяли, что тут ничего нельзя было поделать. Слушая их, я всякий раз про себя думал, что уж я-то сумел бы сохранить Ромину дружбу! Я выдержал бы самые высокие требования. Но, уверенный, что сберег бы дружбу, я вовсе не надеялся ее приобрести. Мне казалось, что Ромино превосходство надо мной слишком велико. К тому же я не славился и особой активностью. Напротив, в докладе Ромы на отчетно-выборном комсомольском собрании, в разделе, начинавшемся словами "Вялое участие в работе принимали", моя фамилия стояла сразу после двоеточия. Чем же я мог быть интересен Роме Анферову?.. II Как-то солнечным мартовским днем я шел в "Ударник" на кинокартину с участием Зины Комаровой. Был морозец, но на солнечной стороне улицы таяло; прохожие, спасаясь от капели, отступали к самой кромке мокрого тротуара. Я шагал и, глядя на противоположный тротуар, по-зимнему обледенелый, присыпанный песком, думал вперемежку о Зине Комаровой и Роме Анферове. Я не мечтал о них, а мысленно рассуждал: наверно, нет на свете человека, который вспоминал бы о Зине Комаровой чаще, чем я, но странно, именно с таким человеком, то есть со мной, она не знакома. Когда я иду из школы, а она - в свой театр (наша школа и Театр комедии и водевиля стояли на одной улице), мы встречаемся и на узеньком тротуаре оказываемся совсем близко друг от друга. Однако ни разу она на меня не посмотрела. Если б ей сказали: "О вас больше всех людей думает парень, которого вы встречаете по пути в театр возле почтового отделения", она поняла бы, о ком говорят?.. Нет, скорее всего - нет. Ну неужели оттого, что мы ходим по одной и той же улице, ничего не меняется? Неужели я мог бы жить в другом городе и от этого Зина Комарова не была бы более далека?.. Должно быть, так. Артисты не знают в лицо своих зрителей, а я всего-навсего ее зритель - и в кино, и в театре, и... И просто стыдно, что в воскресенье, в час окончания дневного спектакля, я уже два раза делаю одно и то же. Низкой и длинной, как тоннель, подворотней прохожу во двор дома напротив театра. Отсюда наблюдаю за артистическим подъездом. Появляется Зина Комарова и минуту стоит на пороге, ожидая подругу. А я, наполовину скрытый за домом, одним глазом гляжу на нее в трубу тоннеля, точно в подзорную трубу... Стыдно... Хоть ничего другого и не придумать. Но как повел бы себя на моем месте Рома Анферов? Это я не успел себе представить. Передо мной, как говорится, "откуда ни возьмись", возник Рома Анферов. Он вел под руку пожилую женщину и в то же время нес на плече массивный чемодан. Сама женщина несла только круглую картонную коробку, в какие пакуют торты и шляпы. - Привет! - сказал Рома Анферов, еще не останавливаясь, но так, что я сразу почувствовал: за этим что-то последует. Действительно, он спросил: - Куда направляешься? - В "Ударник", на новую картину, - ответил я, от волнения забыв ее название. Впервые Рома завязывал со мною разговор. - На какую? - спросил он. - Как называется? - Называется? Очень похоже на старую одну картину... - И название старой картины, мелькнув, ящерицей ускользнуло из моей памяти. - Ясно! Название новой картины, которое ты забыл, напоминает тебе название старой картины, которое ты тоже забыл, - сказал Рома быстро и весело. - Все равно я знаю: там Зина Комарова снималась? - Совершенно верно. Кажется, да, - отвечал я так, точно вспомнил, что мне об этом говорили. Я не хотел открывать Роме Алферову, что иду в кино именно ради того, чтобы увидеть Зину Комарову. - Слушай, ты очень хочешь в кино?.. - спросил он. - Один идешь? - Да. Не особенно. А что? Один. - Я не знал, как пойти ему навстречу: мне казалось, он не решается о чем-то попросить. - Тут такая штука... Вы познакомьтесь... - Мы с Роминой матерью раскланялись. - Я провожаю мать на вокзал. Но через пятнадцать минут... - он бросил мимолетно-пристальный взгляд на часы, - начинается пленум райкома комсомола. С вокзала мне к началу не поспеть. Может быть... - Может быть, я провожу вас? - перебил я, обращаясь к Роминой матери. - Просто меня выручишь, - сказал Рома, переставляя чемодан со своего плеча на мое. - А на картину эту сходим с тобой завтра. Я билеты возьму. До вокзала мы с Роминой мамой доехали на метро. По дороге она несколько раз повторила, что ей очень неудобно меня затруднять, а я неловко ответил, что рад был затрудниться. Едва мы вышли на вокзальную площадь, к нам подошел носильщик и взял у меня чемодан. Ромина мама принялась меня благодарить. Я пожелал ей счастливого пути. Носильщик поставил чемодан на тележку. Ромина мама спросила, почему она никогда не видела меня у них дома. Человек, правивший электродрезиной, груженной мешками с почтой, крикнул нам, чтобы мы посторонились. Носильщик покатил тележку к воротам перрона. По радио сообщили, что начинается посадка на поезд Москва - Киев. В этой суете можно было и не отвечать на вопрос. А потом носильщик, лавируя между пассажирами, быстрее покатил тележку, и у входа на перрон мы с Роминой мамой простились. - Приходите к нам в гости! - крикнула она мне вслед. Домой я возвращался пешком и по дороге думал: как это удивительно получилось - шел в кино, а вместо этого проводил на вокзал маму Ромы Анферова, которую еще час назад совсем не знал... И завтра иду в кино с самим Ромой Анферовым! Мог ли я еще утром предвидеть что-либо подобное? И я радостно почувствовал вдруг, что впереди ждет меня еще не раз и необычайное и непредставимое... - "Все мечты сбываются, товарищ!.." - запел кто-то возле самого уха, вкрадчиво и настойчиво обнадеживая. Я поднял голову. Окно второго этажа было настежь распахнуто. На подоконнике стоял проигрыватель. В глубине комнаты звенели бокалы. Мужской голос громко сказал: - За встречу! "Должно быть, встретились люди, которые долго этого ждали, - подумалось мне. - Может быть, уже не надеялись увидеться. Но встретились". И чья-то открытая, нараспашку, радость на миг коснулась меня. И явственнее, острее, чем минуту назад, я ощутил тогда, что в жизни все несбыточное может сбыться... - Как картина, понравилась? - спросила мама, когда я вернулся домой. - А я не был в кино. На вокзал ездил. - Зачем? - Конечно, этот вопрос не мог не прозвучать. - Провожал мать товарища, спешившего на пленум, - четко и громко, однако нарочито будничным тоном отвечал я, не в силах умолчать о том, что у меня есть такие товарищи, но не желая этим кичиться. Новое, приподнятое настроение не оставляло меня весь вечер. III - И что же такое, по-твоему, друг? - спрашивал меня назавтра Рома Анферов. (После кино мы зашли к нему.) - Сформулировать? - пробормотал я с усмешкой. И зашагал по комнате. Я снова ощущал необычайность, даже нереальность происходящего. Странно! Сегодня рассуждаю о дружбе с Ромой Анферовым, завтра, может быть, потолкую о любви с Зиной Комаровой!.. Это волновало меня. А на Ромин вопрос я не мог ответить ничего, помимо общеизвестного: друг - это тот, кто выручит, на кого можно опереться в беде; с другом достижимо такое, что одному не под силу. Но я не стал говорить вслух того, что знает каждый. Рома ждал. "Может быть, он хочет знать, кого приобретает в моем лице?.." И с забившимся сердцем я подумал о том, до чего нелепо, что я, так давно мечтавший с ним дружить, в эту минуту нем... Раньше чем мне пришло на ум что-либо подходящее, Рома заговорил сам: - А я, пожалуй, могу сформулировать. - Он был серьезен и не усмехался. - Друг - это... Друг говорит тебе то, что сказал бы себе ты сам, если б мог видеть себя со стороны. Друг - тот, кто в силах всегда сказать тебе это. Он "второе я", alter ego, как говорят в торжественных случаях. "Второе я", зорко наблюдающее за "первым я". "Второе я", зорко наблюдающее за "первым я"! Мне показалось, что это поистине метко сказано. Кроме того, приятно было наконец мимоходом узнать, что значат слова "alter ego", на которых я не раз спотыкался, читая классическую литературу. Я решил, что при случае спрошу у Ромы, что такое "альма матэр" (alma mater) и "пинке-нэц" (pince-nez). - Поэтому никто не может помочь тебе стать лучше - понимаешь? - чем друг, - продолжал Рома. Он что-то вспомнил, чуточку помрачнел и добавил: - При условии, что ты не вздумаешь на него обижаться... Ведь не обижаешься же на себя, если мысленно себя выругаешь! Я сказал, что Рома совершенно прав: и я так представляю себе дружбу. - Что ж... тогда... - Рома помедлил, глядя на меня с некоторым сомнением. Потом энергично протер глаза, точно перед этим дремал. Во взгляде его больше не отражалось никакого сомнения. - Мы с тобой, Володя, конечно, часто будем видеться - и в школе и не в школе. Я кивнул. - Условимся, что будем всегда говорить друг другу о том, что мне в тебе или тебе во мне не нравится. О любой слабости, о каждом недостатке. Увидишь, я смалодушничал - пусть на минуту! - скажи. Я увижу, что ты маху дал, - тут уж... - Он развел руками: не взыщи, мол, скажу все напрямик. - Конечно, все это возможно, только если верить друг другу. Я тебе, Володя, верю. - И я тебе, - сказал я. - Ну и, разумеется, на основах взаимности, так сказать... - Рома улыбнулся. - А не то что один всегда критикует, другой всегда молчит! - Конечно, - отозвался я готовно. - Попробуем, значит, помогать друг другу воспитывать характеры. - Обязательно! Теперь, когда было достигнуто согласие, и притом торжественное, об основах нашей дружбы, возникла пауза. Перейти сразу на будничный тон было трудно, как после присяги. Мы помолчали. Потом я произнес: - Между прочим, Рома, ты, наверно, знаешь, что такое "альма матэр" и "пинке-нэц"? Рома был озадачен: - "Пинке-нэц"?.. "Альма матэр" - мать родная. Но "пинке-нэц"... А к чему это относилось в тексте? - Это... кажется, это надевали. - Надевали? Кто? - Рома недоумевал. - Напиши-ка мне это слово латинскими буквами. Я написал. Рома прочитал и после этого смеялся минуты две. Узнав, в чем дело, захохотал и я. Мы весело ржали в два горла, откинув головы на спинку дивана... - Ну, знатока языков из тебя, видно, не получится, - сказал наконец Рома, отрывисто дыша. - Ты кем, кстати, хочешь стать? А, пинке-нэц?.. - Океанографом, - ответил я со всхлипом. - В общем, там видно будет... А ты? Он стал совершенно серьезен: - Скорее всего - психологом. ...О том, что Рома хочет стать психологом; я в тот день услышал в первый раз. Я, кажется, спросил его тогда: - Учебник новый будешь писать? - Почему-то мне не пришло в голову, что могут быть какие-либо труды по психологии, помимо учебника для десятых классов. В ответ он пожал плечами: - Почему же обязательно учебник? Скоро я убедился в том, что он действительно готовится в психологи. Началось с того, что, когда мы вместе вышли из школы после уроков - совершенно так, как я представлял себе это в мечтах неделю назад, - Рома сказал: - Что ж, обменяемся впечатлениями друг о друге? Ну, что ты думаешь обо мне? Твое слово, Володя. Давай. - Может, сперва ты? - предложил я, робея. - Сказать, что я о тебе думаю? - Да. Пока он несколько мгновений медлил, мне было тревожно и боязно, точно предстояло впервые взглянуть на себя в зеркало после долгой болезни или тяжких невзгод. Ну, как же я теперь выгляжу?.. - По-моему, ты хороший парень, - начал Рома. - Добрый. У меня отлегло от сердца. - Но ты, что ли... Ты, пожалуй, не считаешь себя взрослым человеком, вот что! Да, у меня такое впечатление. Ты, похоже, считаешь, что взрослым станешь, когда кончишь институт. Неверно? Мне кажется, ты иногда думаешь: жаль, не скоро это будет... Бывает? Верно! Бывало, что я так думал. Удивительно, что Рома это знал. - Я неверно сказал, что ты хороший парень, - продолжал Рома, и тут я просто испугался. - Ты хороший мальчик. Ты будешь еще долго и терпеливо мечтать о поступках, которые совершишь, "когда вырастешь большой", когда тебя будут считать уже взрослым. - Но я же еще действительно... Ты разве считаешь себя совсем уже взрослым человеком?.. - Считаю. В основном - да. Вообще, по-моему, в нашем возрасте предстоит не "вырасти большим", а стать взрослым. Стать, понял? - Это прозвучало у него задорно, лихо, серьезно и... чуточку по-мальчишески все-таки. - Это же определяется поступками, Володя. Я знаю одного студента третьего курса. Он все равно как школьник, только тринадцатого класса. А его одногодок учится на первом курсе вечернего техникума, днем работает на заводе, женат уже - взрослый человек! - Потому что он работает, - сказал я. - Ну конечно. Хотя и студент ведь не обязательно школяр. И старшеклассник не обязательно птенчик... Рома смолк. Теперь, по-видимому, была моя очередь сказать Роме, что я о нем думаю. Я глубоко вздохнул и начал: - Из всех, кого я знаю, ты, по-моему... - Извини, перебью тебя, - спохватился он. - Вот еще что: ты трусоват немного, мне кажется. Когда ты не записался в боксерскую секцию из-за того, что у тебя будто бы нет времени, мне показалось, что на самом деле ты не хочешь рисковать носом. Продолжай, Володя. Последнее сказано было, пожалуй, тоном председателя. Но не это удивило меня - Роме очень часто приходилось председательствовать, что и проскользнуло сейчас в манере говорить, - а поразительно было то, что, рассказав о случае, когда, ему показалось, я не захотел рисковать носом, он даже не спросил: "Так и было?" Между тем именно так и было! Непонятно только, как он это узнал. Как мог заметить, что я струсил, когда я без какой-либо заминки или запинки отвечал: "Нет времени". Что, кстати, отчасти было правдой. - Из всех, кого я знаю, - снова начал я с того самого места, на котором Рома меня прервал, - ты, по-моему, самый наблюдательный человек... Ты замечаешь столько... - Пытаюсь... - пробормотал он. - И... тоже мне по душе, что ты никогда - что бы там ни было! - себя не роняешь. Это... - Стараюсь, - буркнул он, точно поправляя. - Еще мне очень нравится... Я прямо завидую тому, какая у тебя выдержка! Она... - Вырабатываю, - вставил он. Я осекся. Опять он одним словом как бы пригасил мою похвалу. И вдруг обнаружилось, что мне больше нечего сказать. На очереди не было ни одной мысли. - Так-с, - заметил Рома. - Теперь о моих недостатках. - Твоих недостатках? Каких? - Как - каких? - спросил он недоумевая. - О тех, которые ты во мне находишь. - А если не нахожу? - Как - не находишь? - переспросил он, начиная сердиться. - Мы, по-моему, знакомы довольно давно. Что ж, ты не замечал во мне никогда никаких изъянов, ни одной дурной черты? - Как-то не замечал, - признался я. - Нет... - Значит, по-твоему, у меня нет пороков? - спросил он раздраженно. - Так, что ли, ты считаешь? Довольно странно! Надо, Володя, развивать наблюдательность. - Конечно, надо, - согласился я. - И потом, ведь мы с тобой еще недавно дружим. Так что, возможно, я еще разгляжу в тебе и недостатки, и слабости, и пороки, - добавил я обнадеживающе. Конечно, со стороны наш разговор выглядел бы очень странным. И мне самому, когда перед сном я вспомнил о нем, он тоже показался немного диковинным. Правда, скоро я привык к Роме. Много позже - понял его. А пока что мне приходилось трудно... Рома воспитывал свой характер с великим нетерпением. Он развивал проницательность, тренировал наблюдательность и с застенчивой беспощадностью открывал во мне все новые изъяны. Казалось, он видел меня насквозь. Но главное - он требовал ответной беспощадности. В этом было все дело! Ибо оттого ли, что я был худшим психологом, чем Рома, или потому, что у него было куда меньше недостатков, чем у меня, - так или иначе, я очень редко отвечал ему "взаимностью". Как-то, правда, я сказал Роме, что у него неприятная манера насвистывать, слушая собеседника (действительно так бывало несколько раз, когда я ему о чем-либо рассказывал), но, едва я сделал это критиче