поможет описать ужасы того времени, хотя нет никакой возможности передать все это так, чтобы тот, кто не видел всего собственными глазами, составил бы себе правильное представление, и можно лишь повторять, что это было очень-очень-очень страшное время, которое словами не описать. Меня пустил на кладбище мой знакомый, церковный сторож {145}, который в тот день дежурил; хоть он и не отказал мне в просьбе, однако горячо советовал не ходить; он строго сказал (это был добрый, разумный и глубоко верующий человек), что, рискуя, подвергая себя опасности, они выполняют свой долг и возложенное на них дело, а потому могут надеяться на благополучный исход; у меня же нет другого побуждения, кроме праздного любопытства, которое я не стану - он надеется - выдвигать как оправдание своего рискованного поступка. Я ответил, что мне было внушение пойти и что, быть может, это будет для меня назидательным и отнюдь не бесполезным опытом. - Что ж, - сказал этот славный человек, - если вы решаетесь на риск по этой причине, во имя всего святого, заходите. Это будет для вас полезнее всякой проповеди, даже самой лучшей из всех, что вы когда-либо слышали. Зрелище говорит само за себя (да как громко!) и призывает нас к покаянию. - С этими словами он открыл калитку и добавил; - Входите, коль вы так хотите. Речь его слегка смутила мою решимость, так что я какое-то время помедлил, колеблясь, но тут как раз показались два факела со стороны Минериз, послышался звук колокольчика, а потом в дальнем конце улицы появилась погребальная телега, как ее называли; так что, не в силах долее сдерживать свое желание увидеть все собственными глазами, я вошел. Как мне сперва показалось, на кладбище никого не было, кроме погребальщиков и кучера. Но, когда приблизились к яме, заметили мужчину, закутанного в коричневый плащ; он ходил из стороны в сторону в каком-то полубредовом состоянии и размахивал руками под плащом, так что погребальщики сразу столпились вокруг него, приняв его за одного из тех бедняг, которые, как я уже говорил, обуянные отчаянием либо в бреду, пытаются сами себя похоронить. Он молча ходил взад-вперед и лишь глубоко вздыхал, будто сердце его разрывалось от горя, потом дважды громко простонал. Когда погребальщики подошли к нему, обнаружилось, что он не из тех, кто доведен до отчаяния болезнью (о них я уже упоминал), и не повредился в уме, но погружен в глубочайшую скорбь, ибо жену и детей его как раз привезли на телеге, а он шел за нею, предавшись горю. Он оплакивал их всем сердцем - это было ясно, - но держался как подобает мужчине, не давая воли слезам, и, спокойно возражая погребальщикам, просил оставить его в покое, сказал, что хочет лишь посмотреть, как тела опустят в яму, а потом уйдет; так что они перестали докучать ему. Но как только телега подъехала и тела стали без разбору сбрасывать в яму, что было для него неожиданностью (ведь он надеялся, что каждого пристойно опустят в могилу, хотя позднее ему объяснили, что это не имеет смысла), повторяю, как только он увидел все это, он, не в силах долее сдерживаться, зарыдал в голос. Он что-то сказал, мне не удалось расслышать, что именно потом отошел на несколько шагов в сторону и лишился чувств. Погребальщики подбежали и подхватили его; вскоре он пришел в себя, и его отвели в таверну "Сорока" в конце Хаундсдич, где, кажется, его знали и обещали о нем позаботиться. Уходя, он еще раз заглянул в яму, но погребальщики так быстро забросали тела землей, что, хотя свету было достаточно - фонари со свечами внутри, установленные по краям ямы {146} на кучах земли, горели всю ночь штук по семь-восемь, а то и больше, - ничего нельзя было разглядеть. Это было душераздирающее зрелище, и произвело оно на меня не меньшее впечатление, чем на его участников; другая же сцена была жуткой и устрашающей: в телеге было шестнадцать-семнадцать трупов; одни - закутанные в полотняные простыни, другие - в лохмотья, некоторые были почти что голые или так небрежно укутаны, что покровы слетели, когда их бросали с телеги, и теперь они лежали в яме совершенно нагими; но дело было не столько в них как таковых или в непристойности их вида, а в том, что столько мертвецов свалено вместе в братскую могилу, если можно так выразиться, где без разбору богачи и бедняки лежали рядом; другого способа хоронить не было - да и не могло быть, так как невозможно было заготовить гробы для стольких людей, сраженных внезапной напастью. О погребальщиках рассказывали с возмущением, что если тело отдавали им пристойно запеленутое, как тогда выражались, то есть укутанное в саван с головы до пят, как это нередко бывало, причем на саван шло хорошее полотно, так повторяю: утверждалось, будто погребальщики настолько озверели, что стаскивали саван в телеге и спускали тело в могилу голым. Но так как я не могу представить себе, чтобы христиане были способны на такой грех, и так как в то время было много самых чудовищных слухов, я могу только пересказывать их, не ручаясь за достоверность. Бесчисленные рассказы ходили также о жестокости сиделок, ухаживающих за больными, о том, как они приближали фатальный исход для тех, за кем брались ухаживать. Но я еще расскажу об этом в свое время. Меня действительно потрясло это зрелище; оно буквально подкосило меня; я ушел с сокрушенным сердцем и с таким отчаянием в мыслях, что его невозможно и описать {147}. Как раз когда я вышел с церковного двора и свернул на улицу, ведущую к моему дому, я увидел еще одну телегу с факелами и человека с колокольчиком, идущего перед ней; она заворачивала с Хэрроу-Элли в Мясной ряд {148} и была, полагаю, тоже битком набита трупами; направлялась она прямо к церкви. Я чуть помедлил, но у меня не хватило духу возвратиться обратно и присутствовать при еще одной тягостной сцене, так что я пошел прямо домой, где с благодарностью предался размышлениям о том, какого риска я избежал, поскольку я надеялся, что не заразился, как оно и оказалось в действительности. И тут я вновь вспомнил о горе того бедняги и не мог сдержать слез, размышляя о нем и сокрушаясь, быть может, не менее, чем он сам; и так угнетали меня мысли о нем, что, не сдерживаясь долее, я снова пошел на улицу, в таверну "Сорока", решившись разузнать о нем. Был уже час ночи, однако несчастный джентльмен все еще находился в таверне. Хозяева ее - люди вполне благожелательные, приветливые и воспитанные - и в эти тяжелые времена не закрывали своего заведения, продолжая торговлю, хотя и не так бойко, как раньше; но у них повадилась собираться одна омерзительная компания; эти люди, невзирая на весь ужас того времени, сходились в таверне ежевечерне, вели себя все с той же буйной и шумной невоздержанностью, к которой привыкли в прежние дни, и держались столь вызывающе, что даже сами хозяева заведения стали стыдиться, а потом и побаиваться их. Они обычно располагались в комнате, выходящей на улицу, засиживались допоздна, пока телега с трупами, направлявшаяся к Хаундсдич, не показывалась в конце улицы; когда она приближалась к таверне и можно было расслышать звон колокольчика, они распахивали окна и выглядывали наружу; если же, как это часто случалось, на улице или под окнами, когда проезжала телега, слышались причитания, они обычно отпускали непристойные шуточки и насмехались над людьми, особенно если те молили Господа сжалиться над ними, как это многие делали в те времена, проходя по улицам. Когда туда принесли беднягу, о чем я уже говорил, эти джентльмены, потревоженные шумом, поначалу с возмущением набросились на хозяина за то, что тот разрешил притащить подобного типа, как они выразились, к ним сюда прямо из могилы. Но когда им объяснили, что человек этот живет по соседству, что он совершенно здоров и лишь сражен бедствиями, обрушившимися на его семейство и тому подобное, их раздражение вылилось в насмешках над беднягой за его печаль по жене и детям и в поддразнивании, почему у него не хватило смелости тоже броситься в яму и отправиться на небо всей компанией, как они выразились, добавляя при этом всяческие ругательства и даже богохульства. За этим-то мерзким занятием я и застал их, вернувшись в таверну; и, насколько я мог понять, хотя бедняга сидел молча, тихий, безучастный и погруженный, несмотря на их нападки, в свое горе, он все же был удручен и обижен такими речами. Так что я слегка одернул насмешников, будучи хорошо знаком с их повадками и даже зная двух из них лично. Те тут же набросились на меня с ругательствами и проклятиями; спросили, почему я не лежу спокойно в могиле, когда столько порядочных людей почиет на кладбище; или почему не сижу я дома и не молю Небо, чтоб за мной не приехала погребальная телега, и тому подобное. Я был весьма изумлен наглостью этих людей, хоть отнюдь не напуган их обращением. Однако я сдержался. Я сказал, что хотя и плюю на их попытки (как и на попытки любого другого) упрекнуть меня в бесчестии, однако признаю, что многие более достойные, чем я, люди были унесены в могилу по суровому суду Господа нашего. А отвечая конкретно на их вопрос, полагаю, что я был милостиво спасен Господом, чье имя они поносят и поминают всуе, среди множества причин, одному Богу ведомых, еще и для того, в частности, чтобы мог я одернуть их за дерзость и наглость их поведения в такое ужасное время, особенно же за насмешки и издевательства над честным джентльменом, их соседом (некоторые из них знали его лично), сраженным горем, как им прекрасно известно, из-за утрат, постигших, по воле Божией, его семью. Не могу сейчас точно припомнить, какими именно безбожными, возмутительными насмешками встретили мои слова эти люди, подогретые, похоже, и тем, что я отнюдь не испугался и свободно выражал свое мнение. Да если бы и припомнил, не стал бы обременять ими свой рассказ: это были ужасные проклятия, божба и ругательства, которые в те времена даже самые дурные люди из низов не решились бы произнести; ведь, если не считать таких негодяев, как эти, даже самые жалкие отщепенцы в те времена имели страх Божий, чувствуя над собой могущественную длань, способную в любую минуту их уничтожить. Но что было хуже всего - в своих дьявольских высказываниях смели они богохульствовать и вести безбожные речи, высмеивая мое утверждение, что чума есть карающая длань Господня, вышучивая и грубо поднимая на смех мои слова о возмездии, будто не Божественное Провидение навлекло на нас столь разрушительный удар; и называя поведение людей, молившихся при появлении погребальных телег, нелепым, экзальтированным и наглым. Я что-то ответил им - то, что мне показалось уместным, - но, видя свое бессилие положить конец их мерзким речам (они даже удвоили насмешки), я, преисполнившись гнева и ужаса, ушел прочь, сказав, что длань Правосудия, простертая над городом, обрушит свою справедливую кару на них и их близких. Они приняли мои упреки с полнейшим презрением, подвергли меня величайшему глумлению, на какое были способны, обрушили самые наглые и оскорбительные издевки за то, что, как они выразились, я читал им проповеди; все это скорее удручило, чем рассердило меня; и я ушел, мысленно благословляя Бога за то, что я не смалодушествовал перед ними, пусть даже они и всячески оскорбили меня в отместку. Они еще три-четыре дня продолжали вести себя в том же духе, насмехаясь и издеваясь надо всем набожным и глубокомысленным, а особенно над любыми попытками объяснить бедствие Божественным Правосудием; мне говорили, что они по-прежнему измывались над добрыми людьми, которые, несмотря на угрозу заразы, ходили в церковь, постились и молили Бога не обрушивать на них свой праведный гнев. Как я сказал, они продолжали вести себя в том же духе еще три-четыре дня - полагаю, это длилось не долее, - а потом один из них, как раз тот, который спросил беднягу, почему он сам не в могиле, был сражен чумой, посланной Небом, и окончил жизнь самым жалким образом; короче, каждый из них был брошен в ту огромную яму, о которой я говорил, еще до того, как она заполнилась, то есть менее чем за две следующие недели. Люди эти были повинны во многих сумасбродствах, при одной мысли о возможности которых в такое время человеческая природа должна бы содрогнуться, и особенно в насмешках и издевательствах надо всем, что им встречалось богобоязненного, и пуще всего над благочестивым хождением в церковь и молитвенные дома, чтобы просить у Неба защиты в это время печали; а так как из таверны, где они собирались, был виден церковный портал, у них всегда находился повод для безбожного и кощунственного зубоскальства. Однако незадолго до случая, о котором я рассказал, таких поводов становилось все меньше, потому что зараза до такой степени разбушевалась в этой части города, что люди стали бояться посещать церковь; во всяком случае, количество прихожан сильно уменьшилось. Да и многие священники либо умерли, либо уехали из города; ведь теперь и вправду нужна была недюжинная смелость и твердая вера, чтобы в такое время не только оставаться в городе, но и отваживаться приходить в церковь и исполнять обязанности священнослужителя перед паствой, часть которой - священник имел все основания предполагать - уже подхватила заразу; да еще делать это ежедневно или, как в некоторых церквах, дважды в день. Правда, люди проявляли исключительное рвение к исполнению религиозных обрядов; и так как двери церкви были всегда открыты, туда приходили в любое время, независимо от того, шла служба или нет; люди запирались на отдельных семейных скамьях и возносили молитвы с огромным воодушевлением и пылом. Другие собирались в молитвенных домах в соответствии со своими религиозными взглядами, но все без разбору становились предметом насмешек тех людей, особенно в начале мора. Кажется, их одернули за оскорбление религии достойные люди самых разных убеждений; после чего, да и вследствие бурной вспышки болезни, они уже ко времени описываемого случая несколько умерили свою грубость, но их подтолкнула на сквернословие и богохульство суматоха вокруг бедного джентльмена, когда его принесли; да, возможно, и мое осуждение подлило масла в огонь; хотя вел я себя, насколько возможно, спокойно, сдержанно, вежливо, что поначалу было воспринято как трусость и лишь усилило их оскорбления, хотя позднее они и поняли, что ошиблись. Я ушел домой опечаленный и удрученный омерзительной порочностью этих людей, не сомневаясь, однако, что они станут устрашающим примером правосудия Божия; ибо я смотрел на то мрачное время как на время Божьего возмездия и не сомневался, что Господь с особой тщательностью избирает сейчас тех, на кого обрушить гнев Свой; и хоть я полагал, что многие честные люди падут, и уже пали во время общего бедствия, и что нельзя судить о духовном облике человека на основании того, пострадал ли он во время всеобщего уничтожения или нет, однако, повторяю, казалось неоспоримым, что Бог не одарит Своею милостию столь открытых Своих врагов, которые оскорбляли имя Его, отрицали Его возмездие и насмехались над верой и верующими в такое время; нет, даже если бы Он, по милости Своей, и отпустил им грехи в другое время: ведь сейчас наступил день гнева Божия, день испытания, почему и пришли мне на ум слова Иеремии (глава 5, стих 9): {149} "Неужели Я не накажу за это? говорит Господь; и не отмстит ли душа Моя такому народу, как этот?" Повторяю {150}, все эти мысли преследовали меня, и я в ужасе вернулся домой, удрученный порочностью этих людей; просто в голове не укладывалось, что можно настолько закоснеть в грехах, чтобы так оскорблять Бога, Его служителей, Его почитателей, в то время как Он обнажил меч свой, дабы покарать и их самих, и весь народ. Не буду отрицать, поначалу я был сильно разгневан, но гнев этот объяснялся не оказанным лично мне отпором, а ужасом перед их кощунственными речами. Но все же я сомневался - не примешивалось ли здесь и личной обиды, ведь они бросили мне столько оскорбительных слов, бросили прямо в лицо; и через некоторое время, вернувшись домой с этим тяжким грузом на душе, я лег в постель (спать в ту ночь я не мог) и самым смиренным образом поблагодарил Господа за спасение от великой опасности, которой я подвергался, настроился на торжественный лад и от всей души стал молиться за этих отчаявшихся несчастных, прося Бога помиловать их, открыть им глаза и даровать им смирение. Тем самым я не только исполнил свой долг, а именно - помолился за тех, кто дурно обошелся со мною, - но и подверг допросу собственное сердце и, к своему удовлетворению, убедился, что нет в нем места обиде за то, что лично меня оскорбили; и я всем советую поступать тем же способом, если они хотят отделить радение за честь Господню от страстей, порожденных личной обидой. Но я должен вернуться назад, к событиям, о которых узнал в дни того испытания, особенно же ко времени, когда стали запирать дома в первый период распространения заразы; потому что, пока болезнь не достигла еще наивысшей точки, у людей было больше досуга обмениваться наблюдениями, чем позднее: ведь, когда дошло до предела, люди более не общались друг с другом, как раньше. Я уже говорил, что в период запирания домов нередки были нападения на сторожей. Что до солдат, то их совсем не осталось: та незначительная гвардия, которою тогда располагал король, - ничтожная по сравнению с позднейшими временами, - была рассредоточена: часть ее находилась в Оксфорде вместе с двором, часть - в казармах в отдаленных районах страны; в Лондоне оставалось небольшое подразделение, выполнявшее свои обязанности при Тауэре и Уайтхолле {151}, но оно было весьма малочисленно. Не уверен и в том, что в Тауэре была какая-либо иная охрана, кроме караульных, как их называли (они стояли у ворот в мундирах и шапках, таких же, как у йоменов в гвардии), не считая обычных стрелков числом в 24 человека и офицеров, которых называли латниками, направленных присматривать за складом боеприпасов. Собрать какие-либо обученные отряды тоже не было никакой возможности. Если бы командиры в Лондоне и Миддлсексе приказали бить в барабаны и созывать милицию {152}, думаю, ни один отряд, невзирая ни на какие последствия, не собрался бы. Все это усиливало неуважительное отношение к сторожам, а возможно, и порождало случаи насилия. Я упоминаю об этом, чтобы заметить, что ставить дозорных и запрещать людям выходить наружу, во-первых, не приносит ожидаемых результатов, так как люди все равно вырываются, либо хитростью, либо силой, стоит только им захотеть; во-вторых, таким образом выходят на волю люди по большей части зараженные, которые в своем отчаянном положении бросаются из одного места в другое, не считаясь с тем, что несут заразу; это-то, возможно, и породило утверждение, будто заразившимся хочется заразить и других, хотя в действительности это ложное утверждение. Мне прекрасно известно - таких случаев немало, и я могу рассказать о них, - когда порядочные, набожные, благочестивые люди, заболев, настолько боялись заразить других, что запрещали даже членам собственных семей приближаться к ним, в надежде, что тех минует болезнь, более того, отошли в мир иной, так и не попрощавшись с ближайшими родственниками, чтобы не подвергать их опасности и не оказаться причиною их болезни. Если же и были случаи, когда зараженные не думали о вреде, который они причиняют другим, то одна из причин, хотя и не главная, заключалась в том, что, когда они вырывались из запертых домов, то, доведенные до крайности отсутствием пищи и крова, вынуждены были скрывать свое состояние, тем самым становясь невольным источником заразы для тех, кто оставался в неведении и не берегся. Я думал тогда, и сейчас остаюсь того же мнения, что запирание домов и удерживание людей силой, как в тюрьме, в их собственных жилищах, не приносило плодов, как я уже говорил. Более того, полагаю, что это даже наносило вред, так как заставляло отчаявшихся людей переходить с места на место, разнося чуму, тогда как при других обстоятельствах они спокойно опочили бы в собственных постелях. Помню одного горожанина, который, вырвавшись таким образом из дома на Олдерсгейт-стрит {153} или где-то рядом, пошел по дороге в сторону Излингтона; он попытался остановиться в "Ангеле", потом в "Белой лошади" (гостиницах, известных и сейчас под этими названиями), но ему отказали; тогда он пришел в "Пятнистого быка" (эта гостиница тоже сохранила свое название). Он спросил комнату только на одну ночь, утверждая, что направляется в Линкольншир, и заверил всех, что совершенно здоров и не источает заразы: в тот момент болезнь внешне почти не проявилась. Ему объяснили, что свободных помещений у них нет, кроме одной комнатушки с кроватью на чердаке, но и ее они могут сдать лишь на одну ночь, так как на следующий день ожидают нескольких гуртовщиков со скотом; если такие условия его устраивают, он может остаться на ночлег, сказали ему, на что он и согласился. Тогда вместе с ним наверх послали служанку со свечой показать помещение. Одет он был прекрасно и казался человеком, которому едва ли пристало ночевать на чердаке. Войдя в комнату, он глубоко вздохнул и сказал служанке: - Не часто приходилось мне ночевать в такой спальне! Однако служанка вновь заверила его, что лучшего помещения в доме нет. - Что ж, - сказал он, - как-нибудь перебьюсь, сейчас такие страшные времена. Ведь все его только на одну ночь! Тут он присел на кровать и попросил служанку принести ему пинту подогретого эля {154}. Соответственно, служанка пошла за элем, но какая-то суматоха в доме отвлекла ее настолько, что она, занявшись другими делами, совершенно забыла о поручении и так и не поднялась к нему в тот вечер. На следующее утро, когда джентльмен не спустился, кто-то спросил, что с ним, у служанки, которая провожала его накануне в его комнату. Та ахнула: - Господи, я совсем о нем забыла! Ведь он просил принести подогретого эля, но это напрочь выпало у меня из головы! Тогда уже не служанку, а кого-то еще послали посмотреть, что там происходит, и тот, поднявшись, обнаружил, что джентльмен умер, и труп лежит поперек постели и почти похолодел; одежда на нем была сорвана, челюсть отвисла, глаза выпучены самым жутким образом, одна рука судорожно сжимала покрывало; видно было, что умер он вскоре после того, как ушла служанка; возможно, если бы она вернулась с элем, то застала бы его уже мертвым на кровати. Страшная тревога поднялась в доме: до этого несчастья гостинице не угрожала непосредственная опасность, теперь же зараза пришла в дом и немедленно распространилась и на соседние жилища. Не помню, сколько людей погибло в самой гостинице, но, кажется, служанка, которая поднималась наверх, тут же слегла просто с испуге, а за нею и еще несколько человек. Во всяком случае, если за неделю до того в Излингтоне от чумы умерло только двое, то неделей позже было зарегистрировано 16 смертей, из них 14 от чумы. Это была неделя с 11 по 18 июля. Была лишь одна уловка, к которой прибегали многие семьи, когда в их дом приходила зараза, а именно: при первых же признаках тревоги они уезжали из Лондона и гостили где-нибудь у друзей; при этом обычно они оставляли дом и имущество на попечение родственников или соседей. В других случаях дома накрепко запирались, на дверях вешали замок, окна заколачивались сосновыми досками, и заходить вовнутрь разрешалось лишь городской инспекции; но и ее проверки были крайне редкими. Считалось, что в Сити и его окрестностях, включая приходы за городскими стенами {155} и пригороды в Сарри, а также район на другой стороне реки, называемый Саутуэрком, было не менее 10 000 брошенных домов. И это не считая арендуемых квартир и отдельных членов семей, уехавших из города; таким образом, было подсчитано, что город покинуло не менее двухсот тысяч человек. Но я еще остановлюсь на этом позднее. Здесь же упоминаю об этом для того, чтобы сообщить, что те, кто имел в своем распоряжении по два дома, могли поступить следующим образом: если кто-либо из членов их семьи заболевал, хозяин дома, прежде чем сообщить об этом наблюдателям или городским властям, немедленно переселял всех остальных членов семьи, включая детей и слуг, в другой дом, после чего сообщал о случившемся наблюдателям, нанимал сиделку или сиделок, а потом еще кого-нибудь, чтобы наблюдать за домом (за деньги это вполне возможно было сделать) в случае, если заболевший умрет. Нередко это спасало жизнь всей семье, которая, останься она запертой в доме с заразным больным, неизбежно погибла бы. Но, с другой стороны, в этом были и свои неудобства: ведь страх оказаться запертым заставлял многих убегать вместе со всем семейством, в числе которого могли быть и люди уже заразившиеся, пусть даже это внешне было и незаметно; при полной свободе передвижения люди эти вынуждены были скрывать свое состояние, а подчас они и сами не подозревали о нем; так что они заражали других и распространяли болезнь самым чудовищным образом, о чем я еще расскажу. А теперь мне хотелось бы сделать несколько замечаний, возможно, полезных для читателей, если им выпадет на долю столкнуться с подобным ужасным испытанием. 1) Зараза обычно проникала в дома через слуг, которых посылали за всем необходимым, а именно: за пищей, лекарствами, к булочнику, лавочнику, в пивную и прочее; волей-неволей ходя по улицам, заглядывая в магазины, на рынки и в тому подобные места, слуги нет-нет, да встречались с больными людьми, подхватывали их зловонное дыхание и несли его домой, в семью. 2) Большим упущением было то, что в таком огромном городе существовал лишь один чумной барак: ведь будь в нем вместо одного барака за Банхилл-Филдс {156}, где могло разместиться не более двухсот-трехсот человек, несколько чумных бараков, рассчитанных каждый на тысячу человек, да так, чтобы там не приходилось лежать по двое в одной кровати и не стояло по две койки в одной палате, и если бы каждый хозяин дома, обнаружив, что его слуга заболел, должен был бы отослать его в ближайший чумной барак (с его согласия, разумеется, а многие были на это согласны), и если бы наблюдатели поступали таким же образом с бедняками, когда те подхватывали заразу, - повторяю, если бы все это делалось в тех случаях, когда люди соглашались на это добровольно (никак не иначе!), вместо того чтобы запирать дома, то убежден теперь, как и тогда, что погибло бы на несколько тысяч меньше народу. Ведь было замечено, - и я могу привести несколько случаев только из того, что мне было лично известно, - если заболевшего слугу или отсылали куда-либо, или остальные переселялись в другое место, то семья таким образом спасалась, тогда как, если дом запирали, когда в нем кто-то заболевал, погибали все члены семьи, и погребальщикам приходилось заходить внутрь, чтобы вынести трупы, так как некому было даже поднести их к дверям. 3) Это приводит меня к бесспорному выводу, что болезнь распространялась при помощи инфекции, то есть при посредстве определенных токов воздуха или испарений, которые врачи называют "миазмами"; они распространяются через дыхание, или пот, или через нарывы больных, или еще каким-то способом, неизвестным даже врачам, при котором миазмы воздействуют на каждого, подошедшего к больному на определенное расстояние, немедленно проникают в жизненные органы здоровых людей, выделяют в крови определенный фермент и приводят людей в крайне возбужденное состояние; и так только что заразившиеся передают тем же путем заразу другим. Могу привести несколько примеров, которые убедят всякого, кто хоть раз над этим задумывался; не без удивления узнал я, что теперь, когда мор прекратился, некоторые утверждают, что это был Гром Небесный, который прямо разил того или иного человека, других же не трогал, - к подобным утверждениям отношусь я с презрением и считаю их порождением невежества и религиозной экзальтации; то же могу сказать и про мнение, высказывавшееся некоторыми, будто зараза переносится только по воздуху с помощью насекомых или каких-то невидимых существ, которые попадают в организм с дыханием или даже через поры, и далее выделяют очень сильный яд или откладывают ядовитые яйца, которые попадают в кровь и таким образом отравляют организм; все эти рассуждения полны ученых благоглупостей, что неоднократно подтверждалось на опыте; но я еще поговорю об этом более подробно в другом месте. Здесь же скажу, что ничто не было столь пагубно для обитателей города, как их же собственная лень и нерадивость, когда, уже предупрежденные о том, что грядет испытание, они не озаботились запастись продовольствием и другими необходимыми вещами, имея которые могли бы жить уединенно, не покидая собственных домов, как некоторые и делали; причем эти люди своей предусмотрительностью, как я уже говорил, в большинстве случаев убереглись от опасности. Да и очерствели люди настолько, что не стеснялись, как это было вначале, заговаривать с другими, когда болезнь настигала их, нет, - хотя они и прекрасно знали, что больны. Признаюсь, я был одним из тех непредусмотрительных, кто не имел никаких запасов, так что слуги мои были вынуждены выходить за каждой пустяковой покупкой в пенни и даже в полпенни, как это было и до чумы; так продолжалось и после того, как я на опыте убедился в собственной глупости; поумнел я с таким опозданием, что еле успел обеспечить себя на месяц самым необходимым. Мои домочадцы состояли лишь из старушки, которая вела хозяйство, горничной и двух подмастерьев; {157} по мере того как чума набирала силу в наших кварталах, я стал с грустью размышлять о том, что делать и как себя вести. Мрачные картины, наблюдаемые на улице, куда бы я ни шел, переполняли меня ужасом и страхом заразы, который и сам по себе был ужасен, особенно вот в каком отношении. Вздутия, обычно на шее и в паху, когда затвердевали и не прорывались, становились столь болезненными, что могли сравняться лишь с самой изощренной пыткою; некоторые, не в силах выносить мучений, выбрасывались из окон, или стрелялись, или кончали с собой еще каким-нибудь способом; я видел несколько таких трупов. Другие, не в силах сдержаться, заглушали боль безумным воем; и столь громкие и жалобные крики раздавались на улицах, что кровь стыла в жилах, особенно если учесть, что та же кара могла в любой момент пасть и на твою голову. Не могу не признаться, что решимости у меня теперь сильно поубавилось; сердце уходило в пятки, и я горько оплакивал собственное безрассудство. Когда, выходя на улицу, я сталкивался со сценами, которые только что описал, повторяю, я горько оплакивал свое безрассудное решение остаться в городе. Часто жалел я о том, что предпочел остаться и не уехал с братом и его семьей. Запуганный всеми этими жуткими картинами, я иногда возвращался домой с решением больше не показываться на улице; временами я в течение трех-четырех дней придерживался принятого решения, проводил время в истовых выражениях благодарности за свое здравие и здравие моих домочадцев, в самом покаянном настроении ежедневно взывая к Богу, служа Ему постом, самоуничижением и благочестивыми размышлениями. В эти же периоды я читал книги и вел свои записи, помечая все, что ежедневно со мною случалось, на основе которых впоследствии я написал большую часть сего труда прежде всего ту, где повествуется о внешних событиях. Что же касается моих размышлений, то оставляю их для личного пользования и надеюсь, что они не будут обнародованы ни при каких обстоятельствах. Записал я и еще одни размышления {159} - на темы божественные: это мысли, которые в то время приходили мне в голову и были для меня большим подспорьем, но едва ли другим они пригодятся, так что не буду более упоминать о них. Был у меня близкий друг - доктор по фамилии Хитт; {160} я частенько посещал его в те мрачные дни и весьма благодарен ему за советы и указания, как лучше уберечься от заразы, когда ходишь по улицам (а он заметил, что я нередко это делаю), и что держать во рту, когда выходишь из дома. Он тоже довольно часто навещал меня, и, так как был он таким же хорошим христианином, как и хорошим врачом, беседы с ним были великой поддержкой для меня в самые страшные времена. Было начало августа, и чума жутко свирепствовала в тех местах, где я жил; доктор Хитт, зайдя навестить меня и обнаружив, что я столь часто решаюсь выходить на улицу, пылко убеждал меня запереться в доме вместе с домочадцами и никому не разрешать выходить; наглухо закрыть все окна и ставни, опустить занавеси и ни при каких обстоятельствах не открывать их; но до того хорошенько прокурить те комнаты, где окно или дверь пришлось бы открывать, используя для этого смолу, серу, порох и тому подобное; так мы и поступили; но, поскольку у меня не было запаса провизии для столь уединенного житья, полностью запереться в доме было невозможно. Однако я попытался, хоть и с большим опозданием, сделать кое-какие приготовления, прежде всего, запастись всем необходимым для выпечки хлеба и приготовления пива; я пошел и купил два мешка муки, так что в течение нескольких недель мы выпекали хлеб сами, в печке; потом я купил солоду и наварил столько пива, сколько поместилось в имевшихся у меня бочонках {161}, то есть недель на пять-шесть; я также сделал запас подсоленного масла и чеширского сыра; {162} вот только мяса у меня не было, а чума так свирепствовала среди мясников и на бойнях, на противоположной стороне нашей улицы, где они жили, что ходить туда было опасно. И здесь хочу вновь повторить, что необходимость выходить из домов за провизией была в значительной степени причиной бедствия всего города: ведь люди при этом так или иначе подхватывали заразу, и даже сама пища зачастую бывала опасной, во всяком случае, у меня есть все основания так полагать; и потому я не могу повторить с удовлетворением то, что уверенно утверждалось многими - будто торговцы, привозившие в город провизию, никогда не заражались. Я твердо знаю, что мясники из Уайтхолла, где было наибольшее количество боен, страшно пострадали, до такой степени, что лишь немногие из их лавок продолжали работать, да и те забивали теперь скот в Майл-Энде {163} и привозили его на рынок на лошадях. Однако бедняки не могли сделать большого запаса провизии, и им по необходимости приходилось либо самим ходить на рынок, либо посылать туда слуг и детей; а так как потребность эта возникала ежедневно, то на рынок стекалась масса больных людей, и пришедшие туда здоровые разносили смерть по домам. Правда, люди прибегали ко всевозможным предосторожностям. Когда покупалась часть разрубленной туши, мясо получали не из рук продавца, а покупатель сам снимал его с крючка. В свою очередь, и мясник не прикасался к деньгам - их опускал покупатель в миску с уксусом, специально для этого приготовленную. Покупатели всегда имели при себе мелкую монету, чтобы в любой момент быть готовыми расплатиться без сдачи. В руках они постоянно держали флаконы со всякого рода ароматическими веществами; одним словом, все возможные меры предпринимались; однако бедняки даже этого не могли себе позволить, им приходилось постоянно рисковать жизнью. В связи с этим мы то и дело слышали самые мрачные истории. То человек упадет замертво прямо посреди рынка {164}, потому что многие заболевшие и не подозревали, что больны, до тех пор пока гангрена не поражала основные их органы, после чего они умирали почти мгновенно. Поэтому множество людей умирало скоропостижно прямо на улицах, без какого-либо предупреждения; другие успевали добраться до ближайшего ларька или магазинчика, а то и просто до крыльца, садились и тут же испускали дух, как я уже говорил. Такие случаи стали столь часты, когда чума разбушевалась, что стоило выйти на улицу, как обязательно увидишь несколько трупов, лежащих прямо на земле. И если вначале люди останавливались при виде мертвеце и звали соседей, то позднее никто уже не обращал на них внимания, и если по дороге нам встречался труп, мы просто переходили на другую сторону и старались пройти от него подальше; если же это было в узеньком проходе или переулочке, то поворачивали обратно и искали другого пути; и во всех этих случаях трупы оставались лежать до тех пор, пока кто-нибудь из городских властей не убирал их или пока ночью их не поднимали погребальщики на свои телеги. Неустрашимые люди, исполнявшие эти обязанности, не боялись и обыскивать карманы умерших и даже снимали одежду с тех, кто был побогаче, унося с собой все, что могли. Но возвратимся к рынкам. Мясники позаботились о том, чтобы под рукой всегда были услужающие, готовые, если кто-нибудь падал замертво прямо на рынке, отвезти труп на ручной тачке прямехонько к ближайшему кладбищу; и подобные случаи так участились, что не заносились в рубрику "Найдены на улицах и полях", а лишь причислялись к общей суммарной цифре. Но теперь разгул болезни достиг таких размеров, что и сами рынки лишь скудно снабжались провизией, да и покупателей на них по сравнению с прежними временами стало намного меньше; лорд-мэр распорядился, чтобы селяне, привозившие в Лондон продукты, останавливались на подступах к городу, продавали там свои товары и немедля уезжали прочь; и это весьма оживило сельскую торговлю; теперь селяне продавали свой товар прямо при въезде в город, а то и просто в полях, особенно в полях около Уайтчепла, в Спиттлфилдсе, а также в Сент-Джорджис-Филдс {165}, в Саутуэрке, в Банхилл-Филдс и на огромном поле, называвшемся Вудс-Клоуз около Излингтона {166}. Туда-то лорд-мэр, олдермены и магистрат посылали своих подручных и слуг делать закупки для собственных семей, стараясь как можно реже самим показываться на улицах; другие тоже старались следовать их примеру; так что селяне охотно приезжали и привозили самые разнообразные продукты, причем урон они терпели очень редко, что и послужило основанием для утверждения, будто они чудесным образом уберегаются от заразы. Что же касается моего маленького семейства, то, запасшись, как я уже говорил, в достаточном количестве хлебом, маслом, сыром и пивом, я последовал совету моего друга доктора и заперся вместе с домочадцами, решившись лучше прожить несколько месяцев без мяса, чем покупать его с риском для жизни. Но хоть я и запер своих домочадцев, я не в силах был побороть собственное неуемное любопытство и совсем не выходить из дома; и, несмотря на то, что обычно я возвращался в страхе и ужасе, я все же не мог удержаться, только делал это теперь гораздо реже, чем раньше. На мне лежала обязанность присматривать за домом брата в приходе Коулмен-стрит, так как он оставил его на мое попечение; вначале я ходил туда ежедневно, а потом лишь один-два раза в неделю. Во время этих выходов навидался я немало мрачных картин, особенно когда люди падали замертво прямо на улице, наслушался ужасающих женских воплей и визга, когда больные в агонии, распахнув настежь окна спален, вопили самым жутким и устрашающим образом. Невозможно описать все разнообразие, в котором проявлялось страдание этих бедняг. Как-то, когда я проходил по Тоукенхаус-Ярд в Лоттбери {167}, створка окна вдруг с шумом открылась прямо над моей головой и какая-то женщина троекратно взвизгнула, а потом в ужасе закричала: "Ай! Смерть, Смерть, Смерть!"; неописуемый этот крик исполнил меня таким ужасом, что кровь буквально застыла у меня в жилах. На улице никого не было видно, из окон тоже никто не выглянул; люди уже перестали любопытствовать, да и помочь ведь они ничем не могли. Так что я прошел дальше, к Белл-Элли. Только я вышел на Белл-Элли, с правой стороны раздались еще более жуткие крики, хотя кричали где-т