просто рабы", - другие после пребывания в Ньюгете или иных тюрьмах и смягчения приговора сосланы за преступления, караемые в Англии смертной казнью. - Когда они прибывают к нам, - сказала свекровь, - мы не делаем между ними различия: плантаторы покупают их, и они все вместе работают на полях до окончания срока. По истечении его им предлагают самим стать плантаторами; правительство отводит каждому по нескольку акров земли, и они сначала расчищают и возделывают свои участки, а потом сеют табак и хлеб для собственного потребления; под будущий урожай купцы отпускают им в кредит земледельческие орудия, одежду и другие необходимые предметы, и они ежегодно расширяют запашку и покупают все, что им нужно. Вот каким образом, дитя мое, - продолжала старуха, - многие присужденные к виселице становятся большими людьми, и кой у кого из наших мировых судей, офицеров милиции и членов магистрата руки заклеймены каленым железом. Она собиралась продолжать свой рассказ, но увлеклась ролью, которую сама в нем играла, и с добродушной доверчивостью призналась мне, что сама принадлежит ко второму разряду здешних жителей; ее сослали сюда за то, что она хватила через край в одном деле и стала преступницей. - А вот и метка, дитя мое, - проговорила она, снимая перчатку и показывая мне красивую белую руку, заклейменную на ладони, как полагается в таких случаях. Это признание очень взволновало меня, но свекровь сказала с улыбкой: - Не считай мою судьбу какой-то необыкновенной, дочь моя. Здесь у многих лучших людей клейменые руки, и они ничуть этого не стыдятся. Майор*** был знаменитым карманником, а судья Б-р грабил лавки, и у обоих заклеймены руки; я могла бы тебе назвать еще несколько таких же, как они. Мы часто вели разговоры подобного рода, и свекровь подкрепляла сказанное множеством примеров. Как-то раз, когда она мне рассказывала приключения одного ссыльного, прибывшего сюда несколько недель тому назад, я стала усердно просить ее поведать мне что-нибудь о своей жизни, и тогда она с большой откровенностью и прямотой рассказала, как она в молодости попала в очень дурное общество в Лондоне, потому что мать часто посылала ее носить еду одной своей родственнице, заключенной в Ньюгете и умиравшей там с голода; женщина эта впоследствии была присуждена к смертной казни, но, так как была беременна, исполнеиие приговора отсрочили, и она потом умерла в тюрьме. Тут моя свекровь пустилась в длинный перечень разных мерзостей, совершающихся в этом ужасном месте, с котором молодые люди развращаются больше, чем где бы то ни было во всем городе. - Может быть, дитя мое, - сказала она, - ты мало знаешь о таких вещах или даже вовсе о них не слыхивала, но, поверь, нам всем здесь известно, что одна Ньюгетская тюрьма плодит больше воров и мошенников, чем все притоны и разбойничьи вертепы Англии. Это проклятое место дает половину населения нашей колонии. И она продолжала свою длинную повесть, пускаясь в такие подробности, от которых мне стало очень неспокойно на душе; когда же по ходу рассказа ей пришлось в одном месте назвать свое имя, я чуть было не упала в обморок. Заметив мою бледность, свекровь спросила, не худо ли мне и что меня встревожило. Я ответила, что меня очень расстроила печальная повесть, что я не в силах больше слушать и прошу ее не рассказывать дальше. - Зачем же ты расстраиваешься, моя милая? - ласково сказала она. - Все это происходило задолго до твоего появления на свет, и меня это теперь ничуть не волнует; напротив, мне приятно вспоминать о событиях, благодаря которым я очутилась здесь. И она рассказала мне, как она попала в хорошую семью, прекрасно вела себя, так что после смерти хозяйки на ней женился хозяин, от которого у нее родились мой теперешний муж и его сестра; рассказала, как благодаря своим стараниям и умелому управлению она после смерти мужа улучшила плантации и привела их в то состояние, в котором они находятся сейчас, так что большей частью своего богатства она обязана себе, а не мужу, который умер шестнадцать лет тому назад. Я прослушала эту часть рассказа очень невнимательно, так как испытывала большую потребность сосредоточиться и отдаться охватившим меня чувствам; можете судить о моем состоянии, если я скажу, что, по моим подсчетам, эта женщина была не кто иная, как моя мать, что я прижила двоих детей и была беременна третьим от родного брата, с которым до сих пор спала каждую ночь. Я была теперь несчастнейшей женщиной на свете. Ах, не выслушай я этой повести, все было бы хорошо! Не было бы преступлением спать с мужем, если бы я ничего не знала. У меня лежала теперь такая тяжесть на душе, что я находилась в постоянной тревоге; я не видела никакой пользы открывать тайну, что дало бы мне кой-какое облегчение, однако и таиться было почти невозможно; я не была уверена, что не проговорюсь во сне и вольно или невольно открою свою тайну мужу. А если это случится, то самое меньшее, что меня ждет, это потеря мужа, потому что он был настолько честен и щепетилен, что не мог бы оставаться моим мужем, узнав, что я его сестра; словом, я была в самом затруднительном положении. Предоставляю судить читателю, каково было это положение. Я находилась за тридевять земель от родины и не имела никакой возможности вернуться туда. Жилось мне очень хорошо, но душевное состояние было невыносимое. Если бы я открылась матери, было бы, пожалуй, трудновато убедить ее в подробностях, я не могла привести никаких доказательств. С другой стороны, если бы она стала меня расспрашивать или мои слова заронили бы в ней подозрения, я погибла, ибо простой намек немедленно разлучил бы меня с мужем, не расположив в мою пользу ни моей матери, ни его, который не был бы мне тогда ни мужем, ни братом; таким образом, и изумление их, и неизвестность одинаково означали для меня верную гибель. Так или иначе, я была твердо уверена в правильности своей догадки и, следовательно, под видом честной жены предавалась явному кровосмешению и распутству; и хотя меня мало трогала преступность таковых отношений, однако в них было нечто противоестественное, так что муж стал даже гадок мне. Тем не менее по зрелом размышлении я решила ни в коем случае не открываться и не делать никаких признаний ни матери, ни мужу; так прожила я в состоянии невообразимой подавленности еще три года, но детей больше не имела. В продолжение этого времени моя мать часто рассказывала мне о своих прежних приключениях, что не доставляло мне никакого удовольствия, ибо, хотя она не называла вещи своими именами, все же, сопоставляя ее слова со слышанными мною от первых моих опекунов, я могла заключить, что в дни своей молодости она была проституткой и воровкой; но я убедилась, что она искренне раскаялась и стала потом женщиной очень набожной, скромной и религиозной. Однако какова бы ни была жизнь моей матери, моя собственная жизнь стала мне в тягость, потому что, как я уже сказала, мне приходилось заниматься самым худшим видом проституции; я не могла ожидать ничего хорошего от такого образа жизни, и действительно ничего хорошего из него и не вышло; все мое кажущееся благополучие пошло прахом и кончилось нищетой и разорением. Понадобилось, однако, некоторое время, прежде чем дошло до этого; дела наши пошатнулись, и, что еще хуже, с мужем моим произошла странная перемена: он стал капризен, ревнив, нелюбезен, и меня тем больше раздражало его поведение, чем более око было безрассудно и несправедливо. В конце концов отношения наши настолько испортились, что я потребовала у мужа исполнения обещания, которое он мне добровольно дал, когда я согласилась уехать с ним из Англии, именно: если мне здесь не понравится, я могу вернуться в Англию, когда мне вздумается, предупредив его за год, чтобы он успел привести в порядок дела. Итак, я потребовала, чтобы муж исполнил это обещание, и, должна сознаться, не в очень любезной форме: я жаловалась на то, что он очень дурно со мной обращается, что я нахожусь вдали от друзей и некому за меня вступиться, говорила, что он беспричинно ревнив, так как мое поведение безупречно и он не может ни к чему придраться, и что наш отъезд в Англию отнимет у него всякий повод для подозрений. Я так решительно настаивала, что мужу осталось только или сдержать свое слово, или нарушить его; несмотря на то, что он пустил в ход всю свою ловкость и пытался при помощи матери и других посредников убедить меня переменить свое решение, все его старания оказались бесплодными, потому что не лежало больше к нему мое сердце. Я с отвращением думала о брачном ложе, изобретала тысячу предлогов, ссылалась на нездоровье и дурное расположение, лишь бы он ко мне не прикасался, ничего так не опасаясь, как новой беременности, которая неизбежно помешала бы моему отъезду в Англию или, во всяком случае, задержала бы меня. В конце концов муж был до такой степени выведен из себя, что принял поспешное и роковое решение не пускать меня в Англию; хотя он и обещал, однако заявил, что отъезд этот безрассуден, разорит его, уничтожит семью и может привести его к гибели, поэтому я не должна обращаться к нему с подобной просьбой, недопустимой для жены, которой дорого благополучие семьи и мужа. Эти доводы обезоружили меня; спокойно все обдумав, вспомнив, что муж мой в сущности старательный, терпеливый человек, озабоченный тем, чтобы нажить состояние для своих детей, и что ему к тому же ничего не известно о моих ужасных обстоятельствах, я не могла не признать, что моя просьба крайне безрассудна и что ни одна жена, принимающая близко к сердцу интересы семьи, не обратилась бы с ней к мужу. Но мое недовольство было иного рода: я видела в нем теперь не мужа, но близкого родственника, сына моей родной матери, и решила тем или иным способом отделаться от него, но как это выполнить, не знала. Злые языки говорят о нашей сестре, что если мы что-нибудь забрали в голову, то уж своего добьемся; и правда, я непрестанно размышляла о том, как осуществить мое путешествие, и дошла наконец до того, что предложила мужу отпустить меня одну. Это предложение возмутило его до последней степени; он назвал меня не только нелюбезной женой, но и бесчувственной матерью и спросил, как могу я без ужаса думать о том, чтобы навсегда лишить матери двух детей (третий ребенок умер). Конечно, если бы все шло хорошо, я бы этого не сделала, но теперь моим заветным желанием было никогда больше не видеть ни детей, ни мужа; а что касается обвинения в противоестественности моих чувств, то я бы легко могла оправдаться ссылкой на крайнюю противоестественность всей нашей связи. Однако не было никакой возможности добиться от мужа согласия; он не хотел ни ехать со мной, ни отпустить меня одну, а о том, чтобы тронуться в путь без его согласия, нечего было и думать, это хорошо понимает всякий, кому известны порядки той страны. У нас часто бывали семейные ссоры по этому поводу, и они начинали становиться опасными, ибо, совершенно к нему охладев, я мало заботилась о том, чтобы выбирать выражения, и подчас говорила с мужем вызывающе; словом, я изо всех сил старалась побудить его к разрыву: это было заветнейшим моим желанием. Мой образ действий возмутил мужа, и он был совершенно прав, потому что в заключение я отказалась спать с ним; а так как я пользовалась каждым случаем, чтобы еще больше усилить размолвку, муж сказал мне однажды, что я, должно быть, сошла с ума и если не изменю своего поведения, то он обратится к врачам, то есть посадит меня в дом умалишенных. Я ему ответила, что я далеко не сумасшедшая, и в этом он скоро сам убедится, и что ни ему, ни другому негодяю не дано право убивать меня. Признаться, я была страшно напугана его намерением посадить меня в сумасшедший дом, так как это лишило бы меня возможности рассказать правду; ведь тогда никто бы не поверил ни одному моему слову. Под влиянием этого разговора я решила во что бы о ни стало открыться во всем; но каким способом и кому открыться, я не могла придумать и ломала себе над этим голову несколько месяцев. Вот тут и случилась новая ссора с мужем, принявшая такой резкий характер, что я чуть было не выложила ему всю правду; хотя я удержалась от сообщения подробностей, все же сказала достаточно, чтобы повергнуть его в крайнее вмешательство; в конце концов пришлось признаться о всем. Началось с того, что он спокойным тоном упрекнул меня в упрямстве, в нежелании отказаться от поездки в Англию. Я стала защищать свое решение, и, слово за слово, как это обыкновенно бывает в семейных стычках, осыпались резкости; он сказал, что я отношусь к нему, как к чужому, не как к мужу, и говорю о детях, точно не мать им, что поэтому я не заслуживаю доброго отношения, что он исчерпал все мягкие средства, что на его любезное и спокойное обращение, подобающее мужу и христианину, я ему отвечаю самым низким образом, обращаюсь с ним, как с собакой, как с презреннейшим чужаком, а не как с мужем, что ему вообще противно всякое насилие, но теперь он вынужден прибегнуть к нему и примет самые крутые меры, чтобы побудить меня к исполнению моих обязанностей. Вся кровь во мне вскипела, я пришла в бешенство, хоть и понимала в душе, что он говорит сущую правду и что поведение мое кажется непростительным. Я сказала, что мне одинаково наплевать и на его мягкие и крутые меры, что ни за что на свете я не отступлюсь от своего решения вернуться в Англию, а что касается моего нежелания обращаться с ним, как с мужем, и объявлять материнские чувства к детям, то тут, может быть, кроется кое-что такое, чего ему сейчас не понять, я же покамест не считаю нужным распространяться об этом и лишь заявляю, что у меня и муж и дети незаконные и я имею достаточно оснований относиться к ним сдержанно. Признаюсь, мне стало жаль его, когда я это сказала: он смертельно побледнел и застыл без движения, точно пораженный громом; мне показалось даже, что сейчас он упадет в обморок; словом, с ним случилось нечто вроде апоплексического удара: он дрожал всем телом, по лицу струился холодный пот, так что я принуждена была пойти поискать, чем бы привести его в чувство. Потом его стало тошнить и он слег, а на другой день утром был в горячке. Понемногу, однако, он стал поправляться, впрочем, медленно; почувствовав себя лучше, он сказал мне, что своими словами я нанесла ему смертельную рану и прежде всяких объяснений он хочет задать мне только один вопрос. Я перебила его, сказав, что очень раскаиваюсь в своей несдержанности, раз она так на него подействовала, но просила не требовать у меня никаких объяснений, потому что от этого будет только хуже. Мои слова увеличили его нетерпение и наполнили его беспокойством; он стал подозревать, что тут кроется какая-то тайна, но никак не мог разгадать ее; единственное, что ему приходило на ум, это - нет ли у меня другого мужа, но я стала уверять, что его опасения совершенно неосновательны; и правда, мой другой муж действительно умер для меня и просил считать его умершим, так что по этому поводу я не чувствовала ни малейшей тревоги. Но теперь я решила, что события зашли слишком далеко и больше таиться невозможно, а тут, к великому моему удовлетворению, муж сам дал мне повод освободиться от мучившей меня тайны. Он попусту приставал ко мне целых три или четыре недели, чтобы добиться, сказала ли я те слова в сердцах, с целью позлить его, или же в них кроется какая-то правда. Но я была непреклонной и отказывалась от всяких объяснений, требуя, чтобы он предварительно пообещал отпустить меня в Англию, а он отвечал, что, покуда жив, не согласится на это; тогда я ему возражала, что могу в любую минуту добиться его согласия, могу даже сделать так, чтобы он умолял меня уехать. Эти слова только разожгли его любопытство, и он стал назойлив до последней степени. В конце концов муж обо всем рассказывает матери и просит ее выведать у меня правду; старуха пустила в ход всю свою ловкость, но я мигом оборвала ее, сказав, что тайна в ней самой, что уважение к ней побуждает меня скрываться и что, в общем, я не скажу больше ни слова и заклинаю ее не расспрашивать меня. Свекровь была совсем огорошена и не знала, что сказать и что подумать, однако пренебрегла моим заявлением, усмотрев в нем только уловку, и продолжала приставать ко мне по поводу сына, а также всячески старалась примирить нас. Я сказала, что намерение у нее прекрасное, но неосуществимое и что, если бы я открыла ей правду, которой она добивается, она бы согласилась со мной и оставила меня в покое. В конце концов ее навязчивость возымела действие, и я сказала, что решаюсь доверить ей тайну величайшей важности, в чем она скоро сама убедится, и согласна скрыть эту тайну в ее сердце, если она торжественно пообещает ничего не говорить сыну без моего согласия. Старуха долго медлила с этим обещанием, но желание узнать наконец великую тайну превозмогло, и она пошла на мои условия; тогда я решилась и после долгих приготовлений все выложила. Сперва сказала, как сильно она сама содействовала несчастной размолвке между сыном и мною, рассказав о своей жизни и сообщав имя, под которым жила в Лондоне: изумление, замеченное ею на моем лице, было вызвано именно этим рассказом. Потом поведала ей историю собственной жизни, назвала свое имя и, приведя ряд других примет, которые она не могла оспаривать, убедила ее, что я не кто иная, как ее дочь, родившаяся в Ньюгетской тюрьме, та самая, что спасла ее от виселицы, находясь у нее в брюхе, та самая, которую она оставила в таких-то и таких-то руках, когда отправлялась в ссылку. Невозможно выразить, в какое изумление повергли ее мои слова; она не была расположена верить рассказу или вспоминать подробности, потому что сразу сообразила, какие гибельные последствия будет иметь это для всей семьи, но у меня так все совпадало с ее собственными рассказами, которые она, наверное, рада была бы отрицать, что она не могла привести ни одного возражения, а только бросилась мне на шею и, ни слова не говоря, долго целовала меня и горько плакала над моей долей. - Несчастное дитя, - воскликнула она наконец, - зачем злая судьба привела тебя сюда? Да еще в объятия моего сына! Ужас, ужас, все мы погибли! Выйти замуж за родного брата! Трое детей, и притом двое живых, кровь и плоть брата и сестры! Мой сын и моя дочь живут как муж и жена! Стыд и позор! Горемычная семья! Что с нами будет? Что сказать? Что предпринять? Долго она причитала таким образом, а я не имела сил говорить, да если бы и имела, не знала, что сказать каждое слово ножом вонзалось мне в душу. В таком потрясении чувств расстались мы впервые, впрочем, моя мать была поражена сильнее меня, потому что ужасное известие было для нее большой неожиданностью. Во всяком случае, она снова пообещала, что ничего не скажет сыну, пока мы не обсудим сообща, как нам поступить. Само собой разумеется, мы не стали надолго откладывать условленный разговор, и тут, сделав вид, будто она забыла, в каких словах рассказала мне повесть своей жизни, или предположив, что я забыла некоторые подробности, моя мать принялась излагать их с изменениями и пропусками; но я освежила в ее памяти ряд забытых ею, как мне показалось, обстоятельств и так удачно закончила начатое ею, что ей невозможно было отступиться: тогда она снова начала сетовать и причитать по поводу суровости свалившихся на нее несчастий. Когда она немного отошла, мы стали подробно обсуждать, как нам подготовить мужа к неприятному объяснению. Но какой мог быть толк от всех наших совещаний? Обе мы не видели никакого выхода, и не в силах были придумать, как ему открыть столь трагические обстоятельства. Невозможно было судить или предугадать, как встретит он известие и какие примет меры; если по недостатку самообладания он сделает нашу тайну достоянием гласности, то легко было предвидеть, что это разглашение приведет к гибели всей семьи; если же воспользуется своим законным правом, то с презрением разведется со мною и предоставит взыскивать судом скудное приданое, которое я принесла ему и которое, может быть, придется целиком истратить на ведение тяжбы и остаться нищей; дети тоже будут разорены, поскольку они по закону не имеют права на его имущество, а через несколько месяцев я, чего доброго, увижу его в объятиях другой жены, сама же стану несчастнейшей женщиной на свете. Для матери все это было так же ясно, как и для меня; короче говоря, мы совершенно не знали, что делать. По прошествии некоторого времени мы пришли к более трезвым решениям, но, к несчастью, мнения наши совершенно разошлись и были несовместимы одно с другим. Она полагала, что я должна схоронить свою тайну и по-прежнему жить с ее сыном как с мужем, пока не представится более благоприятный случай открыться, а тем временем она постарается примирить нас, восстановить между нами мир и согласие; словом, я должна жить с ним и молчать как могила, "ибо, дитя мое, - сказала она, - если тайна откроется, мы обе погибли". Чтобы склонить меня на свою сторону, она обещала отказать мне после смерти все, что можно, отдельно от доли, которая достанется моему мужу; так что, если впоследствии тайна откроется, я не буду нищей и смогу добиться от мужа того, что мне причитается. Это предложение не согласовалось с моими собственными планами, хотя говорило о большой любезности и внимании ко мне матери; мысли мои пошли по совсем иному пути. Хранить тайну в своем сердце и оставить все по-прежнему невозможно, сказала я ей и спросила, неужели, она думает, что я способна согласиться на супружеские отношения с родным братом. Далее я ей сказала, что, покуда она жива, я могу ссылаться на нее и что если она признает меня своей дочерью, чему есть неоспоримые доказательства, никто не усомнится в истинности моих слов; но если она умрет прежде, чем тайна откроется, меня сочтут бесстыдницей, выдумавшей небылицу, чтобы покинуть мужа, или объявят сумасшедшей и невменяемой. Я рассказала также, как муж грозил посадить меня в сумасшедший дом, как меня испугала эта угроза и побудила признаться ей во всем. Наконец я сказала матери, что после самых серьезных размышлений, на какие только я способна, я пришла к решению, которое, надеюсь, ей понравится, как некая средняя мера, именно: пусть она постарается уговорить сына отпустить меня в Англию, как я его просила, и снабдить меня достаточной суммой денег либо в виде товаров, которые я увезла бы с собой, либо в виде банковых билетов, на которые я могла бы жить там, намекнув ему при этом, что когда-нибудь он, если пожелает, может ко мне приехать. А когда я уеду, пусть она подготовит его и откроет ему все, действуя, конечно, осмотрительно, чтобы, он не был слишком поражен, не вышел из себя и не натворил глупостей, и пусть присмотрит также за детьми и удержит сына от новой женитьбы, разве только будет получено верное известие о моей смерти. Таков был мой план, подсказанный самыми благоразумными соображениями; после моего открытия этот человек действительно стал мне чужим; я смертельно его возненавидела как мужа и была не в силах побороть свое крайнее отвращение к нему; к этому присоединилось еще сознание незаконности наших отношений, и наше кровосмесительное сожительство стало для меня тошнотворным. Честное слово, я дошла до такой черты, что мне приятнее было обнять собаку, чем терпеть малейшее прикосновение мужа, мне была невыносима самая мысль лечь с ним в постель. Я не говорю, что была права, зайдя так далеко в своих чувствах к мужу и в то же время не решаясь ему открыться, но я рассказываю о том, что было, а не о том, что должно или не должно было быть. Мы с матерью долго оставались каждая при своем мнении, не находя никакой возможности примирить их между собой; много у нас было споров, но ни одна из нас не могла переубедить другую. Я упорствовала в своем отвращении к сожительству с родным братом, а она утверждала, что немыслимо добиться от него согласия на мой отъезд в Англию; так мы и оставались в этой неопределенности, не доходя до ссоры или чего-нибудь похожего, но неспособные также решить, что нам предпринять, чтобы найти выход из этого ужасного положения. Наконец я решилась на отчаянный шаг и сказала матери, что сама признаюсь во всем мужу. При одной только мысли об этом мать пришла в ужас, но я попросила ее успокоиться, сказала, что сделаю это исподволь и осторожно, со всей свойственной мне ловкостью и умением, выбрав благоприятную минуту, когда мой муж будет в хорошем расположении духа. Я сказала, что если мне удастся слицемерить и притвориться более любящей, чем я была на самом деле, то я не сомневаюсь в полном успехе своего замысла, и мы расстанемся с обоюдного согласия и с легким сердцем, ибо я искренно люблю его как брата, хотя и не могу любить как мужа. Все это время муж выпытывал у матери, что означает то ужасное, по его словам, выражение, которое я употребила давеча, сказав, будто не могу считать себя его законной женой и мои дети не являются его законными детьми. Мать кое-как отделывалась от него, говоря, что до сих пор не могла от меня добиться никаких объяснений, но видит, что я чем-то сильно озабочена, и надеется со временем узнать правду, а пока пусть он обращается со мной ласково и попробует добротой и мягкостью вернуть мое расположение; она сказала ему также, что я совсем запугана его угрозами посадить меня в сумасшедший дом, и посоветовала никогда не доводить женщину до отчаяния, как бы она ни провинилась. Он пообещал матери смягчить свои обращение и велел передать мне, что любит меня по-прежнему и не собирается сажать в сумасшедший дом, - нельзя же придавать значение каждому слову, сказанному в сердцах; наконец попросил мать повлиять и на меня, чтобы мы снова зажили в добром согласии. Последствия этого уговора сказались немедленно. Поведение мужа резко изменилось, и он стал со мной совсем другим человеком: большей любезности и предупредительности нельзя было и представить; мне ничего не оставалось, как отвечать ему тем же, что я делала по мере сил, но это выходило у меня очень неуклюже, ибо его ласки были для меня страшнее всего на свете, а при мысли, что я могу снова от него забеременеть, меня положительно бросало в холод; все это привело меня к заключению, что нужно непременно открыться ему, не откладывая ни минуты; так я и поступила со всяческими предосторожностями и оговорками. С тех пор как он переменил свое обращение со мной, прошло уже около месяца, и мы зажили новой жизнью друг с другом; если бы такое положение вещей могло меня удовлетворить, то я думаю, так бы у нас продолжалось до самой смерти. Однажды вечером мы сидели вдвоем в саду, в небольшой беседке возле дома; муж мой был в самом благодушном расположении, наговорил мне кучу милых вещей относительно приятности нашего теперешнего доброго согласия, положившего конец тягостной размолвке, и выразил надежду, что мы никогда больше не будем друг с другом ссориться. Я глубоко вздохнула и сказала, что ни одна женщина на свете не способна больше меня радоваться доброму согласию, всегда царившему между нами, и огорчаться при виде его нарушения, но, к сожалению, есть одно несчастное обстоятельство, очень близкое моему сердцу, которое не знаю как и объяснить ему; оно причиняет мне страшные мучения и не дает наслаждаться теперешней спокойной жизнью. Он стал требовать, чтобы я ему сказала, какое это обстоятельство. Я отвечала, что не могу этого сделать, что, пока тайна скрыта от него, я одна несчастна, но если он также ее узнает, то мы оба станем несчастны, и что, следовательно, держать его в неизвестности - лучшее, что я могу делать; в этом единственная причина, почему я не решаюсь открыть ему эту тайну, хотя моя скрытность, я убеждена, рано или поздно приведет меня к гибели. Невозможно передать, как он был поражен моими словами и с какой настойчивостью стал добиваться от меня признания. Он сказал, что меня нельзя назвать любезной и даже верной женой, если я так от него таюсь. Я отвечала, что тоже так думаю и все же не могу решиться на признание. Тогда он вернулся к фразе, которая вырвалась у меня раньше, и выразил надежду, что эта тайна не имеет никакого отношения к тогдашним моим словам: он решил предать их забвению, как гневную вспышку. Я сказала, что тоже желала бы забыть свои слова, но не в силах этого сделать, так как они оставили во мне слишком глубокое впечатление. Он мне сказал тогда, что решил не вступать ни в какие пререкания со мной, не будет больше докучать мне своими расспросами и готов примириться со всем, что я сделала и сказала; он только просит меня обещать, что моя тайна никогда не нарушит нашего покоя и не отразится на наших добрых отношениях. Это было самое досадное, что он мог мне сказать, ибо, говоря по правде, я желала, чтобы он продолжал приставать ко мне и заставил наконец признаться в том, что камнем лежало у меня на сердце. Поэтому я чистосердечно заявила, что меня не очень обрадовало его обещание не приставать ко мне, хотя я и не знаю, как мне исполнить его просьбу. - Но посмотрим, мой друг, - сказала я ему, - согласитесь ли вы принять условия, на которых я вам открою эту тайну. - Соглашусь на все условия в мире, если они разумны. - Хорошо, дайте мне подписку, что в случае, если вы не найдете за мной вины и убедитесь, что я являюсь лишь невольной причиной ожидающих нас несчастий, вы не станете меня порицать, подвергать оскорблениям или делать ответственной за вещи, происшедшие не по моей вине. - Да ведь это разумнейшая просьба на свете: не порицать за то, в чем вы не виноваты! Принесите мне перо и чернила. Я тотчас же побежала за пером, чернилами и бумагой, он написал условие, как мы договорились, и подписался под ним. - Извольте, - говорит, - что еще прикажете сделать, дорогая моя? - Вы не должны меня бранить, что я не открыла вам тайны до того, как сама узнала ее. - Опять вы совершенно правы, обещаю вам от всего сердца. - И он подписался также и под этим условием. - Теперь, мой друг, - говорю, - мне остается поставить вам только одно условие, именно: так как это дело не касается никого, кроме меня и вас, то вы не должны открывать его никому на свете, за исключением вашей матери; и поскольку я замешана в этом деле в такой же степени, как и вы, хотя так же, как и вы, невинна, вы не должны поддаваться гневу после моего признания, не должны предпринимать без моего ведома и согласия ничего такого, что пошло бы во вред мне или вашей матери. Это немного удивило его, он четко записал произнесенные мной слова, но много раз их перечитывал перед тем, как подписать, колебался и повторял: "Во вред моей матери! Во вред вам! Что за чудеса!" - однако в конце концов подписался. - Спасибо, мой друг, - говорю, - больше мне не нужно от вас письменных обещаний, но так как вам предстоит сейчас услышать о самом неожиданном и поразительном событии, которое когда-либо случалось в какой-нибудь семье, то прошу вас дать мне слово, что вы примете мои слова хладнокровно, сохранив присутствие духа, как подобает рассудительному человеку. - Сделаю все возможное, - говорит, - при условии, что вы перестанете томить меня: я до смерти напуган всеми этими предисловиями. - Слушайте же, - говорю, - помните, я вам когда-то сказала в сердцах, что не являюсь вашей законной женой и что наши дети незаконные; теперь же спокойно, но с большим огорчением должна вам сообщить, что я ваша родная сестра, а вы мой родной брат и что оба мы дети нашей доныне здравствующей матушки, которая находится в этом доме и знает, что я говорю чистую правду. Увидя, что он бледнеет и взгляд его становится диким, я сказала: - Вспомните о своем обещании и сохраните присутствие духа: ведь вы не можете меня упрекнуть, что я недостаточно подготовила вас. Все же я позвала слугу и велела подать мужу рюмку рому (самое употребительное в тех местах подкрепляющее средство), потому что он терял сознание. Когда он немного оправился, я сказала: - История эта, как вы сами понимаете, требует длинного объяснения; запаситесь же терпением и приготовьтесь выслушать ее до конца, я постараюсь быть краткой. И я рассказала ему все, что сочла нужным, остановившись подробно на том, что узнала от матери. - Теперь, друг мой, - закончила я, - вы понимаете, почему я поставила вам условия, видите, что я неповинна и не могла быть повинна в этом несчастье и что я ничего не знала о нем раньше. - Вполне в этом уверен, - ответил он, - но ваше открытие поразило меня как громом. Однако я знаю средство, как поправить дело и положить конец всем вашим затруднениям, так что вам не придется уезжать в Англию. - Ваше средство, должно быть, не менее удивительно, чем все остальное, - сказала я. - Нет, нет, ничего не может быть проще. Я один всему помеха. Он произнес эти слова с каким-то странным выражением, но я не придала им веры, будучи вполне согласна с распространенным мнением, что люди, совершающие подобные вещи, никогда о них не говорят, а кто говорит о них, никогда их не совершает. Но горе его еще не достигло предела; я заметила, что он становится задумчивым и печальным, словом, как мне показа ось, мысли его начинают путаться. Я старалась успокоить его, посвящая в придуманный мной план действий, и иногда он держался мужественно и давал мне дельные ответы, но горе угнетало его, и он дошел до того, что дважды покушался на свою жизнь, причем раз чуть не удавился; если бы вовремя не вошла в комнату мать, все было бы кончено, но с помощью слуги-негра мать разрезала веревку и привела его в чувство. Жизнь у нас в доме шла теперь очень печально. Жалость к мужу начала оживлять во мне чувство, которое я прежде питала к нему, и всеми доступными способами я искренно искала примирения; однако мое признание, видно, подействовало на его умственные способности, он заболел и стал чахнуть, хотя болезнь его, к счастью, оказалась не смертельной. В этом ужасном положении я не знала, что предпринять; казалось, что дни его сочтены, а значит, я могла бы снова очень выгодно выйти замуж, если бы осталась в тех местах, но душа моя тоже не знала покоя; мне страстно хотелось вернуться в Англию, без этого мне жизнь была не мила. Наконец мой муж, которому становилось все хуже и хуже, уступил моим неустанным просьбам и дал согласие; теперь дорога была для меня открыта, и при содействии матери я запаслась к отъезду хорошими товарами. Расставаясь с братом (так я должна теперь называть его), я с ним условилась, что по моем прибытии на родину он пустит здесь слух, будто получил известие о моей смерти, и сможет, таким образом, жениться, если пожелает. Он обещал относиться ко мне впредь по-братски и помогать мне до самой моей смерти, а если он умрет раньше, то оставит матери достаточно средств, чтоб ока могла оказывать мне поддержку как его сестре; и кое-что он сделал для меня, когда я его о том попросила, но это вышло так неловко, что доставило мне немало огорчений, как вы узнаете в свое время. Я уехала в Англию в августе после восьмилетнего пребывания в той стране; теперь меня ожидали новые испытания, столь горькие, что немногим женщинам довелось испытать что-нибудь подобное. Плавание наше было довольно счастливым до самых берегов Англии, которых мы достигли через тридцать два дня, но тут нас два или три раза потрепало бурями: одна из них пригнала наш корабль к берегам Ирландии, и мы пристали в Кинсейле. Там мы стояли тринадцать дней и, запасшись кой-каким провиантом, снова вышли в море и снова попали в бурю, которая сломала нашу грот-мачту, как говорят на морском языке. Но в конце концов мы бросили якорь в Милфорде, в Уэльсе. Хотя оттуда было далеко до места нашего назначения, однако, почувствовав под ногами твердую почву Британии, я решила больше не доверяться морю, оказавшему мне такой недружелюбный прием, поэтому, выгрузив на берег свои пожитки и взяв с собой деньги, накладные и другие бумаги, я отправилась в Лондон сухим путем, предоставив кораблю без меня продолжать свое плавание: местом его назначения был Бристоль, где жил главный контрагент моего брата. Через три недели я приехала в Лондон, где скоро получила известие, что корабль прибыл в Бристоль, но в то же время, к своему прискорбию, узнала, что из-за жестокого шторма и потери грот-мачты он получил серьезные повреждения и значительная часть груза испорчена. Я очутилась теперь в новой обстановке, которая казалась очень неприветливой. Я уехала, распрощавшись с семьей навсегда. Груз, который я привезла с собой, представлял бы, правда, крупную ценность, если бы был доставлен в исправности, и при помощи вырученных за него денег я могла бы прилично выйти замуж, но теперь все мое состояние сводилось к двум- или тремстам фунтам, и не было никакой надежды на его прирост. Я не имела ни одного друга, больше того, ни одного знакомого, так как считала совершенно невозможным возобновлять прежние знакомства; что же касается ловкой подруги, которая когда-то выдала меня за богатую невесту, то, как мне удалось выяснить, не называя себя, она умерла, и ее муж тоже. Забота о привезенных мной товарах вскоре заставила меня предпринять поездку в Бристоль, и во время хлопот по этому делу я часто развлечения ради наезжала в Бат: я была еще далеко не стара, и нрав у меня каким был веселым, таким и остался; лишившись средств и ставши в некотором роде искательницей приключений, я ожидала какого-нибудь счастливого случая, который поправил бы мои дела, как это бывало в прежнее время. Бат - место элегантное, дорогое, где на каждом шагу ловушки. Я ездила туда, по правде говоря, с единственной целью поискать, не подвернется ли там что-нибудь, но заявляю чистосердечно, что намерения у меня были самые честные, и мысли мои в первое время вовсе не были обращены на путь, по которому я позволила направить себя впоследствии. В Бате я оставалась весь сезон, как там принято говорить, и завязала несколько неудачных знакомств, которые скорее толкнули меня на безрассудства, позднее совершенные мной, чем удержали от них. Я жила в свое удовольствие, принимала хорошее общество, то есть веселое и изысканное; но с прискорбием обнаружила, что этот образ жизни грозит мне разорением и что при отсутствии твердого дохода трата основного капитала является опасным кровопусканием. Впрочем, я старалась прогнать эти грустные мысли и ласкала себя надеждой, что еще подвернется благоприятный случай. Но я избрала для этого очень неудачное место. Я была теперь не в Редриффе, где стоило мне прилично обосноваться, и какой-нибудь солидный капитан или другой мужчина с положением мог бы попросить моей руки; я была в Бате, где мужчины находят иногда любовницу, но очень редко ищут жену; потому все частные знакомства, на которые женщина может там рассчитывать, всегда бывают такого рода. Начало сезона я провела недурно: хотя и завела знакомство с одним господином, приехавшим в Бат развлекаться, но не соглашалась ни на какие низкие сделки. Я отклонила несколько случайных предложений и действовала довольно ловко. Я не была настолько развращена, чтобы вступить на путь порока из одной любви к нему, а с другой стороны, ни одно из сделанных мне предложений не соблазняло меня, так как не отвечало главной моей цели. В течение этого времени я сблизилась также с женщиной, у которой поселилась; нельзя сказать, чтобы она держала публичный дом, однако была чужда каких-либо нравственных правил. Я вела себя у нее так хорошо, что на мое доброе имя не легло ни пятнышка, и все мужчины, с которыми я водилась, были настолько безупречны, что я не навлекла на себя ни малейшего нарекания; никто из них, по-видимому, не думал, что ко мне можно обратиться с ле