Еще как, - сказала она. Видно, ей хотелось меня поцеловать. Я сказал: - Ну, сна теперь уже не будет! Надо умываться! Так послезавтра увидимся? Приходи меня смотреть! Она сказала: - Обязательно! И когда она проходила, я взял ее за плечи и тихонько сжал. Она сказала: - Пусти, задушишь. Улыбнулась счастливо и ушла. А я оделся, привел себя в порядок и пошел в цирк. Напряженный, горячий денек предстоял сегодня всем артистам, нужно было распаковаться, прорепетировать, отгладить костюмы, приготовиться к манежу, договориться о своих особых "условностях" с Борисом, потолковать с электриком, занять гардеробную или место в ней, объяснить работу униформистам, в общем, сделать тысячу тысяч дел, таких мелких и таких важных, таких спешных и неотложных. И едва только я вышел из своей комнаты, меня тут же охватила эта бодрая, деятельная и рабочая атмосфера утреннего цирка, к которой я привык с детства и которую так любил. Уже на лестничной площадке я увидел, как разминалась Валя Нетти, это она делала что-то вроде утреннего класса, костюмчик на ней был самый неказистый, и вся она без грима была худенькая и мокрая, и работала она насмерть, не щадя себя, держась за перила лестницы попеременно то левой, то правой рукой. Увидев меня, она улыбнулась и помахала мне, и я не стал ей мешать, ответил ей и пошел в манеж. Занавески обе были раздернуты, униформисты сновали в разные стороны, взлаивали чьи-то собачки, лязгали какие-то никелированные столбики, кто-то кому-то что-то кричал, кто-то ругался, поминутно вспыхивал то красный, то синий, то зеленый и белый свет - это проходили партитуру эффектов засевшие в своей кабине электрики. В манеже сегодня было особенно шумно, потому что прорепетировать в манеже всегда лучше, чем в коридоре, а манеж редко бывает свободным; и хитрый Борис разрезал невидимым ножиком арену на точные дольки, как в конфетной коробке, и в каждой такой дольке артист репетировал, и повторял, и гранил, и шлифовал свой ответственный трюк. Да, здесь сейчас много артистов нашего всемирно прославленного цирка. Эти люди слышали горячие аплодисменты на аренах всего мира. И я знал, что я равноправный в этом горячем братстве, это поддерживало меня, помогало мне! Люди встречались, здоровались и окликали друг друга, и все это вместе взятое удивительно напоминало мне Запорожскую Сечь: "А, это ты, Печерица! Здравствуйте, Козолуп! Здорово, Кирдюг! А что Бородавка? Что Колопер?" Ей-богу, было здорово похоже! - Ну, как там сборы? - А как вы проходили? - Ты не встречал Валези? - У Маляренко умерла шимпанзиха! Мимо меня пробежал совсем запарившийся Борис. Он сказал: - После, когда кончится эта шебурда, найди меня. Не пропадай. Я сказал: - Ладно. - И пошел к форгангу, и встал, опершись плечом о стойку. Я хотел посмотреть на работу. Слева от меня, на местах, сидел высокий и седеющий, похожий на мексиканца из ковбойских фильмов человек. Перед ним стоял юноша в светло-сером костюме. У него был абсолютно не цирковой вид, особенно не нашими казались прямоугольные стекляшки пенсне, каким-то чудом держащегося на пипочке-носике юноши. Мексиканец же этот был популярным у цирковых артистов человеком, это был режиссер Артур Баринов, умница и насмешник, и сейчас в этом шуме и гаме он занимался со специально приглашенным драматическим артистом, который должен был читать монолог перед началом программы, - Артур был специалистом-постановщиком этих прологов, или, как говорят в цирке, парадов. - Ну! - сказал Баринов. - Читайте текст. - Сейчас, - сказал драматический артист; он встал, откашлялся и душевно прочитал: Пусть солнце нашей дружбы вечной Льет на арену яркий свет! Примите ж наш привет сердечный, Наш артистический привет!!! Сколько помню себя в цирке, всегда в прологе читают такие кошмарные стихи. Можете их заказать Мискину иди Зименскому, начинающему Кускову или академику Сельскому, все равно стихи для парада будут бутафорские, неживые, гремящие и фальшивые, прямо не знаю, в чем тут дело, просто заколдованное место. Сейчас Артур учил молодого артиста искусству чтения стихов. - Ну кто так читает? - спрашивал он, нещадно шепелявя. - Вас же не слышно! Когда читаешь в цирке, нужно орать! Понимаете - орать! И вертеться нужно вокруг себя, потому что, те, кто сзади вас сидят, они тоже платили деньги! Цирк-то круглый. - Юноша опять прочитал несчастные стихи, и опять Артуру не понравилось. - Кто вас учил?! - закричал он, и в углах его шепелявого рта сбежалась пена. - Где вы учились, я вас спрашиваю? Молодой человек холодно посмотрел на него. Из глаз его сочилось презрение. - Я учился во МХАТе, - надменно сказал юноша. - Это звучит драматично, - сказал Артур, - "Я учился во МХАТе!", "Я убит подо Ржевом!". Ну, ничего, не горюйте! - ободрил его Артур. - Здесь вас научат настоящему делу. Я отвернулся от них и стал смотреть в манеж. Там репетировал сальто на ходулях молодой Конойко. Это трюк исключительной силы, и, по-моему, я никогда такого не видел. Он повторил его несколько раз, и всякий раз безошибочно, точно, все выходило как нельзя лучше, ни разу не сорвался, и красивый какой парень, все вместе просто блеск. Лучшего и не надо. Конойко ушел спокойно и деловито, нисколько не рисуясь. Он прошел мимо Васьки Горюнова, тог стоял в "мертвой точке" - на левой руке, и Конойко сказал что-то Ваське, и тот ему ответил, а что, я не расслышал. Васька вот так, на левой руке, может пропрыгать на Центральный телеграф и обратно - это признанный чемпион жанра. Где-то слева репетировал Лыбарзин, видно, ему хотелось подтянуться, он кидал семь шариков, и у него даже иногда получалось. Хотя все-таки часто "сыпал", и мне смотреть на него все равно было тошно. В самой его манере есть что-то тошнотворное. Убейте меня, а есть. Прав "Пензенский рабочий". Я отвернулся и увидел дедушку Гарри. Он вышел в каком-то полувоенном пиджачке и в валенках, держа в одной руке лонжу, а в другой - ручку своей маленькой внучки Сони. Дедушка сел на барьер, как садятся в деревне дедушки на завалинке, быстро и по-хозяйски деловито снял с девчушки платьице, она осталась в детском трико. Затем дедушка опять очень сноровисто и ловко захлестнул лонжищу вокруг Сонечкиной талии, широко раздвинул ноги, уселся поуютнее и сказал: - Алле! Девочка стала крутить арабское колесо в таком темпе, что я глазам своим не поверил и пошел к ним и стал за спиной дедушки. Нельзя было даже разглядеть ее тельце, она вертелась, как спица в велосипедном колесе, такая маленькая! Это не по годам, ведь надо же и мускулы для этого иметь, а она вертелась, как огонек, мелькала, как белочка, гибкая и ловкая. Дедушка сказал: - Ап! Сонечка остановилась. Личико было у нее напряженное, но она улыбалась. Во что бы то ни стало. Она понимала, что она артистка, и она хоть умри, а должна улыбаться. Я сказал: - Ай, браво! Дедушка Гарри обернул ко мне свое доброе монгольское лицо. Увидев меня, он сказал удивленно: - Коля? Ты? - Я вчера приехал. Ну и девчонка у вас! Люкс! Он сделал равнодушное лицо, отстегнул девочку и сказал ей: - Ступай, отдохни. - И когда она убежала, укорил меня: - Нельзя. Не балуй. Испортить - две минуты. Я сказал: - Надо же приободрить. - Без тебя знают, - сказал он с неудовольствием. - Ну, как дела? Ты из Ташкента? Что там? Я сказал: - Все хорошо. Только старому Алимову Каурый руку откусил, кисть.. - Знаю, - сказал дедушка Гарри, - это уже полгода известно. Остывшие новости. Он помолчал, пожевал губами и заявил: - Хорошему человеку не откусят... Не любил старика Алимова наш дедушка Гарри. Он у него в молодости берейтором служил, и, говорят, Алимов здорово затирал дедушку, не выпускал его в манеж, хотя дедушка был серьезный дрессировщик, почище своего хозяина. Далекая это была история, а вот, поди ж ты, еще горела обида в сердце дедушки, тлела под пеплом годов и сейчас дала искру, и я хотел было засмеяться, но не такое было лицо у дедушки, чтобы смеяться, и я сдержался. Мы еще побеседовали с ним о том о сем, но мне не сиделось, мне все хотелось найти Бориса и условиться о моем номере окончательно, и я совсем уже собрался идти, но тут ко мне подскочила сама наша огромная Амударья - она закончила здесь свои выступления и уезжала не сегодня-завтра. Огромная женщина, центнера полтора, не меньше, она подбежала и сунула мне свою мужественную руку. Мы не виделись с ней года три, но для Амударьи это было неважно, она затрещала, как будто мы ни на минуту не расставались с ней, прямо сходу: - Коля, очень хорошо, что я тебя встретила! Коля, ты возьми общественное поручение: здесь нужно усилить культработу. Коля, это безобразие! За два месяца, что я здесь пробыла, ты не поверишь, Коля, я знаю, но это правда, даю слово: здесь не было организовано ни одной лекции по эстетике. Коля, так нельзя! Мы артисты, Коля! Мы передовой отряд советской интеллигенции. Коля, обещай! Ты нажмешь, ты возьмешь их за горло, кровь из носа, а лекции и экскурсии должны быть! Коля, да? Коля? - Ладно, прослежу, - сказал я. - Вконец замоталась, - сказала Амударья, вновь устремившись куда-то, - у меня еще сто дел - конец света. Пока. И она исчезла, а я подумал, что теперь увижу эту чудачку сравнительно скоро - еще годика через два, если не через три. - Вот, - сказал дедушка Гарри, - совсем недавно, на самаркандском базаре, в дырявом балагане у нее был оригинальный номер. Какой-то байбак палил в нее из пушки, и полупудовые ядра шлепались об ее спину, как груди об матрац. А теперь подавай ей эстетику, без эстетики эта интеллигентка сдохнет. - Люди растут, дедушка, - сказал я старику, - люди растут, и наша Амударья вместе с ними. Не по дням, а по часам. - Да, - сказал дедушка Гарри, - да, ты прав. И он медленно и печально закрыл глаза. Ему, наверно, уже больше восьмидесяти было, и вот из-за этого он и грустил. Я извинился перед ним, простился, еще раз похвалил внучку и пошел к Борису. 13 Инспекторская комната у самого выхода в манеж, пять ступенек книзу, то ли ромб, то ли параллелограмм, столик, стулик, телефон, вешалка, зеркало, и все. Борис сидел за столом, рядом с ним Жек и, облокотясь на столик, стоял Башкович. Они все трое, как по команде, подняли головы и смотрели, как я спускаюсь. Борис сказал: - Посиди еще немного, вот сейчас программу утрясем. Жек улыбнулся мне, а Башкович подошел и пожал руку с серьезным и даже торжественным выражением. - Здравствуйте, Николай Иванович, - сказал Башкович торжественно. - Здравствуйте, Григорий Ефимович, - ответил я. Он еще торжественней повернулся и пошел к столу. Такая же узкая спина у него была, такое же приподнятое левое плечо, так же удивительно вразлет торчали уши, и так же неуверенно ступали ноги, как тогда, когда поразительно метко и на веки вечные окрестил его Долгов. Это было давно, шла война, я уже стал подрастать, и меня включили в фронтовую бригаду, уже и рыжим выходил и акробатом-эксцентриком - номерок смонтировал, и, в общем, в этот день нашу бригаду собрали в кабинете художественного руководителя Михаила Васильевича Долгова. Он славный был человек, высоченный, с козлиной бородкой, и он любил и понимал смешное. Да и сам был остер, горазд на словечко. Вот мы тогда сидели у Долгова в кабинете и слушали его напутствие. Долгов сказал: - Ну, вот и все. А бригадиром и, значит, вроде директором будет у вас Башкович, Григорий Ефимович. Мы уже знали тогда Башковича, знали, что он способный по административной части, простой, сговорчивый, и встретили это назначение сочувственно. Кто-то даже попытался похлопать, но тут встал сам Башкович и неожиданно сообщил: - Михаил Васильевич, я не смогу принять эту бригаду. Я сегодня получил повестку. Ухожу на фронт. Долгов ничего ему не ответил. Он набрал какой-то номер телефона. Он сказал: - Товарищ подполковник? Здравствуйте. Это Долгов говорит. Извините, что отрываю, но у меня к вам неотложное дело... А вот: вы прислали повестку тут нашему одному работнику, а он нами направляется на работу во фронтовую бригаду, так нельзя ли... Что? Какая у него военная специальность? Долгов сделал паузу, разом вобрал в себя и оценил горестную фигуру похожего на ржавый гвоздь Башковича и молниеносно подвел итог: - Его военная специальность - движущаяся мишень! Много есть прозвищ в цирке: Повидло, Карло, Дважды Пусто. Все это чепуха, самодеятельность. Вот Долгов Михаил Васильевич, тот умел прямо в яблочко. ...Сейчас Башкович сидел за столом инспектора манежа, и все трое они устроили "совет в Филях". Они перекидывали нас, простых смертных, нас и наши номера с места на место, тасовали, примеряли, перетряхивали и раскладывали, как карты в пасьянсе. Трудно составить программу, чтобы она шла по нарастающей линии, чтобы интерес зрителя не падал и чтобы вся эта чисто художественная задача совмещалась бы с технической: с уборкой аппаратуры, с установкой ее, и тут сам черт ногу сломит, тут, брат, надо знать, как это сделать - и чтобы волки сыты были и овцы, по возможности, целы. Наука. Я сидел и терпеливо ждал Бориса и думал, что вот в другое время я бы спокойно сидел в буфете и дожидался решения своих дел, а теперь я туда не могу пойти, не надо, это и мне и ей будет очень несладко. - Ну, так, - сказал Борис, - в общем-то так, но возможны варианты. - Он поднял голову. - Коля, - сказал он, - ты переехал. - Куда? - спросил я. - В конец второго отделения, - сказал Жек, - вон куда. - После бронзовых Матвеевых вы пойдете, Николай Иванович, - пояснил Башкович. - Манеж будет уже убран, он будет чистенький, с рындинским ковром, аппаратура Раскатовых уже висит загодя, и вы сможете работать спокойно. - Ни граблей, ни клеток, ни лязга, ни грохота, - сказал Жек, - санаторные условия. - Во время вашего выступления все внимание зрителей будет отдано вам, Николай Иванович, - снова вставил научную реплику Башкевич, - ничто не будет отвлекать зрителей, и вам будет легко контактировать с залом. - Куда угодно, - сказал я, - хоть к черту на рога. - Это вместо благодарности, - откликнулся Жек. - Не с той ноги встал? Что случилось? - Борис внимательно смотрел на меня. Я не отвечал. Зазвонил телефон. Борис снял трубку. - Да. Там кто-то квакал внутри, и Борис вдруг протянул трубку мне. - Тебя. О, черт! Неужели я жду от нее звонков? Я сам себя ненавидел, когда брал трубку. Я сказал: - Ветров. Там сказали: - Ты завтракал? Если нет, подымись ко мне. Я сказал: - Чтоб ты пропал! Пугаешь только. Не мог зайти за мной, что ли? Он сказал: - Придешь? - Сейчас, - сказал я. - Из буфета? - спросил Жек. - Русаков, - сказал Борис. - Я пойду поем, - сказал я. - Значит, все, как вы сказали. Принято к сведению и исполнению. Башкович подошел ко мне и пожал мне руку. - До свидания, Николай Иванович, - сказал он торжественно. - До свидания, Григорий Ефимович, - ответил я. 14 Они занимали самую большую гардеробную в главном коридоре, и, когда я пришел, все они сидели за столом. Видно, хотели есть и ждали меня. Надежда Федоровна, хотя и пополневшая, но все равно красивая, хозяйничала. Она положила мне на тарелку огромный кусок яичницы - на столе стояла сковорода величиной с таз. Татка сидела напротив меня, она у них единственная была, мать тряслась над ней, закармливала и кутала немилосердно. И сейчас Таткина голова, шея, грудь и плечи были спеленуты цыганской шалью. На полу бегали дворняжки-щенята Нарзан и Боржом. Их жестоко щипал свирепый гусенок Иван Иваныч. Эта троица представляла собой личную труппу Татки. Сам же Русаков, вождь и глава этого табора, высокий и молодцеватый, немного обалдевший от перелета, сидел в нарядной стеганой куртке за столом, поминутно глотал слюну и сжимал ладонями уши. Он только что приехал с аэродрома. За его спиной, цепко держась корявыми лапами за спинку стула, торчал попугай Кока. Он, видимо, очень был рад приезду хозяина и в знак салюта ежесекундно приподымал и распускал на темечке свой хохолок. Как будто вырастали пучки молодого лука. Роза сидела на полу у ног повелителя и главы. Иногда она деликатно касалась его колена лапкой. Русаков давал ей сахару и не глядя пошлепывал по гладкой, лишенной шерсти коже. Она была африканская собака - Роза, и в лиловых ее глазах плясало веселье. Динка сидела в клетке. Ей было плохо. Негромкий, но сухой и скребущий грудь кашель мучил ее. Она завернулась в полосатое одеяльце и смотрела на нас укоризненно, неласково и отчужденно. Иногда она передвигалась, чтобы устроиться поудобнее, отворачивалась от нас к стенке, и тогда были видны два красных помидора ее задика. Вошел Панаргин и подробнейшим образом пересказал Русакову все наши вчерашние приключения. - Молодцы, ребята, - доктора, - сказал тот, великодушно помахав рукой, - выношу благодарность. - Служим трудовому народу! - сказал я и выпучил глаза. Специально для Татки. Панаргин еще стоял. - Вольно, оправиться, огладить лошадей! - крикнул Русаков с кавалерийской оттяжкой. - Садитесь, товарищ Панаргин. - Он пододвинул Панаргину табуретку, тот сел. Надежда Федоровна немедленно положила ему еды. - А вы почему синий стали, дядя Коля? - хрипло сказала Татка. - Чтоб смешней, - сказал я. - Вам сколько лет? - Сто одиннадцать, - сказал я. - Ничего, еще молодой, - сказала Татка, - я за тебя замуж выйду. - А пока давай ешь, - сказал я. - Она у нас артисткой будет, - сказал Панаргин. - Ты в балете будешь, Татка? Или в цирке, как папа? - Я певица буду, - прохрипела она. - Вон Петька Соснин стал певцом. Он, говорят, на верблюде скачет, а сам в это время поет. Лично я не видела - люди говорят. Он способный. - Она поковыряла в тарелке и добавила завистливо: - Плевала я на его способства. Я в опере петь буду. - Дай Динке черносливу, - сказал Русаков, - ведь она голодом изойдет, ума не приложу, что делать. Татка пошла к клетке и стала совать туда лакомства. Динка с отвращением отталкивала их. - Она, папа, скучает, - сказала Татка, - она немножко хворает, но больше всего она скучает, папа. - Ты почему так думаешь? - сказал Русаков. - Она, бывало, и раньше кашляла, но когда ты отдал Лотоса, она заскучала. Я заметила. - Может быть, вправду? - задумчиво посмотрел на Панаргина Русаков. - Подсажу к другим, ведь не чахотка же у нее... Вдруг Татка права? - откликнулся Панаргин. - А как же, - сказала Надежда Федоровна, - она папина дочка, она животных чувствует, яблочко от яблони... Она с гордостью посмотрела на Татку. И Русаков тоже. В это время, не знаю, ему есть захотелось, что ли, только мы вдруг увидели, что попугай Кока направился своей матросской походочкой к сковороде. Он шел, легонько посвистывая, и пошатываясь, и выставив свой нос, похожий на консервный ножик. Русаков закрыл лицо руками. - Ай! - сказал он громко, неподдельное горе и отчаяние были в его голосе. - Что я вижу? Кока опять на столе? Он залез на стол? Ай, как стыдно! Нельзя! Ведь воспитанные попугаи никогда не ходят по столу! Стыд! Позор! Срам! Кока на столе? Стыдобушка! Кока затоптался на месте, и я никогда в жизни не видел и, наверно, не увижу более смущенного попугая. Мне показалось, что он покраснел. Быстро и неловко ступая меж солонок и вилок, Кока воровато побежал со стола, прыгнул к Надежде Федоровне на колени, вскарабкался по ней на спинку стула, устроился там и вдруг захорохорился, в нем что-то забурчало, и мы услышали: Чижик-пыжик, Где ты был? На Фонтанке Водку!.. Здесь он ни с того ни с сего устроил вдруг нелепую антимузыкальную паузу. - Пил! - вдруг крикнули Татка, Надежда Федоровна, Панаргин и Русаков. Они с полминуты напряженно смотрели на попугая. Но тот молчал. - Двух медвежат! - сказал с досадой Русаков. - Двух чудных медвежат слупил с меня этот алчный старик Кудряшов за такую бездарность... И я доверчиво ему их отдал. Я думал, не может быть, чтобы попугай не смог выучить только одно словечко - "пил". О, кто-кто, думал я, а я его выучу! И вот полюбуйтесь! Я сказал: - Спасибо, Надежда Федоровна, пойду. - Уже? - сказал Русаков. - Ночь не спал, - сказал я. - Ты... еще приходите... - сказала Татка. Надежда Федоровна проводила меня до двери. - Ты что, Коля? - сказала она. - А что? - сказал я. Она долго смотрела на меня. Я молчал. Она сказала: - У тебя глаза как у Динки... 15 Я прошел к себе. Тихо было в моей комнате, как в каюте, корабль шел своим маршрутом, а здесь тихо и можно отдохнуть. Я сел на низенький стул, стоявший подле диванчика, и решил сделать генеральный осмотр реквизита, гардероба, бутафории и прочего моего имущества. Я выдвинул чемодан и стал вынимать вещь за вещью, встряхивать каждую и разглядывать ее на свет, и делал это придирчиво, чтобы, если что не так, отложить в сторону и починить. Я умел ремонтировать свои вещи без посторонней помощи; шил я не хуже любой мастерицы, и стирал, и гладил, и умел парик завить на любой фасон, знал картонажную работу, вертел и заряжал хлопушки, мастерил "батоны" - палки, которыми можно небольно ударить партнера, конструировал разные мелкие машинки для "чудес", например сковородки, из которых можно было вытащить живого кролика, все это было ерундой для меня, жизнь научила, товарищи, родители, потому что неинтересно бегать по городу в поисках мастера, который сумел бы сделать такой пустяк, как музыкальную суповую ложку или соску - она же автомобильный гудок. Все эти насущные вещи цирковой артист, если он любит дело и воспитывался в хорошей цирковой семье, должен делать сам. И когда я подумал о семье, снова вечная тяжесть легла мне на душу, и сдавило грудь, и дернуло, словно кто кастетом ударил по голому сердцу. Зачем я уехал тогда из Львова в пионерский лагерь у моря? Ведь я не хотел, не хотел, и хотя я уже большой был и крепкий, и цирковой все-таки, и когда падал и расшибался на репетициях, никогда не ревел, - а тут ревел, не хотел ехать в лагерь, а мама велела, она говорила, что я счастья своего не понимаю, что я должен прыгать от радости и быть благодарным директору Проценко, и председателю месткома - не помню фамилии, - и всей Советской власти, что я поеду к морю, там загорю и отдохну, и что это счастье, и что месяц это не срок, и пусть я не дурю, они мне будут писать и ждать меня в июле обратно во Львов. Она меня проводила и держала Алешку за ручку, а ему было три года тогда, и я целовал его тугую щечку и все подтягивал ему съезжавший носок на толстую ногу, толстую, точеную и блестящую, как ножка какого-нибудь столика или дивана. Но я не вернулся тогда домой в июле, а лучше бы я погиб вместе с мамой и отцом и маленьким Алешкой, он так вкусно пахнул по утрам и такой был смышленый и нежный, и он погиб вместе со всеми тогда. Фашисты не пощадили их никого, и я этого не в силах забыть, пусть я тысячу лет проживу и потом умру и воскресну снова через две тысячи лет, все равно не будет, не будет, не будет в душе моей им прощенья, не будет во веки веков. Я сидел так и рассматривал свои парички и жилетки и прочие разные бирюльки, и это меня успокаивало и наполняло каким-то чувством Добра и Дома, теплым чувством Ремесла и Умения, ощущением общности с людьми, которые делают и умнейшие машины, и игрушки, и науку, и весь этот живой и трепещущий мир, и самое искусство делают вот так просто, этими своими двумя ловкими, все понимающими руками. Я подумал, что ничего на свете нет умней, и добрей, и одаренней человеческих рук. И еще я подумал, что эти мысли уже думались до меня, это тоже хорошо, значит, они общие для всех людей, и это еще лучше. Это меня вполне устраивает. Тяжелого реквизита у меня было мало, все вещи легкие, не громоздкие. Это мой непреложный закон. Я считаю, что я должен играть сам, должны играть моя душа, мое тело, мое лицо, а не преувеличенные, грубые, "смешные" предметы. Отсюда у меня и сложилась Главная Мысль, Главный Принцип, вся симпатия моя, влечение и направление в моей работе. Я терпеть не могу такие номера, где клоуна бьют по голове молотком, или разбивают о его лоб сырые яйца, или для вящей потехи ему вонзают в лысину топор, и короткая очередь выстрелов вылетает из его противоположной стороны. Я этого не люблю и стараюсь строить свое выступление так, чтобы люди не надо мной смеялись, а мне, моей выдумке, моему озорству, моему умению видеть смешное и показывать это смешное другим. Люди не жалеть меня должны, а гордиться мной, радоваться за меня, любить меня за то, что я ловкий и стою за правду, за то, что я сильнее подлости и коварства, что у меня есть достоинство и я умею его защищать. Они должны меня любить так, как они любят Солдата из народных сказок, смекалистого солдата, который сумел сварить щи из топорища. Они должны любить, меня так же, как они любят справедливо-плутоватого мужика, что делил гусей, или как работника Балду, который хоть и называется Балдой, а гляди ты - умнее и попа, и самого черта, и кого угодно. "Вот так, таким путем, в таком духе и в таком разрезе. Это, высокоуважаемые коллеги, на мой взгляд, самый верный путь в развитии нашей, советской клоунады. Все, товарищи, я кончил..." Я перестал возиться с чемоданом, все мое барахлишко было в порядке, я встал и снял со стены мой любимый алый парик. Он давно просох, и я принялся его расчесывать. Фанерная моя дверь неслышно приоткрылась, и в щель просунулась худенькая мордочка Вали Нетти. - Дядя Коля, - сказала она, - здравствуйте. - Я тебя уже видел сегодня, - ответил я, - имел счастье. - Дядя Коля, у нас у одной артистки разорвался тапочек. Мы занимались - и вдруг подметка тррык! - и мешает заниматься. Прихватите ее, пожалуйста. Ведь вы умеете? - Я все умею, - сказал я. - Давайте сюда вашу тапку. Валя раскрыла дверь пошире и сказала, став к сторонке: - Ирина, иди! Та вошла. Я таких синих глаз никогда не видел. Постояв немного, она улыбнулась уголками губ и протянула длинную прекрасную руку. Я пожал ее. - Ирина, - сказала она. Я ответил ей. Она сняла с ноги тапочку, я взглянул: там было трехминутное дело. Я сказал: - Садитесь. Она села, закинув ногу на ногу. Маленькая ступня с тонкой лодыжкой и литыми, как пульки, плотно прилегающими друг к другу пальцами. Она сказала: - Это так неловко. Но Валя сказала, что вы хотя и большой артист, а добрый. Вот я и решилась. Еще раз простите меня. Я достал дратву, щетинку, воск и шильце. - Так вот вы какой, знаменитый дядя Коля, - сказала она. - И как это так получилось, что я никогда не видела вас в манеже? - Не велика беда, - сказал я, - еще успеете! - Еще нахохочешься, - сказала Валя. - Я вижу вас впервые, - сказал я, - какой жанр? Впрочем, постойте, я скажу сам. Я вспомнил, что сегодня сказала мне Нора, вспомнил ящики во дворе и снова увидел ее длинные руки и весь рисунок, все встало на место, и я сказал: - Воздух. Она спросила: - Вы знали? - Нет, - сказал я, - я не знал вас, но теперь знаю: Ирина Раскатова. Валя захлопала в ладоши: - Ой! Мнемотехника! - Да, - сказала Ирина, - просто чудеса... Просто чудеса... - Вы с Волги, - сказал я. - Опять чудеса! Откуда вы знаете? Откуда? Оттуда. Тебя твое "о" за три версты выдает. Раз. Борис говорил - два. Я сказал: - Да я вообще про вас все знаю. Наверное, мечтали быть физиком? - Нет, я думала - юристом. - Учились? - Третий курс... А потом художественная гимнастика в кружке, студии, встреча с Мишей... И вдруг такая перемена! Просто я везучая, - сказала она убежденно и строго посмотрела на меня. - Кем я была? Обыкновенная студентка с обыкновенными тройками. Никаких способностей - середняк. И вдруг эта встреча, он меня увидел, нашел, полюбил, стал учить, выучил, вытренировал, дал мне призвание, о! - Лицо ее разгорелось, она увлеклась и уже не стеснялась ни Вали, ни тем более меня. - Сколько в нем воли, и вообще какой он благородный и верный, замечательный, редкий человек - Миша! Первый раз слышу такой отзыв о Мишке Раскатове. Великая сила - любовь. Недаром говорят: "Любовь слепа". Нет, стой, к черту соседкины приговорки. Это там, где кухня, котлетки, луковый дух, это там так говорят. А скорей всего, это у меня слепая душа, что я не разглядел его до сих пор. Не разглядел и пошел повторять за всеми: "пижон", "стиляга". А он, наверное, другой, где-то там далеко, внутри, недаром так любит его эта красивая, чистая девочка. Я закрепил узелок и протянул Ирине тапочку. - Готово, - сказал я. - Получайте ваш хрустальный башмачок. Она, не раздумывая, протянула ногу, и я обул ее. - Спасибо, - сказала она, вставая. - Не за что, - сказал я. Она подошла поближе и наклонилась ко мне низко, почти присела, ведь я сидел на маленьком стуле, и ее глаза были прямо против моих. - Я не за тапочку, - сказала она, и я увидел нежность и благодарность в этой огромной синеве, - я за хрустальный башмачок. Валя Нетти уже открыла дверь и держала ее распахнутой. Ирина пошла за ней, но в дверях остановилась и сказала мне уже совсем просто и дружелюбно, как говорят люди старинному своему знакомцу, приятелю и другу: - Приходите завтра в двенадцать нашу репетицию смотреть. Я сказал: - Обязательно. Тогда она как будто вспомнила: - А вы когда будете репетировать? И мы бы пришли. - Хочется посмеяться, - сказала Валя Нетти. - Вы меня уж прямо на представлении увидите, - сказал я, - вечером. Ведь я как раз перед вами иду по программе. Вот вы перед своим выходом и увидите меня. Через щелочку можно или сверху, где прожектор стоит, а еще лучше просто послушайте на ухо, как принимают. - Нет, послушать - это неинтересно. Я непременно своими глазами хочу, - сказала она. - Ну, еще раз спасибо! До завтра! - До завтра, - сказал я. - До завтра, - сказала Валя Нетти. 16 Я проснулся так рано оттого, что мне дьявольски хотелось есть. Вода под краном была студеная, голубоватая от холода, я умылся и вышел на улицу. Было уже часов восемь, я взял себе свежего хлеба в булочной и прошел на рынок, в молочный ряд. Жизнь уже кипела вовсю, и выстроенные в шеренгу стаканчики простокваши выглядели очень аппетитно. Я встал сбоку у прилавка и один за другим съел несколько таких стаканчиков. Потом я выбрал ряженку, она еще вкуснее простокваши, розоватая, нежная, освежающая, так бы и ел с утра до вечера. Дебелая молочница, хозяйка этого товара, смотрела, как я ел, и выражение ее лица было сочувственное и немного грустное, как будто ей все про меня было известно и понятно. Я расплатился с ней и прошел в другой павильон. Там пахло всем осенним Подмосковьем сразу - укропом, чесноком, рассолом, грибами и еще чем-то, и я купил десяток репок и вернулся в цирк, потому что мне нужно было повидаться с Лялькой. Завидев меня, она по традиции приветственно подняла хобот. У ног ее ползали Панаргин и Генка. Возле них, на полу, на промасленной тряпице, лежали огромные, похожие на кинжалы и серпы, ножи, железные щетки и рашпили. - Маникюр, - сказал Генка, кряхтя и кромсая Лялькину ногу. - Вот, дядя Коля, как слониха живет - почище любой графини! - Да, - сказал Панаргин. - В Индии недаром говорят: искусство танца, искусство живописи, ткачества, ювелирное искусство - все это ерунда по сравнению с искусством ухода за слоном. - Он кивнул мне головой и прополз под Лялькиным брюхом к другой, задней ее ноге. Ну что ж, выглядела она прекрасно, и мой утренний визит приняла благосклонно, и угощение проглотила молниеносно, все было в порядке, и я сейчас, пожалуй, только мешал им. Я отправился к себе. Чтобы сократить расстояние, я решил пересечь манеж, и как только вошел в зал, увидел, что в манеже уже работают двое каких-то мальчат, они репетировали партерную акробатику, и я остановился в проходе, у столба, чтобы, оставаясь незамеченным, посмотреть работу. Не очень-то они были способные, эти мальчата, или просто еще не очухались ото сна, только дело у них не ладилось, они падали ежеминутно, спотыкались, и простое арабское колесо выглядело у них у обоих, прямо скажем, кошмарно. Их тренировал Вольдемаров. Я смутно видел его горилью фигуру в первом ряду партера. Хозяйский сынок. До революции его папаша имел свой цирк где-то в провинции, хороший был жук, что и говорить. До сих пор наши старики вспоминают его с неприязнью. А сынок его теперь был руководителем номера "акробаты-прыгуны", и, видно, яблочко недалеко от яблони падает, дрянь был порядочная. Сейчас он орал на этих двух ребят за то, что у них не клеилась работа, объяснял, путано и нетерпеливо, и задергал бедняг начисто. Когда же наконец до него дошло, что мальчишки просто устали, он с досадой крикнул им: - Эх, плеточку бы сюда потолще! Живо бы все наладилось. Ну да ладно, черт с вами, отдыхайте. Мальчишки облегченно вздохнули и уселись на барьер. Один сел ногами внутрь, а другой ногами наружу. Ему этого делать не стоило, конечно. В цирке есть, до сих пор живет, примета, что нельзя сидеть спиной к манежу, ну, как нельзя свистеть на сцене, не принято это, неуважение к месту своей работы, за это часто влетает. И Вольдемаров сейчас же обрадовался поводу сорвать злость, подскочил к бедняге, сидящему ногами наружу, и дал ему довольно мощного леща. - Не сидеть спиной к манежу. Он тебя хлебом кормит. Мальчуган испугался и заплакал. Его товарищ обнял его за плечи, и они убежали. А меня бросило в жар. Мгновенно. Я этого не люблю. Ничего такого не люблю. Ненавижу. За это Я могу убить. Но в эту минуту я увидел, как из бокового прохода к Вольдемарову метнулась чья-то туманная тень. Раз, бац! Вальдемаров получил две классические, не цирковые, нет, а самые настоящие, жизненные оплеухи. Он зарычал, и страшные кулаки его сжались. Он двинулся вперед, совершенно закрыв от меня фигуру своего победителя. Я был уверен, что сейчас начнется грандиозная потасовка, но, к своему удивлению, увидел, что грозный Вольдемаров вдруг отступил и, громко захохотав каким-то картонным, деланным смехом, круто повернулся и вышел в главный проход. Теперь он перестал заслонять от меня эту незнакомую фигуру, которая только что, сейчас, надавала ему по морде, вступившись за ребенка. Я пристально вгляделся, и мне все стало ясно. Это была Ирина. 17 Ровно в двенадцать часов манеж освободили - Раскатовы должны были прорепетировать свой номер, и в партере стали появляться все свободные от работы люди. И несмотря на то что их было побольше ста, все равно цирк казался пустым, огромным и плохо освещенным. Люди садились поближе, в первые ряды, но я знал, где нужно сидеть, чтобы как следует рассмотреть работу, и я сел подальше, ряду в десятом, немного слева от выхода. Ирина появилась, одетая в какой-то будничный серо-коричневый халат, небрежно накинутый на плечи. Она остановилась у форганга и заговорила о чем-то с униформистом, стариком Жилкиным, не знаю, о чем они говорили, Жилкин смущенно разводил руками и тряс головой, видно, в чем-то отказывал Ирине. Она отвернулась от него, спокойно и безразлично, и стала глядеть на Мишу Раскатова, который неизвестно почему с утра пораньше нарядился в черный вечерний костюм с крахмальным воротничком, при галстуке и при булавке. Волосы его были набриолинены и причесаны туго-натуго, волосок к волоску. Они прямо-таки сверкали, и на левой руке Мишки, на безымянном пальце, еще сильнее сверкало большое кольцо, мужской обольстительный перстень. Где этот парень нагляделся? Где нахватался этого дешевого шику производства тысяча девятьсот тринадцатого года? Все это раньше называлось костюмом в "салонном жанре" - так полагалось выглядеть высококровному "аристократу цирка" и "королю воздуха", но в наше время это выглядит уже смешным и нелепым, и как Мишка не понимал этого? И пока я все это думал, наш вездесущий Жек в последний раз опустил и проверил трапецию, неподвижно укрепленную, некачающуюся, так называемую штейн-трапе. Мишка тоже принимал участие в этой работе. Я понял, что на этой штейн-трапе Ирина для начала покажет серию обязательных для воздушных гимнасток трюков и только потом, в финале, она пойдет на рекордный трюк и продемонстрирует "гвоздь" своей работы, знаменитый, поставленный Раскатовым "номер смертельного риска". Мишка что-то покрикивал властным голосом и делал великолепные жесты, посылал в разные места униформистов, и когда посылал, протягивал костлявый, загибающийся кверху палец. Ирина все еще стояла внизу у входа, она курила длинную папиросу. Лицо у нее было веселое и светлое, и я долго смотрел на нее, все не мог глаз отвести. Да, это была очень красивая и очень юная артистка цирка, артистка от рождения, артистка с головы до ног, от узкой и тонкой щиколотки до маленькой изящной головки с синими, спокойными и странно огромными глазами. Да, это была настоящая артистка цирка с прекрасными сильными руками, перебинтованными у запястий, с таинственной, пленяющей сердце улыбкой на розовых, словно очерченных губах с благожелательно приподнятыми уголками. Она долго так стояла, и я все любовался ею, униформисты все еще возились в манеже, и, видно, ей надоела эта возня, она что-то сказала Жеку негромко и повелительно, потом решительно сбросила на барьер серо-коричневый будничный свой халат. Стали видны ее нескончаемые эллинские ноги, и гибкая талия, и втянутый мускулистый живот. На ней надет был черный костюм, плотный и прилегающий, обтягивающий всю ее безупречную фигуру. Она попрыгала немного на одном месте, чтобы восстановить кровообращение, дать ему хлыста, что ли, и потом, остановившись, повела вокруг глазами, рассматривая немногих собравшихся в зале. Я смотрел на нее, и мы встретились глазами, и, узнав меня, она опять-таки для разминки побежала ко мне, вверх по ступенькам. Я задыхался, глядя, как она бежит ко мне, и встал ей навстречу. - Будете смотреть? - сказала она и протянула мне обе руки. - Да, - сказал я, - буду смотреть. Интересно. - Я рада, - сказала она, - посмотрите. Я так стоял, я держал ее руки, и краснел, как мальчик, и, наверно, глупо выглядел, и она тоже покраснела. Не знаю, в чем тут было дело, не знаю, что нам почудилось в эту секунду, не знаю, до сих пор не знаю. Знаю только, что хорошо это было, но неудобно все-таки, нельзя же так стоять на виду у всего цирка, и она отняла руки и сказала: - Пора. Я сказал: - Да. Идите. Я смотрю. Она двинулась было, но я остановил ее снова. - Ирина, - сказал я, - кончится сезон, и вам, после успеха... успеха вашего с Мишей аттракциона... - Ой, - сказала она, - надо спешить... - Минуточку... одну, - сказал я. - Я думаю, что наше управление предложит вам интересное гастрольное турне. И вам будет нужен антураж. И вы организуете коллектив вокруг себя. Так вот, когда это случится, возьмите меня с собой. Если будет нужно, я пойду в коверные. Если очень будет нужно, согласен стоять в униформе. Она улыбнулась удивленно. - Вы? В униформе? А зачем? - Чтобы защитить вас, - сказал я. Не знаю, почему сказал. Ей все это показалось смешным, она рассмеялась. - Меня не надо защищать, - сказала она, - да и от кого? И потом, у меня есть Миша. Да я и сама сильная. Я постою за себя! Вы думаете, я слабая женщина? Как бы не так, сейчас увидите! И она побежала вниз, девушка из Спарты, с тонкими щиколотками и узкой талией, золотоволосая, с синими глазами, девушка, которая любит благородного, чудесного человека - Мишу Раскатова. - Открой проход! - крикнул внизу Мишка и картинно показал пальцем. Униформисты отодвинули две дольки барьера под оркестром, получилось как бы два выхода на манеж, один - старый и привычный, другой - с противоположной