и приборами; у Антона на электростанции тоже нашлись обрезки трубок, служивших изоляцией. Теперь они соединяют все трубки, и получается длинная резиновая кишка. Один конец ее подвязан к дощечке, поставленной посреди сцены, а другой по полу тянется за кулису, где на табуретке стоит ведро с водой. Но вода бить из фонтана не хочет. Пашка отсасывает из резиновой кишки воздух, и вода начинает сочиться тоненькой, вялой струйкой. - Поставь еще табуретку, - говорит Антон. Вода бьет сильнее. - Еще одну! Вот это настоящий фонтан! Струя поднимается метра на полтора, но скоро иссякает. Антон перетягивает трубку на дощечке проволокой - струя становится совсем тоненькой: при такой струе воды хватит на всю сцену. - Хозяйствуй теперь сам, а я пойду гримировать артистов. Справишься? - говорит Пашке Антон. - А то нет! - важно отвечает Пашка. Он уже перепачкался с головы до ног, промок под своим фонтаном, но счастлив и уверен, что без него все непременно провалится. - Может, уже первый звонок давать? - Погоди, успеешь позвонить. Мария Сергеевна и Катеринка пришли, и мы все начинаем одеваться. Угол канцелярии отгорожен простыней - там, шушукаясь и пересмеиваясь, одеваются девочки. Легче всего одеть Васю Маленького: белые порты, рубаха да шапка - вот и весь костюм. Правда, все очень велико на него: штаны приходится подвязать под мышками, а снизу наполовину подвернуть, рубаха ему почти до пят, но это пустяки - перевязать поясом, и все в порядке. С Любушкой тоже нетрудно. Костюма боярыни и царицы у нас нет, и Мария Сергеевна нашла выход: когда Любушка будет боярыней, она наденет цветастый платок Пелагеи Лукьяновны, а когда царицей - белый шелковый, с длинной бахромой, Марии Сергеевны, и сделанный из картона кокошник. А вот с нами труднее. Черные скуфейки для меня и Кости - Григория Отрепьева - Мария Сергеевна сшила, но подрясников достать негде. Их заменяют коричневые халаты санитарок из амбулатории Максима Порфирьевича. Плохо только, что они с карманами и завязываются сзади двумя завязками - надо сшивать. Мария Сергеевна занята одеванием девочек, и Антон пробует сшивать сам, но несколько раз колет себе палец, потом теряет иголку и сконфуженно говорит: - Нет уж, вы как-нибудь сами... Мы с Костей наглухо упаковываем друг друга в халаты и начинаем помогать другим. Геньке к животу подвязывается подушка. Вместо шаровар он натягивает синие галифе отца Коржова. Коржов очень рослый, и галифе у него такие большие, что получаются почти настоящие шаровары. Смушковую шапку дал ему Савелий Максимович, а вот кафтанов нет. В клубе есть один зеленый казацкий кафтан, но он нужен для Самозванца и Андрия. Остается единственный выход - мы отыграем, и наши халаты, если их подшить, сойдут за кафтаны. Для Сергея Лужина особого костюма не надо - он будет сидеть. На него надевают черный пиджак, а горло пышно повязывают белым шарфом, чтобы было как жабо, говорит Мария Сергеевна. Для него Антон принес настоящий черный парик и бакенбарды, а когда загримировал, так, если не смотреть вниз, на ноги, получается самый настоящий Пушкин. - Ну как, артисты, готовы? - спрашивает, входя, Савелий Максимович. - Нет, нет! - в ужасе кричим мы. - Пора начинать, публика волнуется. Зал непрерывно шумит, и все чаще там начинают хлопать и стучать ногами. Что за несознательность! Чего бы я стучал, спрашивается? Надо же подготовиться, на самом-то деле... - Начинайте, Савелий Максимович! Пока доклад да антракт - успеем, - говорит Антон. Савелий Максимович уходит. Слышен звонок. Зал стихает. Антон начинает клеить нам бороды и усы. Специального волоса у нас нет, и в ход идет пакля; только мне, Васе Маленькому и Геньке Антон потом пудрит паклю, а Остапу усы пачкает сажей, чтобы были черными. Лучше всего получаются у Геньки - длинными толстыми колбасками они свисают на целую четверть. У меня борода до самого живота, усы совершенно закрывают рот. Оно как будто так и надо, только пакля лезет в рот, а оставшаяся в ней кострига покалывает и щекочет. Антон прилепил мне и брови - длинные, лохматые. В общем, по-моему, получилось страшилище, вроде лешего, но все говорят, что очень хорошо, настоящий старик, вылитый летописец, как будто они видели хоть одного живого летописца! На носах у нас Антон делает белые полосы, а по бокам мажет красным. Мне еще рисует коричневой краской морщины. У меня хоть немного, а Любушку так изрисовал, что она стала похожа на татуированного индейца. Но как будто так полагается - со сцены это будет выглядеть как настоящие морщины. В зале гремят аплодисменты - доклад окончен. Сейчас нам начинать, а Мария Сергеевна все еще занята с Катеринкой. Сколько можно одеваться? Наконец Антон забирает грим и идет за простыню: пока Мария Сергеевна будет подшивать, он загримирует Марину. Никто из нас не может усидеть на месте, и мы топчемся, кружим по канцелярии, словно листья под ветром, бегаем на сцену и опять возвращаемся в канцелярию. От грима приторно пахнет салом, на лице проступают крупные капли пота, будто мы только что вышли из бани, кострига щекочет лицо, и мне все время хочется чесаться. Но это все ничего, перетерпеть можно, а вот что будет потом?.. Сердце у меня подпрыгивает и начинает стучать, как колотушка. - Готово! Пожалуйте, панна Мнишек, - слышим мы голос Антона за простыней. Катеринка выходит и... Это Катеринка? Лиловое платье, перехваченное поясом, спадает вниз, до самых пят, широким раструбом, шуршит и переливается шелковым блеском. На голове высокая корона из волос, в которых сверкают, как мне кажется, брильянты. Высокий стоячий воротник окружает шею. Бледное лицо надменно и строго, под глазами синие круги. Подобрав хвост шумящего платья, Катеринка гордо шествует по комнате мимо нас, замарашек в санитарных халатах, но не выдерживает и, крутнувшись на одной ножке, поворачивается: - Ну как? - Здорово! - восхищенно выпаливает Костя. - "Тебя ли вижу я?.." А меня пронзает острая зависть: почему же не я, а Костя играет Самозванца? Катеринка мне кажется такой красивой, что внутри у меня что-то холодеет. - Савелий Максимович сказал, чтобы второй звонок давать. Скоро вы там? - сердито и пренебрежительно говорит Пашка, просовывая голову в дверь. В дверь вместе с ним врываются рукоплескания, шум. - Давай, давай! - говорит Мария Сергеевна. - Пошли на сцену! Сергей усаживается за маленький столик, обтянутый темной материей, чтобы не были видны ноги; справа за кулисы становится Любушка-Старуха, с веретеном и куделью; слева - Оля, у которой на голову надет колпак, выкрашенный желтой краской и разрисованный под рыбью голову. А Вася Маленький начинает бросать у задней стенки марлевую зеленую сеть. Антон уже возле волшебного фонаря. Мария Сергеевна - за левой кулисой, с книжкой в руке: она будет суфлировать. - Давай третий! - говорит она Пашке. Пашка зверски, как на пожар, звонит и, закусив губу, тянет веревку. Занавес раздвигается. Освещен маленькой лампочкой в колпаке, которую держит Пашка, только Сергей Лужин - сейчас он еще больше похож на Пушкина. Удобно облокотившись, он спокойно смотрит в зал, выжидает, пока там стихнет, и начинает: Жил старик со своею старухой У самого синего моря... На задней стенке вспыхивает синее-пресинее море (Мария Сергеевна очень хорошо все нарисовала!), а Вася Маленький, который под светом фонаря тоже стал весь синий, начинает забрасывать свою сетку. На третий раз он бросает сеть не к стенке, а за левую кулису и, поймав Олю-Рыбку за голову, пятясь, выводит ее на сцену. - "Отпусти ты, старче, меня в море!.." - тоненьким, пискливым и прерывающимся от волнения голоском говорит Оля. Все идет как по-писаному. Никто не сбивается, не путает. Любушка, избоченившись, так ругает Старика, а Старик так старательно все выделывает, что лучше и нельзя. Правда, Мария Сергеевна сказала Васе, чтобы он сгорбился - старики всегда горбятся, - но сгорбиться Вася не может. Вместо этого он согнулся и ходит так, будто у него нестерпимо болит живот. Головы он не поднимает, не глядит ни в зал, ни на соучастников, а упорно смотрит себе под ноги. Перед Старухой-царицей он должен снять шапку, но, когда снял, в зале засмеялись: парика Васе не надели, и оказалось - борода и усы седые, а под шапкой стриженные под машинку черные волосы. Занавес закрылся, в зале захлопали, засвистели (это не потому, что плохо, а как раз наоборот - значит, понравилось). Любушка, Оля и Сергей вышли кланяться, а Васи нет. Он забился в канцелярию и ни за что не хотел выходить. - Что же ты, Вася? Когда аплодируют, надо выходить. - Зачем? - серьезно спросил он. (Вася еще никогда не был на спектакле и не знает, как все делается.) - Зрители хлопают - благодарят артистов, а артисты кланяются - благодарят зрителей. Вася задумался и промолчал. Небольшой антракт - и наступает наша очередь. С третьим звонком сердце у меня обрывается и стремительно падает вниз. А тут еще под пяткой у меня что-то стреляет, я прыгаю в сторону - снова пальба... Оказывается, под моими ногами выстрелили пробки для пугача. Ружье для Бульбы припасли настоящее, но Савелий Максимович запретил употреблять не только холостые патроны, но даже пистоны, и, когда Бульба будет убивать Андрия, Пашка должен выстрелить за сценой из пугача. Пугач мы взяли у одного второклассника, но пробок у него нашлось всего пять штук: две из них я раздавил, а третья куда-то закатилась и ее никак не найти - осталось всего две. Пашка в отчаянии и ругает меня на чем свет стоит. Мария Сергеевна обрывает спор: пора на сцену! Я сажусь за парту, превращенную в подобие не то аналоя, не то пюпитра, расправляю свернутую в трубку бумагу. - А перо? Где же перо? Генька опрометью бросается в канцелярию, тащит чернильницу и ручку. - Что ты! Ведь нужно гусиное! - восклицает Мария Сергеевна и ужасно расстраивается. - Тогда ведь стальных перьев не было! И как мы могли забыть? После небольшого замешательства Пашка мчится разыскивать Пелагею Лукьяновну - она обметает печку гусиным крылом, мы сколько раз видели сами - и возвращается с трофеем под полой (чтобы в зале не видели). Трофей порядком грязный и ободранный, но все-таки это настоящее гусиное перо. Костя Коржов ложится на лавку, спиной к залу. Я - на своем месте. Возле меня горит огарок свечи. Раздвигается занавес, и темная глубина зала поглощает остатки моего мужества. Трясущейся рукой я старательно окунаю перо в чернильницу, вожу, вожу им по бумаге и не могу произнести ни слова. - "Еще одно..." - слышу я шепот Марии Сергеевны. Нет, ни одного слова мне не вымолвить! - Кто это?- раздается в зале, и я радуюсь, что под лохматой бородой из пакли меня никто не узнает; сейчас закроется занавес, и я убегу со сцены, из школы, из деревни куда глаза глядят, лишь бы кончился этот позор... - "Еще одно..." - повторяет Мария Сергеевна. - Говори же! Я делаю над собой нечеловеческое усилие. Горло мое издает какой-то мышиный писк, и наконец я выдавливаю из себя натужный, сиплый шепот: Еще одно, последнее сказанье... - Громче! - кричат в зале. Но самое страшное позади - первые слова произнесены, - теперь я громче и увереннее продолжаю: ...И летопись окончена моя... - Колька Березин! - раздается радостный возглас в зале. Узнали все-таки! Но деваться некуда... ...Недаром многих лет Свидетелем господь меня поставил И книжному искусству вразумил... И вдруг за спиной я слышу странные звуки: - Хр-р-р... Хр-р-р... Х-х-хр... Это Костя изображает спящего и, чтобы было совсем похоже, начинает храпеть. По залу пробегает смешок - Костя храпит еще усерднее. - Костя, перестань храпеть! - негодуя, шепчет Мария Сергеевна. - Кос... - едва не повторяю я, но немедленно перехожу на свой текст: ...Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу... Фух! Наконец окончен монолог, теперь нужно писать. - У-вау!.. - раздается у меня за спиной какое-то не то мычанье, не то мяуканье: Григорий-Костя проснулся, сладко потягивается и зевает. Он начинает говорить, и я решаюсь взглянуть в зал. В черной глубине смутно желтеют лица... Нет, лучше больше не смотреть - от этого становится еще страшнее и язык совсем прилипает к гортани. А Косте хоть бы что! Он держится свободно, даже слишком свободно, и говорит, попеременно поднимая кверху то одну, то другую руку. Мало-помалу оправляюсь и я и хотя руками не машу (они у меня дрожат по-прежнему), но говорю смелее. Сцена идет прекрасно до самого конца, до моей последней фразы. - "Подай костыль, Григорий!" - говорю я и холодею от ужаса: костыль остался в канцелярии! Костя вскакивает и начинает тыкаться из угла в угол. Но нельзя найти то, чего нет! Костя ищет и ищет, а я стою и стою, не зная, что делать. - Иди, иди же! - шепчет Мария Сергеевна, но я не могу тронуться с места: как же без костыля? - Так нет здесь костыля! - измучившись в бесплодных поисках, говорит Костя. Больше стоять невозможно. - Тогда не надо, - дрожащим голосом произношу я и поспешно, забыв о возрасте Пимена, выхожу, почти выбегаю за кулисы. Провал! Сам провалился и все-все провалил!.. Куда мне деваться от этого позора? Я не замечаю, что Костя договорил свою реплику, занавес закрылся и открылся снова. Из зала несется грохот аплодисментов. - Иди! Иди! - слышу я со всех сторон, и меня выталкивают на сцену. Зал гремит, Костя храбро кланяется, а я стою как истукан. Вдруг к аплодисментам примешивается хохот, а рукоплескания становятся еще сильнее. Конечно, смеются надо мной!.. Я поворачиваюсь, чтобы убежать, и вижу Васю Маленького: он решил поправить свою ошибку и вышел на аплодисменты теперь. Один ус у него отклеился, он придерживает его рукой, кланяется, сгибаясь пополам, а зал хохочет и рукоплещет... - Молодцы! Хорошо играли, - говорит Савелий Максимович, заглянувший на минутку в канцелярию. - Нет, правда? - недоверчиво переспрашиваю я. - А как же... костыль? - Ну, костыль - пустяки! Важно, что в целом верно все, с чувством... Все наперебой обсуждают сыгранную только что сцену и находят, что было очень хорошо, а у меня голос и руки дрожали, как у настоящего старика... Понемногу оцепенение испуга проходит, сердце как будто бы поднимается и становится на свое место, и я начинаю думать, что, может, и в самом деле все прошло хорошо, а что руки у меня дрожали просто от страха - никто ведь не знает... Костю поспешно наряжают в зеленый кафтан с нашитыми на нем желтыми жгутами. Шапочки подходящей нет, и Мария Сергеевна надевает ему свой белый плюшевый берет. К берету брошкой прикреплен торчащий вверх пучок белых куриных перьев. Я бегу на сцену посмотреть, как готовят декорацию. Там священнодействует Пашка. Он думает, что его фонтан - самое главное, ради него и спектакль ставится, и хотел было установить его у самого занавеса, но Антон указывает место возле стены, иначе фонтан будет мешать действующим лицам. Пашка пробует спорить, но потом все же перетаскивает его к стене. Сделан фонтан очень просто: к табурету приставлена дощечка с резиновой кишкой, а спереди Пашка обкладывает табуретку камнями. Получается так, что струя воды бьет прямо из груды камней. Чем не фонтан? - Э, нет, не годится! - говорит Антон. - Так у нас все артисты поплывут. Надо что-нибудь подставить. Пашка бросается разыскивать Пелагею Лукьяновну и возвращается с тазом. - Тазик-то малированный, ты его не побей! - идя следом, говорит Пелагея Лукьяновна, но, увидев, для чего понадобился таз, успокаивается и уходит в зал. Струя звонко гремит о таз, но, когда вода накапливается на дне таза, она начинает журчать, как ручеек. Пашка до поры затыкает фонтан пробкой. Я слышу за плечом прерывистое дыхание. Рядом стоит Катеринка. Глаза ее широко открыты, ладошки прижаты к груди. - Ой, боюсь! - шепчет она и зажмуривается что есть силы. - Ничего, все будет хорошо, вот увидишь! Ты сегодня такая... Но Катеринка не дает мне окончить: - Тебе хорошо, ты уже сыграл... А я боюсь... Ой, мамочка, боюсь!.. - Костя, на сцену! Начинаем, - торопит Мария Сергеевна. Костя Коржов поднимается на подмостки, Антон включает фонарь с желто-зеленым стеклом, и сцена озаряется призрачным, почти по-настоящему лунным светом. Пашка выдергивает пробку из фонтана и бежит к занавесу. Зал тихонько охает: в зеленоватом свете струя горит и играет, как живое серебро. Костя бойко выходит на сцену. - "Вот и фонтан, - говорит он, для верности показывая на него рукой. - Она сюда придет..." Он пытается засунуть руки в карманы, но их в кафтане нет, а задирать полы, чтобы добраться до брючных, нельзя. Некоторое время руки ему страшно мешают, он не знает, что с ними делать, потом принимается махать ими в разные стороны и опять чувствует себя уверенно и свободно. - "Царевич!" - слышится голос Катеринки. - "Она!.. - Костя передергивается, как от удара молнии - так он изображает волнение, - и страшным шепотом: - Вся кровь во мне остановилась..." В зеленоватом лунном свете лицо Катеринки становится еще бледнее, глаза - еще больше и чернее. На лице ее столько высокомерия, гордой надменности и самоуверенности, что ни за что не поверишь, что она вот сию минуту жмурилась и дрожала от страха. И какая же она красивая сейчас! Эх, если бы мне быть Самозванцем!.. А Костя, разве он играет? Он просто кричит. - "Марина! - говорит он и так стукает себя в грудь, что у него получается "Маринах". - Зри во мне..." И какие же у Кости слова! Сам так ни за что не придумаешь и не скажешь. Их же с чувством надо произносить, страстно, как объясняла Мария Сергеевна. Но Костя плохо понимает, что значит "страстно", ему кажется, что "страстно" и "страшно" - одно и то же, и он старается, чтобы было пострашнее: таращит глаза, хрипит, будто его душат, и мечется по сцене. Прекрасная, гордая Марина покоряет меня все больше, но симпатии зала на стороне Самозванца. - "Довольно стыдно мне... - восклицает он и дергает Марину за руку, точь-в-точь как Васька тогда, у поленницы, так что голова у Марины мотнулась из стороны в сторону, - пред гордою полячкой унижаться..." - Давай, Костя! - кричит кто-то в зале. - Стукни ее, чтоб не задавалась... Сцена благополучно доходит до конца - ни одной ошибки и заминки. Молодцы! Куда нам... Зал долго, оглушительно хлопает. Костя, все так же махая руками, раскланивается, а Катеринка не может наклонить голову - жесткий воротник упирается ей в самый подбородок. Так вот почему она так надменно держалась!.. Занавес закрывается, Катеринка бежит в канцелярию и в изнеможении падает на стул. Несколько секунд она сидит зажмурившись, потом открывает глаза и счастливо улыбается - все ведь было так хорошо!.. И я не знаю, когда она лучше: сейчас - веселая, смеющаяся, или там, на сцене, - гордая и неприступная... - Знаешь, Катеринка... - улучив момент, когда рядом никого нет, снова начинаю я. - Ты сегодня такая... - Какая? - рассеянно спрашивает она и, не дослушав, кричит Коржову: - Костя! Разве можно так дергать? Я думала, у меня голова отвалится и рука вывихнется... Они начинают заново переживать только что пережитые волнения, а я отхожу в сторону - тут мне делать нечего, вовсе ей не интересно знать, какой она мне кажется. Ну и пусть!.. Но на душе у меня смутно и печально... - Теперь ты управишься сам, - говорит Пашке Антон. - А я пойду в зал, погляжу, как это все выглядит оттуда. Пашка прямо вздувается от гордости и начинает на всех покрикивать. Раньше бы я посмеялся над этим, а теперь мне даже не хочется улыбаться. Сцена Тараса Бульбы с сыновьями и матерью проходит безукоризненно. Генька просто великолепен: он так величаво поглаживает то усы свои, то подушку на животе - ни дать ни взять полковник! И Ксеня Волкова - она играет роль матери - плачет и причитает по-взаправдашнему, и даже Фкмка держится хорошо - не вихляется, как всегда. Но вот подходит последняя сцена, и тут разражается катастрофа... Бульба настиг своего преступного сына, изменника Андрия. - "Ну, что ж теперь мы будем делать? - грозно спрашивает Тарас, глядя в очи Андрия. Тот не может выдержать взгляда отца и опускает голову. - Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?" Андрий молчит и дрожит. - "Так продать? Продать веру? Продать своих? Стой же!.." В зале мертвая тишина. - "Стой и не шевелись! - страшным голосом говорит Генька. - Я тебя породил, я тебя и убью!.." Он делает шаг назад, снимает ружье, медленно прижимает приклад к плечу и целится... Он целится и целится, а выстрела нет. За кулисами слышится громкий сердитый шепот, какая-то возня, но выстрела нет. По залу пробегает смешок. Генька опускает ружье, растерянно оглядывается на кулисы и начинает снова: - Да, Андрий! Не помогли тебе твои ляхи? Я тебя породил, я тебя и убью! Снова поднимает ружье, снова бесконечно долго целится, но выстрела все нет и нет. Зрители уже смеются вовсю. Генька, отчаявшись, щелкает курком и сердито шипит Фимке: - Падай! Фимка стреляет глазами за кулисы, ловит сигнал Марии Сергеевны, делает отчаянное лицо, закатывает глаза и грохается на пол. Падает он так старательно, что слышно, как стукается его голова о доски. Генька опускает ружье и скорбно смотрит на замершего Андрия-Фимку. Но тот, видимо, вспоминает, как Мария Сергеевна говорила, что нужно, падая, схватиться рукой за сердце, и он, лежа на полу, вдруг хватается за левый бок. - Не шевелись! - шепчет Мария Сергеевна. - Не шевелись! - грозно рычит совсем растерявшийся Генька. В это время за кулисами раздается долгожданный выстрел. Зал взрывается хохотом. Нас за кулисами тоже сгибает в три погибели от смеха. Пашка туго засадил пробку в пугач, а она оказалась подмоченной, что ли, и не выстрелила. Пока он, багровый от стыда и натуги, выковыривал ее гвоздем, было уже поздно... Зал неудержимо грохочет. Генька смеется, отвернув лицо в сторону, но подвязанная к животу подушка выдает его. Неподвижно лежащего Фимку начинает корчить, наконец он не выдерживает, поворачивается на бок, спиной к зрителям, и всему залу видно, как эту спину трясет от хохота. - Занавес! - почти кричит Мария Сергеевна. Вконец расстроенный, Пашка изо всей силы дергает веревку - она соскакивает с блока, и занавес не трогается с места. Приходится мне и Косте с разных сторон тащить полотнища занавеса вручную. Генька безутешен, но зал гремит от аплодисментов, и участникам приходится выходить. Под конец все начинают кричать: "Марию Сергеевну!" - неистово хлопать, и она тоже выходит и кланяется, весело улыбаясь. После спектакля Антон забирает нас к себе ночевать, а Катеринка уходит к Марии Сергеевне. Антон уговаривает Геньку и Пашку, что все прошло очень хорошо и нечего расстраиваться. Генька понемногу отходит, но Пашка так и остается надутым. На следующий день только и разговоров, что о спектакле. Ребята в восторге от наших талантов. Особенно всем понравились Костя-Самозванец и Генька-Бульба. И это правильно: у них получилось все-таки лучше, чем у других, хотя, конечно, по-моему, до Катеринки им далеко. Восьмого ноября мы еще раз играем свой спектакль, на него приезжают и тыжевцы: Марья Осиповна, Иван Потапович и мой отец. Много взрослых и из Колтубов. На этот раз все идет гладко, без заминки, даже пугач у Пашки стреляет вовремя, и ему не приходится сгорать от стыда. Я уже больше не пытаюсь сказать Катернике, какая она; сама Катеринка не вспоминает о том разговоре. Потом начинаются занятия, и испытанное тогда волнение больше не возвращается. Но каждый раз, когда я вспоминаю об этом, на душе у меня опять становится как-то смутно, и я жалею, что так ничего тогда и не сказал... КУЛПМКА Без конца шли осенние дожди, потом начало сильно подмораживать, но снега долго не было. И вдруг сразу, в одну ночь, пушистая пелена укутала землю и тайгу. Захар Васильевич затосковал: настала самая пора для промысла, а он мучился со своим ревматизмом и дальше околицы не мог выйти. Он зачастил к Катеринке. У Катеринки была черноглазая, гибкая, как пружина, Найда. Захар Васильевич подарил ей пару живых белок. А потом Катеринка подобрала галку с вывихнутым крылом, назвала Кузьмой и теперь выхаживала. Она еще хотела взять на воспитание ягненка, но этого Марья Осиповна уже не позволила. И так, когда вся эта живность надоедала Марье Осиповне, она не раз кричала в сердцах: - И что это такое? Прямо не хата, а зверинец! - и грозилась всех повыкидать. Посмотреть на Катеринкин "зверинец" и приходил Захар Васильевич. Мы тоже часто собирались у нее. Санька и Анька, как она звала белок, так забавно ссорились из-за корки хлеба, а потом, помирившись, взапуски, стремглав носились по всей избе, Найда была так красива, а Кузьма так уморителен, что с ними никак нельзя было соскучиться. Особенно забавен был Кузьма. Он держался солидно и важно, неторопливо поворачивая во все стороны клювастую голову. А когда Катеринка садилась готовить уроки, он обязательно умащивался на стопку учебников и, нахохлившись, подремывал. Если Санька и Анька поднимали очень уж отчаянную возню, он приподнимал голову, как бы неодобрительно крякал и опять засыпал. Только он был ворюга, и, как Катеринка его ни стыдила, стоило оставить на столе новое, блестящее перо, как оно немедленно исчезало и найти его уже было невозможно. Кузьма никак не мог привыкнуть к свету, и каждый раз, когда вспыхивала электрическая лампочка, он встревоженно вскидывался, растопыривал крылья и как-то сипел, косясь на сверкающий стеклянный шарик. Потом однажды, когда крыло у него поджило, он днем попробовал долбануть лампочку клювом, но тут же испугался, отлетел на подоконник и долго топтался там, сердито растопыривая крылья и беззвучно открывая клюв. Захар Васильевич, присев возле печки, покуривал свою трубочку, следил за беготней Саньки и Аньки, о чем-то думал и вздыхал. Покончив с уроками, мы подсаживались к нему. Кузьма перебирался в загнеть, и мы расспрашивали Захара Васильевича о промысле, про всякие случаи в тайге. Тут-то, в один из зимних вечеров, и зародилась у нас мысль тоже заняться промыслом. Конечно, мы не могли уйти на настоящий промысел: нас бы не пустили, да и не было у нас ни винтовок, ни припасу, а без этого много зверя не набьешь. Но Генька сказал, что это неважно - мы ведь будем добывать не на продажу, а для коллекции: набьем разных зверьков, сделаем чучела и опять отдадим в школу, как минералы. И вовсе не обязательно с ружьем: Захар Васильевич научит нас делать ловушки; они ведь тоже добычливы, если ставить умеючи. Захар Васильевич обрадовался не меньше нас и начал рассказывать, какие есть ловушки, как их делать и где ставить. Соболя у нас перевелись, самоловы на кабаргу и косулю надо ставить далеко от деревни, и мы решили, наметив два небольших путика - по километру каждый, - расставить на них плашки и кулемки. Захар Васильевич взял почти метровое полено, расколол его на две неравные половины. В тонкой дощечке он сделал вырез; на него уперлась другая тоненькая дощечка, а чтобы она не соскальзывала, закрепил их края лучинкой с вырезом. На лучинку, уходящую под приподнятую плаху, насаживалась приманка. Стоило тронуть приманку, как обе дощечки выскакивали из выреза лучинки и опиравшаяся на них верхняя большая плаха падала. Кулемка была еще проще. Носком валенка Захар Васильевич сделал в сугробе углубление. Перед входом в него забил четыре колышка, между ними уложил порог - палку сантиметра в три толщиной, сверху между кольями установил вторую, подлинней - боек, а чтобы она была тяжелее, привязал сверху еще одну палку. Боек удерживался сторожком - палочкой, упирающейся в зарубку на другой наклонной палочке, на острый конец которой насаживалась приманка. Когда ее трогали, сторожок соскальзывал с зарубки и боек, направляемый колышками, падал на порог. Кулемка нам понравилась больше, потому что плашки делать в лесу трудно, а тащить с собой - тяжело; кулемку же ничего не стоило сделать в любом месте - был бы топор. Но мы все-таки сделали две плашки - я и Генька, а Пашка сказал, что будет делать черкан - ловушку, в которой зверя придавливает боек, привязанный к тетиве лука. Мы так и не дождались, пока он сделает свой черкан, и ушли вдвоем. Катеринку мать не пустила, сказав, что нечего зимой ходить по тайге - еще застудится. Первый путик мы проложили за гривой, к северу от деревни. Потом свернули на запад и, пройдя с километр, проложили второй - возвратный. Плашки мы установили на поворотах, а на каждом отрезке устроили по четыре кулемки, решив потом добавить, если окажется мало. Приманкой служили сушеные грибы, так как прежде всего мы хотели заполучить белок. Через два дня мы обошли свои ловушки: они были пусты. Половину из них завалило снегом, рухнувшим с ветвей, а остальные стояли как ни в чем не бывало, только ни добычи, ни приманок не было. Генька предположил, что их кто-нибудь обчистил до нас. Мы снова зарядили ловушки и, вернувшись, рассказали Захару Васильевичу о неудаче. - Да вы, может, сторожки туго поставили? Белка объест приманку, а сторожок и не стронет. Вы бы попробовали, не туго ли... Так и оказалось. Мы подогнали сторожки, чтобы они срабатывали от первого прикосновения. У второй плашки Геньке досталось. Пробуя сторожок, он тронул его не прутиком, а рукой, и тяжелая плаха стукнула его по пальцам так, что Генька закряхтел от боли, а потом обрадовался. - Вот видишь, - сказал он, - плашка действует как надо. Не в сторожке дело, тут кто-то шастает... Ну, я его поймаю! Мы свернули на второй путик, к оставшимся кулемкам, как вдруг Генька остановился, пригнулся за кусты, и я невольно сделал то же. Впереди послышались скрип снега, шорох раздвигаемых кустов, и из-за деревьев показался невысокий человек. Он шел не таясь и, должно быть, торопился. Мы увидели только его спину и шапку, обсыпанную снегом. Генька кивнул, и мы двинулись следом. Маленький человечек направился к деревне, но не по нашему путику, а пересекая его. Поднявшись на гриву, он остановился, нагнулся и что-то стал делать, но увидеть, что именно, нам помешали кусты. Потом он выпрямился и стал спускаться по гриве, наискосок к Колтубовской дороге. При этом он все время как-то странно махал позади себя вытянутой рукой. Мы переждали, пока он скроется из виду, и подбежали к тому месту. Возле колоды стояла маленькая, кое-как сделанная, полузасыпанная снегом кулемка. Под бойком лежала уже замерзшая белка. Следов человека не было - вместо них тянулась широкая полоса взрыхленного снега. - Видишь! - сказал Генька. - Это он веткой следы за собой замел... Ну и ворюга! - Так он же не взял! Вон белка-то лежит, - возразил я. Но Генька уже утвердился в своей мысли, и его нельзя было сбить. - Ну и что? А может, здесь не белка была, а горностай или колонок?.. Это меняло дело. Конечно, тогда это хитрющий вор, если он, чтобы не возбудить подозрений, оставлял малоценную добычу, а себе забирал подороже... Мы тоже замели за собой следы и стороной сбежали с гривы. И тут сразу все стало ясно: маленькая фигурка спустилась на Колтубовскую дорогу, свернула к деревне и исчезла в избе Щербатых. Мы никому не сказали о своем открытии, но решили выследить Ваську, захватить на месте преступления и раз навсегда отбить у него охоту к легкой добыче. Зря, выходит, пожалел я его тогда на собрании и не рассказал о браконьерстве! Может, он и не стал бы теперь шарить по чужим ловушкам. Катеринка, давясь от смеха, рассказала, что Пашка построил свой черкан и решил его попробовать в деревне - у конюшни видали следы хорька. Он насторожил черкан, но попал в него не хорек, а их же кот. Полузадушенного, обезумевшего от страха кота вытащил Пашкин отец, а черкан изломал. Сам Пашка сидел дома и от стыда никуда не показывался. Но нам было не до Пашки. Мы старались не выпускать из виду Ваську и, как только возвращались из школы, сейчас же устанавливали наблюдение за его избой. Он никуда не отлучался. И только в воскресенье Генька увидел, как он взял лыжи, вышел на Колтубовскую дорогу и исчез в лесу. Я предложил бежать следом, но Генька сказал, что так он может заметить нас; лучше притаиться возле той кулемки: он обязательно придет к ней опять. Мы поднялись на гриву с другой стороны. Кулемка была пуста. К ней мы не подходили, а посмотрели издали и спрятались за кустами, чтобы нас не было заметно, а мы все видели. Генька даже тряхнул над нами ветки, чтобы под опавшим снегом нас совсем нельзя было заметить. Ждать пришлось долго, мы порядком замерзли. Я подумал, что зря мы уселись сторожить пустую кулемку, но только успел сказать это, как послышались шаги... Васька, как и тогда, подошел к кулемке, нагнулся над ней, и боек глухо стукнул. Он только начал опять заметать следы, как мы выскочили из-за кустов и бросились на него. Васька от неожиданности оступился с лыжи, провалился в снег, и мы насели на него сверху. - Вы чего - очумели? - закричал он, узнав нас. - А вот сейчас узнаешь чего! - злорадно сказал Генька, набирая снегу. - Узнаешь, как по чужим кулемкам шарить... Браконьер! - Я у тебя шарил? - вырываясь, закричал Васька. - Пусти лучше! - Не пущу! И у нас шарил, и тут шаришь... Я тебя отучу! Васька вывернулся. Мы упали в снег, снова навалились на него, а он такой верткий, что никак его не удержать, и, хотя нас было двое, мы то и дело оказывались в снегу. Шапки были затоптаны, снег набился и в рукава и за воротник, мы забыли о кулемках и добыче - просто нужно было раз навсегда проучить этого Ваську... И вдруг в самый разгар свалки, когда мы опять сцепились все трое, рядом послышался обиженный и удивленный ребячий голосок: - Ребя! Чего вы тут балуете? Всех белок распугаете... Мы разом поднялись. Перед нами стоял утонувший в снегу и тщетно старавшийся наморщить брови Вася Маленький. - А ты чего тут ходишь? - спросил Генька. - Я-то за делом, - солидно сказал Вася. - А вот вы чего тут толчетесь? Другого места вам нет?.. - И он направился к кулемке. - Это что, твоя? - Ну да, а то чья же! - Ты что же это, - снова разъярившись, повернулся к Ваське Генька, - у маленького крадешь? - Ты меня поймал? - с угрюмым вызовом отозвался тот. - А чего он украл? - спросил Вася Маленький. - Он не украл: белка-то вон она! - И, подняв боек, он вытащил за хвост дымчатую беличью тушку. Мы открыли рты. Когда же она успела попасться? Ведь не полезла же белка в кулемку во время нашей драки, а перед тем кулемка была пуста, это мы видели оба. Неясная догадка бросила меня в краску. Должно быть, то же самое подумал и Генька, потому что он тоже начал краснеть. - Так, значит, ты... - растерянно начал я. - Ничего не значит... Не ваше дело, понятно? - сказал Васька. - И не суйтесь, а то пожалеете... Попробуйте только раззвонить!.. Пошли, Вася! Мы не "звонили", потому что нам было стыдно. Я рассказал только Катеринке, и она, всплеснув руками, сказала: - Какие же вы, мальчишки, дураки! Что же тут удивительного, если Васька ему помогает? Тот ведь маленький и не умеет, вот он потихоньку и подкладывает ему белок, а то небось в его кулемку ни одна не попадалась... Вася мне сам говорил, что набьет себе белок на шапку, а то старая совсем прохудилась... И очень хорошо, если Васька так сделал! Это нам стыдно, что мы не догадались... Сначала мне показалось глупым, что Васька вот так, по штучке, подкладывал белок в Васину кулемку - этак он только к весне насбирает на шапку, и лучше уж было наловить и сразу отдать все. Потом я понял, что это совсем не то: хотя Вася обрадовался бы подарку, но добытая своими руками шапка была бы для него куда дороже. Чем больше я думал, тем сильнее возрастали у меня уважение к Ваське и стыд за наш промах. Больше всего нам было стыдно оттого, что не мы, а Васька Щербатый догадался помочь Васе Маленькому. Всем нравился этот белоголовый крепыш в больших, не по росту, валенках, полушубке и постоянно съезжавшей ему на глаза облезлой телячьей шапке. Держался он солидно, наморщив не желающие хмуриться брови, рассуждал о хозяйственных делах, никогда не жаловался и не хныкал. Не жаловалась и его худая, болезненная тетка, ставшая Васе второй матерью, когда мать его померла, а отец погиб на фронте. Она забрала Васю к себе, и все сказали, что это хорошо и правильно. Тетка работала, как все, но жилось им трудно: она часто хворала, а другого работника в семье не было. Мы были заняты или своими делами, или делами общими и, как нам казалось, очень важными, и между ними терялся, исчезал из поля зрения Вася Маленький. Да только ли он? Вон Любушка ходит в рваной шубенке, Фимка никак не может напастись дров, потому что печка у них старая, жрет дрова, словно ненасытная, и все равно у них всегда холодно... Чем больше мы об этом думали, тем больше нам становилось стыдно. Генька сразу же загорелся и предложил сделать в два раза больше плашек и кулемок, и не для коллекции, а все шкурки отдать Васе Маленькому и Любушке. В наши кулемки теперь белки начали попадаться: распяленные Захаром Васильевичем, на правилках сохли семнадцать шкурок... Против этого никто не возражал, но шкурок было мало, и мы, по обыкновению, пошли за советом к Даше Куломзиной. - Хорошо, ребята, - сказала она. - Действуйте и дальше по-своему. А Федор Елизарович уже говорил об этом... Потом мы узнали, что еще раньше было заседание правления, дядя Федя и Даша поставили вопрос о помощи сиротам, пострадавшим от войны, и тем, кто хорошо работает, но в чем-нибудь нуждается и сам с этой нуждой справиться не может. По предложению дяди Феди, правление решило выделить для Любушкиной матери овчины за счет колхоза, переложить в Фимкиной избе печь, а тетке Васи Маленького дать ссуду. Даша рассказала Дяде Феде о наших планах, и, когда мы прибежали к нему за проволокой для правилок, он сказал, что мы молодцы и что глаза у нас глядят в правильную сторону, так и надо! Фимка каким-то образом узнал все и перестал кривляться при встречах. Однажды вечером он сам подошел ко мне: - Это вы насчет печки наговорили? Я знаю. - Ну и что? - Ничего. Не задавайтесь! Я и сам бы мог. - А мы и не задаемся. Думай как хочешь. Он помолчал, глядя в землю, а потом сказал: - Я не думаю... Знаешь, я больше не буду вас "рябчиками" дразнить... А через два дня, когда мы все сидели у Катеринки и смеялись над Кузьмой, который попробовал было утащить начищенную столовую ложку, но, заметив, что за ним следят, выпустил ее из клюва и теперь притворялся, что никакой ложки не видел, а интересует его только сучок на подоконнике, - пришел Фимка и с порога протянул шкурку ласки: - Нате. Вы коллекцию собираете, я знаю. Словом, Фимка перешел в наш лагерь, а вслед за ним и Сенька. Фимку особенно тянуло к приемнику, и он постоянно теперь водился с Пашкой, который был главным радиотехником в избе-читальне. Вот только Васька Щербатый не простил нам "браконьера", а новая обида окончательно отрезала пути к примирению. Генька попытался поговорить с ним в открытую, но из этого ничего не вышло. Васька хмуро выслушал его, ничего не сказал и ушел. У Васи Маленьког