Николай Горбачев. Ракеты и подснежники 1 Нет, все! Почти два месяца бесполезного труда... сизифова труда. В конце концов пора, лейтенант Перваков, выбирать из двух зол меньшее!.. Разогнув натруженную спину, я смотрел на коротко подстриженный затылок оператора Демушкина, смутно маячивший в застилающем глаза желтом дыму. Битый час втолковывал, показывал солдату, как сопровождать отметку от цели. Напряженно застыв у шкафа, оператор по-прежнему рвал и дергал штурвал -- белое пятно отметки на экране то и дело выплывало из перекрестия линий-меток. Возможно сознавая вину, солдат низко пригнулся на железном стуле перед шкафом. -- Все-таки, Демушкин, лучше переведем вас к стартовикам, номером пусковой установки. Там попроще. Понимаете, оператора из вас... Я не докончил фразу: дверь кабины распахнулась, и в проеме вырос наш почтальон. -- Товарищ лейтенант, вам телеграмма! Я не сразу понял, что ему от меня нужно. Наконец в протянутой руке солдата глаза мои различили белый квадратик. От Наташки!.. Тряслись пальцы, когда разрывал узкую полоску, скреплявшую бланк телеграммы. -- Посмотрите, товарищ лейтенант, -- устало заметил солдат. -- Может, опоздали?.. Тут только я увидел, что он был весь забрызган грязью: на шинели, шапке, на осунувшемся, небритом лице -- засохшие потеки. Ну, конечно, утром подполковник Андронов сокрушался: посланная накануне в штаб полка машина застряла где-то на середине дороги между городом и дивизионом. "Встречай, еду. Наташка". -- Все в порядке! Утром приезжает. Спасибо! В счастливом замешательстве я совал телеграмму в карман, вытаскивал снова, перекладывал в другой. Наконец понял: надо идти отпрашиваться у начальства, готовиться к встрече. Каждая жилка во мне, кажется, пела а плясала. Забыл и о Демушкине, и о своем раздражении. -- Сержант Коняев, остаетесь за меня. Продолжайте занятия. -- Есть, продолжать занятия! Суровое лицо Коняева, моего помощника, осветилось скупой, понимающей улыбкой. Из кабины я не спустился по лесенке, как обычно, а соскочил прямо на землю. Перепрыгнув через деревянные желоба с электрическими кабелями, оказался за высоким земляным бруствером, окружавшим кабины локатора. Тропинка вела к будке часового, а оттуда -- в городок. У стартовиков тоже шли занятия: две ракеты вздыбились, подняв над окопами острые носы, другие лежали зачехленные на пусковых установках. Офицеры, свободные от занятий, столпились в курилке: одни стояли, другие сидели на врытой в землю скамейке. Старший лейтенант Пономарев, техник и секретарь комсомольского бюро, завидев меня, спросил: -- Телеграмму получил? -- Едет, Юра. Вот! -- выпалил я. Меня распирало от радости. Сунул ему телеграмму. Она стала переходить из рук в руки. Офицеры поздравляли, отпускали шутки: -- На седьмом небе небось? -- Спрашиваешь у больного здоровья! Не видишь по его индикатору? Вон как светится! -- Давай-давай, не стесняйся -- событие!.. Когда телеграмма оказалась у старшего лейтенанта Буланкина, он повертел ее с ухмылкой, молча передал соседу. -- Чего ты лыбишься? -- внезапно взорвался Юрка Пономарев. -- Ну, неприятно тебе, когда люди о работе, делах говорят -- желчь покоя не дает, но тут-то чему ухмыляться? Человек радуется -- жена приезжает... Широко расставленные глаза Буланкина, смотревшие твердо и нагловато, остановились на Юрке. В глубине их застыли довольные блестки. -- Чему, говоришь? -- процедил Буланкин и, валко поднявшись со скамейки, бросил папиросу в яму. -- Не выдержит она здесь, на этом курорте. -- Как ты сказал?! -- Юрка нахохлился, будто петух перед дракой. Шея его смешно вытянулась, и весь он своей высокой и не очень складной фигурой подался вперед, к Буланкину. -- А так... Его здесь за непочитание родителей держат, -- Буланкин кивнул на меня, -- а ее, москвичку, кто будет держать в "медвежьей берлоге"? Уразумел? Он медленно, лениво, видимо с сознанием своей правоты, заковылял по дорожке к кабинам локатора. Я даже не успел сообразить -- оскорбиться и ответить или пропустить глупость мимо -- так быстро все произошло. Буланкин вообще был человеком ядовитым, недовольным судьбой. Он считал, что перерос свое звание и должность, и при случае с ехидцей шутил: "Чего мне? Еще только двадцать девять лет, а я уже кругом "старший"! И лейтенант старший, и техник старший". Служить он не хотел и во сне и наяву грезил о гражданке. Его выходка обескуражила товарищей. С минуту все молчали. -- Не обращай внимания, -- поморщившись, сказал Юрка. -- Есть такие зверьки, которые по всякому поводу гнусный запах распространяют. Застенчивый старший лейтенант Ивашкин с конопатинами, усеявшими его переносицу -- их будто устраивало только одно это место на всем узком лице, -- сердито заморгал покрасневшими от бессонницы веками: -- Вот еще Моисей-пророк объявился! Молчаливый от природы, Ивашкин был удручен большим и тяжелым испытанием, свалившимся на него. Восемь месяцев назад жена родила сына. Они были первыми жильцами гарнизона, зимовали в недостроенном домике, и жена не убереглась -- застудила груди. Теперь она постоянно ездила в город на перевязки или на очередную операцию. Ребенок рос болезненным и хилым. По ночам кричал, и, жалея жену, Ивашкин часами вышагивал с ребенком на руках по комнате. А утром, до развода на занятия, успевал сходить в ближайший лесной поселок, в семи километрах от гарнизона, и принести малышу молока. -- Иди, Костик, к комдиву, докладывай! -- Юрка положил мне руку на плечо. -- Встречай свою Наташку и вези. Веселей у нас будет. -- Он подтолкнул меня легонько: -- Иди, не мешкай! Некрасивая стычка вскоре забылась, возможно потому, что весь я был поглощен думами и заботами о приезде Наташки. Подполковника Андронова нашел в казарме. Он давал какие-то указания Филипчуку -- нашему хозяйственному "богу". Невысокий, по-цыгански смуглый, с аккуратными усами старшина стоял перед командиром навытяжку. Значок на его груди свидетельствовал, что Филипчук уже десять лет отдал сверхсрочной службе. Подполковник, возвышавшийся над старшиной на целую голову, видно, был не в духе: чуть сгорбился, по щекам запали симметрично две глубокие складки, словно продавили их чем-то острым, и они так и остались, не разгладились. Когда я доложил ему о приезде Наташки, он смотрел на меня секунду-другую, задумавшись, сощурив глаза под густыми бровями. -- Так, так, товарищ Перваков... Значит, встречать надо? Машину? Хозяйственная-то у нас только вернулась. -- Он взглянул на Филипчука, тот утвердительно качнул головой. Андронов снова задумался, но тут же поднял на меня оживившиеся глаза. -- По такому случаю придется тягач выделить, чтоб наверняка не застрять. Как, Перваков? Я согласился. Тридцать с лишним километров до города разбитой лесной дороги под силу только мощной машине. Кабина просторная, устроимся все. К тому же оригинально -- ракетный тягач! Андронов расспросил, все ли у меня готово в комнате, которую выделили несколько дней назад, когда получил письмо от Наташки. Тогда я тоже пришел к Андронову, и он без колебаний сказал: "Вот и поселяйтесь в квартире с майором Климцовым, живите". Комнатка была небольшая, но уютная, а соседкой, женой адъютанта дивизиона Ксенией Петровной, я был доволен: женщина в возрасте, опытная хозяйка, приветливая -- с такой рядом и Наташке будет хорошо. -- Что ж, идите, готовьтесь, -- отпустил Андронов меня. В комнате, конечно, царил холостяцкий беспорядок. Принялся прибирать постель, вытирать пыль на столе, заваленном книгами и газетами, лазил на коленях под кровать, выметая сор. С веником вышел на кухню. Ксения Петровна возилась у плиты. Неизменная отшлифованная палочка ее, которой Ксения Петровна пользовалась из-за больной ноги, была приставлена к плите. Русые волосы, заплетенные в толстую косу, лежали на затылке тугой крученой халой. От непривычной работы я взмок и, в гимнастерке без ремня, с засученными рукавами, должно быть, имел очень растрепанный вид, потому что Ксения Петровна с затаенной смешливой хитрецой смотрела на меня. Вдобавок я рассыпал сор. А когда попросил ведро и тряпку, намереваясь вымыть в комнате пол, Ксения Петровна не выдержала: -- Вот что, Костик, давай-ка сюда эти женские премудрости! -- Она решительно завладела совком и веником. -- Не очень вы, мужчины, к ним приспособлены! Вон мокрый, как из парилки! Ложись пораньше спать. Выезжать в город почти в полночь, четыре часа на тягаче трястись! И ни о чем не беспокойся. . Пришлось согласиться. Попробовал последовать ее совету и уснуть, однако ничего из этого не вышло. Думы теснились, вызывали в памяти картины прошлого. Изменилось ли в Наташке что-нибудь с той поры, когда стали мужем и женой? Какая она сейчас? Строгая, гордая красавица, какой впервые увидел на школьном вечере встречи выпускников? Она пришла туда вместе со знакомой Родьки Белохвитина. Увидел и почувствовал непонятную сладкую тревогу в груди... Или та -- неожиданная, беспечная, заразительно веселая, какой узнал ее в ту ночь, за два дня до своего отъезда из отпуска? Почти до утра мы бродили тогда по пустынным московским улицам, по звонкой в ночной тишине набережной, шутили и дурачились. И вот теперь она едет сюда, едет твоя жена, Костя Перваков! Сон не шел. Я поднялся с кровати, попытался читать книжку по радиолокации, но все эти строгие, серьезные рассуждения об импульсах, коэффициентах, математические выкладки не лезли в голову. В город приехал почти за час до прихода поезда. И чем ближе минутная стрелка больших электрических часов па фасаде одноэтажного серого кирпичного вокзала приближалась к заветной цифре, тем больше росло мое напряжение, а в голове бились шальные, горячие мысли: "Ну вот теперь все. Теперь я счастлив. Мне сейчас и море по колено! Сказали бы: взвали чемодан на плечи, ее -- на руки, иди пешком в гарнизон -- и пошел бы, понес!" Но тут же вспыхивали сомнения: а вдруг в последнюю минуту -- пусть даже у тебя в руках белый квадратик телеграммы -- передумала, осталась? Мерил шагами перрон -- от закрытого облезлого газетного киоска до штабеля черных мазутных шпал у железной ограды. Поезд, вывернувшийся из-за поворота, будто остановился возле семафора, и, только когда у постовой будки паровоз свернул на первый путь, показались зеленые бока вагонов, стало ясно: далеко не черепашья у него скорость! Вагоны бежали мимо точно пустые, с неосвещенными, зашторенными окнами. С привокзальных деревьев поднялась стая разбуженных ворон, разлетелась с пронзительным карканьем. Медленно проплыл вагон с табличкой "8", в тамбуре мелькнула белая шляпка, полосатое пальто. Она! -- Наташа! Наташа! -- Бросился вперед. Перед самым вагоном -- должно быть, под ногу попала замерзшая лужица -- вдруг поскользнулся, поехал... Успел схватиться за железный поручень. Грудастая пожилая проводница в перетянутой ремнем шинели покачала головой. -- Ишь непутевый, так и вагон свалить можно, -- сочувственно, протяжным, напевным голосом сказала она. -- И то недаром: такую-то кралю дождался. Вот уж в самом деле непутевый, нескладный! Я чувствовал себя неловко. Кто-то подал чемодан в чехле с красной оторочкой. Наташа улыбалась и тоже была, кажется, смущена. -- Давай спускайся! -- Схватил ее руку в белой варежке. Наташа спрыгнула на асфальт. И вот уже мы стоим друг против друга. Ведь думал три минуты назад --обниму, прижму так, что кости хрустнут, зацелую. Но ее предупреждающий, растерянный взгляд черных глаз словно говорил: "Знаю твое намерение, но ведь кругом люди". Мысленно согласившись с ней и все еще удерживая ее руку в своей, суетливо лепечу: -- Здравствуй, Наташенька! Ну вот, приехала, дождался... Идем... Чемодан оказался тяжелым. Когда поднял его и мы пошли, вслед нам все с тем же сочувствием проводница сказала: -- И не поцеловал даже, растерялся, сердешный. Держи ее крепко, голубку! -- Чудачка, видно, эта проводница! -- Всю дорогу опекала, чай носила, расспрашивала... -- Ох и не думал, что приедешь, Наташенька! -- чистосердечно признался, беря ее под руку. -- Телеграмму получил только вчера, на сутки опоздала. А на вокзале вдруг испугался: что, если отдумала, осталась? Она с улыбкой слушала, ей, должно быть, нравилось слушать меня, а я от избытка переполнявшей радости говорил и говорил о том, как не мог уснуть вечером, как нахлынули воспоминания... Да, она такая же -- красивая, молодая, благоухающая, она рядом, Наташка, она -- вот! Ощущаю сквозь рукав пальто ее тепло; чую ее особенный запах, еле уловимый, тонкий, какой бы, кажется, узнал в любой смеси запахов; вижу ее пугающие бездонной чернотой глаза, длинные густые ресницы, припухлые губы, волосы, кокетливо завившиеся на поля белой шляпки... На привокзальной площади короткую вереницу машин закрывал собой трехтонный тяжелый тягач. Ефрейтор Мешков, заметив нас, вылез из кабины. -- Вот и наша "красная стрела", -- показал я на машину. -- Эта, без кузова? А как же мы... поедем? -- Без кузова. Тягач, Наташа, ракеты возим. Командир наш, подполковник Андронов, удружил -- на другом к нам не доберешься! Ясно, какая тебе честь? -- Да? Это даже любопытно... Мешков козырнул и, глуховато пробасив: "С приездом вас", наклонился к чемодану. -- Разрешите мне, товарищ лейтенант? Широкая рука его решительно перехватила ручку тяжелого чемодана. Все трое мы устроились в кабине, и вскоре машина покатила по окраинным улочкам города. Деревянные домики подслеповато моргали в молочно-голубоватом сумраке сонными окнами. -- Ну как там столица поживает? Как твои дела? Наташка капризно поджала нижнюю губу, повела бровями: -- А я снова... прокатилась... Эта ненавистная физика. Не люблю и не знаю. Взгляд ее на минуту угас, она смотрела куда-то через ветровое стекло. -- Не горюй, Наташа! Будешь еще сдавать. Вместе станем готовиться: я -- в академию, ты -- в институт... Город остался позади, выщербленное узкое шоссе врезалось в лес, сомкнувшийся голыми верхушками над машиной. -- Ну, Наташа, начинается наша дорога. Тут держись! -- предупредил я. Колеса машины въехали в разбитые колеи, затянутые тонкой коркой льда. Дорогу прокладывали не один месяц, к осенним дождям успели только сделать ее профилировку, да и то не на всем участке. По сторонам валялся спиленный лес, выкорчеванные пни топорщились темными корнями, словно высохшие спруты. Меж деревьев белел грязный подтаявший снег. Тягач, свирепо урча, кренился то в одну, то в другую сторону, заваливаясь в глубокие колдобины. Тонкий, как стекло, лед ломался, жидкая грязь, заполнявшая колеи, плыла впереди колес, расступалась. Жесткие измочаленные ветки били по кабине, скребли железную обшивку. Наташка приуныла, морщилась при каждом толчке. Чтоб ослабить удары, я уперся рукой в дверцу кабины, Другой держал Наташкину судорожно сжатую руку. -- Такая вся дорога, Костя? -- Вся. Летом доделаем, будет отличная. Нас, ракетчиков, этим не испугаешь. Правда, Мешков? -- Точно, товарищ лейтенант. -- А как же в город ездить? Мы переглянулись с Мешковым. Я засмеялся: -- В город? Да нам туда и ездить некогда! Особенно если боевое дежурство несем. Ты можешь поехать, а я не имею права отлучаться. -- И домой не приходишь? -- Нет, домой приходить буду. А в общем, скучать некогда. Дел по горло. С прибором одним еще связался. Он для учебных тренировок, для контроля работы операторов. Вот и сижу по вечерам, конструирую. А другим офицерам командир тоже скучать не дает. Индивидуальные задания придумал, чтоб основательнее изучить нашу чудо-технику. Ехали уже около двух часов. Впереди показался спуск в Чертов лог -- так мы окрестили это место, когда прокладывали дорогу к дивизиону. Ефрейтор Мешков навалился на баранку, напрягся, на скулах вздулись желваки. Предстоял трудный съезд. На дне лога была трясина. Среди непроходимого гнилого валежника росли одни осины. Сосны и кедрачи отступили на высокие берега лога. Чего только не использовали мы тут, когда строили дорогу, -- фашины, гати, укрепляли насыпь песком, делали водосбросовые канавы! Офицеры и солдаты работали в грязи, возвращаясь в городок, валились с ног, а к утру полотно снова расползалось, затягивалось трясиной. И все-таки люди победили. Дорога окончательно расстроила Наташку: она вся как-то сжалась, полузакрыла глаза, молчала. А я стойко упирался в дверцу кабины, рука моя онемела. У меня было ощущение какого-то страха, острое предчувствие, будто вот сейчас Наташка скажет: "Остановите машину" -- и, забрав чемодан, пойдет назад, на вокзал. И хотя ничего подобного не было -- она приклонилась ко мне беспомощным комочком, -- но, кажется, эта вот боязнь и заставляла меня без умолку говорить о строительстве дороги, городка, о нашей комнате, о соседях -- семье майора Климцова, будто это могло удержать ее, не дать ей возможности сказать те страшные слова. Впрочем, была и другая причина... Тысячу раз я давал обет побороть в себе робость, скованность в отношениях с Наташкой, давал с тех пор, как познакомился с ней, но даже и теперь не избавился от этого. Машина наконец вырвалась из густолесья Чертова лога. Солнце уже поднялось на уровень вершин деревьев, ударило в глаза, и сразу стали видны золотистые, тонкие, точно паутинки, трещины ветрового стекла. На сосны будто надели короны: они запылали радугой красок; солнце пригрело, растопило на иголках слюдяные пленки льда, подожгло капельки влаги на кисточках игл. От нестерпимого блеска, высокого синего-синего неба, открывающегося в прогалине вершин, слезились глаза. Прижав Наташку к себе, я зашептал ей в самое ухо: -- Красота-то какая! Наше с тобой утро! Она вдруг тихо попросила: -- Костя... Останови... Только сейчас я увидел: с ней творится неладное. Мешков успел затормозить тягач -- ей стало плохо. Потом он сбавил скорость, не раз еще останавливал машину: Наташу душили тяжелые приступы тошноты. На нее было больно смотреть. Она сникла, сквозь смуглую кожу лица проступила бледность. Сначала я пытался шутить о ее неудачно устроенном мозжечке, потом стал про себя костить глухомань, проклятую дорогу, доставлявшую немало бед, портившую всем нам кровь. Дорога эта ломала машины, технику, создавала в нашей службе дополнительные трудности. Особенно доставалось от нее шоферам и стартовикам -- им после каждого рейса приходилось драить машины, прицепы, ракеты... А теперь вот она укатала Наташку! С облегчением вздохнул, когда за крутым поворотом дороги, среди деревьев, показался наш гарнизон: цепочка из четырех одинаковых офицерских домиков и белобокая, из силикатного кирпича, с шиферной крышей казарма. -- Приехали, -- сказал Наташке, измученной, с закрытыми глазами, откинувшей голову на мое плечо. Она слабо, извинительно взглянула, подала руку. Бережно поддерживая, отвел ее в домик; сняв пальто, уложил на свою койку, вернулся к машине. Мешков отвязал забрызганный грязью чемодан. Подхватив его, я вбежал на крыльцо. Нет, что ни говори, пусть даже случилась эта дорожная неприятность, а у меня сегодня счастливый день! 2 В комнате уже хлопотала Ксения Петровна. Придерживая Наташку, сидевшую на кровати, она поила ее крепким чаем, беззаботно приговаривая, что все это скоро пройдет, вот только стоит отдохнуть. -- Да ну уж не стесняйтесь! Знаю сама: дорога дальняя, пятеро суток, устали, да и у нас тут до города -- шут голову сломит... Об обеде и не думайте, сегодня я варю на всех, на две семьи, а завтра сами начнете хозяйничать. Как раз завтра -- "женский" день: дадут машину, поедем в город за продуктами. В коридор кто-то вошел. Ксения Петровна вскинула густые брови, приветливо взглянула на закрытую дверь комнаты, понизила голос: -- Мой, что ли, вернулся? Ходит тенью. А все из-за детей. Тоскует. Они у бабушки. Двое у нас -- школьники. Стройте, говорю, быстрее дорогу, возите в школу: вы же начальники! Не нравится. А ведь вон у соседей, с которыми наши соревнуются, и дорогу успели сделать, и водокачку... Она говорила все это просто, весело, незлобиво. Прервал ее робкий, неуверенный стук в дверь. -- Можно? -- На пороге вырос повар Файзуллин. Колпак сбит набок, только что выглаженная белая тужурка блестит полосами -- следами утюга. Солдат держал перед собой алюминиевый круглый поднос, накрытый чистым полотенцем. На скуластом лице улыбка -- смущенная и радостная, а узкие с раскосинкой глаза смотрят живо, с хитрецой. Он взглянул на Наташу, еще больше оскалился. -- Хорошего приезда вам, счастливой жизни. У нас в Казани говорят: "Дом пусть полный будет, как пиала", -- сказал он скороговоркой, сверкая белками и мелкими острыми зубами. -- Товарищи офицеры утром спрашивают: "Как будешь, Файзуллин, кормить чета... семью лейтенанта Первакова? Гуляш со шрапнелью?" А что Файзуллин поделает? Продукт такой. Раскладка. Общий котел. -- Солдат коротко рассмеялся, и глаза его стали еще уже -- щелочками. -- А Файзуллин знает, что делать... Посылку из Казани получил: крупчатая мука, масло -- все получил. Вот! -- Повар быстро поставил поднос на стол, сорвал полотенце. Взорам открылся круглый большой торт, замысловато разрисованный сверху кремом. -- Кушайте! Дома хорошо живут, в каждом письме поклон отец шлет, товарищ лейтенант... -- Что вы, Файзуллин! Постойте... Зачем же? Вот тебе и на! Неожиданность, которую трудно было предположить. Приятная и в то же время ставившая меня в тупик. Вернуть торт, заставить Файзуллина унести? Я уже взял было поднос, но вдруг увидел -- улыбка сбежала с лица солдата. Да что же это я? А если бы самому так пришлось? Неужели за этим тортом кроется большее, чем простая благодарность?.. Мне стало неудобно. -- Ладно, Файзуллин, посмотрим, какой вы кондитер. Спасибо большое! -- Прекрасный торт! Такой не всякая женщина испечет, -- похвалила Ксения Петровна, отставляя стакан. Она, видимо, старалась выручить меня. Солдат снова повеселел, неумело раскланявшись, сверкнув голубоватыми белками, ушел. "Ишь ты, ожил!" -- невольно подумал я. Месяцев шесть назад ефрейтор пришел ко мне и показал пачку писем: старики, жившие в Татарии, жаловались единственному сыну, что совсем завалилась крыша дома, а время идет к зиме. Он был еще оператором, моим подчиненным. Переписка с местными властями и военкоматом тянулась долго, но в конце концов над домом родителей Файзуллина появилась новая крыша. И вот теперь этот торт... Ах, Файзуллин, Файзуллин! Когда мы остались с Наташкой вдвоем, я присел на табуретку и только тут заметил, что пол в комнате вымыт, отливает свежей восковой желтизной сосновых досок, книжки на столе лежат аккуратными стопками, под кроватью сапоги и тапочки выстроились в ряд -- дело заботливых рук Ксении Петровны! Да и вообще комната вся стала какой-то иной -- чище, светлее. Я вдруг вспомнил, что так и не поцеловал Наташку ни разу, и принялся целовать в губы, нос, прохладный лоб и глаза. Она не резко, со слабой улыбкой отстраняла меня, упираясь прохладными ладошками в мои щеки. Потом, сидя на кровати, рассказал ей о Ксении Петровне. Лет семь назад Климцов служил в Заполярье. Однажды возвращался на свою батарею из штаба. В пути застигла пурга. Жена бросилась на поиски мужа. Но он спустя шесть часов пришел сам, а Ксению Петровну нашли обмороженной. Правую ногу сначала хотели отнять, но пожалели. Со временем нога хотя и не полностью, но выздоровела, и Ксения Петровна прихрамывала. -- Присматривайся к ней, хорошая женщина, -- посоветовал я Наташке. За обедом она почти ничего не ела, расспрашивала о службе и армейских порядках, вызывая у нас с Климцовым и у хлопотавшей за столом Ксении Петровны веселое умиление. Она, кажется, нравилась Климцовым. Я радовался за нее. Майор пришел домой не в духе. "С нарядом что-нибудь опять неладно", -- догадался я, когда он хмуро поздоровался. Его штабная должность была беспокойной, неблагодарной. Каждодневное выкраивание наряда, нередкие раздоры с офицерами из-за него, бумажная волокита: планы, отчеты, графики, расписания -- все это доставляло ему немало скверных минут. В комнате Климцовых было тепло, чисто, уютно - на спинке дивана, на кровати с высокой горой подушек лежали дорожки, вышитые хозяйкой. На стене в металлической блестящей рамке -- фотография детей. Небольшой будильник споро тикал на этажерке. Климцов сидел за столом в гимнастерке без ремня. Моложавое лицо с рыжеватыми, выгоревшими бровями всегда тщательно выбритое, с широким подбородком, разделенным вертикальной бороздкой надвое, было загорелым точно его подпалили на огне. Когда Ксения Петровна с заговорщическим видом вытащила и поставила на стол бутылку с водкой майор вопросительно поднял на жену глаза: -- Что ж ты, под монастырь хочешь нас подвести? -- А вы по одной. Ради приезда. -- Ну разве по маленькой, -- согласился хозяин и налил рюмки. -- За приезд и за вашу службу, в которую вы вступаете. Несколько минут говорили о Москве, о новостях потом Наташка спросила: -- А что это за служба, в которую я вступаю? -- Служба? Став женой военного, наши женщины автоматически вступают в нее. У мужа -- тревога у нее -- тревога. К тому же запасайтесь терпением, настраивайтесь на кочевую жизнь: два-три года -- чемоданы в руки и айда на новое место, может, на такую же "целину" -- так у нас называют эти места. Видите, мы не очень обставлены! -- Он повел рукой. -- Только то, что в чемоданы укладывается. Неперевозимых вещей нет. В общем, Ксения Петровна вам может порассказать о своей службе, стаж приличный -- пятнадцать лет. Он замолчал, а Наташка обвела нас удивленным взглядом: -- Неужели и после академии в такие места посылают? А не бывает... на научную работу?.. -- Всякое бывает. И сюда посылают. А может, и в академии оставят, в научно-исследовательский институт пошлют, -- с едва скрываемой иронией проговорил майор, взглянув на меня. -- А кое-кто и сам сюда просится. Вот, например, командир наш, подполковник Андронов... Мне стало стыдно: зачем она бухнула о моих сокровенных мыслях, которые высказал ей еще тогда, в Москве? Климцов, конечно, догадался: мол, не успел еще уйти в академию, а уже помышляет об укромном местечке... Но я говорил только как об одном из возможных назначений после академии: если бы предложили в научно-исследовательский институт, не отказался бы. Понимал, особенно теперь, когда повозился с прибором объективного контроля, зарытую внутри счастливую жилку -- мог бы стать конструктором. Ну а если снова пошлют сюда, в "медвежью берлогу", слезы лить не стану, товарищ майор! -- В общем, вам надо привыкать к воинской службе, -- отодвинув тарелку, сказал Климцов. -- И не к простой, а к нашей службе -- в войсках противовоздушной обороны, в ПВО. Люди по-своему расшифровали эти три буквы. В войну над нами издевались: где служишь? В ПВО? Это, мол, "пока война -- отдохнем". -- Он словно с упреком, относившимся к Наташе, вдруг сказал: -- В общем, служим, охраняем небо, и, чтоб жить здесь, надо понимать, зачем все это делается. Мы и в мирное время как на войне. Трудно и почетно. Майор поднялся, взял с дивана ремень, затянулся. -- Ты привык, Василий Кузьмич, усложнять все, -- откликнулась Ксения Петровна, собирая тарелки со стола, и покосилась на Наташу. -- Пугаешь с первого дня. -- Нет, чего ж. -- Наташа смущенно перевела взгляд на нее. -- Я слушаю... Даже интересно. -- Не пугаю, -- возразил жене Климцов, -- а говорю, что не только ваш брат, женщины, этого не понимают, но и сами офицеры. Вон Буланкин... -- Он показал головой за окно. -- Подошел сегодня к Молозову, замполиту: "Солят мой рапорт об увольнении? Командир дивизиона или в полку?" И грозит: я, мол, и в центральную газету напишу и, если понадобится, самому министру! Вот каков гусь! Ну ладно, мне идти. А вы не стесняйтесь, обращайтесь к Ксении Петровне: она послужила со мной по дальним гарнизонам, опытная. Хоть вместо меня на штаб ставь! -- Уж ты наговоришь! Взглянув на жену и, должно быть, заканчивая какой-то им одним известный разговор, Климцов мягче добавил: -- Только вот первый раз сплоховала: детей отправила за тридевять земель, к бабушке. Нет бы в городе устроить -- все бы в месяц раз виделись. -- Всю ночь спать не дал и снова? Это уж слишком, Вася... -- Ну-ну, на правду не обижаются, -- добродушно похлопав жену по плечу, заметил Василий Кузьмич. -- Кстати, женщины... наверное, завтра встанем на дежурство: сейчас предупредили. Доказывал... Ну да мы предполагаем, а начальство располагает... "Вот почему он пришел мрачный!" -- догадался я. Настроение мое упало. Черт бы побрал это дежурство и этих "богов" там в штабе! Ставить нас вне очереди, только же стояли... Летят все планы в тартарары! Надевая шапку, Климцов спросил: -- Как вчера Демушкин показал себя? Есть сдвиги? -- Бесполезно, по-моему... -- Вам видней. В коридоре, когда мы вышли из комнаты Климцовых, Наташа спросила: -- Как понимать его слова, Костя? Ты расстроен? -- Собирался сам съездить завтра в город за продуктами, а если поставят на дежурство, то, выходит, нельзя. -- И ехать... мне? Наши взгляды встретились. Я увидел, как в ее глазах мелькнула искорка страха. Я молча обнял ее за плечи, пропустил в дверь, "Вот так, привыкай к службе". Наташа принялась разбирать чемодан. Выкладывала платья, стопки белья. Я, стыдясь пустоты комнатки и этой приземистой солдатской кровати, выкрашенной в темно-зеленый, грязный цвет, говорил ей, что деньги есть, скопил, и в ближайшие дни, если удастся, отпрошусь -- поедем купим и кровать, и диван, и стулья. Она повеселела и в своем цветастом халате с крупными оранжевыми гладиолусами по черному полю выглядела совсем девчонкой, резвой и красивой. Вдруг я увидел невысокую плотную фигуру майора Молозова, мелькнувшую за окном. -- Замполит идет, Наташа, к нам! В правилах Молозова -- появляться зачастую нечаянно. На одном месте его дважды подряд застать почти невозможно. За день он успевал несколько раз обежать наш треугольник: "позиция -- казарма -- офицерские домики", быстро передвигаясь на скорых пружинистых ногах. "Вот обегу раз пять по треугольнику, -- шутил он обычно, когда об этом заходила речь, -- и вижу: ого, не медвежья у нас берлога, а целое царство!" -- Нашего полку прибыло! -- еще с порога, блестя своими острыми зеленоватыми глазами, весело сказал он хрипловатым от табака голосом. -- Это хорошо. Здравствуйте! С приездом вас. Сняв фуражку и знакомясь с Наташей, он переводил твердый, упрямый взгляд с нее на меня, словно что-то сравнивал, примерял: мол, хороши ли вы, подходите ли друг другу? Крутолобая, будто литая, голова его, остриженная под машинку, была почти круглой. А широковатый нос, настороженно приподнятые брови, привычка проводить ладонью по ежику русых волос выдавали в нем что-то мальчишеское, простое, незамысловатое и в то же время задиристое. -- Шестая семья! Это важно для нас. Семьи, жены скрашивают нашу службу, -- он вздохнул, опускаясь на подставленную мной табуретку, добавил: -- И пока еще не легкую жизнь. Его лицо на секунду приняло огорченно-печальное выражение: под глазами собрались морщинки, губы поджались, словно он разом припомнил все наши трудности. Но тут же ожил, выпрямился на табуретке, начал расспрашивать Наташу о дороге, самочувствии. Узнав об утреннем происшествии, опять наморщился, мотнул головой: -- Да, дорога эта в печенке сидит! Молозов ко мне относился по-дружески, тепло. Офицеры допытывались у меня: "Чем ты его приворожил? Как о тебе речь -- так высокий штиль!" Я догадывался о причинах такого отношения ко мне. Три области из всей нашей деятельности занимали особое внимание Молозова, он считал их самыми нужными, главными: поддержание боевой готовности, строительство и политические занятия. Первая была особенно любимой: всякий разговор замполита на собрании или в простой беседе неизменно начинался с нее или сводился к ней. Когда он выходил к переносной фанерной трибуне, которую во время собраний обычно ставили на край стола, офицеры начинали перешептываться: "Ну, держись, сейчас оседлает своих коньков!" И в двух главных коньках, оказывается, сам того не подозревая, я ему угодил. Началось все с полигона, с прошлого лета, когда получали технику и тут же опробовали ее, выполняли первую боевую стрельбу. Знойное и горячее стояло лето. Над тесовыми казармами, в которых мы временно жили, над всем полигоном и выжженной, ровной, как стол, степью висел горячий, спекшийся воздух. Офицеры, операторы изнывали от жары. У меня под гимнастеркой текли ручьи, все прилипало к телу, пот заливал глаза, в закрытой кабине нечем было дышать. -- Ну, Перваков, -- сказал Молозов перед стрельбой, -- вы -- офицер наведения, и от вас теперь зависит, чтоб мы поверили в это оружие! Он говорил будто шутливо, но, когда закуривал папиросу, я заметил, что руки его дрожали. А я и сам, хотя все дни немало тренировался и кабину покидал только на ночь, чтобы переспать, испытывал трепетное беспокойство. Первый раз мне предстояло пускать настоящие ракеты, нажимать кнопку не впустую... Ракета с грохотом ушла в белесое поднебесье. Потом нам сообщили -- попадание отличное. Молозов прямо в кабине растроганно обнял меня: -- Ну, спасибо! Молодец, молодец! -- У него от волнения и радости подергивались губы. Раза два он наведывался в мою группу во время политических занятий. Садился так, что мне из-за стола виден был его стриженый затылок. И ни звука. Изредка что-то помечает авторучкой в записной книжке. Молчальников среди операторов не было. Я старался вопросы ставить перед ними шире, не строго по учебнику. Возможно, поэтому нередко на занятиях загорались споры, диспуты. Так случилось и в присутствии Молозова. Я поднял тогда одного из молодых операторов. Солдат что-то лепетал о роли техники в будущем, переводил глаза с одного товарища на другого. Мои наводящие вопросы не помогали. В это время и подал голос оператор Скиба: -- Разрешите, товарищ лейтенант? Поднявшись, он повернул свое простодушное лицо к солдату: -- Эх ты, немогузнайкин! Приедешь на свою Орловщину -- небось похвастаешь: "Ракетчиком был". Скажут: "Ого!" А не ответишь на такой вопрос, скажут: "Липовый ракетчик!" Разумей. На технике будет все держаться. Машины, автоматы будут. Не видишь, как у нас делается? Человеку останется кнопки нажимать. -- Так, да не так, -- глуховато возразил Селезнев, узколицый худощавый оператор, и тут же энергично поднялся. -- У меня есть замечание Скибе, товарищ лейтенант. Выходит, по его, все сведется к кнопкам и машинам? А человека нет? Физика, как говорится, есть, а лирики нет. Так, что ли? Старая волынка... -- Управлять-то машинами будет человек и создавать их -- он же! -- отпарировал Скиба. -- То-то же. -- А насчет лирики... Гляди, сам, Селезнев, начнешь писать стихи: вдруг откроется талант. Времени-то будет много -- удовлетворяй свои духовные потребности! Когда-нибудь увидим: Василий Селезнев -- "Как я был ракетчиком". Стихи. А? -- Может, и увидишь. Солдаты оживились, заулыбались, а я с опаской поглядывал на Молозова, -- сощурив глаза, он смотрел на спорщиков -- и думал: влетит мне за это. Но, к удивлению моему, Молозов в перерыве сердечно сказал: -- Ишь ты: "Ракетчик, а не знаешь!" Вот ведь как рассуждают. Это мерка, колодка. И непринужденные споры -- хорошо. А вот свернули зря, -- замполит вопросительно поднял на меня брови. -- Начальства испугались? В спорах выявляется истина. Хоть не оригинальное утверждение, зато верное. Так, Константин Иванович? После второго посещения он на очередном инструктивном семинаре групповодов поставил меня в пример и с тех пор всячески выказывал мне свое расположение, И теперешний его приход, конечно, не случаен: ко всем, кого уважал, Молозов проявлял это отношение прямо и открыто. Повернувшись к Наташе, он провел рукой по волосам, хмурое выражение сбежало с лица. -- Осмотреться еще не успели? -- Нет еще. -- Думаю, вам по душе придется у нас. Народ -- лучше самого благородного металла, со сложной техникой имеет дело. Рабочий день -- строго семичасовой. -- Он усмехнулся: -- Семь до обеда, семь после обеда. Тут не все с нами могут потягаться! Супруг же ваш, Константин Иванович, один из уважаемых офицеров. Очень важный и нужный для учебных целей прибор объективного контроля делает. А вас милости просим участвовать в самодеятельности. Пока своими концертами обходимся: дорога треклятая мешает развернуться... Наташка робко покосилась на меня: -- Никогда не занималась этим... Таланта, наверное, нет. -- Поучитесь. Как вы, Константин Иванович, смотрите? А то ведь мужья иногда поперек дороги встают. -- Я не против, товарищ майор. Молозов оглядел комнату цепким, острым взглядом. -- Как жилье? Сырости нет? Когда думаете за мебелью ехать? Он, оказывается, помнил наш недавний разговор. -- На днях, возможно. -- Значит, будут кровать, диван... скатерть, вижу, есть. А ковер? -- заполошился он вдруг. -- Ковер есть? -- И когда я ответил, что ковра нет, Молозов сказал огорченно, по-детски: -- Грешным делом, люблю, уютнее с ковром... Надо подумать. Он ушел, пожелав Наташе уже в дверях: -- Обживайтесь, осваивайтесь. -- И вроде человек ничего, а руки... всегда такие? -- спросила Наташка и передернула плечами. Я непроизвольно взглянул на свои руки. Нет, они были сейчас чистыми, хотя и в ссадинах, ожогах от паяльника. Обнял ее: -- Чудачка, он только с позиции. Наверное, вместе с солдатами работал у пусковой установки. Ты бы посмотрела, какие они были у меня три дня назад, когда разбирали аппаратуру, делали регламенты! Она промолчала. В этот день я так и не ходил на позицию: еще накануне подполковник Андронов разрешил мне заниматься устройством домашних дел. К вечеру Наташка окончательно отошла, попросила показать ей городок. Когда мы вышли из домика, солнце закатывалось -- холодное, желтое, словно отштампованное из бронзы, оно остановилось, напоровшись на верхушки темных высоких елей. Гарнизон наш, зажатый тайгой, походил скорее на строительную площадку: штабеля досок, кучи шифера, разбросанные мотки колючей проволоки, земля, развороченная гусеницами тягачей и колесами машин. Свежий морозец успел прихватить хрустящей корочкой грязь, светлые льдистые лучики побежали по мутной воде, заполнявшей глубокие колеи. Сразу за офицерскими домиками в сумеречной тишине векового ельника стыл смерзшийся синеватый снег, будто тощие бурты слежавшейся соли. Перед домиками тянулся, отливая желтизной свежих досок, сарай с десятком дверец. Чуть дальше -- казарма; в стороне, перед складом, высилась недостроенная водонапорная башня. Крышу ее точно срубили одним взмахом сабли -- красная, островерхая, она валялась у подножия башни. Казалось, тайга не очень охотно уступила людям эту небольшую площадку длиной в полкилометра, а шириной и того меньше -- дальше деревья встали неприступной стеной... Я водил Наташку по городку, рассказывал ей обо всем я невольно старался приукрасить неказистую картину. Офицеры, изредка проходившие к домикам, солдаты, толпившиеся у казармы, с любопытством поглядывали в нашу сторону. Наташка в своих белых ботиках, полосатом пальто, в модной шляпке выглядела необычно для "медвежьей берлоги": жены офицеров здесь одеваются проще, практичнее. Мы вышли к редкому молодому осинник