у, за ним открылась наша позиция. Над головой уже разливалась ровная вечерняя синева. Молчаливая, пугающая и вместе с тем какая-то неспокойная тишина окутала в сотне метров тайгу, ее сырое, зябкое дыхание пощипывало лицо. Наташка неожиданно остановилась, оторопело прижалась ко мне: -- Костя, что это такое? Ракеты? Они стрелять будут? Сейчас и я увидел стремительно вздыбленные в небо ракеты. Открытые, без чехлов, они медленно, будто с сознанием своей силы, поднимались на невидимых, скрытых в окопах установках. В вечернем свете вытянутые тела ракет с дымчато-темным отливом казались вычеканенными из серебра. С тем же спокойствием, возвышаясь над их острыми носами, вращалась антенна станции. Она походила на перевернутую набок букву "Т". Меня развеселил Наташкин испуг. -- Не бойся, стрелять не будут! Она, видно, не поверила. -- Но они поворачиваются! Прицеливаются! -- Да нет же, Наташа! -- Я взглянул на часы. -- Сейчас как раз сменяются дежурные расчеты, они проверяют совместную работу станции и пусковых установок. Не впервые мне приходилось видеть ракеты. Они для меня были привычными, как привычны для человека постоянно окружающие его вещи. Но и я остановился, завороженный внушительным зрелищем. На миг даже почудилось: вот сейчас они с дымом, пламенем и грохотом сорвутся с установок, взмоют в вечернее небо... Наташка застыла в молчании, рука ее, лежавшая в моей, вздрогнула. Возможно, и ее воображение нарисовало ту же картину. Очень хорошо, что она увидела ракеты, пусть поймет, что они значат, какую силу таят в себе; она должна смотреть на них твоими глазами, Перваков! -- Вот это и есть наша чудо-техника, Наташа! Когда я обернулся к ней, она посмотрела на меня с оттенком ревности, тихо сказала: -- А ты влюблен, Костя, в свое чудо без остатка... -- Есть еще кто-то, в кого я влюблен не меньше! -- рассмеявшись, прижал ее к себе. На обратном пути от осинника к домикам она молчала, потом спросила: -- Уже наслышалась, Костя: ПВО, операторы, станция -- голова кругом идет! А что все это значит? Что значит... Начинать надо было с азов, и я принялся рассказывать ей о противовоздушной обороне, об охране неба, которая не прекращается ни на час, ни на минуту. Когда я сказал, что весь пятый океан над нашей страной разделен на невидимые участки, зоны, которые непрерывно просматриваются и проверяются -- нет ли там воздушного врага, Наташка искренне усомнилась: -- Так уж и все небо? -- Да. Представь себе нашу страну, ее территорию. В Москве или в Минске сейчас лишь на исходе день, а во Владивостоке, на Камчатке уже ночь. Там спят, работают в ночных сменах, кто-то, как мы с тобой, гуляет, а небо над ними просматривают, прощупывают радиолокационные станции. У экранов этих локаторов не спят солдаты и офицеры. Появится воздушный враг, они немедленно дадут информацию, оповестят о нем. И тогда-то, Наташа, вступим в работу мы -- ракетчики... Но чтобы наверняка, чисто отправить на тот свет непрошеных гостей, мы учимся, тренируемся, выполняем регламенты -- периодически подстраиваем аппаратуру, поддерживаем ее в постоянной боевой готовности. Наташка, опустив голову, ковыряет ботиком грязь. -- Как все это сложно: ракеты, жизнь в тайге, готовность... -- Ладно, больше не буду. Я просто уморил тебя сегодня. -- Знаешь, а мне даже это нравится! -- она шаловливо коснулась моей руки. Возле домиков мы поравнялись с железной бочкой, стоявшей на подставках-козлах. С конца деревянной пробки вода торопливо скатывалась шустрыми каплями в растекшуюся на земле лужу. В бочке нам ежедневно привозили из поселка лесорубов воду. Бочка была закопченная, с вмятинами и следами ударов. Зимой по утрам, чтобы умыться, нам приходилось сначала отбивать в ней лед, а потом растапливать его: намоченную в керосине тряпку обматывали вокруг бочки и поджигали. Наташка остановилась, с прямодушным недоумением спросила: -- Это пожарная бочка, Костя? Я не успел ответить -- услышал внезапно позади себя: -- Из этой бочки мы пьем. Как вам после столицы такое нравится? В двух шагах стоял Буланкин, ухмыляясь, заложив руки в карманы шинели. Нагловатый взгляд, стеклянный блеск глаз... Значит, приложился к бутылке. Чего доброго, еще ляпнет, как вчера на позиции. Сжав кулаки, глядя в широко поставленные глаза, я сдержанно сказал: -- Шел бы ты, Буланкин, своей дорогой. Лучше будет. Он повернулся все с той же ухмылкой, лениво заковылял к домам. Наташка, спрятав подбородок в воротник пальто, рассеянно смотрела ему вслед. -- Кто такой? -- Тот самый Буланкин, о котором за обедом говорил майор Климцов. Не хочет служить и безобразничает. -- И правда, из этой бочки будем пить воду? -- Временно, пока не пустят водокачку. Наташка посмотрела на меня, потом повела взглядом вокруг -- растерянность отразилась на лице. Кажется, я понял ее в эту минуту. Непролазная грязь, четыре офицерских домика, прижавшиеся друг к другу, казарма, водонапорная башня, лес кругом... И как далеко от Москвы! 3 Нас поставили на боевое дежурство. Целый день в дивизионе работала комиссия из штаба полка -- проверяла состояние техники, умение вести боевую работу на ней; всем без исключения -- солдатам и офицерам -- члены комиссии устроили настоящий экзамен. Техники, операторы заглядывали в кабины возбужденные, взволнованные. -- Ну, как у вас? Порядок? А мне задал вопрос -- попотел! И потом, какое у них право к операторам предъявлять те же требования, что и к техникам? Такого еще не было! Всякий раз нам казалось, что очередная комиссия была строже, придирчивее всех предыдущих. Собираясь в курилке, офицеры разбирали "коньки" проверяющих, заковыристые вопросы, поругивали, перемывали косточки особенно дотошным, въедливым членам комиссии. -- Нет, какая же все-таки связь между временными задержками в блоке и тактикой? -- настойчиво допытывался молодой белобрысый лейтенант Орехов, поворачиваясь по очереди к каждому из нас. -- Ну какая? -- Брось ты! -- отмахнулся от него техник Рясцов. -- Кто ее знает? Заладил! Поди и спроси своего проверяющего. Он задавал вопрос-то. -- Как же можно? -- не поняв скрытой иронии, изумляется Орехов. -- Так вот и спроси... Мол, будьте любезны, обернитесь на минутку из члена комиссии в доброго ангела... -- Учи! Давно жареным не пахло -- отбивная будет! Орехов наконец понимает иронию, густо краснеет. -- Что у вас! Вот нас, стартовиков, гоняют! Одной секунды расчет не дотянул в переводе ракеты -- и тройка... Но в конце концов страсти улеглись: комиссия признала, что к боевому дежурству мы готовы. А вечером на позиции перед строем объявляли приказ. Майор Климцов читал его медленно, с ударением и расстановкой. Басистый голос адъютанта разносился над застывшим строем, над ракетами, лежавшими под чехлами на установках. Рядом с ним стояли подполковник Андронов и члены комиссии. -- ...Дивизиону заступить на боевое дежурство по охране воздушного пространства Союза Советских Социалистических Республик... Эхо отозвалось в тайге. Потом офицеры выходили из строя, ставили свои подписи в журнале. Боевое дежурство... Это значит, что все сидят прикованные к городку. Выезжать нам никуда не разрешается. Офицеры знают в такие дни три места: позиция, казарма, домики. А там, на позиции, в кабинах станции, у пусковых установок, с этого момента беспрерывно дежурит смена. Она всегда на своих местах, всегда настороже, точно недремлющее око. И только два-три человека выбираются по утрам за пределы временного, в один кол, забора из колючей проволоки: нужны вода, продукты, без чего невозможна жизнь даже в нашем маленьком лесном городке. А дела, мысли остального коллектива наполняет, держит одно емкое слово -- "готовность". Что бы ты ни делал, где бы ни был: в казарме, на занятиях, на позиции -- ты должен быть готов через считанные минуты занять свое место у аппаратуры на станции, у пусковой установки и произвести, если потребуется, свою частицу той общей работы, которая именуется "выполнением боевой задачи". Но тот, кто со стороны посмотрел бы на нашу жизнь в эти дни, пожалуй, не заметил бы в ней разницы по сравнению с другими. Каждый день в ней совершается один и тот же неизменный круговорот. Рано утром солдат в казарме отрывает от постелей высокий голос дневального: "Подъем!" Проходит минута-другая -- и вот уже в сапогах, шароварах и нижних рубахах солдаты построились, замелькали среди осинок на дорожке к огневой позиции. Оживают офицерские домики. Первыми просыпаются жены. Вот одна, накинув пальто, перебегает к сараям, скрывается за дощатой скрипнувшей дверью, выносит охапку поленьев. Вскоре сизый дымок реденьким столбиком вырастает над первой трубой, потом -- над второй... Позднее выскакивают на крыльцо крайнего домика офицеры-холостяки, застегивая на ходу шинели. Тропинка, протоптанная ими напрямую к казарме, перепахана, изуродована машинами и тягачами, и офицеры перепрыгивают через колеи, балансируя руками. Они торопятся в солдатскую столовую. Там в одной из служебных комнат стоят два столика, накрытые скатертями -- солдатскими простынями, -- предмет особой заботы старшины Филипчука. "Шоб мне оции скатерти товарищам офицерам были всегда чистыми!" --когда-то, еще только заступая в должность, крепко наказывал старшина повару Файзуллину, и тот тщательно выполнял указание, частенько досаждая самому же Филяпчуку: "Товарищ старшина, давай этот скатерть, простыня давай!" Иногда старшина не выдерживал, начинал кипятиться: "Ну чего пристал, як смола? -- И, отворачиваясь. незлобиво бросал: -- От чертяка!" У повара это не вызывало обиды, он скалился в ответ, а Филипчук, сраженный упорной настойчивостью солдата, шагал в каптерку, доставал из стопки чистые простыни. Здесь-то холостяки, обжигаясь алюминиевыми ложками, наскоро проглатывали завтрак, поданный из общего солдатского котла, выпивали чай... Минут на двадцать позднее из домов появляются "женатики". Идут степеннее, на утренний развод они не опаздывают: солдаты только еще выходят на построение, толпятся перед казармой, на площадке. Она расчищена от снега, утрамбована сапогами. Посередине уже высится крупная фигура адъютанта Климцова. Пуговицы его шинели ярко начищены, ремень с портупеей ловко перетягивает талию, и майор -- широкий, плечистый -- выглядит глыбой. Утренний морозец. Воздух густо-терпкий, смолистый. Солнце только поднялось за домиками, подпалило верхушки елей, они схватились бездымным белым пламенем, и кажется, сейчас тайга займется, загудит лесным пожаром. Климцов медленно обходит фронт строя, заложив руки за спину, пристальный взгляд его серых прищуренных глаз скользит по лицам офицеров и солдат. -- Поправьте воротник шинели. Вам -- выйти из строя, почистить сапоги. Не бриты. На первый раз предупреждаю, -- кидает он на ходу. В строю вокруг меня знакомые лица офицеров, их я вижу каждый день, каждый час: Юрка Пономарев, Орехов, Стрепетов... Даже Ивашкин сегодня стрит через одного от меня, и лицо его, в пятнах конопатин, свежее, кажется симпатичнее. Сквозь ряды офицеров в трех метрах от правофланговой шеренги виднеется приземистая, плотная фигура замполита. Распахивается дверь казармы. Мельком взглянув на высокого, чуть сутуловатого подполковника Андронова, появившегося на ступеньках, адъютант выпрямляется, набирает в легкие воздуха и густо бросает: -- Ррравняйсь! -- А через две-три секунды коротко: -- Смиррно! И четко, красиво повернувшись, майор легко идет, печатая шаг, навстречу Андронову. Каждый из нас в строю замер, слушая слова рапорта. Потом Андронов останавливается посередине, здоровается. На несколько секунд утреннюю тишину взрывает ответ, слитый в едином порыве: -- Здравия желаем, товарищ подполковник! Андронов говорит о занятиях, боевой готовности, о технике, к которой надо относиться, "как к самому себе", о дисциплине, и голос его, негромкий, ровный, спокойно плывет над строем. -- Должен сообщить, товарищи солдаты и офицеры, новость -- одному из подразделений нашей части предстоит скоро участвовать в большом и ответственном учении. Есть основания предполагать, что нам выпадет эта доля. Пока сообщаю предварительно, чтоб каждый знал перспективу... Он еще говорит минуты две о порядке в казарме, уборке территории. Развод заканчивается. Строй поворачивается, бьет первый четкий шаг, вытягивается, уходит за угол казармы на дорожку, убегающую через молодую поросль осинника к позиции. Над строем взметывается песня: А для тебя, родная, есть почта полевая... Сейчас начнутся занятия. Потом все потечет, сменяясь в заведенной последовательности: обед, еще час занятий, чистка техники, ужин, свободное время... И так изо дня в день, из месяца в месяц. Справа от меня в строю вышагивает Юрка Пономарев. Размахивая руками, он поет, устремив вперед взгляд, будто выполняет какую-то серьезную и необходимую обязанность. О чем он думает? Может, о важном сообщении Андронова, об учении? И в голове секретаря уже рождаются "комсомольские меры обеспечения". Или он тоже думает, как и я, об этом круговороте, и ему видится в нем -- простом и обычном на первый взгляд -- глубокий смысл? Каждодневная учеба, тренировки, боевое дежурство... Все это вызвано суровой и жестокой необходимостью. Потому что газеты приносят неспокойные, тревожные вести: западные державы противятся мирным советским предложениям о разоружении. Усиливаются военные приготовления в Западной Германии. Ракеты "Лакросс" и "Онест Джон" перебрасываются в ФРГ. Бундесвер получает базы в Голландии и Дании, Зловещие атомные грибы встают над Атлантикой. Весь месяц будут продолжаться учения войск НАТО. Дивизии занимают исходные положения, военные корабли выходят из портов, самолеты с атомными бомбами выруливают на стартовые дорожки... И мы идем на позицию, к ракетам, которые сейчас должны молчать, но быть готовыми, как говорит Молозов, сказать, если понадобится, свое веское слово. 4 Днем я рылся в кладовке-сарае. Здесь у старшины Филипчука хранятся на стеллажах всевозможные банки, канистры, в углах громоздятся кучи ветоши и пакли. Вдоль стены на досках -- обломки ракеты: рваные погнутые листы дюралюминиевого корпуса, узлы и блоки. Они-то и интересовали меня. Все это привезено с полигона после стрельб и предназначалось для оборудования учебного класса. Только по указанию подполковника мне разрешалось пользоваться всем этим для работы над прибором. Я перебирал ворох лома, откусывал кусачками детали. Рядом на доске уже лежала кучка сопротивлений -- зеленых стекловидных цилиндриков и плоских, как карамельки, емкостей. Собрав детали и распихав их по карманам, я заспешил на позицию: как там тренировка операторов? Кроме того, Скиба должен проверить работу одного из участков схемы прибора, который паяли с ним накануне приезда Наташки. День занимался робкий: солнце пряталось за мглистой полоской на горизонте; земля, промерзшая и еще не нагретая, дышала морозцем. Утопал, растворялся в белесой дымке лес. И пусть в общем-то это не очень яркий день, он еще не брызжет всем соцветием веселых волнующих красок весны, но для меня он -- радостный и счастливый, потому что рядом со мной Наташка, моя жена. В жизни будто все встало на свое место -- смело шагай к заветной цели!.. В кабине горел единственный плафон под потолком. В полумраке операторы, сидя на железных с пружинными спинками стульях, приникли к голубоватым мерцающим экранам. Над ними склонилась голова плечистого сержанта Коняева. После холодного наружного воздуха дохнуло теплом разогретой аппаратуры: ею плотно заставлена кабина по бокам. В шкафах, словно соты в улье, блоки тускло отсвечивали черными муаровыми панелями. Тонко, чуть слышно жужжали вентиляторы. Пахло сладковатым ароматом спирта, краски, ацетона, горячей резины. Разогнув спину, сержант Коняев доложил о тренировке. В полутемноте на груди его блеснули значки. У противоположного выхода из кабины возле осциллографа сидел на корточках Скиба. На его спине пузырем вздулась гимнастерка. В простенке, прислоненный к шкафу, сиротливо стоял ажурный каркас будущего прибора. На нем видны два точных вольтметра, вделанные заподлицо с дюралюминиевой плоскостью. Мимо операторов я направился к Скибе, однако почувствовал -- Коняев следует за мной. -- У Демушкина не лучше? -- останавливаясь, спросил я. Коняев оправил гимнастерку, с сумрачным видом сказал: -- Решать с ним надо, товарищ лейтенант. С другими операторами сопровождение цели отрабатываем, а у него, -- Коняев махнул рукой, -- еще со штурвалом не получается... Вы же сами видели! И не пойму, чудной какой-то: сядет за индикатор, весь загорится, а штурвал рвет, дергает, да и только! По-всякому пробовал. Отличное отделение, а двойки ни за понюх табаку будем хватать... Видимо, надо все же принимать решение о переводе Демушкина к стартовикам. Но меня сейчас занимал прибор. Проверка схемы, вероятно, не дала результатов, иначе бы Скиба не выдержал, доложил. -- Ладно, после, Коняев, -- ответил я и шагнул к осциллографу. -- Ну что, Скиба? -- Та ничего не будет, -- не поднимаясь, спокойно, с непонятным удовлетворением ответил солдат. -- Импульс дохлый! Будто три дня не кормлен. Сала ему... Скиба вообще отличался невозмутимым спокойствием, непосредственностью. Но сейчас его благодушное настроение взорвало меня. -- Перестаньте паясничать! -- оборвал я солдата. "Ему смешки, а тут впереди не одна бессонная ночь!" Возмущение мое тем более было справедливым, что, собственно, из-за него, Скибы, и началось все. Как-то еще с месяц назад к нам нагрянула очередная комиссия. Работу операторов проверял невысокий лысый майор. На всяких проверяющих пришлось насмотреться -- и на добрых, и на крутых. Комиссии часто навещают нас. А этот был с непроницаемым, бесстрастным, как у евнуха, лицом, на котором выделялись черные кавказские усики, тонкие стиснутые губы. За все время майор не произнес ни звука, поглядывал на бесшумно светившиеся экраны, на беспокойно мельтешащие, точно от мороза, стрелки приборов и что-то заносил в блокнот. И только в конце проверки майор разжал губы, кивнул на значки Скибы: -- Что же это вы -- классный оператор, а цель сопровождаете с большими ошибками? Скиба поднялся со стула -- плечистый, широкогрудый, закрыв собой невысокого майора, -- и спокойно, с украинским акцентом возразил: -- Никак нет, товарищ майор, добре сопровождал! Как всегда сопровождал. Майора, видно, покоробила такая смелость и невозмутимость солдата, губы нетерпеливо передернулись: -- Про черное говорите -- белое, товарищ рядовой, а я смотрю на контрольный прибор. Он сделал движение, собираясь уходить, но Скиба по-прежнему спокойно, не меняя тона, ответил: -- Этот прибор неточный, грубый. А сопровождал я хорошо, товарищ майор, -- видел по экрану -- так, как на боевых стрельбах. Тогда "отлично" получили. В душе у меня против майора поднимался протест. Действительно, оценка по прибору грубая -- не может же он не знать азбучной истины! Если лучший оператор оценивается так, то как же с другими? -- Оператор прав, товарищ майор, -- сказал я, косясь на его блокнот. -- Если хотите, давайте подсчитаем ошибки. Я старался говорить спокойнее, чтобы смягчить гнев члена комиссии. Но, видно, было уже поздно. Вокруг нас, предчувствуя неладное, собралась группа солдат и офицеров. Явился Молозов. От своего места у экрана кругового обзора, озабоченно хмурясь, спешно подошел подполковник Андронов. Я еще надеялся, что майор найдет в себе силы спокойно разобраться во всем, но он после моих слов вспылил, ноздри тонкого хрящеватого носа побелели, верхняя губа с усиками задергалась. -- Советую вам, товарищ лейтенант, не забываться: я здесь -- проверяющий! И не вмешивайтесь, когда вас не спрашивают. Воспитаны плохо... Дело принимало серьезный оборот. Подполковник Андронов взглянул на меня укоризненно -- мол, все из-за вас -- и встал между мной и майором. Не любивший вообще никаких конфликтов и осложнений, особенно с начальством и комиссиями, он принялся деликатно улаживать случившееся. Майор наотрез отказался снова проверить работу операторов. Андронов и замполит вышли вместе с ним из кабины. Возле шкафов растерявшегося оператора, красного, будто выспевший помидор, негромко поучал Селезнев: -- Чудак человек, на рожон полез! С членом комиссии спорить -- пышек не жди: синяки и шишки -- твои! Я был удручен и расстроен случившимся. Что-то теперь меня ждало? Мучила совесть: снизит оценку операторам, -- значит, пострадает весь дивизион. Вот уж верно: иди доказывай, что не верблюд... Спустя некоторое время вернулся Молозов. -- Ишь аника-воин выискался! Молите бога и комдива: майор согласился не учитывать работу операторов, а то бы сами себя высекли. -- Замполит насупился -- видно, он собирался сделать мне серьезное внушение, -- но в голосе его звучали скорее мягкие нотки: -- Субъективная оценка ему, голубчику, не нравится! Так предложи свою, объективную! Отметать чужое проще простого. Галушки есть труднее! -- Наверное, можно и свое предложить, если подумать, -- безотчетно сказал я. От души у меня отлегло. -- Вот и подумайте! В чем же дело? Ловлю вас на слове, имейте в виду! Он ушел, не доведя до конца своего решения -- выругать меня, а я остался в раздумье. А если, в самом деле, подумать и сделать более точный прибор, который бы сразу показывал пересчитанную величину ошибки? До конца дня я уже неотступно думал об этом, советовался с Юркой Пономаревым, с другими техниками, просил их тоже пошевелить мозгами. Юрка потер лоб кулаком, в котором была зажата отвертка, повел голубыми, младенчески чистыми глазами вокруг -- в кабине у него был настоящий ералаш: часть блоков была вытащена из ниш, дверцы шкафов распахнуты настежь -- и вздохнул: -- Молодец ты, Костя! Есть у тебя время и на изобретательство. А тут от них, как от тюрьмы, -- никуда! Но он явно лукавил. В его словах было столько же правды, сколько в угрозах стариков любимому внуку: "Ах ты, варнак! Ужо я тебя!" Юрка жил своими приемниками и передатчиками и в минуты хорошего расположения признавался: "Родился, братцы, для своих приемопередатчиков. Судьба!" -- Пошевелю, пошевелю мозгами, -- пообещал он. Вечером я уже делал первые наброски схемы. Мне казалось, что это будет всего-навсего простейший прибор с одним-двумя вольтметрами. Но чем больше я думал над ним, тем больше возникало новых и новых идей, расширялся и усложнялся круг задач, которые прибор должен был решать. Он превращался в сложный аппарат контроля со многими функциями. Когда состоялось обсуждение проекта, подполковник Андронов похвалил: "Давайте делайте, Перваков, для учебных тренировок такой прибор нужен как воздух. Так и назовем его: прибор объективного контроля". Замполит в тот вечер хитро щурился и чаще обычного водил рукой по коротким волосам. С самого начала помогать мне взялся Скиба. Солдат оказался на редкость дельным, горячим помощником. У него рождалась уйма всяких предложений. Даже в перерывах между занятиями он вдруг подходил и выпаливал: "Не сделать ли нам, товарищ лейтенант, ось так?" А через неделю-две, сияющий, довольный, он поставил передо мной на переносный столик каркас для прибора. Сделанный из дюралюминия, покрытый золотистой пленкой лака, он не уступал по качеству заводскому. Я смешался: -- Постойте -- откуда? -- В свободное время, товарищ лейтенант. Дюраль у старшины в кладовке взял. Уговорили всем отделением. Да, так было. А теперь вот первая схема -- и неудача! Признаться, я уже жалел в душе, что связался с проклятым прибором! Дело оказалось не таким простым, как представлялось вначале: в моем образовании вдруг открылось немало пробелов, а в теоретической радиотехнике и импульсной технике я, выходит, просто невежда. Убеждался, что у меня недоставало главного -- умения конструировать, рассчитывать радиосхемы. Вечерами сидел теперь, штудируя учебники, брошюры, ложился спать, когда голова гудела, а перед глазами из желтой мглы выплывали обрывки схем, формулы, цифры... Молозов чуть ли не каждый день заглядывал в кабину, справлялся, как идут дела. Лучше бы занимался своими тремя проблемами. Не понимает и Наташка... Прошлой ночью перерыл кипу книжек, отыскивая расчет очередной схемы, над которой бесцельно бился уже два дня. Поиски мои оказались безуспешными. От досады и напряжения постукивало в висках, в слипавшиеся глаза словно кто-то насыпал мелкого песку. Наташка проснулась, заговорила о чем-то. Признался ей в своих горестях и сомнениях. Мне казалось, она поднимется, подойдет ко мне или, на худой конец, скажет что-нибудь утешительное, но она промолчала и, повернувшись на другой бок, к стенке, уснула... Я любил свою технику, но в эту минуту, скорее, ненавидел ее, ненавидел люто, зло. Уж если не получилась первая, кажется, простая схема, то что же дальше? Бросить? Отказаться от несбыточной затеи? Пойти объявить Молозову, Андронову? Опустившись на жесткий винтовой стул, безучастно смотрел на маленькую пластмассовую панельку с тесно напаянными на ней деталями. Язык мой -- враг мой! Сболтнул тогда, а сейчас расхлебывай! И Скибу ни за что оборвал... Вот уж действительно угловатый ты, Перваков! Выругал себя и вдруг ощутил, как в пальцах что-то хрустнуло. Разжал ладонь: обломки от цилиндрика сопротивления поблескивали на ней белыми сколами фарфора. Смотрел на свою большую и неуклюжую ладонь с узловатыми пальцами, с трещинками и ожогами от паяльника. Эх, сила есть, Перваков, но не там она!.. В динамике низкий бас дежурного объявил о перерыве занятий. Заскрипели пружинами стулья операторов. Однако на этот раз солдаты не бросились в курилку, а столпились в проходе кабины. Скиба после моего окрика стоял, виновато опустив голову. Возможно, он догадался, что со мной происходит, и понял: подоспел самый подходящий момент повести против меня наступление, отплатить за обиду. Во всяком случае, обернувшись в мою сторону, он сказал: -- И чего расстраиваться, товарищ лейтенант? Оно и в игольное ушко не сразу жинка попадает, а тут техника, радиолокация! Не то что, к примеру, трактор... И там бывает: разберешь его, соберешь, а он и байдуже -- только чихает. Так разбираешь и собираешь, случается, до самого биса!.. Говорил он тихо, будто рассуждал сам с собой. Но слова его не воспринимались сознанием: я думал о своем. -- А ты по такому случаю ничего не мог изобрести повеселее? -- зловещим шепотом, нагнувшись к Скибе, спросил Селезнев и многозначительно повел глазами в мою сторону. -- "Совнархозом"-то поработай своим! -- Чего повеселее? -- Эх, голова! Да вот хотя бы о том, как у вас на Украине уток бывает як гною! Не рассказывал разве? Собрались мы как-то, охотники из нашего депо: махнем на уток? Махнем! Украина же по соседству! Спрашиваем ваших мужиков: "Где утки?" -- "Та их, тех качек, в Гричанкивских ставках було як гною!" Километров тридцать от радости отмахали. Приехали к этим самым ставкам. А там и воды-то нет: высохла! Вернулись -- и к тем мужикам. От злости зуб на зуб не попадал. "Так казали же було, в минулые роки було як гною!" И все. Так несолоно хлебавши и вернулись! Не суд бы -- поколотили их. -- Выходит, надо было слухать ухом, а не брюхом! -- нехотя отпарировал Скиба. Солдаты рассмеялись. Так бывало частенько между этими двумя операторами, когда вдруг сама собой возникала словесная перепалка, хотя они дружили: даже кровати в казарме у них стояли рядом. Во время спора Скиба обычно сохранял полнейшее спокойствие, только улыбка играла на его упругом полном лице. Выведенный же из себя невозмутимостью товарища, бойкий, разбитной Селезнев распалялся и, нахохлившись будто воробей перед дракой, сыпал ехидными словцами. Вот и теперь он уже входил в раж. Заложив руки за спину, чуть покачиваясь на ногах, катал на сухом лице желваки, зеленоватые глаза сузились. -- А вот послушай, Остап... Пришли в баню рыбак и охотник, разделись и моются. Вот тут-то и вопрос: как их голяком различить? Кто охотник, а кто рыбак! Солдаты с недоуменным ожиданием переглядывались. Скиба простодушно сказал: -- А бис их разберет! Этого, видно, и ждал Селезнев, нетерпеливо переступил с ноги на ногу: -- У рыбака, известно, левая рука повыше локтя в синяках, -- Селезнев ребром кисти энергично рубил по бицепсу, -- оттого что все время показывает, какую рыбу поймал, а охотник -- тот языком себе спину мочалит! Под смех операторов сержант Коняев покосился в мою сторону: -- Кочеты вы оба! Пошли из кабины -- перерыв. Солдаты, пригибаясь в дверях, выходили, все еще шумно переговариваясь. И разом подумалось: "Как же смотреть им в глаза, если... бросить? Испугался трудностей? А разве повернется язык сказать об этом Наташке? Значит, продолжать работу, пусть сейчас вслепую, используя только этот мучительный и долгий метод подбора, как ты называешь его -- метод "крота". Но придет и на твою улицу праздник. Вот станешь инженером, человеком с технической косточкой. И ничего, что потом потешишься над своим несовершенным творением! Но зато оно будет первым, а это уже не мало". Скиба по-прежнему молча стоял возле осциллографа. -- Значит, приходилось, говорите, разбирать и собирать до самого биса? -- улыбнулся я, вспомнив его слова. -- Точно! -- откликнулся солдат. -- Когда-то Архимед сказал: "Дайте мне точку опоры, и я подниму земной шар". -- Здорово сказал! -- Вот и будем искать эту точку, Скиба. 5 Распахнув дверь, с порога кричу: -- Победа, Наташа! Первая победа. Ура! Она смотрит из-за книги, большие глаза уставились удивленно, непонимающе; тяжелые ресницы взмахивают, точно крылышки бабочки, редко, мягко. Мне виден красивый чистый изгиб повернутой шеи, округлый нестрогий подбородок, подобранные под себя ноги... Она легкая, как лебяжий пух! -- Костя, что случи... Не даю ей закончить слова, подхватываю на руки, кружусь по комнате в вальсе. Восторг и радость придают мне необычную буйную силу: Наташка и в самом деле кажется невесомой. -- Прибор!.. Первая схема заработала, импульс есть. Понимаешь, есть! -- повторял и безжалостно покрывал поцелуями ее шею, плечи, глаза, волосы -- пахучие, душистые... Испуганно обхватив меня за шею, она вся напряженно сжимается, мотает головой, отстраняясь от моих поцелуев, смеется. -- Костя, ой! -- наконец вскрикивает негромко, рвется из моих рук, боязливо озирается на дверь. -- Ведь слышно же все. Пусти! Смотрит с укором, строго, выгнув дужки бровей. Но и она возбуждена: щеки порозовели, ноздри тонкого носа подрагивают, губы приоткрыты, блестят фарфоровой глазурью зубы. Опускаю ее на кровать, пододвинув табуретку, сажусь рядом так, что наши колени соприкасаются. Наташка поправляет платье, взбивает пальцами завитки волос, спрашивает: -- Ну и что, этот твой прибор уже готов? -- До готового еще, как до неба, Наташа! Пока еще первая схема, а их там с десяток. Она с любопытством смотрит на меня: -- И у тебя на это хватает... терпения хватает? Вместо ответа -- смеюсь. -- А у меня бы не хватило, -- откровенно сознается она. -- Тебе это вовсе и не нужно! Давай лучше говорить о другом. Знаешь, мне все представляется, будто я во сне и никак не проснусь! В счастливом летаргическом сне. А то вдруг забудусь, и кажется: ты не считанные дни здесь, а уже целую вечность. Понимаешь, вечность? Решительно завладеваю ее руками, но она останавливает на мне свой взгляд и будто сразу воздвигает между нами незримый барьер. В больших глазах Наташки появляется укор. Знакомое чувство робости, скованности в мгновение рождается во мне, и я, обезоруженный, не выполняю своего намерения. Правда, руки ее, упругие, шелковистые, по-прежнему крепко держу. Наташка снисходительная, гордая, неприступная... Но в следующую секунду притягиваю ее к груди, и скорее, чтобы ободрить себя, сломить наконец эту ненужную, постылую скованность, с напускной суровостью, горячо дышу ей прямо в лицо: -- Хватит! Слышишь? Хватит... меня пугать своими глазами, глубокими, бездонными. Все равно ведь ты моя. Моя! Понимаешь? И снова мои губы впиваются в ее губы... В коридоре простучали сапоги. -- Идет кто-то! -- Наташка отпрянула, осуждающе-иронически покачала головой. Кто бы это мог быть?! Климцовы тоже дома... А когда после стука в двери вырос сержант Коняев, меня поразили его бледность и растерянность. Сердце невольно екнуло. -- Что случилось? -- Случилось... -- выдавил Коняев и покосился на Наташку. -- Чепе у нас... с Демушкиным. Откуда-то хлынувший мороз растекся в груди, пополз к ногам, налил их чугунной тяжестью. -- Током его... -- Насмерть?! -- Не знаю... Там сейчас все. Наташка недоуменно переводила взгляд с Коняева на меня. -- Кто это? Твой солдат? -- Мой. Я сейчас... Дорогой на позицию Коняев, поспевая за мной, бубнил сбоку: -- Дежурный расчет начал дополнительную проверку станции, а Демушкин -- запасной оператор... Ну и, говорят, сунул руку в блок. Наверное, попал на "высокое" или конденсатор разрядил через себя, голова... Весь синий. Неужели Демушкин убит?! В это было трудно поверить. А если угодил на "высокое" электронно-лучевой трубки? Ведь несколько тысяч вольт!.. Демушкин, Демушкин... Днем, когда у меня заработала первая схема прибора, обрадованный, я направился к выходу -- покурить и поделиться новостью с техниками. Но вдруг Демушкин преградил мне дорогу. Волнуясь, прерывисто заговорил: "Товарищ лейтенант, не переводите меня к стартовикам, оставьте... Честное слово даю, все будет... Научусь работать". Он весь напрягся, вытянулся, серые глаза лихорадочно горели, а впалые щеки подергивались. Затевать с ним неприятный разговор, портить настроение мне не хотелось, и я ответил: -- Ведь до этого еще не дошло, Демушкин! И потом говорил: вам же будет лучше. Привыкнете! Глаза его потухли, он покорно отступил, освободив дорогу. Странный все-таки солдат! С первых дней службы за ним укрепилась слава "безнадежного". Сержант Коняев после нескольких занятий на мой вопрос о солдате махнул рукой: "Медвежья болезнь, товарищ лейтенант, испуг". На занятиях Демушкин сидел обычно не шелохнувшись, и казалось, каждое слово западало ему прямо в сердце, впитывалось памятью прочно. Глаза преображались, в них жил жадный интерес. Но вот задавали вопрос -- и все куда-то вдруг исчезало: он произносил одно-два слова, бледнел, на щеках выступала испарина, после чего надолго замолкал. И уже ни наводящие вопросы, ни прямые подсказки не могли вывести Демушкина из этого состояния. Лицо его каменело, взгляд становился далеким, в глазах словно застывал страх перед шкафами, перед лабиринтом линий и условных обозначений элементов схемы, вычерченной на большой белой клеенке. Припомнилось, что после дневного разговора в кабине, уходя домой, я перехватил взгляд Демушкина -- какой-то отрешенный, невидящий... Не придал значения -- и вот... Неужели сознательно сунул руку?.. Но что бы ни было, факт остается фактом: человека, может быть, уже нет!.. Коняев с сожалением протянул: -- Эх, чуял с самого начала -- беда будет с ним! -- Бросьте, все мы задним числом умные! -- резко оборвал я. На позиции вокруг машины толпились солдаты и офицеры. Все хранили мрачное молчание, прятали лица, будто каждый был виноват в случившемся. В кузове хлопотали санинструктор, два солдата и жена майора Молозова, темноволосая статная женщина с задумчивыми глазами и белым лицом, врач по образованию. Она добровольно оказывала медицинскую помощь всем в дивизионе: солдатам, офицерам, их семьям. Когда мы с Коняевым подбежали, Андронов отдавал распоряжение шоферу: -- Поезжайте не быстро, но и не медленно. Выполняйте все указания врача Марины Антоновны. Навстречу вам уже выехала полковая санитарка. Жене Молозова помогли вылезти из кузова, она села в кабину. Андронов напоследок тихо спросил: -- Какие виды, Марина Антоновна? -- Трудно пока сказать. Глубокий шок. Очень важно, что своевременно сделали искусственное дыхание. Возможно, еще и сотрясение мозга... Но это под вопросом. Я успел заглянуть в кузов: Демушкин лежал на носилках, укутанный ворохом одеял, лицо прикрыто простыней. Машина тронулась. Меня колотил внутренний озноб. Сцепив зубы, старался унять лихорадку, но не удавалось. Толком не знал, что случилось, как все произошло, хотя в душе росло ощущение какой-то большой вины. Кто-то позади меня вздохнул, сказал, будто вслух подумал: -- Ну вот и увезли Демушкина... А солдат не плохой, только не очень понимали его болезнь. -- Всем по своим местам! -- резковато скомандовал подполковник и повел свирепым взглядом по толпе. -- В кабину управления зайти майору Молозову, лейтенанту Первакову, дежурному офицеру и смене операторов. В кабине он опустился на стул, спросил: -- Кто из операторов присутствовал? Елисеев, Селезнев? Рассказывайте, Елисеев, что видели. На бледном лице Андронова было знакомое выражение горечи, складки запали резко и глубоко. -- Вроде потенциометр полез подкрутить. -- Елисеев выступил вперед на шаг, губы его, видно от испуга, были совсем бескровными. -- Потом слышу -- треск, отвертка отлетела к двери, а Демушкин ударился об этот шкаф, упал. Посинел весь... -- Ну а вы, Селезнев? Непривычно черствым выглядело теперь узкое лицо Селезнева. Короткими пальцами он беспокойно сучил за спиной. -- Все дни Демушкин ходил чумной, товарищ подполковник, -- косясь на меня, доложил он. -- Началось с того, когда товарищ лейтенант Перваков сказал ему о переводе к стартовикам. Это перед приездом жены... А в этот день совсем потерянным стал, на шкафы натыкался. В общем, был у него разговор днем с лейтенантом Перваковым и с сержантом Коняевым. У него болезнь, оказывается, с войны, на днях признался. Так вот оно что!.. Значит, о болезни правда! Коняев со своей догадкой был близок к истине. А мы, выходит, кощунствовали над человеком, смеялись. Андронов принялся расспрашивать операторов, бросая короткие вопросы: где стоял? как? какой потенциометр собирался крутить? Наконец обернулся ко мне: -- А вы как думаете, Перваков, что произошло? У меня во рту все пересохло, язык не поворачивался; я неуверенно пролепетал: -- Возможно, коснулся электрода трубки... Мельком взглянув на меня, подполковник отвернулся, потом приказал операторам покинуть кабину. Когда они вышли и дверь закрылась, Андронов с минуту сидел молча, склонившись, плотно сжав губы. Что у него там сейчас делается, за высоким лбом, на котором кожа стянута в короткие горизонтальные морщины? Крестит меня на чем свет стоит?.. Андронов вскинул тяжелые веки, спросил: -- Какую вы оценку даете этому? Его глаза остановились на мне не мигая, будто собрались прожечь. "Какую? Вот именно -- какую..." -- Не знаю, товарищ подполковник, -- промямлил я растерянно. -- Офицер "незнайка" -- последнее дело! -- рассердился он. Брови его запрыгали, готовые взлететь. -- Что с ним было за последнее время? Мой не очень вразумительный, путаный рассказ о солдате не удовлетворил подполковника. Он сумрачно заметил: -- Короче, не знаете. -- Поднялся, как-то подчеркнуто выпрямился. Я почувствовал неладное. -- Формально отнеслись к человеку, уподобили иголке в стогу сена... Сожалею, лейтенант Перваков, но, если окажется, чт