о с Демушкиным не случайность, будете наказаны. Молозов за все время так и не проронил ни слова. Вот уж, наверное, в его глазах я совсем упал. Они ушли, а я несколько минут не мог двинуться с места, будто прирос к полу кабины. Тут он, Демушкин, еще час назад стоял невредимым!.. Теперь шкафы были выключены, и ничто не напоминало о происшедшем. Глупый, нелепый случай, из-за которого все пойдет насмарку: прощай успехи, уважение. Останется только проработка на собраниях, совещаниях. А как смотреть людям в глаза? Загубили человека. Как сказать Наташке? Возвращался в городок подавленный, с каменной тяжестью на сердце. Конечно, Андронов прав: от радости витал на седьмом небе, забыл о солдате. Да и много ли, действительно, знаю о нем? Вот даже о болезни узнал от Селезнева... Наташка встретила молчаливым вопросом. Опустился возле стола на табуретку, коротко поведал ей о случившемся. Умолчал только об обещании Андронова. -- И главное, еще неизвестно: будет ли жив Демушкин? -- Но ведь жена Молозова не сказала окончательно... -- Все равно плохо, очень плохо, Наташа! Она недоуменно пожала плечами, участливо произнесла: -- Ты-то при чем? Конечно, плохо, но сам он сунул руку... -- В армии, Наташа, за все отвечает командир. Отвечает за любой проступок подчиненного: был ли, не был рядом -- все равно. И логика тут своя, железная. Ты обязан предвидеть события, которые произойдут через минуту, через час, завтра, послезавтра, и реагировать на них, предупреждать... А если подчиненные совершают проступки, значит, не предвидел, не знаешь их, плохо воспитывал... В общем, это правильно. И Андронов уже пообещал... -- Пообещал? Судить могут? -- Нет, судить не за что. Выговор могут влепить, в аттестацию закатить -- плохо знает подчиненных. Разговоров не оберешься, в поминальник для каждого совещания, собрания запишут... Поникнув головой, она молчит, взгляд становится отрешенным. Губы чуть приметно шевелятся, точно она шепчет беззвучно. Напряженно строгая и одновременно беспомощная, Наташка ты моя! Ну вот и тебе доставил неприятности! Решительно поднявшись, привлекаю ее к себе. -- Ничего, все это пройдет! Ты рядом, -- значит, мне печалиться нечего. Все будет хорошо: капитан на мостике, команда на своих местах. Она хотя и успокоилась, но молчит, думает о чем-то. Да, Наташа, многое тебе еще непонятно в моей службе! 6 После случая с Демушкиным среди операторов что-то произошло. Работали так же споро и даже будто четче, с завидной собранностью. Но уже не было шуток, острот, которыми раньше перекидывались, особенно во время регламентных работ, не зажигались больше перепалки между Скибой и Селезневым. Операторы обменивались ленивыми фразами и тотчас умолкали. Селезнев стал необычно серьезным, сдвигал рыжеватые брови на узком лице. Предположения мои, однако, не оправдались. На нас не посыпались ни упреки, ни проработки. Начальство молчало. Неужели все обойдется без больших, громких событий? Выясняя причину электрического удара, излазил весь шкаф и наконец обнаружил на токоведущем проводе к электронной трубке полоску сорванной оплетки -- узенькую, всего с полсантиметра. Нарушена изоляция. Я сердцем почуял -- в ней причина: наверное, прикоснулся -- и все. Проклятая случайность!.. -- Вот она! -- воскликнул я обрадованно. Солдаты смотрели на оплетку, но на их лицах можно было прочесть только одно: эх, разве дело-то теперь в этом? Мне стало стыдно: верно, есть чему радоваться!.. Когда посоветовавшись с Коняевым, я назначил вторым оператором вместо Демушкина рядового Елисеева, он вздохнул, глухо выдавил: -- Да, вместо Демушкина... Неужели и они видят во мне виновника? В госпиталь звонили каждый день, но оттуда сообщали неутешительные вести: идет борьба за жизнь солдата, и пока трудно говорить об исходе. Демушкина держали на кислороде, вводили какой-то новый препарат. К нему пока никого не пускали. Но однажды явился майор Молозов. Лицо оживленное, в глазах веселые звездочки. Не видели его таким с того самого вечера. "Неужели что-нибудь о Демушкине?" -- явилась у меня догадка. -- Какие успехи, инженеры? "Инженерами" он обычно называл всех локаторщиков, когда был в хорошем расположении духа. Но, видно, замполит на этот раз не спешил открывать свой секрет, расспрашивал солдат о подготовке к экзаменам на классность, вслух прикидывал: выиграем ли по количеству специалистов в сравнении с соседями? Потом вдруг обернулся ко мне: -- А как с прибором объективного контроля? Это тоже наш козырный туз в соревновании. Взгляд внимательный, один глаз чуть прищурен, под ним сбежались тоненькие морщинки, губы растянула улыбка... Все эти дни ни он, ни подполковник Андронов не заговаривали о Демушкине да и о взыскании молчали. Наверное, ждут, пока все окончательно выяснится. Когда я докладывал Андронову о нарушении в злополучной оплетке, он огорченно сказал: -- Случайность -- вот наша цена человеческой жизни, Перваков. Конечно, с прибором дело не продвинулось: ничего не лезло в голову. Поэтому я промолчал, не ответил Молозову. Он провел рукой по обветренным губам, оглядел всех приветливо: -- Ну что ж, а Демушкина скоро увидите. Вернется. Пошло дело на поправку. -- Правда, товарищ майор? -- загорелся Селезнев, угрюмость его тут же слетела. -- Значит, эту самую кислородную подушку долой, побоку? -- Да, подушку побоку! Начал есть, но еще не встает. Так что ждите, скоро. -- Эх, грешным делом, ведь не верил! -- с той же горячностью сказал Селезнев. -- Не может, не должен он сыграть в ящик. Как-никак -- ракетчик! Нас не человечьей дозой убивать, а разве только слоновой. -- Ишь ты, сейчас -- герой! -- съехидничал Скиба. --А ходил черной грозовой тучей. Направь луч локатора, думаю, не пробил бы этой тучи, все экраны белыми стали бы, точно от сплошных помех. Но Селезнев не обиделся, под смех операторов, подмигнув, пообещал: -- Ладно, ладно. Сегодня прощаю, а завтра отквитаю! Молозов побыл еще несколько минут, потом, взглянув на часы, засобирался. Я решил, что он так и уйдет, не вспомнит больше о приборе. Но он вспомнил, обернувшись, поднял вопросительно брови: -- А как все-таки с прибором? Ох и хитрющий же! Конечно, он понимал, что все эти дни было не до прибора, но теперь снова наступила подходящая пора, и он решил подстегнуть нас. Ответить ему я ее успел, вместо меня Скиба одним духом выпалил: -- Будет, товарищ майор! -- Хорошо, верю. Солдаты еще долго шумно обсуждали сообщение замполита, и я с радостью понял: беда, не разразившись, миновала, прошла стороной. Атмосфера в нашей группе станет прежней -- ясной, чистой, без единого облачка. Гора, гора свалилась с моих плеч! В воскресенье попросился поехать вместе со Скибой навестить Демушкина. Подполковник Андронов задумался, но замполит поддержал: -- Надо отпустить, Петр Матвеевич. -- Ладно. Поезжайте, хоть и толкаете на противозаконный шаг. А случится тревога -- вместо вас, Перваков, у шкафа сядет Молозов. Пусть не просит в другой раз. -- Идет! -- бодро согласился замполит. В госпиталь мы со Скибой приехали в обед, но в палату к Демушкину нас не пустили: он еще слаб. Нам разрешили посмотреть на него через стеклянную дверь изолятора. В белых, накинутых на плечи халатах мы подошли к двери, боясь стукнуть сапогами, скрипнуть половицей. Единственная койка Демушкина стояла напротив, у окна. Он, видимо, спал. Известково-белая кожа на лице просвечивала, будто папиросная бумага, но щеки и острый нос уже красил легкий бледный румянец, И пусть нам пришлось довольствоваться малым, мы вышли из госпиталя на улицу с тихой радостью на душе. День был неяркий, но прозрачный. Над головой небо сияло, густо-синее, промытое, с грустными белесыми облачками. 7 Кажется, окончательно улеглись страсти с Демушкиным. К нему после нас со Скибой раза два ездили солдаты. Он уже ходил и через неделю должен был выписаться. Мир и спокойствие воцарились в нашей группе, дела по-прежнему шли успешно. Как всегда, успехи делились между нашей группой и расчетами Пономарева и Ивашкина. Правда, Юрка Пономарев за последнее время вырвался вперед и прочно держал первое место. Первенство его считалось само собой разумеющимся; как маяк с берегового утеса, подмигивал он нам, будто кораблям в тумане. Но с Ивашкиным у нас чаши весов перетягивались попеременно. Даже адъютант Климцов -- наша беспристрастная Фемида, -- подводя итоги, нередко приходил в затруднение: кому отдать предпочтение. И хотя случай с Демушкиным серьезно "подмочил" репутацию группы, однако операторы были полны решимости. -- Уж ивашкинцев-то обойдем! -- горячился Скиба, когда заходил разговор о планах на будущее. -- И к этим особенным учениям будем в готовности номер один. Пусть приезжают! Работа продолжалась и над прибором. Но вот уж верно: одна беда никогда не приходит... Пришла одна -- открывай ворота: будет и другая. Утром на разводе на своем обычном месте не оказалось старшего лейтенанта Буланкина. Перед строем в ожидании подполковника Андронова, заложив руки за спину, стоял Климцов. Он был явно не в настроении, массивная фигура застыла в бронзовой холодности. Он даже не обошел, по обыкновению, строй, не вывел никого, чтоб заставить за две минуты пришить свежий подворотничок, почистить сапоги. Мы знали: Буланкина нет в городке. Он ушел ночью, и лейтенант Стрепетов, его сосед по комнате, ничего не слышал. Горькая и неприятная "пилюля" для всего дивизиона, -- пожалуй, будешь не в настроении... Офицеры мрачно вполголоса злословили: -- Блудливая коза! Хоть бы ты, Стрепетов, привязал его к пусковой установке, что ли? -- Не привязать его надо, а, наоборот, отвязаться от такого! Зря возимся, проку все равно что от козла молока. Позорит только... За такое время зайца уму-разуму можно научить... -- Прежде чем объединяться, надо решительно размежеваться... Так полагается. Один Юрка сохранял молчание. В низко надвинутой на лоб шапке, угрюмый, с чуть согнутыми в локтях руками, он напоминал ерша, только что вытащенного на крючке. Тоже характерец -- упрямый, дотошный! Меряет всех на свою добротную, идеальную колодку и сейчас небось думает: почему Буланкин сделан не по ней? А тот, видно, не на шутку решил гнуть свою линию... Разговор офицеров и мои мысли обрывает команда майора Климцова. Вслед за этим я слышу его доклад: -- ...для развода построен. -- Он делает паузу и с особым ударением, чтоб слышали все, добавляет: -- За исключением старшего лейтенанта Буланкина. Потом он что-то тихо говорит Андронову, и лицо подполковника вытягивается, становится пасмурным. ...Днем я паял очередную схему прибора. Торопился быстрее закончить. Паяльник дымил в руке, от едкого кислого запаха першило в горле, перед слезившимися глазами вспыхивали и плыли золотисто-оранжевые круги. Встряхивал головой и снова продолжал паять. -- Фу, что это у вас, как в аду? Именины чертям справляете? Обернулся и увидел Юрку Пономарева. Свет ворвался в дверь, и только тут стало ясно: да, накоптил порядком! В кабине висел заварной дым. У Юрки ремень с портупеей съехал набок, пряжка поблескивала у бедра. По виду, минорному тону комсомольского секретаря я понял, что у него не ладилось с аппаратурой. Теперь на дверце его кабины, очевидно, висит табличка: "Посторонним вход категорически воспрещен!", которую Юрка вывешивает всякий раз, когда начинается запарка. И видимо, серьезное дело привело его сюда, коль он ушел, оставив в такую минуту свою кабину. -- Так оно и есть, товарищ старший лейтенант, именины! -- отозвался Скиба. -- Родилась вторая схема нашего прибора! Юрка по профессиональной привычке наклонился к осциллографу и тут же выпрямился. -- Это я знал: должно было получиться... Пойдем, Перваков, по делу. Когда мы спустились по лесенке, он, щурясь от яркого солнца, сказал: -- Явился Буланкин -- слышал? Командир арестовал его... -- Пьяный? -- Нет, трезв, как господин управляющий... Спрашиваешь! Юрка раздражался, когда его не понимали с ходу, теперь он даже недовольно заморгал на меня глазами. -- А я при чем тут? Разве то, что у бочки с ним встречались? Так уже говорил, как разошлись... -- Будет показывать клыки! Знаю -- зубастый, -- примирительно сказал Юрка и, захватив рукой острый подбородок, посмотрел на меня. -- Лучше скажи, что с ним делать? Хотя он и беспартийный... Есть предложение: когда отоспится, высказать все. Пусть знает правду о себе. Хочу, чтоб и ты, как заместитель мой, пошел. У него был решительный и воинственный вид. Я согласился: идти так идти. Однако толком не представлял, о чем говорить с Буланкиным. -- Ну, до вечера, -- сказал Пономарев. -- У меня схема подстройки клистрона забарахлила. Два часа настраиваю. Не хватает в такую минуту тревоги! Он повернулся, зашагал через деревянные желоба с кабелями, легко вскочил на перекладину лесенки и скрылся в своей кабине. На закрывшейся двери трепыхнулась белая полоска картона: "Посторонним вход категорически воспрещен!" Я усмехнулся: догадка оказалась верной. Он зашел ко мне после контрольной проверки работы станции. Заступивший на дежурство лейтенант Орехов расписался в журнале. Операторы уже ушли, только Скиба пристраивал прибор. Я еще задержался с Ореховым. Месяца три как он прибыл из училища и был моим подопечным. В сумраке кабины не моргая замерли его веки, из которых будто выдернули ресницы -- они у Орехова бесцветные и короткие, их даже днем трудно различить. Без единого вопроса слушал меня, точно боялся пропустить хоть одно мое движение. Следил за переключателями и тумблерами, которыми я щелкал. -- Главная твоя задача -- получил сигнал, объявляй тревогу: тут мешкать нельзя. Запиши время в журнал и начинай предбоевую подготовку... В этот момент открылась дверца, и в кабину заглянул Пономарев. -- Где ты? Идем... Желаю спокойного дежурства, Орехов! Я еще вернусь. -- Ну как твоя схема подстройки клистрона? -- спросил я, соскочив на землю. -- Что "как"? -- Совсем не получается? Очередная запарка, коль собираешься еще возвращаться? -- "Совсем" и "пока" -- не одно и то же. Не получается только у тех, кто не хочет. А вернусь -- просто, чтоб проверить стабильность. Так-то, товарищ следователь по особо важным делам. В голосе Юрки прозвучала легкая издевка. В сумерках он не видел, что я беззвучно засмеялся. Юрка с болезненным самолюбием относился даже к малейшим замечаниям о работе своей аппаратуры, считая, что все почему-то склонны "собак цеплять" именно на его приемопередатчики. "Что вы в них понимаете? -- наскакивал он во время споров. -- Смотрю, память у вас на массу закоротила! А чуть работа, так: "Пономарев, прибавь, будь добр, чувствительности!", "Пономарев, нет того импульса, нет другого!". Без приемопередатчиков эти кабины, вся станция -- нуль без палочки!" Мы помолчали. Прошли мимо будки с часовым. Позади осталась узкая проходная -- калитка из колючей проволоки. Было сыро и неприятно. Черный лес подступил вплотную, грозно. Стужа от земли заставляла ежиться и вздрагивать. Словно мокрая простыня, плотно обволокла тишина. Одинокая лучистая зеленая звездочка робко и грустно подмигнула с высоты. Юрка вздохнул, сказал: -- А все же ты прав... Уставать стал от этих своих шкафов. Иногда чувствую -- все тело начинает гудеть, будто перевозбудившаяся генераторная лампа, а то и запищит, как эта труба -- волновод, -- во время электрического пробоя. Есть же такие, кому везет. Счастливчики, в рубашках родились! Скоро в академию, например, улепетнут. Книжки в портфель, лекции, лаборатории, строго по звонку перерывы, шесть часов занятий, чтобы не перетрудились будущие инженеры... Не жизнь, а установившиеся ровненькие гармонические колебания. А потом лет через шесть приедет такой вот Костя и не узнает! "Как ваша фамилия? Пономарев?.. Ах да, припоминаю... Это у вас со схемой подстройки клистрона ничего не получалось?" -- Хохотнув, Юрка положил руку на мое плечо: -- Шучу, шучу... Он продолжал платить мне за насмешку, но платил, как всегда, беззлобно. -- А почему бы тебе не поступить? -- В академию? А ты подумай, что станет, если мы все подадимся туда? Кто тут работать будет, боевую готовность поддерживать? Очередь хоть надо соблюдать... И еще: у каждого свои сани, в которые он садится. -- А я, по-твоему, в свои собираюсь садиться? Без инженерных знаний на такой технике делать нечего. Вот столкнулся с прибором, и, оказывается, в голове прореха на прорехе. -- Не о тебе, Костик, речь, -- спокойно возразил он. -- За вас с Ивашкиным доволен. Но и тут еще кучи дел и возможностей -- только успевай. -- Так уж и не думаешь никогда? -- Может быть, -- уклончиво ответил Юрка. -- Когда пойму, что все уже как техник преуспел и переделал, если почувствую влечение, род недуга... Так-то. -- Говоришь, устаешь... Тогда перешел бы в другую кабину, поработал на иной аппаратуре. Помолчав, Юрка вздохнул, с фатальной покорностью сказал: -- Изучать смежную, чтоб лучше свою знать, -- это резонно. Начал уже с буланкинской, потом за твою примусь. А совсем уйти на другую аппаратуру -- пустой разговор! От себя не уйдешь. Видно, вытащен мой жребий и записана в свиток судьба -- не отвертеться. Мое призвание -- они, приемники и передатчики. Мы с ними связаны бронированным кабелем, захлестнуты морским узлом. Словом, телом и душой срослись. Знаешь, иногда мне кажется, что у нас даже выработался особый язык -- молчаливый, беззвучный. Ищу, делаю что-то, бьюсь возле шкафов как рыба об лед. "Ну давайте уж открывайте свой секрет", -- начну мысленно просить. И будто услышат, смилуются, шепнут в ухо: "Тут посмотри. Сделай так-то". И все в порядке. А иногда размечтаюсь и будто растворюсь со всеми этими шкафами, окунусь в какую-то зеленую прозрачную мглу. Растворились проводники, детали все, узлы... И вот они -- бегут в этой мгле электроны стайками вверх-вниз, сталкиваются, перемешиваются, разделяются, меняют направления. А я в них угадываю все свои импульсы, вижу, что они делают, и плаваю среди них, как в сказочном царстве... -- Он опять помолчал. -- Конечно, говорю побасенки, но если хочешь знать -- тут мой второй дом, своя стихия и смысл жизни. Нет, Юрка говорил правду, хотя в словах его сейчас и сквозила легкая ирония. Он был одержимым в работе и подчас вызывал у товарищей шутки, за которыми крылось скорее уважение. "Пономарев? Когда он только спит?" Нередко случалось, и я завидовал его воле и упорству, его знанию души техники. У Юрки были жена и сын, похожий на него: худенький, длинный, верховодивший среди немногочисленной детворы в городке. Интересно, как они принимают все это?.. -- А жена и сын не предъявляют тебе претензий? -- Лида все понимает, -- неуверенно проговорил Юрка и окончательно замолчал. Он не мог солгать, и я догадался, что у него далеко не все гладко. -- А я думал... -- вырвалось у меня, но сразу же закусил язык. -- Что думал? -- О... "бое", который будем давать Буланкину. Я хотел просто замять разговор, перевести на другое, но Юрка вдруг разозлился: -- Ишь ты! Вокруг пальца вздумал обвести. Мол, секрета не хочешь выдать, так я -- культурный человек -- и отойду в сторонку. У меня, думаешь, "святое семейство"? Конечно, предъявляют претензии! А вот находить разумные соглашения, чтоб удовлетворять противоречивые интересы, -- закон семьи. И ты не обойдешь эту объективную реальность: она в жизни не пенек... Я раздумывал над его словами. Вот тебе и Юрка Пономарев! А ведь сам, как и другие, считал, что он -- просто одержимый, а в семье -- безраздельный властелин... Но пророчествовать, как у меня будет, еще, друг, рано! Миновали осинник. Редкими огоньками в темноте обозначилась цепочка офицерских домиков. В одном из них холостяки занимали квартиру, а в соседнем -- светилось мое окно, рядом -- два климцовских. Что-то делает теперь Наташка? Только тут вспомнил о стычках с Буланкиным и высказал Пономареву свои сомнения: не будет ли это помехой разговору? Юрка на несколько секунд смолк -- видимо, старался сообразить, насколько мой довод серьезен, -- потом решительно заявил: -- Ничего, идем! То -- личное, тут -- общественное. В прихожей было полутемно. Полоса света падала из приоткрытой двери дальней комнаты, там бренчала тихонько гитара. Это, конечно, играл Стрепетов, командир взвода стартовиков: он жил в комнате с Буланкиным. Юрка впереди меня ссутулился, возможно, по приобретенной привычке -- его кабина была для него низка, и он никогда не мог в ней выпрямиться. -- Можно к вам? -- А-а, комсомольский секретарь? И... с подмогой? Входите! На помятом, сонном лице Буланкина -- он, видно, недавно проснулся -- мелькнула ухмылка. В голубой майке, бриджах и носках, подперев голову рукой, он лежал на кровати и не изменил позы, когда мы вошли. Стрепетов, сидевший у окна, перестал бренчать, положил гитару на кровать. Над ней, приколотые кнопками к стене, висели репродукции с картин: "Мадонна со щеглом", "Спящая Венера", "Незнакомка" -- набор вырезок из журналов, веер открыток с портретами артистов. В комнате -- извечный холостяцкий беспорядок: на столе и тумбочках громоздились пыльные книги, старые журналы, сушились, свешиваясь со стопок книг, носовые платки. На стульях навалом -- одежда, на подоконнике -- консервные банки, разорванные пачки печенья, бритвенные принадлежности. На полу, в углу комнаты, стоял неизменный электрочайник, рыжий от несчищаемой накипи. Мне все это хорошо было знакомо. Даже койка, принадлежавшая мне, еще стояла в соседней комнате. -- Садитесь, гостями будете. Освободи им, что ли, стулья, Славка! -- Не надо. Мы сами. Юрка переложил одежду с сиденья ближайшего стула на спинку, сел, чуть подавшись вперед, примяв руками на коленях шапку. Худое лицо его сделалось жестковатым, глаза уставились на Буланкина. Тот тоже смотрел выжидательно, будто прикидывал, откуда ждать удара. -- Как живешь-то? -- наконец глуховато спросил Юрка. Скуластое лицо Буланкина осклабилось. -- Как в раю, только кущи пониже да яблоки пожиже! А ты соболезнование пришел высказать по поводу ареста и отправки меня утренним этапом на гарнизонную губу? -- Нет. Соболезнования ни к чему. Гауптвахту заслужил. А вот лучше скажи: почему так поступаешь, подводишь всех, весь коллектив? Дежурство несем. Боевую задачу выполняем. Ведь тебя судить бы надо! Считай, по-доброму с тобой обошелся командир... Буланкина, точно от укуса, подбросило на кровати, голос сорвался: -- Судить? Нашелся судья! Старого воробья на мякине не проведешь! Знаем, когда могут судить. А насчет поведения, так сказать, причин, то пусть уж и тебе, комсомольскому деятелю, станет известно: не могу, не хочу служить! Ясно? -- Он снова откинулся на подушку, вытянулся на синем шерстяном одеяле, подложив руки под голову. Небритое, щетинистое лицо с угловатыми скулами казалось квадратным. -- Почему не можешь? -- допытывался Юрка. -- Не знаю. -- А Перваков, Стрепетов, все другие -- почему они могут и должны служить? А ты -- особенный? У Пономарева на побелевших висках вздулась и пульсировала напряженная фиолетовая жилка, белки глаз студено синели в сумраке слабо освещенной комнаты. Сидя на кровати, Стрепетов облокотился на спинку стула, наблюдая за происходящим. Буланкин резко повернулся на бок: -- Если хочешь знать, -- может быть, и особенный! Почему остальные служат -- не знаю! Перваков вот, пожалуй, понятно. У него путь ясный: лучший офицер наведения, первый класс имеет, молодую жену привез, в академию пойдет, поплавок на грудь повесит -- там иди по лесенке! У тебя тоже не хуже перспектива. А Славка, может, и такой службой доволен. Вот у него своя картинная галерея из "Огонька", приемник есть, магнитофон, гитара... "Как хороши, как свежи были розы..." Каждый человек по-своему с ума сходит. Стрепетов вскипел: -- Меня ты не трогай, Буланкин. Философ! А философия-то твоя гнилая. Знаем! -- Вот уж и в бутылку полез. -- Буланкин криво усмехнулся. -- Не хотел обидеть. А философии ты моей не знаешь. А если знаешь, так сверху, в душу ты мне не заглядывал. Да, у меня есть особенность. Двадцать девять лет -- и кругом старший! А дальше что? Каким я был, таким остался... Маленькая собачка -- вечный щенок. Щенком остаться? А потом, кто меня держать-то будет техником? Я ведь среди вас белая ворона: вы -- дипломированные, а я так -- примазавшийся самоучка. Молодые придут -- попросят. Даже вежливыми не будут. А вверх расти не дадут такие, как Перваков, когда вернутся из академий, инженерных училищ. -- Он снова вдавил затылок в подушку, продолжая говорить. Его не перебивали. -- Что же дальше? Еще три -- пять годиков продержат меня на аркане, не будут отпускать, а потом сами скажут: иди на все четыре! Ни кола ни двора, -- одним словом, офицер! Но это еще мелочи. А вот другое: полжизни прожить и начинать ее сначала, от нуля! Вот где загвоздка! Приедешь в родной город на потеху друзьям... Маршала не получилось, переквалифицируйся в управдомы! -- Буланкин зашелся нервным смешком. -- Совсем как по Ильфу и Петрову! Юрка Пономарев наклонился ниже, к коленям, смял порыжевшую от времени офицерскую шапку в блин. Славка Стрепетов разглядывал свои ладони. У меня словно что-то внутри дрогнуло от смеха Буланкина. На секунду даже показалось: в его складных и, видимо, не раз продуманных словах кроется какая-то правда. И этому человеку я намеревался дать "бой"! Сейчас мне даже неловко было подумать об этом: ведь Буланкин открывал нам душу, выкладывал сокровенное, и тут можно было, пожалуй, только уговаривать, а не "бить". В эту минуту крепла к нему жалость. Забылись неприятности, которые он не раз доставлял мне. Теперь рядом сидел человек со своими болячками и поисками. Где-то ведь читал, что жизнь каждого человека -- своя трагедия. Может быть, в этом большая правда. Глядя на небритый скуластый профиль Буланкина, впервые подумал над его судьбой: отчего он в двадцать девять лет не женат, ходит бобылем? Впрочем, не у всех в жизни так все просто и хорошо устраивается. Есть у каждого свои тайны, которые он не выдаст даже ближнему, так и уходит с ними из жизни навсегда... Возможно, в том, что мы не прерывали его, молча слушали, он усмотрел своего рода поддержку. Приподнялся на локте -- видно было, как на шее под кожей, там, где четким кольцом обрывался загар, натянулись узловатые жилы, -- заговорил: -- На каждом собрании, совещании мне толкуют об одном, будто я возвысился на целый километр над землей, оттого что служу в Ракетных войсках, имею дело со сложной, дорогой техникой, что я уже не просто офицер, а че-ло-век над техникой! А что мне от этого -- легче или слаще служба в этой дыре, в "медвежьей берлоге"? Надоели детские посулы. Зимой Молозов пел: будет лето -- будет вода и тепло. Ха! Будто я без него не знаю, что будет тепло! А мы ходили к железной бочке, а в ней не вода, а лед. Таяли снег, умывались, и все это после того, как ночь цыганский пот пробирал. Идиллия! Надеюсь, не забыли? А теперь к лету он дуду сменил... А песня старая! "Э-э, так вот где ты весь, голубчик! Сначала прикрылся слегка", -- успел я подумать, снова подчиняясь неприязни к Буланкину. Только всего на одну минуту испытывал к нему чисто человеческие чувства -- теперь он снова захлопнул мою душу. Я его ненавидел за упрямство, ехидный смешок, за его разговоры о Наташе, за вот это квадратное лицо, за эти от лютости застекленевшие глаза. Юрка, резко выпрямившись на стуле, перебил его: -- Ты бы так сразу и сказал: тут тебе надоело служить, в берлоге, в дыре. Вот главный мотив. Испугался трудностей! -- Мне просто надо человеческие условия: смотреть кино нормально, в кинотеатре, а не в коридоре казармы. Я хочу быть спокоен за свое завтра, за будущее... -- "Завтра", "завтра"! -- взорвался Юрка, губы его скривились. -- А если завтра -- вавилонское столпотворение? О будущем заговорил! Его еще увидеть надо и понять. Ты понимаешь, к какому новому делу тебя поставили, к какой технике допустили? Вот это и есть твое завтра, твое будущее. А то, которое ты видишь, оно с лукошко, и в нем одна твоя персона. На других тебе плевать! -- И разве мы одни в таком положении? -- с крутой запальчивостью спросил я. Теперь мне представлялось: "бой" Буланкину мы дадим. -- Геологи, исследователи, строители гидростанций -- им легче? У них условия лучше? А почему могут всю жизнь служить по дальним гарнизонам Андронов, Климцов? Им так нравится? Меня охватил трепет: да, грозовая туча надвигалась, от нее уже веяло знакомым зловещим холодком... Эгоизмом, наглостью Буланкин вызывал яростный внутренний протест, потому что шел против святая святых -- против коллектива. -- Что вы мне о других?! -- Лицо Буланкина налилось бурачно-сизой краснотой. -- Мне надоело жить по принципу: "Надо, надо, надо!" Немножко хотеть можно? Тише говорите! За стенкой у Молозова дети спят. -- Славка Стрепетов нервно поднялся, отошел к окну, закурил. -- Я тоже хочу! -- вспылил Юрка. -- Но хотеть-то надо не куриного молока и не перо шар-птицы! Я вот хочу и верю, что так будет: и жизнь у нас изменится, и дорогу построим, и ездить в город будем. А ты, как та девица, которая раз оскандалилась, а после только одним словом "нет" на все отвечала. Правда, ты хуже ее делаешь: она хоть себя опозорила, а ты -- и других! -- В конце концов, как я веду себя -- не твое дело! -- выкрикнул Буланкин, сбрасывая ноги на затоптанный коврик у кровати -- квадратик байкового одеяла. -- Не твое, понял? -- Нет, и мое! Наше общее! Заруби на носу! У Буланкина раздвоенный подбородок и губы тряслись, а руки судорожно вцепились в железную раму кровати. -- Моралист! Все -- наше, мое! -- Буланкин, задохнувшись, глотал воздух, выдавливал слова: -- Если все твое, так вон... приходи, стирай мои платки, носки, кальсоны. Мне надоело их стирать самому. Ясно, моралист? -- Ясно. О чем спор? Все обернулись: в дверях стоял майор Молозов в шинели, шапке. Лицо у него было серьезное, на переносице запала вертикальная черточка, брови взлетели к шапке. Мы поднялись, и только Буланкин остался на кровати. -- Садитесь. Продолжайте, Буланкин, у вас ведь идет беседа. Гости, вижу, пришли... Кивнув Стрепетову, уступившему место, замполит сел, снял шапку. Губы Буланкина на темно-красном возбужденном лице ядовито покривились. -- Тоже на путь праведный наставлять будете? -- Он вызывающе смотрел на Молозова, сложив руки крест-накрест на груди. Молозов не рассердился, рука его скользнула по короткой щетке волос и будто натянула кожу лица: на нем проступили острые скулы. -- Что ж, на праведный путь вам, товарищ старший лейтенант, давно пора встать, -- спокойно сказал Молозов, но, похоже, это самообладание давалось ему нелегко. -- Если об этом говорили товарищи, то говорили правду. А вот усмешка... Не делайте хорошей мины при плохой игре. Она вам не удается. Мне, мол, море по колено, вот я какой герой -- преступления совершаю! Так? А посмотреть в глаза людям прямо не можете. Потому что, как у всякого преступника, совесть не чиста. Плохо вы можете кончить, Буланкин. Жалко. Такие уж мы, советские люди: уговариваем, даже упрашиваем заблудшего, стараемся открыть ему глаза, помочь словом и делом. А увидим, что он неисправим, что окончательно встал на неверный путь, -- сурово караем. Беритесь за ум, работайте, учитесь. Вот старшина Филипчук старше вас почти на два года, а обгонит: экстерном сдает за девятый и десятый классы, потом -- в институт, на заочное отделение. Инженером станет. И вашим бы этот путь мог быть. Буланкин молча ногой в носке чертил на байковом коврике, недобро осклабился: -- Как говорится, все остается в силе. Подам четвертый рапорт. А о Филипчуке -- бабка надвое сказала... -- Дело ваше. -- Брови замполита дернулись, он надел шапку. -- Только имейте в виду одно... -- Помолчал, словно обдумывая что-то, и продолжал: -- Мы идем в новый мир. Дел у нас невпроворот. И недоброжелателей, прямых врагов -- тоже хоть отбавляй! Торопиться нам надо. Вот поэтому-то и недостатков ворох, и поступать иногда приходится еще не так, как хотим, а как надо. Зачинатели нового, как о том гласит история, всегда шли на самопожертвование. В первую очередь они не о себе думали, а о потомстве, об устройстве для него лучшей жизни, более счастливой доли. Мы-то ведь среди них. И нам мешает не только тот, кто явно не хочет идти, но и тот, кто свертывает на легкую тропку, и даже -- кто просто ноет, хотя и идет. Подумайте, Буланкин! -- Он поднялся и шагнул было к двери, но обернулся: -- Да, относительно стирки... Завтра сдайте белье старшине Филипчуку. Будем возить в город, в прачечную. Я вышел вслед за майором. Юрка задержался в комнате, и до меня донеслись с расстановкой негромко сказанные слова: -- Смотри. Таких без всякого просто дубасят в темном углу. Шагнув за дверь, он прикрыл ее за собой. Возможно, Молозов не слышал сказанного Юркой или сделал вид, что не слышал, -- он даже не обернулся. На крыльце молча закурил. Метнувшееся в темноте пламя спички осветило лицо. Видно, он был удручен и расстроен разговором. Прервал молчание: -- Тренировка по боевой работе на завтра подтверждается. Из штаба полка звонили. Как у вас, Пономарев, с хитрым блоком? Настроили? -- Там-то порядок, а вот что с ним делать, товарищ майор? -- Юрка сказал это упавшим голосом, в темноте мотнул головой. -- Он же всех нас подводит! Какое тут соревнование с соседями? Молозов с внезапной веселостью посоветовал: -- А вы преждевременно не нойте. Со щитом или на щите! Это был девиз женщин, хотя и спартанок... Мы попрощались. Похрустывала под ногами утоптанная дорожка: к ночи успел покрепчать морозец. Но уходил я не с легкой душой. Было чувство обиды на себя: "боя" Буланкину мы не дали. И то, что высказали ему правду, как того хотел Юрка, ничего не прибавило. Стоит на своем. Перпендикулярный к земле столб. Упрямец. Как он кончит? 8 Невольно остановился у порога: после квартиры холостяков мне показалось -- попал в рай. В комнате было тепло, чисто. На столе -- свежая белая скатерть, в углу на тумбочке, застеленной цветной салфеткой, разместились коробочки духов и пудры, баночки с кремом, круглое зеркальце на гнутой ножке-ручке -- весь арсенал Наташкиной косметики. Сама Наташка лежала в ночной розовой с кружевами сорочке, читала. А постельное белье, крахмальное, с голубоватым отливом, наверное, шуршит и приятно похрустывает, как ватман. Возможно, в эту минуту впервые я осознал цену тепла, уюта, который стал мне вдруг доступен и понятен, -- он, оказывается, может приносить вот такую радость. Я так и стоял не двигаясь, и все, что беспокоило перед этим: разговор с Буланкиным, осадок от него. -- все отошло, забылось. Есть хороший труд, радостный, удовлетворяющий, а сегодня он и был у нас со Скибой таким. Да, труд, и вот любовь, уют -- и уже чаша человеческого счастья полна! Нет, мелки и смешны бывают люди, когда они тщатся взмыть в облака, а сами слепы и глухи к чудесному окружающему, не умеют найти в нем радость и счастье, которое рядом с ними. -- Ох, Наташа, у нас так хорошо, что, кажется, в рай попал! -- Правда? -- живо откликнулась она. -- Преувеличиваешь, Костя! -- Нисколечко! Она отложила журнал. Я присел рядом на кровать, заглянув, спросил: -- "Триумфальная арка"? Ремарковские герои-одиночки с безысходной судьбой... Мне они не по духу. Она недовольно повела тонкими крутыми дужками бровей: -- Кому что нравится. Если тебе не нравится, то ведь это не значит, что плохо. -- Большие глаза ее сузились, взгляд был направлен мимо меня, за нашу комнату, городок, за тайгу, куда-то далеко. Рука с книгой опустилась на подушку. -- Швейцария, Ницца, Монако, увеселительные поездки, голубое море, завтраки под открытым небом на веранде горного ресторана... Совсем другая жизнь! Я расхохотался: -- Да ты, Наташа, умеешь взмывать в облака! -- А ты... умеешь быть злым. -- Ну, ну. -- Прижался щекой к ее щеке. -- Не буду больше. Только скажу, что с милой и в шалаше рай и красивая жизнь. Вот как у меня. Без Франции, Швейцарии, а в нашей "медвежьей берлоге". Она будто не слышала, что я сказал. Мысли ее были заняты чем-то своим. -- Жизнь у человека коротка, а еще короче его возможности, -- наконец произнесла она спокойно, в раздумье. -- А ведь есть же у нее избранники, кому она дает многое... Говорю, коротка... Но зачем она продолжительная, если все -- только в сказках, снах, а действительность однообразна и черства, как корка хлеба? За один день такого избранника можно отдать всю жизнь, но только чтоб все увидеть и прочувствовать!.. Вот тебе и Наташка! Неужели говорит правду? Что ж, вид вполне подобающий, решительный. На чистую кожу лба вдруг легла тень, складки резче очертили ноздри маленького аккуратного носа, выгнулись брови. И только кокетливые, веселые завитки золотистых волос вокруг шеи не вязались с ее строгим видом. Наташкины слова заставили меня задуматься: что это, убеждение или временное настроение, навеянное чтением? В следующую минуту, взяв ее руку в свою, я полушутливо говорю: -- А ты и впрямь у меня фантазерка! Вот, Наташа, до чего доводит Ремарк! Он вносит смуту, а потом за него расплачивайся! Возьмешь улепетнешь куда-нибудь во Францию, Швейцарию, а что мне тогда делать? Она не отозвалась, не изменила ни своей позы, ни выражения лица. Обиделась на мой шутливый, несерьезный тон?.. -- Я ведь не о литературных достоинствах... Ремарк -- мастер, но мне больше по душе другое: Северная страна, Клондайк, Юкон, Сороковая миля... В школе я, Наташа, наизусть читал отрывки из Джека Лондона. Вот послушай. "И еще, Кид: не оставляй меня умирать одного. Только один выстрел, только раз нажать курок. Ты понял. Помни это. Помни!.." И дальше: "Мейлмюд Кид встал, заставил себя подойти к Мейсону и огляделся по сторонам. Белое безмолвие словно издевалось над ним. Его охватил страх. Раздался короткий выстрел. Мейсон взлетел ввысь, в свою воздушную гробницу, а Мейлмюд Кид, нахлестывая собак, во весь опор помчался прочь по снежной пустыне". Наташка чуть прикрыла глаза, откинув набок голову, стала внимательной, сосредоточенной. Я отнес это на свой счет, знал, что эти слова брали за живое, вызывали слезы у слушателей, когда я, бывало, произносил их медленно, с легкой хрипотцой, будто простуженным голосом... -- А вот как такие люди объясняются. "Слушай, Тлинг-Тиннех! Прежде чем эта ночь перейдет в день, Волк погонит своих собак к Восточным горам и дальше -- на далекий Юкон. И Заринка будет прокладывать путь его собакам". -- "А может быть, прежде чем эта ночь достигнет середины, мои юноши бросят мясо Волка собакам, и кости его будут валяться под снегом, пока снег не растает под весенним солнцем?" Так и кажется, что разговаривают наши далекие с тобой предки, Наташа... Это честные простые люди, они молча совершают подвиги, у них высокие законы дружбы, чистой любви... -- Чистой любви, -- мечтательно произнесла она. -- Да, чистой, -- подхватил я, -- потому что там меньше всяких ненужных условностей, искусственных барьеров. Сама первозданная природа, суровые условия не терпят ничего искусственного. Знаешь, это очень похоже на наше положение... -- Да уж, что и говорить, похоже.