яние. Еще там, на собрании, мне казалось, что этот вечер будет вечером моего разгула. А вот теперь, когда все было передо мной, -- упивайся, заливай свою горечь, обиду, свой стыд и позор! -- теперь испытывал физическое отвращение ко всему: к объедкам на столе, к костлявой неопрятной старухе и к опьяневшему Буланкину. А меня хмель, к сожалению, не брал. Буланкин шумно вздохнул, повернувшись, смотрел тяжело, свинцовым взглядом куда-то мне в подбородок. -- "Как хороши, как свежи были розы..." -- протянул он снова. -- Эх, не знаешь, что и у Буланкина жжет и печет сердце!.. "Как хороши, как свежи были розы..." Она так пела! Она! -- Буланкин хватил вдруг кулаком по громоздкому дубовому, глухо отозвавшемуся столу. Старуха шевельнулась, скрипуче сказала: -- Брось дурить-то! Обещался прошлый раз... -- Ничего ты не понимаешь, старуха! Бывало, смотрел ей в рот, как собака хозяину, когда она выходила на эстраду. Да, как собака! Готов был целовать ее всю от кончиков волос до ногтей на пальцах ног. Позволяла. Просил, умолял выйти замуж. Она смеялась прямо в лицо: "Милый мой мальчик, музы искусства в песках погибают". Тоже, как ты, в отпуске познакомился. Месяц ада, сладкого и горького! А потом получил конверт. "Прости, мой мальчик. Как хороши, как свежи были розы..." Уехала куда-то с гастролями дальше, а меня вернули на косу Тоска. Сердце успокаивать на казенной постели... Он снова потянулся к бутылке. Меня брезгливо передернуло от его жалкого вида. Ходики показывали второй час ночи. -- Перестань, Буланкин. Упрямо, не обращая внимания на мои слова, он налил неверной рукой стопку, выпил. Нервно захохотал: -- Тебе ведь тоже пропели про эти розы! Судьба у нас одна. -- Одна, да не одна. -- Думаешь, по добру уйдешь? Держи карман шире! -- Кто стучит, тому открывают. -- Ха! Сказанул! Я уже лоб разбил... -- Я по-своему поступлю. -- Оригинальней, думаешь? -- Довольно пить! Я решительно поднялся. Рассчитался со старухой. Помог одеться Буланкину. Он еле держался на ногах, заплетающимся языком уговаривал остаться еще. Вывел его на крыльцо. Позади загремела деревянная щеколда. Непроницаемая, глухая ночь тайги охватила нас. За время, пока мы сидели в доме старухи, погода изменилась: нанесло густой туман, сеяла тонкая противная изморось. Лесной поселок из нескольких домиков, зажатый вековыми лиственницами, спал. Даже собаки в этот неурочный час не подавали признаков жизни. Идти было плохо, ноги скользили по мокрой земле, в темноте дорога угадывалась только чутьем. Буланкин раскис окончательно, мозглая сырость, пробиравшаяся под шинель, не отрезвляла его. Я вел его под руку. Он порывался снова говорить о своей неудавшейся любви, но мне было не до него. В голове у меня шумело, гадливое ощущение по-прежнему не проходило. Думал о том, что завтра все станет известно всем и будет стыдно смотреть в глаза офицерам и солдатам... Настоящая берлога, где не скроешь даже, что сходил в отхожее место! А может быть, не к чему теперь скрывать? Все равно. Может, его вот, Буланкина, поведение честнее и прямее во сто крат, чем поведение любого из тех, кто будет завтра смотреть на тебя с укором? "Тот, кто хочет обвинять, не вправе торопиться" -- так сказал Мольер. И вообще стыд -- чистейшая выдумка людей, заставляющая надевать личину, рядиться в красивые одежды, а значит, прятать истинное лицо... Боитесь, критики, публичного суждения? Так критикуйте же себя без снисхождения. Нет, в другое время мог бы позавидовать себе: мой ум работал остро, с холодной четкостью и рассудочностью. Возможно, потому, что знал: утром придется держать ответ, и мысленно готовился к этому. Но что бы ни было, принял решение. Не только Юлию Цезарю дано было, перейдя Рубикон, воскликнуть: "Жребий брошен!" --бросил и я. Видно, Буланкина в конце концов обозлило мое молчание. Он ерзанул, дохнул перегаром: -- Значит, думаешь, с тобой поступят лучше? На блюдечке с голубой каемочкой принесут приказ: пожалуйста, вы, лейтенант Перваков, уволены. Хе-хе... На дорожку встал трудную, пеньки еще посшибаешь коленками да не раз сопатку утрешь! У меня-то, думаю, тернистая дорожка оканчивается: не могут на шестой рапорт отрицательно ответить. А эти столпы -- Андронов и Молозов -- еще попьют твоей кровушки... -- Перестань! Надоело слушать, Буланкин. Он сердито, обиженно засопел. Сколько мы так шли, оскользаясь, иногда падая, натыкаясь на ветки, я не знал. Плечо и рука, оттянутые Буланкиным, ныли, ноги не слушались. Знакомая поляна, заваленная по краям вырубленными лесинами, проволочное ограждение, земляной вал и темнеющий над ним силуэт Т-образной антенны локатора открылись в молочной рассветной пелене. Буланкин вдруг заартачился, потянул на позицию: -- Дальше не пойду! -- хрипло заявил он. -- Зайдем, воды напьемся. Мои уговоры не подействовали на него, он молча, бодливо нагнув голову, стоял передо мной. Коротким рывком дернул руку. -- Иди ты... -- Он грубо выругался. -- Тоже прикидываешься праведником! Не договорив, пошатываясь, пошел к позиции. От бруствера торопливый, беспокойный голос окликнул: -- Стой! Кто идет? Неуклюжая, в брезентовом плаще фигура оператора Демушкина смутно вырисовывалась у будки. Буланкин продолжал неровными шагами идти вперед. -- А-а, Демушкин! Свои... Воды напиться дай. -- Нельзя, товарищ старший лейтенант, -- неуверенно выдавил солдат, стараясь что-то сделать: то ли загородить дорогу, то ли взять карабин на изготовку. -- Стойте! -- Стоять? А вот он твой начальник -- Перваков. Не узнаешь? Коротка память? У всех у нас она коротка, когда нам делают добро. Склероз третьей степени наступает... "Полезет. Теперь его не остановишь! -- кольнуло в голове. -- Демушкин будет прав, если выстрелит, -- часовой!" Тотчас представились возможные последствия. Не допустить этого. В конце концов, и беда-то невелика, если напьется! Я в два шага оказался рядом с солдатом: -- Рядовой Демушкин, приказываю пропустить старшего лейтенанта в дизельную! Пусть напьется. Мои решительные слова возымели действие. На сукровичном лице солдата под густыми бровями, покрытыми тонкими, мельчайшими капельками влаги, непонимающе бегали глаза. Он настолько растерялся, что тут же, перехватив карабин, вскинул руку к шапке, отдавая мне честь, и еще больше смутился. Буланкин был уже за бруствером, скрылся в темневшем проходе капонира дизельной станции. Солдат дышал прерывисто. Подняв на меня взгляд, будто спрашивал молча, с мольбой: что же теперь со мной будет? -- Я возьму его, Демушкин... Обо всем доложу командиру. В полутемноте капонира Буланкин, чертыхаясь и ворча, гремел банками и канистрами. Я успел занести ногу через порог дощатой узкой двери, закрывавшей вход в дизельную, когда в углу блеснула неяркая вспышка. В одно мгновение увидел выхваченные пламенем спички кабины дизельгенераторов, выстроившиеся в ряд, согнутую спину Буланкина, опрокинутую канистру у земляной стены... Бензин! И вместе с прорезавшей сознание острой мыслью, с моим выкриком: "Что ты делаешь?!" -- слился треск словно разрываемого шелкового полотна... Жгучий свет плеснул в глаза, обдало жаром, пламя хлынуло к резиновым колесам, под брюхо кабины, стоявшей в двух метрах от земляной стены. Отскочивший Буланкин, видимо, сразу отрезвел, затрясся, бессмысленно уставившись на огонь. Пламя негодующе гудело, пожирая дорожку разлитого бензина и опрокинутую канистру. Языки его уже лизали резину переднего колеса кабины. -- Буланкин, в кабину! Срывай огнетушители! Я бросился к канистре, охваченной огнем. Горящая струя все еще вытекала из ее горловины. Думал только об одном: всего через какую-нибудь минуту она нагреется, и тогда -- взрыв, тогда... Рванул ее, отбрасывая дальше от кабины, к выходу из капонира. И тут заметил, как вспыхнули рукава шинели. Шинель!.. Накрыть канистру, прекратить доступ воздуха, сбить пламя! Сорвав с себя шинель, кинул ее на канистру и, опустившись па колени, с остервенением стал тушить языки огня, вырывавшиеся то здесь, то там. Они обжигали лицо, руки, но я ничего не замечал, не ощущал и горячего, душного воздуха, заполнившего капонир. Мне показалось, что Буланкин, выскочивший из кабины, слишком долго и неумело возится с огнетушителем. -- Быстрее, черт бы тебя побрал! -- хрипло выругался я. -- На колесо струю, на колесо! Белая струя пены наконец вырвалась, с шипением ударила в скаты. Резина уже горела, распространяя копоть и удушливый смрад. Потом я услышал топот ног. Люди вбегали в узкую дверь с огнетушителями, лопатами. Кто-то командовал за дощатой перегородкой: ее ломали. Она рухнула, в капонир ворвался утренний свет, и я увидел Юрку Пономарева с красной повязкой дежурного на левой руке. Я поднялся на ноги, но чувствовал -- сейчас упаду. В голове, в ногах гудело от перенапряжения и усталости, зловещие языки пламени метались перед глазами... -- Ты?.. С Буланкипым? Как все произошло? Колючий, суровый взгляд Юрки уставился оценивающе, свирепо. Не ответив ему, шатаясь, вышел из дымного, смрадного капонира. Меня тошнило от саднящей боли ожогов на пальцах, запаха жженой резины, масла, паленой шерсти шинели: обгорелая, выпачканная в грязи, походившая на тряпку, она валялась рядом с канистрой. Было уже светло. Промозглый, молочный туман обдал холодной сыростью. Опустившись на мокрую землю бруствера, я ладонями стиснул виски, стучавшие тупой болью... Андронов нервно прошелся по кабине: -- Судить будем офицерским судом! И хотя его обещание относилось к нам обоим, но подполковник остановился напротив Буланкина. С презрением смотрел на тупое лицо техника. Всего минуту назад я убедился, что геройства Буланкина хватило ненамного. Объясняя Андронову происшедшее, он вдруг стал выкручиваться и юлить, стремясь выгородить себя. От дерзкого вызывающего вида не осталось и следа. Мне стало противно. Оборвав его сбивчивую речь, я честно, со всеми подробностями выложил Андронову все. Во всей этой истории я испытывал угрызение совести только перед Демушкиным и в конце попросил не наказывать оператора, взыскать с меня в большей степени. -- Буланкин свободен, -- сказал Андронов и обернулся ко мне. -- Вы останьтесь. Дверь кабины захлопнулась. Мы остались вдвоем. Аппаратура была выключена, и в кабине спрессовалась тишина. Только от моего шкафа долетало торопкое тиканье часов. -- Хорошо, что не утратили честности, Перваков. А вот другое... -- Андронов поднял глаза, и при неярком свете матового плафона я увидел: края губ у него опустились книзу, виски серебрились ярче, взгляд усталый. -- Неужели вам нравится за ним идти, по его тропке? -- Он кивнул на дверь. -- Иду своей, -- выдавил я. -- Не чужой. -- Какая своя? Если на поводу у Буланкина! Сбил же вас пойти в поселок? -- Нет, я сам предложил. Подполковник смотрел строго, изломанная бровь приподнялась, -- должно быть, не верил моим словам. -- Что вы намерены дальше делать? -- спросил он. -- Мне все равно. Я подал рапорт, вы не ответили. А теперь -- суд так суд... Разрешите идти? Я вздрогнул, когда Андронов внезапно, резким, повелительным тоном оборвал: -- Не разрешаю! И эту браваду, товарищ Перваков, оставьте. Так уж и поверю, что вам все равно!.. Думал, найдете мужество пережить травму, смело перенести удар судьбы. Ошибся! -- Андронов возвысил голос. -- К сожалению! Вы просто, извините, раскисли, опустили руки... Офицер! И все это из-за юбки... И как ни старайтесь уверить себя в обратном -- не оригинальны в своем решении. Вы пошли за Буланкиным. "Уйти, как он, -- плохо, надо по-своему..." И вся разница! Но таков уж удел людей, становящихся на любые неверные пути. Они чаще всего скатываются в одно болото. Я молчал; обида, горечь подступили снова. Подполковник перевел дыхание, мягче продолжал: -- У вас вся еще жизнь впереди, хорошая перспектива службы, роста. Уверен, большим инженером-ракетчиком можете стать, послужить доведется не только в нашей тайге, возможно, и в Москве. Советую подумать, Перваков, даже если вам придется предстать перед судом... -- Готов заплатить сполна! -- вызывающе ответил я. -- И "болото" тут ни при чем, товарищ подполковник. Андронов побледнел. Неловко, будто ноги его вдруг закостенели, стали негнущимися, повернулся, грузно опустился на стул. -- Прошу вас... выйти, -- глухо сказал он. -- Идите. Ну что ж, теперь все равно, была не была! За бруствером позиции меня поджидал Буланкин, с ехидцей спросил: -- Думаешь, правдой милость заслужить? -- Вот что, Буланкин. -- Я остановился, глядя прямо в его округлившиеся глаза, твердо сказал: -- Милости мне не надо, а правда нужна. И потом... хотя наши дороги, в конце концов, слились, но запомни -- у меня все равно своя. -- Посмотрим! -- скривившись, пообещал он. Его в тот же день отстранили от должности, и он, заметно поубавив спесь, далеко не вызывающе слонялся по гарнизону словно неприкаянный. Обо мне молчали, я продолжал работать, но помимо стыда, который испытывал, чувствовал и другое: стал чужим, ненужным, как Буланкин. Собственно, иного и не могло быть, хотя и не думал, что все так получится. Если бы человек знал заранее то место, где упадет, подстелил бы соломки! ...Третий день в дивизионе работал полковой военный дознаватель капитан Гольцев, хотя комиссия, приезжавшая сверху, из какого-то крупного штаба, признала: "Ремонт произвести на месте, силами части". Выйдя после очередного допроса, я задержался на бетонных ступеньках казармы. Ослепительное солнце купалось в луже, и она, точно расплавленный металл, рассеивала сноп ярких, до рези, лучей. В далекой сини неба плыли над тайгой похожие на айсберги густые сахарно-белые кучевые облака. Величаво и неумолимо шла природа к весне. В воздухе стояла волнующая звенящая тишина, будто тысячи невидимых крохотных колокольцев беспрерывно сливали свой неумолчный звон. Солнце висело высоко, и, когда облако наплывало на него, сизая торопливая застень ложилась на городок, на тайгу. И сразу ощутимее становился влажно-стылый ветерок: в тайге, в ее распадках и низинах, лежали остатки снега... Да, весна, весна! А в моих ушах, забивая ее перезвон, еще слышался голос дознавателя: "Не знаю, не знаю... Впрочем, пахнет судом офицерской чести". Файзуллин вырос передо мной неслышно, точно из-под земли. Он, должно быть, направлялся к поленнице дров, сложенной у сарая. Скуластое лицо его оскалилось, радостно засияли голубовато-белые яблоки глаз под стать белизне поварского колпака, надвинутого на лоб. -- Отец письмо прислал, товарищ лейтенант. "Передавай спасибо, привет лейтенанту Перваков". И еще совет отец давал: приглашай, Мустафа, в гости товарищ лейтенант домой, Казань. Любой день, любой время. Барашка жирный будет резать... -- Спасибо, Файзуллин. Как они живут? -- Корошо живут, на большой живут! Он поднял вверх короткий толстый палец правой руки. Но тут же виновато-грустная улыбка отразилась на лице, будто он вдруг вспомнил о чем-то горьком, неприятном. Тихо сказал: -- Ай, товарищ лейтенант, на завтрак сегодня не был. Почему? Рагу готовил. Вкусный. Меня и рассмешила и тронула его наивно-детская забота: -- Обедать приду, Файзуллин. Возвращаясь на позицию, невольно думал о солдате. Разве ожидал, что эта услуга тогда с письмом вызовет столько ответных чувств? Люди просто чересчур щедры: им свойственно платить за все сполна и даже с лихвой... "Совет отец давал". Я усмехнулся про себя. Но усмешка получилась невеселой. А кто тебе даст совет, Перваков? Отец? Да, именно он мог бы все рассудить! Вот кого не хватало мне сейчас по-настоящему. Нет, не судьба, видно, слышать от него советы. Эх, отец, и надо было тебе сложить голову в сорок первом, оставить сына без поддержки, без опоры!.. 18 Все больше сознавал себя чужим в коллективе, моральным мертвецом. Вокруг меня шла прежняя бурная жизнь: острее ощущалось приближение предстоящего испытания. Продолжал работать, участвовать в тренировках, учить операторов, но мне казалось, что какая-то незримая, гнетущая пустота образовалась между мной и всеми. Словно в общем круговороте на всей скорости, вдруг оборвались мои связи -- еще продолжаю крутиться, но крутиться только по инерции. Нет, люди не высказывали прямо ничего. Отмечал это отчуждение по их поведению: притихли Скиба и Селезнев, не вспыхивали при мне их споры; техники в курилке, когда подходил, вдруг примолкали... Я был себе противен и ненавистен, проклинал тот час, когда связался с Буланкиным. Красиво, как думал, не ушел. Сделав один шаг, сделаешь и другой. А теперь вся принципиальность, широта -- мол, готов уплатить сполна -- не стоят ломаного гроша, яичной скорлупы. Тоже мне Дон Кихот Ламанчский! Люди в это не верят. Не мог смотреть в глаза операторам, особенно Демушкину. Да, не могу смотреть... Читать в них сострадание и жалость? Читать свой позор... Как-то при мне Селезнев все же начал свои обычные шутки. Я по делу вышел из кабины, а когда, вернувшись, открыл дверь, услышал: -- Шуточки тебе... Человеку и без того хоть в петлю полезай... Увидев меня, Скиба смутился, оборвал фразу, а я залился краской. Что ж, неси свой терновый венец! В эти дни уезжал Андрей Ивашкин: у него впереди было два месяца отпуска -- очередной и льготный для подготовки в академию, потом -- экзамены. Он увозил и семью,-- наверное, твердо надеялся поступить. Мы столкнулись с ним возле кабины: он шел проститься со мной. Выглядел Ивашкин так, будто вышел из ателье: новый китель, бриджи, начищенные сапоги. -- Видишь, как все получилось, Костя,-- смущаясь, с искренним огорчением сказал он. -- А я рассчитывал в будущем году встретиться в академии. Во всяком случав, тебе благодарен. -- Он с чувством сжал мою руку. -- Думаю, с судом обойдется... -- Спасибо, Андрей. Учись, грызи науку... Высвободив руку, я ушел в курилку: не нужны мне его соболезнования. "Тревогу" объявили на рассвете. На крыльцо мы выскочили с адъютантом одновременно. Густой белый туман низко висел над землей, отчего казарма и офицерские домики в утренних сумерках, казалось, перерезались пополам, по окнам, и выглядели совсем низенькими, приземистыми. Сирена на крыше казармы все еще выла, пронзительно и сильно. -- Что-то не так, -- бросил мне Климцов, на ходу по привычке затягивая ремнем свою глыбообразную фигуру в шинели. -- Тренировка должна начаться в десять... Не гости ли?.. Он оборвал фразу, замолк и больше не произнес ни слова до самой позиции. И в этом его поведении, в словах "что-то не так", произнесенных с сомнением, я вдруг уловил тревогу, возникшую у майора. Она в миг передалась и мне. Как бывает иногда: еще не сознаешь истинного существа дела, причину, а уже какое-то предчувствие подступило, властно завладело тобой. Поспевая в двух шагах за майором, грузно, с одышкой бежавшим по размешенной, только сверху чуть подмерзшей за ночь тропке, невольно думал о его словах, хотя апатия, безразличие, вселившиеся в меня после всего, что произошло со мной, после рапорта об увольнении, мне казалось, уже выработали во мне противоядие. Все, что тут, в этой "медвежьей берлоге", делается, касается тебя, Перваков, постольку, поскольку... И все-таки... о каких "гостях" он сказал? Что имел в виду? И вдруг меня словно пронизала эта мысль, пронизала от головы до пят: "Неужели он тоже думает об этом?" В эти дни в газетах появлялись сообщения о провокационных полетах иностранных самолетов вдоль наших границ с Турцией, воздушные пираты бороздили на востоке нейтральные воды и даже "случайно", "потеряв ориентировку", оказывались над советской территорией. Разговоров об этом среди солдат было много, и Скиба возмущенно, с озабоченностью на полном лице бросал: "Поганая, черная сила, дывись, сунет грязный нос!" Неужели об этих "гостях" и думал теперь Климцов?.. На позиции, у входа в кабину, меня поджидал запыхавшийся оператор Демушкин. Легкий румянец проступил на щеках, и во всей его несколько мешковатой фигуре были какая-то решимость и в то же время праздничность. Я непроизвольно задержал шаг, заметив необычное состояние солдата, его порывистое движение мне навстречу. -- Вы что, Демушкин? Лицо солдата стало пунцовым. -- Обещали, товарищ лейтенант, допустить к работе на тренировке, -- неуверенно выдавил он, напряженно выпрямившись. Демушкин подошел вчера в конце дня, неуклюже и нерешительно потоптался вокруг стола, на котором мы со Скибой заканчивали проверку блока. Собравшись с духом, солдат сбивчиво изложил свою просьбу -- участвовать в очередной тренировке по реальным самолетам. Скиба поддержал его: "Можно, товарищ лейтенант. По имитатору работает неплохо". Да, он делал успехи, и я радовался за него. Весь вид Демушкина был просительный, молящий, будто для него решался вопрос: жить или умереть. -- Неизвестно еще, что будет -- тренировка или... -- начал было я, но тут же передумал: зачем преждевременно говорить. -- Заходите в кабину. -- Есть! -- выдохнул Демушкин и, повернувшись, исчез за углом. Шла предбоевая проверка станции. Подполковник Андронов склонился над круглым экраном ВИКО [ВИКО -- выносной индикатор кругового обзора], по нему уже медленно, ровно пробегала желтая линия развертки, оставляя дымчатые следы: концентрические круги и пересекавшие их радиальные лучи, разбегавшиеся из центра экрана. У шкафа наведения работал дежурный офицер. Я сел к шкафу, продолжал проверки. У меня не выходили из головы слова, сказанные Климцовым. Да и подполковник Андронов был сейчас необычным: крайне сосредоточенным, сердитым -- признак того, что он волновался и старался скрыть свое состояние. Что ж, посмотрим, Перваков... Обычно, когда я садился к шкафу, брался за штурвалы, привычно щелкал тумблерами и переключателями, нажимал кнопки, всегда испытывал волнующее ощущение своей власти над аппаратурой, всей станцией, над этими кабинами, пусковыми установками, над всем многочисленным комплексом сложной техники, установленной на позиции. До этой самой минуты, пока не начиналась боевая работа, на каждом участке аппаратуры возились техники, офицеры-стартовики, солдаты. Но когда я включал станцию на предбоевую проверку, с этой минуты вся техника была послушна только мне, офицеру наведения. От этих вот штурвалов, приятно холодящих металлом руки, легко, даже удивительно легко, поворачивались антенны локатора, вращались, как я хотел. А когда понадобится, я нажму одну из этих черных кнопок, величиной с трехкопеечную монету, -- и ракета с ревом сорвется с установки... В такие минуты отчетливо представлял не только то, что делалось здесь, на позиции, на земле, но и там, вверху... В лазурном бескрайнем пространстве скользит невидимый луч локатора. Луч электромагнитной энергии. Он прощупывает голубой простор на многие километры. Я заставлял его выполнять эту работу, мог его остановить и снова пустить. А когда он натыкался на "препятствие", на цель, часть его энергии отражалась, возвращалась назад, чтобы сообщить: "Есть цель". Тогда на экранах передо мной, словно на миниатюрном звездном небе, среди мириад мерцающих искорок загоралась новая звезда-отметка: небольшое белое и, казалось, живое пятно... Но сейчас, скорее, делал все по привычке, чисто механически. "Нет, надо думать о чем-то другом, не об этой "черной силе", -- сказал я себе. -- Например, о Демушкине... Почему у него сейчас радостно-праздничный вид?" Солдат уже разделся и теперь стоял у крайнего шкафа. Широкая спина Скибы загораживала шкаф, но Демушкин, изогнувшись, сбоку впился в переливавшийся голубоватым светом экран. Большие руки его стиснули спинку стула, на котором сидел Скиба. Я поймал себя на мысли о том, что в нем есть сходство со мной. Не только потому, что он такая же "безотцовщина". Хотя бы вот эти руки, перебиравшие пальцами и мешавшие, видно, ему. Что-то вдруг подсказало мне: для него этот день должен стать особенным, -- переломным не только в службе, но и во всей жизни. Мысли мои перебил густой торжественный бас адъютанта Климцова: -- Товарищ командир, с юга появились цели. Противник, очевидно, предполагает нанести по объекту массированный удар стратегической авиации. В зоне действия ракетного дивизиона следует ожидать цели... Андронов, не отрываясь от экрана, сердито, с резкими нотками в голосе скомандовал: -- К бою! Ракеты готовить непрерывно. При входе в зону цели уничтожить! -- И, помедлив, приказал: -- Передайте по ГУ -- быть готовыми к выполнению боевой задачи. Ясно? Это "ясно", скорее, было сказано для себя: Андронов, согнувшись, снова смотрел на экран перед собой. У меня дрожал голос, когда говорил в трубку, и подумал, что сейчас в динамиках люди почуют эту мою ненужную дрожь... В кабине воцарилась тишина: и операторам стала понятна эта минута -- они смолкли у шкафов. Неужели так может быть? Забыл о своих невзгодах и вдруг вспомнил, что никогда не думал, не отдавал себе отчета, что именно нам здесь, в "медвежьей берлоге", придется выполнять боевую задачу, встречать ракетами "черную силу", как говорит Скиба. Казалось, что мы должны были только тренироваться, нести боевое дежурство, готовясь к этому "чему-то", "когда-то". А оно, оказывается, вот... Снова ощутил волнение. Да, я стрелял на полигоне и тоже волновался. Там знал -- должен поразить цель. Но эта цель была наша, она могла пройти, и ничего бы не случилось. Но теперь было другое: не ты его, так он тебя -- так, собственно, и не иначе... И все-таки... Неужели вот так это может произойти просто?.. У Андронова на столе зазвонил телефон. -- Нет информации? Не известно ничего? -- переспрашивал в трубку подполковник. -- Есть, товарищ ноль-первый, стрельбу не открывать без команды, следить за одиночной целью в квадрате... Ясно, ждем вас! Нет, цели еще были далеко -- я их не видел на своих экранах. Накаленная тишина текла медленно и неприятно, словно редкие капли воды, которые ждешь и считаешь: кап... кап... Сколько мы так сидели в тягостном ожидании: час, два? Я совершенно утратил чувство времени, хотя мог бы и посмотреть на часы: они тикали вверху на шкафу. Наконец нам сообщили: действительно "гость". Андронов объявил, что самолет "утюжит" вдоль нашей границы, "утюжит" где-то далеко, а мы сиди... Потом пошли цели, и подполковник уже более спокойным, но повелительным тоном скомандовал: -- Цели обстреливать условно! Меня почему-то вдруг удивил и даже раздосадовал его приказ. Что же с "гостем" случилось? Почему Андронов молчит? Что ему? Он ведет себя, словно есть ты или нет, Перваков, -- все равно. Пусть будет так... Видел перед собой мерцающие экраны, рубиновые, зеленые сигнальные лампочки, разноцветные табло, читал и понимал их с ходу, а нужные переключатели, тумблеры на панели под руками отыскивал вслепую. Мысли мои, воля, нервы были напряжены до предела. Снова находился во власти тех забот, какими жил в такие минуты: наводил луч, "захватывал" цели, "обстреливал" их, имитируя условные пуски ракет, слушал команды подполковника Андронова, докладывал: -- Есть, цель! -- Первая пуск! Вторая... Первые цели прошли, "обстрелянные" без единой заминки, -- Андронов за все время боевой работы не сделал еще ни одного замечания, ни одной поправки, как бывало в других случаях. По телефону Андронову передали об окончании первого этапа тренировки. Приказав мне снять "высокое" с передатчиков и объявить по ГУ: "Можно по очереди курить", подполковник Андронов ушел. Выполнив его распоряжения и выслушав в динамике доклады: "Принято", я обернулся и снова встретился с выжидающим взглядом Демушкина. -- Готовьтесь. Будете работать. Сейчас, в перерыве, у кабин, возле пусковых установок, виднелись табунки солдат и офицеров, всюду обсуждали утреннее событие. Многие, конечно, как и я, не знали, как все произошло и что случилось после с "гостем", но факт этот всколыхнул людей. Теперь спокойствия не жди. Андронова я нашел в курилке. С ним разговаривал командир полка -- плотный, невысокий полковник с широкими черными бровями и голубыми глазами. Так вот почему Андронов торопился! У него было хорошее настроение: он скупо улыбался, слушая полковника. Солнце припекло, и офицеры, высыпав из кабин в одних гимнастерках, толпились поодаль от начальства. С твердой решимостью -- мне все равно! -- я подошел и услышал слова полковника: -- Не рискнул сунуть нос, а появляется не первый раз, один и тот же... Вот так для нас тренировка может неожиданно превратиться в выполнение боевой задачи... Я уже хотел обратиться, но он увидел меня: -- Здравствуйте! Что ж, один из лучших офицеров наведения, -- полковник оглянулся на Андронова, -- и под суд чести? Я покраснел, но тут же взял себя в руки: пусть он поймет -- меня грошовыми хитростями не возьмешь. Я молчал. Возможно, он понял, что не отвечу, сказал: -- К Андронову? Обращайтесь. -- Товарищ подполковник, прошу разрешения посадить к шкафам вторую смену операторов. Оглядев меня, Андронов спросил: -- О Демушкине печетесь? Придет время, потренируется еще. Сегодня, вы знаете, не обычная тренировка... У меня все закипело внутри, с языка готовы были слететь слова о формализме, как вдруг полковник, подняв левую бровь, сказал: -- Перваков, по-моему, дело говорит. Кого обманывать собираетесь? Молодых операторов по реальным самолетам еще ни разу не тренировали: видел ваш отчет. Промашку даете. У Андронова лицо приняло знакомое выражение: опять, мол, эти осложнения, лезете, куда вас не просят! Он поднял на меня взгляд, со смиренной покорностью сказал: -- Ладно, Перваков, действуйте. И снова шли цели. Экраны передо мной дышали словно живые. Белые пятна -- отметки целей -- ползли по их звездному полю. Одну цель уже "обстреляли": отметка ее у нижнего среза экрана должна была сейчас скрыться в белой молочной полоске отражений от низких предметов на земле -- местников. Как ни храбрился я, как ни старался быть равнодушным, во мне жило беспокойное ожидание -- не подведут ли молодые? Теперь, после "обстрела" первой цели, я повеселел. На месте широкой спины Скибы, закрывавшей обычно почти весь шкаф, различались узкие плечи Демушкина, непокорный вихор на макушке. Лица его не было видно, но в упругой фигуре солдата, отклонившейся на пружинную спинку железного стула, в руках, сжавших штурвал, еще не чувствовалось устоявшейся уверенности. Скиба был рядом, -- должно быть он беспокоился сейчас не меньше, чем сам Демушкин. Вторая цель шла на большой высоте, ее отметка глубоко пульсировала. Я внимательно следил за целью. Майор Климцов с особым ударением объявил: "Цель особо важная", и Андронов уже в который раз, отрываясь от ВИКО, со скрытым волнением в голосе предупреждал: -- Следите за целью внимательно! В кабине царили сумрак и напряженная тишина, мягко и ровно гудел вытяжной вентилятор. И хотя мы снова "обстреливали" цели, но теперь, после утреннего события, я чувствовал: и молодые операторы работали иначе -- внимательно и очень тщательно. Им, возможно, тоже стал понятен этот вывод, который высказал полковник: неизвестно, когда для нас тренировка может превратиться в выполнение боевой задачи... Цель сопровождали в автоматическом режиме. Я следил за маленькой отметкой. Сейчас цель дойдет до той незримой черты, откуда ее путь -- только к смерти: по команде Андронова нажму кнопку -- и неумолимая ракета взметнется с пусковой установки... Но вместо этого подполковник приказал проинформировать всех об обстановке. -- Внимание по кабинам! Сопровождаем особо важную цель, -- успел произнести я в микрофон, как вдруг увидел: у шкафа, за которым сидел Демушкин, что-то произошло. Я еще не знал, что случилось, но сердцем почувствовал -- плохое. Оператор зачем-то метнулся к шкафу, пытался что-то делать, нервно вцепившись в штурвал. Долетел взволнованный шепот Скибы: "Докладывай!" -- Срыв сопровождения. Вот оно! Неуверенный, прерывистый голос Демушкина резанул по нервам... Над ухом -- полушепот Андронова: -- Плоды торопливости вашей, Перваков... Приказав сержанту Коняеву занять мое место, бросился к шкафу, успев заметить и строго насупленное лицо подполковника, и загадочную улыбку майора, приехавшего вместе с командиром полка. Он быстро делал пометки в своем блокноте. Я вмиг был возле Демушкина, и одновременно с этим на непривычно высокой радостной ноте солдат доложил: -- Есть сопровождение! Я не поверил своим ушам. Наклонившись через плечо Демушкина, смотрел на экран, и на моем языке так и застыл, не сорвавшись, гневный вопрос: "Что случилось?" Небольшая пульсирующая отметка, будто приклеенная, находилась строго в перекрестии линий на экране. -- Добре сработал, добре, -- жарко шептал Скиба. Потом еще летели цели. Я стоял за спиной Демушкина, следил за каждым его движением. В голове билась радостно-злая, обращенная почему-то к посреднику мысль: "Рано, товарищ майор, вы схватились за блокнот, рано! Это -- победа Демушкина, победа человека над самим собой, над страшным наследием прошлой войны!" Кажется, на душе у меня впервые за эти дни было радостно, точно сделал большое дело -- снес на плечах глыбу или сдвинул гору. Хотя кому теперь нужна эта победа? Одному Демушкину... Потом мы с майором Климцовым составляли отчетные документы по тренировке: схему налета целей и карточки "стрельбы". С нас даже потребовали письменный отчет о поведении "гостя". Уходил с позиции поздно. В голове смутно и беспокойно теснились все события и впечатления дня. Да, сегодня Демушкин стал оператором, принял крещение. В другое время твоей радости, Перваков, не было бы конца. Неужели Буланкин ничего не поймет из сегодняшних событий, не поймет, что корень зла в этой "черной силе"? Она и в моих бедах -- корень. Что ж, мало прожито, но много пережито. И этому радуйся, любуйся на развалины своих воздушных замков. Начать сначала?.. Но кому удавалось такое!.. На этот раз наша ленинская комната, превращенная в зал суда, еле вместила всех офицеров. Сюда съехались представители от каждого подразделения и офицеры штаба полка. Сидели плотно, в комнате стояла духота, хотя все форточки были распахнуты настежь. Многих офицеров я знал -- встречались на разных совещаниях, сборах -- и отводил глаза. У меня было скверное состояние: тошнило и скребло. Теперь ясно: Андронову обязан тем, что не сидел рядом с Буланкиным впереди всех, на табуретке. И все-таки испытывал такое состояние, будто судили и меня, и вовсе не потому, что фамилия моя все время упоминалась майором -- председателем -- и Буланкиным. Какая уж там "своя, особая" дорога? Самая заурядная, порочная. Собирался уйти чистым, хотя и побитым несчастливцем, хотел унести гордо свой позор. Думал, долго в дивизионе будут помнить, вздыхать и сожалеть обо мне. Будет раздаваться "плач Ярославны". Пустая самонадеянность! Докатился, как говорит председатель суда, до "соучастия в пожаре". Все правильно. Не хватило мужества в критическую минуту, не удержал Буланкина, испугался скандала, просто струсил... Потом зачитали решение. Я не видел лица Буланкина: сам стоял не поднимая головы. "Ходатайствовать об увольнении из армии..." Желанная развязка. Но, судя по всему, и он не скажет сейчас, что "порочность средств исправлена чистотою цели". После окончания суда я вышел из казармы. Офицеры устраивались в автобусах и машинах, стоявших возле казармы, шутили, беззаботно зубоскалили. Сейчас они разъедутся, и все пойдет своим чередом. И весь этот суд с Буланкиным для них, похоже, был только тем, чем выглядит небольшой камень на пути машины: помеха секундная, отвернул, а дальше опять ровная дорога... Ощущение одиночества и ненужности подступило с новой силой. Идти к себе в пустую комнату, ложиться во всем одеянии на кровать? Или опять в тайгу? За последние дни она стала для меня вторым домом: уходил далеко, забирался в густую чащу, в бурелом. Сумрачный свет, знобкая сырость, пугливо-неспокойная тишина просыпающегося от зимней спячки леса влекли меня сюда. Прислонялся к вековым стволам сосен, литым из бронзы, но уже от времени почерневшим, потрескавшимся, словно в заживших язвах, и подолгу стоял без движения, вслушиваясь в тишину, треск сучьев, телеграфное тревожное гудение стволов. Не заметил, когда рядом оказался майор Молозов. Скорее всего, это произошло не случайно: он догнал меня. Агитировать начнет? Несколько шагов он шел молча -- не решался начинать. -- Говорят: ищи добра, а худо и само придет. Осудили человека, а ведь это не выигрыш наш -- совсем наоборот... Как вы думаете, Константин Иванович? Сказал в раздумье: видно, тоже находился под впечатлением происшедшего. "Хочет, чтоб я дал оценку, понимаю ли, что фактически судили не только Буланкина!" В темноте нельзя было различить его лица. Я решил промолчать, оставить его вопрос без ответа. Но Молозов, очевидно, не придал значения моему молчанию, с сожалением вздохнул: -- Двойку с минусом поставить нам за работу -- много. Вот уж поистине: семь раз упадешь -- восемь раз встанешь. -- Какое принято решение, товарищ майор, на мой рапорт об увольнении? -- спросил я, стараясь перевести разговор на официальный. -- Решение? Дисциплинарное взыскание понесете... Но прежде всего... есть решение отпустить вас в отпуск. Развеяться надо вам, Константин Иванович. Отойти, как говорят, душой и сердцем. Возможно, с женой уладите, потом уж все остальное. И с рапортом... Сквозь шинель ощутил на своем локте его твердое сильное пожатие. Мы остановились. -- Марина Антоновна интересуется: почему не заходите? Обещали... Не забыли? -- Не могу... не сейчас, -- выдавил я. -- Насиловать не имею права. У нас будет еще время... Отдыхайте. Он энергично пожал мою руку. И пока я шел к своему домику, чуял: Молозов стоял на том месте, где мы расстались. Уже на крыльце, обернувшись, действительно увидел его маячившую в сумраке фигуру. 19 Поезд пришел в Москву, на Ярославский вокзал, под вечер. Телеграмму матери и сестренке Зине я не давал: лучше так явиться, нежданно. Да и какой уж тут прием!.. С чемоданчиком прямо из вагона влился в густой, кишащий на перроне человеческий поток и сразу ощутил знакомый пульс большой жизни столицы. Поток вынес меня на улицу. Вереницы машин в три ряда неслись мимо Казанского вокзала, а справа от зелено-белого здания Ленинградского вокзала через площадь двигалась плотная кишащая цепочка людей. Услышав рядом свистящий визг тормозов, шумное шуршание шин по асфальту, я отпрянул перед самым носом "Волги". "Рот-то разеваешь, вояка!" --погрозил мне, высунувшись, водитель в форменной фуражке. Обрадовался: узнаю вас, московские таксисты! Утром поднялся чуть свет и тихо оделся. Мать спала на кровати, на раскладушке разметалась Зина. Надел свой купленный перед самым уходом в училище костюм, галстук, макинтош -- все ото еще с вечера было приготовлено на стуле. Мне хотелось только одного: скорее сбросить с себя сапоги, бриджи, шинель, -- словом, всю амуницию; пройти по улицам свободным, ни от кого не зависимым человеком. Хотелось сразу, в первый день, попробовать себя в роли, к которой готовился, ради которой бился с момента отъезда Наташки. Узким переулком, плотно уставленным знакомыми деревянными двухэтажными домиками, в предрассветной серой мгле вышел к Бородинскому мосту. Редкие машины проносились с огромной скоростью, на мосту автополивалка смывала суточную пыль.