лдаты -- скрежетала пружина, гулко хлопала дверь. Тишина, густая и вязкая, будто под стеклянным колпаком, висела над городком. Расплывчатые длинные тени от сонных березок протянулись в бесконечность. Чувство тоскливости, одиночества внезапно сжало сердце, глотнул раз-другой воздух, опустился на лавку, врытую в землю. Как у Нади. Надя... Поняла бы она всю ситуацию? Две недели, кстати, прошло с тех пор... Уфимушкин сошел по ступенькам торопливо, поискал меня глазами. Я поднялся навстречу. -- Как у вас самочувствие? -- спросил он. -- Так... -- Хотел спросить... -- произнес Уфимушкин, когда прошли аллейку. -- Скажите, художество -- ваше призвание? Мне, когда слушаю ваши ответы по технике, очень вдумчивые, глубокие, почему-то сдается, что из вас получился бы отменный инженер. -- Наверное, он заметил, что я покраснел, и с кажущейся беззаботностью улыбнулся. -- Впрочем, есть счастливчики, кого природа наделила не одной страстью, и все они великолепно уживаются в них: Бородин -- химик и композитор, Ломоносов -- ученый и поэт, Эрнст Гофман -- немецкий писатель, композитор, юрист: сказки, опера "Ундина", судебные процессы... Глядел на меня из-под очков внимательно. Он второй раз задавал этот вопрос. Первый -- тогда, во время знакомства. Живопись! Все это для меня чепуха, теперь ясно. Инженером, возможно, мог бы стать, хоть и не думал до сих пор. -- А вот наукой заниматься... Там уже все открыто, -- неожиданно сорвалось у меня. Он не усмехнулся, только сморгнул ресницами. -- Думаете? Самое простое, например, взять: журавлиный строй, обычный ординарный геометрический угол. А тайны его ученые познать не могут. Известно только, что угол этот соответствует устойчивому углу кристаллов. -- У вас... с этим связана диссертация? -- Нет. Но не думайте, что тут простое любопытство! Кто знает, к каким практически полезным выводам это привело бы, если бы удалось раскрыть подобную тайну. Ведь изучение физики и динамики крыла птиц способствовало рождению авиации. -- А это... трудно -- быть ученым? Я покраснел, поздно поняв, что ляпнул чепуху, но Уфимушкин отнесся серьезно: глядел себе под ноги, на чищеные великоватые сапоги -- кожа носков сморщилась. "Не мог уж старшина подобрать сапоги?" -- с горечью подумалось мне. Уфимушкин подтолкнул двумя пальцами очки, поднял голову: -- Наверное! Ваш покорный слуга однажды явился к своему руководителю профессору Кораблинову и заявил, что складывает доспехи... Полтора года даром просидел в аспирантуре. Мол, нечего обманывать себя и других: не за тот гуж взялся! Запутался в математических дебрях. В одном случае -- заманчивая теория непрерывных игр, но интеграл Стильтьеса... А его еще никогда никому не удавалось взять, решить. В другом -- вырастали такие этажи -- матрицы, на подсчет которых с карандашом в руке не хватило бы одной человеческой жизни, -- счетные машины, самые быстродействующие, трудились бы месяцами! Словом, явился с готовым заявлением -- на производство... -- Поднятые на меня глаза Уфимушкина щурились щелочками. -- Погладил профессор бороду, смеется: "Как? Все сделано?" А после спрашивает: "Хотите анекдот?" Рассказал... Будто Паскаль для своих опытов заказывал колбы и пробирки в Вене. Однако на границе ему назвали такую пошлину за провоз "стекла", что нечего было и помышлять о таких деньгах! Кажется, все -- нет выхода! Ушел ученый, а потом вернулся -- на каждой колбе, пробирке красовалась этикетка: "Венский воздух". Развели руками озадаченные чиновники: за тару пошлина не взимается, а на венский воздух расценок нет. "Счастливого пути, господин Паскаль!" Я слушал его завороженно -- в моих глазах он представал каким-то таинственным великаном. Вот тебе и щупленький солдат и... "в чем душа держится"! Недаром расхваливает Нестеров, а офицеры уважительно величают Вениамином Николаевичем. Иной на его месте от подобного внимания давно бы задрал нос до неба, не чуял бы под ногами земли, загордился. Ты-то, правды ради сказать, чуть от Рубцова поднялся на вершок и уже зарываешься. А тут нет и тени зазнайства, превосходства -- воплощение скромности, вместе со всеми несет солдатский крест! От природы дано человеку? -- Как же в армию?.. -- я сглотнул тягучую слюну. Он опять усмехнулся смущенно, -- видно, воспоминания для него были приятными. -- Долгий с профессором был разговор. Потом спрашивает: "Не хотите ли вместо производства в солдаты, послужить? Сразу три медведя, три шкуры... Отдадите положенный конституцией долг, укрепите нервы и, уверен, повернетесь лицом к теме. Военный комиссар -- фронтовой друг, трудностей не будет! А в остальном -- работа, работа и еще раз работа". Согласился... Мы подошли к казарме. Сейчас разойдемся: ему к начальству, мне -- в парк. А у меня какое-то волнение: будто оставалась какая-то недосказанность, недоговоренность. -- Ну... могли же и без вас... Нашлось бы кому послужить! Показалось: после моих слов легкая судорога скользнула по его лицу. Снял очки, протирал их платком -- неторопливо, тщательно. Розовые, вдавленные от упоров пятна на переносице мокро блестели -- было душно. Выигрывает время? -- Видите ли, -- медленно, точно решая, то ли говорит, пойму ли, произнес он. -- Читали об этих, как их называют, "бешеных"? Любопытные заявления... Скорее собираются отправить весь мир на тот свет, чем оставят его жить при коммунизме. Это уже не дилемма. Понимаете? Вызов. Клинки готовы скрестить не на жизнь, а на смерть. В такой ситуации надо твердо выбирать берег, бросать якорь. Признаюсь, это сыграло главную роль в моем выборе военной области... Были уже такие "бешеные". Оставили нас без отцов... Приподняв очки, он горько сморщился, словно ему это движение доставило боль, тихо сказал: -- Извините, если скажу прямо. Зря вы так унижаетесь. Я уже не говорю о других сторонах. "Исполнить свой долг бывает иногда мучительно, но еще мучительнее -- не исполнить его". Дюма-младший сказал. Извините. Он пошел от меня своей чуть "гражданской" походкой, расставляя в стороны носки сапог, будто закашивая ими. Мешковатая на худой фигуре амуниция: острым углом из-под ремня топорщится гимнастерка, очень прямо, без "шика", сидит на голове вылинявшая, с масляным пятном пилотка. Он меня просто ошарашил, раскрывшись и с другой стороны. Сильный! Неужели его таким делает вот эта внутренняя убежденность, духовная непоколебимость? Наверное, со стороны я выглядел торчащим пеньком, истуканом. 15 Жил ожиданием "страшного" суда. Когда он будет? От кого теперь это зависит -- от Авилова или капитана Савоненкова? Ложился с отбоем, тоскливо думал: "Может, завтра?.." ...Хватающий за сердце протяжный звук сирены разорвался будто прямо над головой, подбросил меня на постели еще раньше, чем испуганно-резкий голос дневального взбудоражил всю казарму: -- Тревога! Подъем! Что это -- ночь, утро? Звук "ревуна" на крыше казармы, накалившись до предела, изломился и поплыл, торопливо удаляясь и угасая, тревожно щекоча нервы низкими тонами подголосков. Плац перед казармами через три минуты уже кишел -- солдаты мешались, перебегали, выстраивались. Возбужденный говор, команды... Явились наши командиры -- у каждого чемодан; в мутной рассветной мгле впереди группировались незнакомые офицеры, -- видно, большое начальство. -- Ого, посредников-то! Жаркое будет дельце. Это вполголоса произнес вездесущий Нестеров. Непривычно торопливо подошел капитан Савоненков. К сухости на лице прибавилась строгая торжественность: кожа обтянулась будто на барабане -- резче проступили подбородок и скулы. Остановился -- высокая фигура вытянулась в стойку "смирно". -- Товарищи, получен приказ, -- негромко, но с напряжением говорит он, оглядев строй с одного фланга на другой. -- Нам предстоит передислоцироваться в энский район, принять участие в крупном учении с боевой стрельбой... Вот оно что! Кто-то из солдат, не удержавшись, тихонько присвистнул -- с удивлением и восхищением. День полной генеральной проверки и подготовки техники к выезду на учение: разбирали механизмы, чистили, смазывали, выверяли. В парке было людно, стреляли и гулко стучали запускаемые дизели, сизый едкий дым плавал в воздухе, слоями обволакивал установки и копошившихся возле них солдат. Тут же были все офицеры: дело решалось ответственное. Изредка в дальнем конце парка мелькала щеголеватая фигура старшего лейтенанта Васина, долетал густой с ленцой голос... "Ты на губе сидел, а он небось не раз виделся с Надей и, конечно, разрисовал -- мастихином, не соскребешь!" Мы перетягивали левую цепь, с час возились с ней, перетаскивая стальные тяжеленные траки. Настроение у солдат было возбужденным, радостно-веселым, словно готовились не к учениям, а к празднику. Работали играючись, отмачивали шутки, даже Долгов цвел: дела шли неплохо. -- Значит, как ты этого своего жулика-руководителя провел, Курбан? -- смеясь, переспрашивал Нестеров. -- Он к тебе, а ты вроде пьяный? Повернулся на другой бок и -- на малых, говоришь, оборотах? Ясно, куда машина без шофера! От, шесть киловольт... Он качал головой. "У них -- свое, у тебя -- свое", -- успел я подумать и почувствовал рядом локоть Сергея. -- Давай подвинься. Не тебе, а нам надо дуться, как мышам на крупу! -- он решительно взялся за массивное звено цепи. В душе был благодарен ему: уходился -- мокрый, будто котенок. Покончив с цепью, отправились в курилку -- Долгов смилостивился на перекур. Выкурил я папиросу раньше всех -- сидеть среди веселых, беззаботно сыпавших шутками солдат не хотелось -- не было настроя. Да и торопился: надо начинать проверки пульта управления. Поднялся. Долгов покосился: -- Проверять пульт? -- Да. И не успел я шагнуть, как он обернулся к Рубцову: -- Надо помочь... Рубцов, отбросив окурок, взвизгнул: -- Он же талант, мастер, товарищ сержант! Ему раз плюнуть одному! Долгов сердито засопел, мрачно выдавил: -- В отличном расчете ведь. И считаться, Рубцов, твое -- мое... Не понимаете? Обещание дали по моральному кодексу поступать. -- Какое уж отличное! -- прыснул вдруг Рубцов. -- Талантов бы поменьше! Лафа! Фортели выкидывает, мордой об забор всех провез, а с ним панькаются. -- Перестаньте! Меня будто окатили кипятком из выварки: с каким удовольствием закатил бы плюху, чтоб звон пошел по парку из конца в конец! Но тогда мне совсем была бы хана: чтоб со мной сделали -- не знаю. Уже не слушая, что там будет дальше, в несколько шагов очутился возле установки, рванул люк, скользнул в боевую рубку. Минуту или две сидел на железном сиденье -- колотило всего, точно в лихорадке. Потом подлез в пространство между дном установки и выступом устройства управления. Тут было узко и тесно, густая смесь запахов -- масла, краски, приторно-сладкого ацетона -- забивала дыхание. Обычно эту работу делали вдвоем, попеременно работая в тесной, удушливой щели. В полутемноте орудовал то ключом, то отверткой, задыхаясь от тесноты и тяжелого воздуха, и вскоре весь взмок. Пот застилал глаза, я сдувал его, он липкими, мерзкими ручейками стекал по лицу за воротник гимнастерки. В затылке отдавалась злая мысль: "Сделаю все сам. Только сам..." Открылся люк и вместе со светом, плеснувшим мне в глаза, в проеме показался Рубцов. -- Помогать, талант, приказано! -- Иди ты отсюда... -- у меня даже перехватило дыхапие. -- Обойдусь без помощников. Закрой люк с обратной стороны! Ну! Я выкрикнул все это не своим, а каким-то чужим голосом, хриплым, точно простуженным. Вытаращив по-сычиному глаза, Рубцов, согнувшись, скользнул с установки на землю. Закончив работу, с трудом открыл тяжелый люк, вывалился из рубки. С минуту глотал предвечерний, уже настоявшийся прохладой воздух. Потом, как полупьяный, шагнул за установку, собираясь выйти из парка. В голове стоял звон, будто там тонко, мышино зуммерила рация Уфимушкина; в глазах рябило, расплывалось все нечеткими пятнами, и поэтому не сразу заметил возле установки солдат. Они стояли кучкой, при виде меня расступились и, выстроившись стенкой, загородили дорогу. Все это было неожиданным. Опешил, останавливаясь и теряясь в догадках: что это значило? Тем более показалось странным, что лица у солдат были строгими, словно они готовились задать мне трепку, и только у одного Рубцова почему-то голова на втянутой в острые плечи шее была безвольно опущена. -- Давай, Рубцов, мы ждем, -- тихо, не глядя ни на кого, проговорил Долгов, стоявший ближе к установке. Кто-то из солдат подтолкнул Рубцова легонько вперед, и он, сделав робкий шаг навстречу мне, все так же, не поднимая головы, сучил неловко пальцами рук, повисших вдоль туловища. Но вдруг поднял голову, трепыхнул неуклюже руками, как обломками крыльев: -- Кореши! Братва! Ну что вы? Я же ничего... Ну что такого? -- озирался с каким-то испугом и жалкой улыбкой. -- Пусть скажет: хотел же вместе работать... И насчет наводчика... -- Ты брось это -- "братва, кореши", шесть тебе киловольт! Все, как есть, сознавайся, извинись. -- Быстро затухаешь -- качество низкое... -- Какой человек! Зачем вертел-крутил? Руль менять надо. -- Ждем, Рубцов. Будто очнувшись, Рубцов неуверенно поднял на меня глаза. -- Ты... вот что, -- глухо заговорил, подыскивая, видно, с трудом слова. -- Извини, пожалуйста... Не по-товарищески поступил. Ну... плохо. Ты же слышал, знаешь... И раньше было, в классе... -- Рубцов вдруг улыбнулся виновато, жалко, точно пришибленный щенок. -- Правильно товарищи говорят, из-за зависти глупой было: мол, пришел и сразу в наводчики. Да еще безобразничает, думал... Но верно: за плохое спрашивать, а хорошее -- тоже замечать. Больше не будет такого... Он сунул руку, затряс, сжав мою ладонь, солдаты заулыбались, говорили что-то одобрительное, но я не слушал: в горле -- горячая картофелина. Еще не хватало зареветь. Расклеился ты, Гошка Кольцов! До позднего вечера грузили на товарной станции установки, ракеты, ящики с оборудованием, полевые кухни -- эшелон уходил рано утром. Уезжал я оттуда с последней машиной. Редкие лампочки на столбах без традиционных железных козырьков мертвенно-тускло освещали пустынные улочки. Ладони у меня пекло, саднили набитые ранки на руках (не заметил, когда и случилось), кровь смешалась с пылью, засохла, боль дергала прямо за сердце. Работал я опять со злостью и остервенением, будто кому-то и что-то хотел доказать. А кому? Что? И зачем? Впрочем, все эти дни после гауптвахты у меня была какая-то удивительная потребность что-то делать, не оставаться одному, даже сам напрашивался на всякое дело: чистить картошку на кухне, работать в парке, мыть и натирать полы в казарме. Возможно, потому, что хотел забыться, не думать о том, что ждало меня впереди. Но ясно: проработка не закончилась, учение только оттягивает ее -- предстоял суд общественности, разбор по комсомольской линии. А то еще и на трибунал повернут... Гнал в сторону мысли о Наде: не она -- так неизвестно, случилось бы все? А может, вся ее строптивость -- повод дать от ворот поворот? И слова, какие говорила потом, -- простая дань такту и вежливости? Иди посмотри, что у нее там! Еще посмеется, узнав, что "отхватил рябчиков". Машина проезжала мимо освещенной вывески магазина, он был открыт. Вспомнил: нечего курить, сигареты кончились. Забарабанил по железной обшивке кабины. -- Ладно, встану за углом, -- пообещал шофер. Я выпрыгнул из кузова, перебежал дорогу. Удивленно, с улыбкой смотрела на меня разбитная, полная продавщица, подавая сигареты. И только когда выходил уже, со смехом окликнула: -- Где это тебя, парень, так? Аль домовым был, трубы проверял? В застекленной открытой половинке двери увидел свое отражение: висел углом вырванный клок на подоле рабочей из "хэбе" гимнастерки, на коленках черные эллипсовидные отпечатки, будто ползал в грязи; лицо -- в пыли, брови, ресницы -- рыже-мучные, резко белели яблоки глаз. Словом, выглядел смешным, жалким, будто меня только что вываляли на проселочной дороге. По тротуару к машине почти побежал. Было совсем темно: на столбе, маячившем у дороги, лампочка не горела, в целом ряду окраинных домиков свет еще не зажигали, и окна отсвечивали мертво. В темноте кого-то обогнал. Какую-то парочку. Бросилось в глаза -- шли не очень близко друг к другу и почему-то молчали. Когда я уже на несколько шагов опередил их, в голове запоздало высеклось: офицер! Я не успел сообразить, как поступить. Самое верное -- продолжать так же быстро идти. Авось... И тогда меня точно стегнули прямо по спине: -- Товарищ рядовой! Солдат! Голос знакомый, но тембр -- металлический, раздраженный. Старший лейтенант Васин! И... Надя?! Чем-то острым, с головы к земле, пронзило меня, заложило уши -- голос старшего лейтенанта притушился: -- Почему не отдаете честь? И тут, как только бывает в кино, рядом в доме осветилось окно, желтый пучок света выхватил тротуар, дерево, возле которого я стоял, и их обоих... Да, это были они. Васин и Надя. С портфелями. Успел отметить: у старшего лейтенанта портфель был добротный, желтой кожи. Ноги мои будто внезапно приросли намертво к тротуару -- в жилах вместо крови тяжелая ртуть -- застыл, обернувшись. Они тоже были удивлены не меньше меня. Старший лейтенант Васин задержал шаг, словно неожиданно на что-то наткнулся. Надя тоже узнала меня: оторопела, машинально прижав к груди знакомый школьный портфель. Первым опомнился Васин, шагнув вперед и тряхнув головой, еще не веря своим глазам. -- Снова вы? -- искреннее удивление прозвучало в его голосе. Но вдруг он коротко, сухо хохотнул, точно обрадовался какой-то внезапно пришедшей мысли, и неожиданно с наигранным участием сказал: -- Да, не везет вам! Судьбы удары роковые, а? За какие провинности -- сознайтесь? Он критически, наметанным глазом оглядел меня с головы до ног, а я, в мгновение представив свой вид и сравнив его с видом Васина в новеньком кителе, разутюженных брюках навыпуск, безнадежно покраснел -- жаром полыхнуло лицо. -- Почему вы здесь? Уж не опять ли у вас этот... случай? Неужели не сдержусь? Подступила знакомая внутренняя дрожь. Может, это от работы? Взять себя в руки. В конце концов, какое мне дело до Нади, до него?.. -- Нет, не случай. -- Так, так... -- Васин покосился на Надю, все еще молча прижимавшую к груди портфель. -- А знает ли Надежда Васильевна, что вы совершали самоволки и поплатились гауптвахтой? Это уже было вероломство. -- Спросите у нее самой, у... Надежды Васильевны! -- бросил я, кинув на Надю взгляд, и заметил -- она порывисто, напряженно дернулась вперед. Повернувшись, я зашагал в темноту, за угол. -- Гоша, подождите! Постойте! -- услышал позади взволнованный, торопливый голос Нади. Она шла за мной -- слышал сухой перестук ее каблуков по асфальту. "Нет, нет! Не останавливаться! Довольно! Незачем!" -- отдавалось в висках. В машине при свете тусклой лампочки вспыхивали красные светляки: солдаты курили в кабине с шофером. -- Давай, гони! Машину трясло, подкидывало на выбоинах, в голове мысли путались, будто их разметал ворвавшийся вихрь. Опять произошло непоправимое. За это по головке не погладят. Васин отзанимается в институте, а потом... Он -- офицер, правота на его стороне. Да и объективно разобраться, окажется, что да, он прав. Служба, долг требовали от него остановить, потребовать, на то и дисциплина. И даже то, что он сказал, пусть коварно, но -- правда! От нее никуда не уйдешь. Окажись вместо меня другой солдат -- все было бы просто и ясно. А тут личное... Личное! Перехлестнулись стежки -- ясно и слепому! Стянулись морским узлом... А если за девичьей скромностью и кротостью махровое фарисейство и ханжество, достойные иезуитов? Слюнтяй! Неужели не увидел в тот вечер, когда укрощали "матросика", всех тех малейших черточек и штришков, что там нечисто? Ловко дурачит? Ястреба и кукушку сразу держать в руках -- не так уж плохо? Один -- красивый, как бог, другой -- тоже ничего, знает кое-что, стихи читает, соловьем заливается! Возможно, и Васину говорила: "Если дороги наши встречи..." Может, и недотрога-то только для тебя, а тому все разрешается?.. Дурак! Слепой котенок! Ничего не знал, не видел! И наверное, с той же милой, поощряющей улыбкой, склонив к левому плечу головку, слушала не только твои стихи, но и Васина -- всю эту историю несчастного, жалкого селадона, вплоть до губы? Да еще посмеялась: "Герой не моего романа!" А окликала, звала -- не больше, как игра кошки с мышкой! Чего стоит прикинуться милой и доброй для всех? И нашим и вашим... -- Что произошло? -- пододвинулся в темноте Сергей. -- Что с тобой? -- Ничего. Меня колотил озноб. -- Куда пешкой ходишь? Не видишь? Тебе шах! -- громко произносит Сергей и тут же, не глядя на мой новый ход, снова наклоняется над доской, жарко шипит в лицо: -- А я тебе говорю: пойдешь и доложишь сам, доложишь все, что произошло... Точно! Не то завтра он тебя распишет в красках -- тогда доказывай, что не так! -- Пусть расписывает. Я делаю ход -- отличное нападение на ферзя. Сергей секунду сопит недовольно, и не поймешь -- то ли из-за моего ответа, то ли из-за этого гарде. Потом убирает фигуру, подскакивает на табуретке, точно его неожиданно припекло снизу. -- Бегемот ты! Ихтиозавр несчастный! Точно! -- Он секунду смотрит на меня, поджав губы и умолкнув, не находя больше слов, потом снова уставляется на доску. Это он затащил меня сюда, в клубную комнату игр. Смыв с себя угольную пыль, я отправился в библиотеку, обменять книгу. Мне надо было отойти от потрясения: в душе была какая-то нехорошая пустота, гулкая, пугающая, как в нежилом доме, а чувства, желания будто сковала немота, все мои движения были механическими, неосознанными. Вот сюда, в библиотеку, он и явился сразу за мной. Потом затащил в комнату игр, "погонять" в шахматы. Мне было все равно, что делать, -- согласился. И, уже шагая за ним, внезапно подумал о том, что впервые принял его предложение без протеста, раздражения и даже обрадовался, что именно он, а не кто-нибудь иной оказался рядом. Удивительно непонятно устроен человек: поди узнай, какие бесчисленные обстоятельства, большие и маленькие, становятся определяющими его поступки? Стол наш стоял в углу, и, хотя вокруг солдаты были заняты каждый своим делом -- резались в шашки, забивали "козла", -- на нас начали обращать внимание: поворачивали головы, привлеченные громким разговором -- Сергей то и дело срывался. Не глядя на него, я хмуро заметил: -- Святее папы римского, думаешь, можно?.. Ходи! -- А, шесть киловольт в бок, зевнул! Под боем же... На вот тебе! Ерунда -- папа римский! И дело не в нем, старшем лейтенанте Васине, а в тебе, во всем нашем расчете. Не на необитаемом острове живем, не в пустыне. -- Так нельзя: снова шах. Защищайся. -- Ладно, вот!.. Был момент, думал, черт с тобой, выплывай сам! А потом взял в толк: на обиде далеко не уедешь. Не сам один так думаю -- весь расчет... Не отвертишься, не отступимся. Так и знай! Снова... подкапываешься? "Говори, говори!" -- со странным поднывающим, одновременно радостным и тоскливым чувством думал я, а вслух подтвердил его догадки: -- Да, шах. -- Э, черт, как же тут?.. Вот... А насчет Нади ты мне прямо скажи: может, я зря когда-то сболтнул по поводу раздвоения твоего? Может, нет этого раздвоения? И точно -- думаешь, решка? Думаешь -- старший лейтенант? "Может, может... Сам не знаю теперь. А ты лучше играй! Не умеешь, так не садись!" -- Молчишь? Молчанкой хочешь отделаться? -- Шах и... мат, по-моему. -- Да ты что?! Брось... Н-да! Давай еще одну! -- Сергей решительно смахнул фигуры с доски. Я поднялся: играть больше не хотелось, да и это была не игра, а настоящее избиение младенцев -- Нестеров играл плохо. -- Не хочешь? Не умею играть? -- Он вдруг добродушно усмехнулся, хотя глаза сердито сверлили из-под рыжеватых бровей. -- Скажу правду: хотелось тебя пристукнуть! Ух как хотелось! Точно. Теперь пошли. -- Куда? -- Пошли, пошли. После поймешь! Удивительно: я шел с ним все с теми же приглушенными ощущениями -- куда идем и зачем, все равно. В коридоре казармы Сергей подтолкнул меня к предпоследней двери, изловчившись, открыл ее перед самым моим носом. Я успел понять: дверь в канцелярию. За столом, покрытым коричневой байкой, сидел лейтенант Авилов в полевой с ремнями форме. В углу приткнут чемодан, вдоль стенки две железные кровати -- конвертиком заправлены простыни: офицеров перевели на казарменное положение. Подняв голову, командир расчета смотрит на меня долго -- первый раз, что ли, видит? По привычке потянувшаяся к виску рука остановилась на полпути. Опустив ее решительно к столу и внезапно переходя на "ты", лейтенант негромко говорит: -- Садись, Кольцов, рассказывай. "Выходит, знает все", -- удивительно спокойно и даже как-то равнодушно думаю я и опускаюсь на табуретку. 16 За полигоном над рыжей степью, ровной, будто теннисный корт, зыбисто марило. Земля, обгорелая, обожженная, в белых струпьях солончака, избуравленная сусличьими норами, пышет жаром. Колонии приземистого черного, изуродованного, переплетенного, с изодранной корой саксаула. Островки ковыля то мелко серебряно рябят, будто вода в лужах, то переливаются волнами белого атласа. В жестком пыльном бурьяне, в щетинистых кочках типчака что-то пищит, свистит, стрекочут цикады, звенят кузнечики, а ступишь -- с треском рассыплются, открыв прозрачные -- розовые, голубые, палевые -- подкрылки. Небо, как старая простыня в каптерке старшины Малого, -- выцветшее, желтоватое. И там, в выси, подальше от зноя, расправив зубчатые на концах крылья, мажет круги орел. В боевых рубках пекло покруче, чем на дне преисподней. Сухими языками солдаты облизывали горячие наждачные губы. Под комбинезонами стекали ручьи, к вечеру в голове будто все расплавлялось. У меня губы треснули, кровоточили -- солоноватый привкус оставался на языке. До стального корпуса установки нельзя было дотронуться: Сергей Нестеров ходил с буро-красным пятном на левой руке. Он попробовал оценить, насколько накалился корпус установки, и тогда кто-то в злой шутке прижал его руку к обшивке, подержал, пока он не завопил благим матом, -- осталась отметка. У него ввалились глаза, он удрученно качал головой, отдувался: -- Ну, экватор! Второй день нас проверяли инструкторы: знание материальной части, боевую работу, наводку, выполнение задач по курсу стрельб. Проверяли дотошно, въедливо, точно свекровь молодую невестку. Когда случалась передышка, Сергей с блестящими, возбужденными глазами, распрямляясь и отирая лицо рукавом комбинезона, выдыхал с непонятным восторгом: -- Ну-у и утюжат! По всем швам. А разобраться -- так верно делают! Не просто: бери ракету, стреляй. Ох, братцы, дельце будет! Точно. Войск всяких -- прибывают и прибывают эшелоны. И маршем за полигон, в степь. Танки, артиллерия, "катюши", бронетранспортеры с пехотой-матушкой... Пальцем ткнуть некуда! Глухая на тупике станция за несколько километров отсюда превратилась в эти дни, может быть, в самую напряженную и трудную железнодорожную "точку". Все пути были забиты разгружающимися войсками, беспрерывный монотонный гул и рокот днем и ночью стоял над степью. Видно, прав был Нестеров: затевалось большое дело. Его будто укусила неведомая муха: еще больше совал свой нос всюду, все его интересовало, до всего было дело. Особенно обхаживал он механика-водителя -- просто не давал покою: -- Смотри, Гашимка дорогой, смотри, Курбан, не подведи со своим дизелем! Дадут приказ -- занять позицию, а он у тебя тыр-пыр семь дыр -- и встал. -- Зачем говоришь? Типун на язык, понимаешь? -- искренне сердился механик. -- Свое знай: ракету заряжай, наводку делай. -- Не подведем, Гашим-заде, пусть нас и бумажкой на Доске отличников залепили. Мы еще покажем! -- подмигивал Сергей, видя, как механик, обливаясь потом, лез под горячее брюхо установки или в душную тесную рубку. Дела у нас шли хорошо. Не раз за эти два дня листки-"молнии" призывали ракетчиков брать с нас пример, а в таблицах на фанерных щитах против нашего расчета пока значились только выведенные карминовой тушью пятерки. Хотя у других уже пестрели зеленые, а кое-где и синие цифры -- четверки и тройки. Жирная зеленая четверка была у отделения Крутикова, и это приводило в открытую радость наших солдат. Даже Рубцов, глядя на таблицу, свел до щелочек глаза: -- Молодец Степичев, ишь вывел витушку! Амба крутиковцам, раз сам писарь за нас. "Выходит, оклемался -- повеселел!" -- Еще бабка надвое сказала! -- огрызнулся тут же подвернувшийся Крутиков. -- Раскудахтались квочками. Он пошел к "газику" вычислителей, поддев пыльным сапогом рыжий клубок перекати-поля. Но держался Крутиков по-прежнему бодро и молодцевато, несмотря на жару, и хотя он был ненавистен и противен всему моему укладу и я держался от него подальше, но эта его черточка против моего желания нравилась в нем. У меня было какое-то своеобразное просветление: голова работала ясно, отчетливо, мне становились понятными такие детали из схем и теории, что в другие моменты, может быть, удивился бы и сам. Но подумать об этом, заняться самоанализом было некогда. Чувствовал, ответы мои нравились капитану-инструктору, высокому, с академическим значком-ромбиком на гимнастерке, молчаливому и непроницаемому, как древнеримский судья. Сначала он задавал мне всякие "уточняющие и наводящие" вопросы, потом перестал и даже не выслушивал до конца ответы, останавливал коротким "достаточно". Я резал ему четко, без запинки, даже чуточку грубовато -- капитан настороженно, изучающе косил на меня глазами. Вечером после окончания всех проверок на допуск к стрельбам нас построили. Впереди в ожидании какого-то начальства скучились офицеры, переговаривались, отирая носовыми платками околыши фуражек: от жары все разомлели. На целую голову среди них возвышался знакомый сутуловатый капитан-инструктор. Странно, только тут я почувствовал, что устал: тело набрякло немотой, и отрешенность, безучастность ко всему окружающему овладели мной. Впору было плюхнуться на кочковатую землю, припекавшую ноги даже через подошвы сапог, на эти вот колючие клубки перекати-поля. Солдаты тоже размякли: стояли молча, без обычных переговоров и шуток. Из задумчивости меня вывел громкий разговор -- он заставил насторожиться. Я поднял голову. -- ...Расчет виртуозов. И знания отличные. Особенно второй номер. Как его?.. -- Капитан-посредник, сутулясь, оглянулся, поискал глазами по строю. Говорил он так громко, видимо, не случайно: пусть слышат все. Я покраснел, пригнул голову. Хорошо, что стоял во второй шеренге. -- А каков: вот-вот с кулаками бросится! Но благодарность заслуживает. Что ответил ему лейтенант Авилов, не понял -- меня сзади легонько толкнули, в ухо слетел с напускной грубоватостью шепот Сергея: -- Слышал, шесть тебе киловольт?.. Вот так и надо. И все... Что он этим "и все" хотел сказать?.. В эту минуту офицеры заторопились к строю, резкий голос комбата оборвал разговоры: -- Р-рр-ав-в-няйсь!.. Перед отбоем повесил гимнастерку на перекладину у входа в палатку -- к утру она станет заскорузлой и жесткой, как берестяной короб. Но все-таки сухой. Солдаты засыпали, успев добраться до нар: сладко посапывали, иногда испуганно, точно дети, всхрапывали. Уснуть я не мог. За день палатка накалилась, стояла неподвижная духота. Даже сквозь распахнутую брезентовую дверь не вливался свежий воздух. Завтра учение, стрельба. Завтра -- решающий момент, венец всей нашей учебы, всех наших бесконечных тренировок и занятий. Лавровым он будет или терновым, с шипами? Странно, что меня это беспокоило. А ведь еще недавно думал -- неважно, каким будет этот день, он имеет значение лишь для комбата или лейтенанта Авилова, для их службы, продвижения по лесенке. Или вот еще для Долгова в какой-то степени. Но, выходит, все далеко не так... Сергей Нестеров, Уфимушкин, даже Рубцов выглядят именинниками, радуются, как малые ребята. А Гашимов? К вечеру ему вдруг сделалось плохо: под руки белого как снег вытащили из рубки. Но в санчасть отправиться отказался наотрез: -- Какой врач? Зачем санчасть? Завтра день, понимаешь? Мало-мало голова круги делает -- пройдет! -- с заметным от волнения акцентом возражал он, еще не успев как следует прийти в себя. И удивительно: что-то новое, хотя и неясное, входило в меня -- казалось, должно было вот-вот случиться важное, большое, и причиной этому они -- весь расчет. В последние дни меня беспокоила, терзала сумятица мыслей: словно где-то в глубине хрястали, подтаяв, тоненькие звонкие льдинки... Почему, зачем они ведут себя так? Авилов защищает от трибунала -- нельзя судить. Верит. А потом... заставить Рубцова извиниться. Выходит, прав Сергей -- сила коллектива: "Ни один еще хвост не вилял собакой". Грубо, но верно. А Долгов? Ведь думал: после всего слечу до четвертого. И тут, на полигоне, попробовал держаться в тени -- авось Рубцова поставят, пока Долгов не оборвал: "Почему не на своем месте? Детские игрушки все". И странно, его окрик не обидел, наоборот, отдался неожиданно радостной струной. Что им надо? Есть дело до меня? А мне -- до них? Из головы не выходили слова Авилова, какие сказал он тогда в канцелярии, когда неожиданно для самого себя я вдруг выложил ему и о Наде, и о встрече со старшим лейтенантом Васиным? "У человека, Кольцов, иногда в жизни наступает тот самый момент -- вдруг оказывается на пути стена. И чем быстрее он поймет, что зашел не туда, повернет на нужную дорогу, тем лучше. Иначе непременно расшибет лоб. Знаете, был со мной каверзный случай... После гибели отца мать работала в леспромхозе -- эвакуировались в войну. Учился в интернате, в городе, а домой с ребятами ездили только на воскресенье, рабочим поездом. Однажды на станции не разглядел в темноте, какой куда состав пойдет, заспорил с ребятами. Они сели в один поезд, я в другой: придут, мол, ко мне! Задремал, а проснулся -- поезд на всех парах идет. И вдруг понял -- один не только в темном вагоне, но и один во всем поезде и еду не в ту сторону! Отгоняли, оказывается, пустой состав на соседнюю станцию. Перетрухнул. Но ребята дрезину организовали вдогонку. После держался за людей, как слепой за поводыря. Вот и вы не туда едете. Стена перед вами. Посудите сами!.. Техника-то какая у нас! Все должно быть на доверии. Понимаете? Невозможно иначе". . А после рассказывал всякие истории, в какие переплеты попадал. Смеялись искренне, и не заметили, как подошло время отбоя. Уже выходя из канцелярии, поймал себя на мысли, что разговаривал он со мной совсем не как с "нарушителем". Я же, будто слепой за клюку, держался другой формулы: Какое мне дело до всех до вас, А вам до меня... Верил в нее, она представлялась мне теми тремя слонами, на которых и земля может держаться, не рискуя упасть. Да, так оно и было в моих взаимоотношениях с Владькой, Ийкой, Ромкой. Я им платил холодным рассудочным отношением, и они не оставались в долгу. А здесь -- другое? Именно тогда в ленинской комнате, когда не обнаружил ни одного из них рядом, впервые вдруг почувствовал, что их-то мне недоставало! Этих вот ребят, кто сейчас, разбросавшись от духоты в палатке, неспокойно спит перед завтрашним серьезным днем. Недоставало даже Сергеевой опеки. Да, как ни крути, как ни рисуйся! И душу мутило оттого, что одинок, не был рядом с ними. А если они правы? Действительно, выгляжу доисторическим ископаемым -- бронтозавром, ихтиозавром, как говорит Сергей. Или маленькой мошкой с булавочную головку, каким увидел себя в глазных полушариях мухи? Если мой критицизм -- овсяная шелуха и сам -- балаганный шут? Ведь не только они, но и Надя осудила мое поведение. Надя, Надя... Но какой-то внутренний голос подкарауливал: а как же другое? Ведь после, когда вернемся с полигона, они же и будут судить тебя, промывать по косточкам. А в голову снова лезет: "Что надо? Надо, чтоб ты не распускал слюни!" Это -- Сергей. А Уфимушкин? "Зря унижаетесь... Нужно твердо выбирать берег, бросать якорь". И тут же сердитое, с обтянутыми скулами лицо капитана Савоненкова: "За предложения -- расцеловать мало, а за самоволки -- судить надо". Ну и что ж. Пусть! В конце концов узел должен быть разрублен. И -- в сторону все мысли, спать! Как вот Сергей, Гашимов, как все. Спать. Но легко сказать. Голову разламывают новые мысли, на пересохших губах -- противный вкус полыни. Перед самым утром забылся всего на несколько неспокойных минут. Снились мне кошмары, в которых странным образом перемешивались солдаты, Ийка и Надя, Васин и Крутиков... Все происходило, как в кадрах немого кино: они что-то делали, метались, но голосов их не было слышно, только по-рыбьему раскрывались рты, шевелились губы. И это еще больше волновало, тревожило, точно вот-вот произойдет, случится то, чего боятся и вместе с тем ждут, как неизбежное и желанное. Палаточный городок пришел в движение: летели вверх одеяла, солдаты скатывались с нар на землю, точно ошалелые, натянув сапоги, выскакивали наружу, застегивая на ходу комбинезоны, натягивая шлемы. Сердце у меня екнуло и как-то сладко замерло: вот оно, начинается! С Сергеем почти столкнулись в узком палаточном проеме: -- Ну, держись, пошло! -- выдохнул он в возбужденной радости. Багровый рассвет вставал над степью, но все это -- и прохлада, и тонкий, застывший слой белого тумана над землей -- исчезнет, растворится, как только взойдет огненный шар солнца. И опять будет палить и жечь. А пока все спит. Не проснулись, не ведая тревоги, и немногочисленные обитатели пустынной, неприветливой земли. И только мы, люди, часовые большого поста, как говорит комбат Савоненков, поднялись раньше всей этой живности, которая не знает, не предчувствует, -- все эти птахи, орлы, как старцы, сонно клюющие горбатыми носами на своих гнездах, суслики, посапывающие в норах, вздернув верхнюю губу и открыв острые лопатки-резцы, замершие в дремоте кузнечики, -- что вот сейчас по этой степи помчатся, ощетинившись носами ракет, наши могучие железные установки, будоража грохотом и гулом, вздымая рыжую пыль, ломая и давя все на своем пути. Нас несколько раз перестраивали, потом мы сидели в установках: офицеры получали боевой приказ. Двигатели то затихали, то гудели, тревожа утреннюю степь, оглушая ее металлическим звоном. Сизое облако густого дыма скрывало выстроившиеся в грозную цепочку установки. Острый, со жгучими сросшимися бровями профиль Гашимова был сосредоточен и строг, механик будто готовился к единоборству -- сразиться один на один со сказочным трехглавым змеем, руки привычно пробовали рычаги и кнопки управления. Мелко подрагивала установка -- норовистый иноходец. Да и не только Гашимов, все солдаты сидели серьезные, вдумчивые: экзамен предстоял грозный. Удивительно: тревога, беспокойство, с которыми я проснулся в то утро, не улетучивались, жили где-то в моей душе терпким, щемящим комочком. "А может, слишком большое значение придаю мелочам? Просто достаточно будет после выспаться, помыться? Обещал ведь комбат всем на речку, искупаться!" -- Чего кислый, будто репы наелся? -- наклонившись ко мне и пересиливая шум дизелей, крикнул Сергей. -- Ничего! -- отмахнулся я: не рассказывать же ему о своем ночном бдении и тяготивших меня мыслях. -- Вон лейтенант и комбат идут, начнется! Я понял это по дви