к босой сидит, просил забрать его оттуда". Я взял несколько пар сапог, еду на вокзал. Ходим, спрашиваем, где тут разутый офицер сидит... Каково? - И Михальцевич захохотал, приглашая посмеяться и Шилина. - Не смешно, - сказал Шилин, однако улыбнулся. - Придумай что-нибудь повеселее. - Он иронически оглядел Михальцевича, задержал взгляд на его лысине. - А отчего у тебя, молодого, волосы повылезли? - Не повылезли, а попрятались... Повеселее что-нибудь придумать? Тогда вот послушайте про мою тетку. Была она богата, жила в двухэтажном доме одна с собачкой Пупсиком. Квартирантов не держала. И вот собралась ма танте лечь в больницу и принесла нам на временное содержание Пупсика. А тот Пупсик ничего не ест, даже колбасы. Сказали об этом тетке. "Какой еще колбасы? - возмутилась она. - Мой Пупсик ест только тушеную капусту под специальным соусом, и все ему подавайте на мелкой тарелке с краями, выгнутыми, как лист клена, и непременно чтобы на вас был белый передник..." - И снова захохотал. - Потешно, - усмехнулся Шилин, зевнул, потянулся. - Спать охота. - А с кем? - наклонился к нему Михальцевич. - Да не худо бы к какой-нибудь вдове присоседиться. А то ведь как монахи. - Вот-вот, - ожил Михальцевич, и глаза его блудливо и алчно помутнели. - Надо. А то плоть бунтует. На всякую молодую женщину смотрю теперь с такой же жадностью, как смотрит пьяница на водку. Эх, сюда бы мою Машеньку-гимназистку. Правда, в последнюю встречу я ее отхлестал по щекам. Крутанула с моим же приятелем. - По щекам? Ты, офицер, дворянин, бил женщину? - Шилин строго поджал губы, нахмурил брови. ("Наполеон!" - подумал Михальцевич.) - Женщину бить по лицу нельзя. Это преступно, дико. Ее можно расстрелять, повесить, сжечь на костре, но бить по щекам?.. - Ну, это давно было, - попытался оправдаться Михальцевич, так и не понявший, в шутку это было сказано или всерьез. - Я был тогда в состоянии аффекта. Не думаю, чтобы она, будучи виновата, меня возненавидела. Судьба ее неизвестна и, видимо, незавидна. От большевиков сбежала, где-то теперь в Париже. Я песенку о ней сочинил. - Он начал тихонько напевать: Жила-была Машенька Около Рязани, С русою косою, С синими глазами. О любви мечтала, Романы читала, Средь берез бродила, Хоровод водила. Но пришел Октябрь кровавый, Но пришел Октябрь суровый. Убежала Машенька Да в Париж далекий. А в Париже рыжем Нет рязанской сини, Нет березок белых, Нет родной России. - Так ты же можешь встретиться с нею в Париже, - сказал с ухмылкой Шилин. - Поедешь, построишь женскую баню. Машенька твоя билеты будет продавать, а ты... - Не надо так, Илларион Карпович. Горько это... Темнело. Пора было подумать о ночлеге. Неподалеку была деревня Крапивня. Решили зайти сперва в концевую хату, расспросить, что за деревня и есть ли здесь начальство. Заходить в деревни без разведки теперь опасались. Боялись и чекистов - эвон какой след за собой оставили, - и бандитов. От этих, если схватят, тоже добра не жди - и ограбят, и в распыл могут пустить. Хата, которую они облюбовали, была отгорожена от поля пряслом из новых окоренных жердей. Постояли на опушке леса, понаблюдали, ничего подозрительного не заметили. Прошли двором, постучались. Выскочила девчушка, встретила их радостно, ни о чем не спрашивая, пригласила войти. Вошли. - Добрый вечер, - ответила она на приветствие. - Меня зовут Лидка. - Очень приятно, что ты Лидка, - сказал Шилин. - Ну, а мы из Москвы. - Ой! - Лидка просияла вся, занялась краской, ее чистые, зеленоватые, как льдинки, глаза так и засветились - столько в них было радости. Она только начала вылюдневать в девушку, еще не понимала этого, а между тем надо было понимать и вести себя соответственно. В душе она оставалась еще ребенком, будучи уже по всем статьям женщиной: и грудь вздымалась под вышитой кофточкой, и сзади круглилось. Маленькая, ладная, с тонкой шейкой, по-юному счастливая всем существом, трепетная и светлая, как капелька, - такая была эта Лидка. - А мы из Москвы, - повторил Шилин, не сводя с нее жадного, по-мужски наглого взгляда. Не выдержал, взял ее за плечики, привлек к себе, чмокнул в макушку, похлопал по спине. - Будем тут у вас крепить советскую власть. Как она у вас, крепкая? - Крепкая... У нас тут отряд милиции стоял. - А сейчас он где? - В Бороньки ушел. А Москва большая? - Еще бы! - заулыбался Шилин. - Там есть такие дома, что вся ваша волость в одном доме поместится. А тебе, капелька... - Я Лидка. - А тебе, Лидка, я такой дом одной бы подарил. - Ой, как интересно, - загорелись ее ушки от удивления и удовольствия. Лидка села на скамеечку, глядела во все глаза то на Шилина, то на Михальцевича и рассказывала про деревню и про свою семью. Отец с матерью в соседней деревне отмечают сороковины по бабушке. Скоро должны приехать. Есть еще брат, служит в милиции, бандитов ловит. В чистой, новой хате пахло опарой и васильками. Синие веночки были развешаны по стенам и лежали под лавками. Лидка объяснила, что сушеные васильки держат в хатах, чтобы не заводились сверчки. - Ты бы нас, малышка, покормила, - сказал Михальцевич и так же, как и Шилин, обнял ее за плечики и чмокнул в макушку. - Покормишь? - Ага. Меня все так зовут: малышка, малая. Говорят, я такая, что и под гриб спрячусь. - Она вскочила со скамеечки, шмыгнула на другую половину, к печи, открыла заслонку, ухватом достала чугунок. - Тут суп гречневый. Сала нарежу, огурцы есть... - Бутончик! - Михальцевич почмокал губами, прищелкнул пальцами. - Сорвать бы... Выпуклые глаза его замаслились, такая же масляная ухмылка искривила губы. - Мон шер, - тихо, чтобы не услышала Лидка, сказал Шилин, - не подобает русскому офицеру такие дела творити. Суворова помнишь? - А, - махнул рукой Михальцевич, - после того, что мы натворили, поздно вспоминать Суворова. Они поужинали молочным гречневым супом, салом с огурцами, запили молоком. И Лидка с ними ела, счастливая тем, что такие важные московские начальники так ласково с нею разговаривают, так интересно рассказывают про Москву. Она сказала, что хочет туда поехать - учиться на артистку. - На артистку? О-ля-ля! - не удержался Михальцевич, двумя пальцами взял Лидку за мочку уха, наклонился к ней и поцеловал в щеку. - Ух ты, моя артисточка! - А что? - уставилась на него Лидка глазами-льдинками. - Мы тут ставим спектакли, и я главную роль играю. И мой брат Савка сказал, что выучит меня на артистку, как только войну с поляками и бандитами закончат. - Конечно, выучишься, - поддержал ее Шилин. - Слава, овации, охапки цветов, поклонники несут тебя на руках из театра к автомобилю... Ура, малышка! И чем дольше они вот так с нею зубоскалили, ерничали, чмокали по очереди в щеки, в шейку, чем больше она, осмелев, верила их словам, все еще не понимая, что она уже не ребенок, не дитя, а девушка, тем сильнее разгоралось у них желание. От их прикосновений, поцелуев, шуток она так заливисто смеялась, что казалось, протяни руку - и в воздухе поймаешь этот ее смех. Михальцевич уже подхватил было Лидку на руки, стал кружить ее, осыпая поцелуями, и едва не бросился с нею на кровать, но тут через распахнутое окно послышался конский топот. - Савка едет! - вскрикнула Лидка. - Брат. Все трое вышли из хаты. Савка внешне походил на Лидку - такие же прозрачно-зеленоватые глаза, такая же тонкая, в золотистом пушке шея. За спиной у него карабин, с одного боку шашка, с другого - наган. Седло кавалерийское и конь, прошедший кавалерийскую выучку, - штаб-ротмистр отметил это с первого взгляда. В остальном же ничего кавалерийского: сапоги без шпор, брюки черные, в полоску, рубаха-косоворотка, только шапка солдатская со звездой. К седлу вместо шинели приторочена на манер скатки простая домотканая свитка. Савка спешился, бросил повод на кол в заборе, козырнул: - Боец милицейского конного отряда Жиленков. Невольно, автоматически щелкнули каблуками и Шилин с Михальцевичем. - Кто будете, товарищи? - Они начальники из Москвы, - поспешила ответить за них Лидка. - Их прислали крепить тут советскую власть. - А документы у вас имеются? Позвольте взглянуть, - протянул Савка руку к Михальцевичу. Савка был не ахти какой грамотей: читал мандат вслух, по слогам, водя по строчкам пальцем. Еще не дочитав, воскликнул: - Так это вы?! А нам говорили о вас: ходят двое да золото требуют у попов и евреев. - Вот эти двое и предстали пред вашим светлым ликом, - сказал с настороженной улыбкой Шилин. - Значит, жалобы были? От попов, конечно? - От них. И правильно, что трясете эту породу. - Стал читать дальше, все так же помогая себе пальцем, а под конец язык у Савки споткнулся: - Ленин? И это он сам расписался? - Сам. За него никто не расписывается. Вот он и послал нас в ваши края. А тут неспокойно да еще и жалуются. - Во-во, - затряс головой Савка, - жалуется и на нас контра всякая. - Он возвратил мандат, заулыбался, довольный, что довелось подержать в руках документ, который держал и Ленин, спросил у сестры: - Лидка, покормила товарищей? Шилин ответил, что они уже поели, Лидка позаботилась. Савка удовлетворенно кивнул, но вдруг радость на его лице сменилась озабоченностью, беспокойством. - Как же это вы одни ходите? - сказал он. - Тут же бандитов пропасть. Гоняемся, громим, а им, гадам, переводу нет, из Польши переходят целыми отрядами. - Страшновато, но надо же дело делать. Шилин расспросил, что и где говорилось о них, кто жаловался, поинтересовался и бандитами - где они действуют, могут ли объявиться здесь. Савка Жиленков охотно рассказывал обо всем, что их интересовало. Михальцевич весело, как ровню, хлопнул Савку по плечу, сказал: - Мы тут думаем сход провести и с лекцией выступить. Одобряешь? - Нужное дело, - ответил Савка. - Я сам перед мужиками выступаю, слушают, да не всему верят. Но вы-то грамотные, вам поверят. - А на вопрос, где тут поблизости есть церковь, похвастал: - Была в Круглянах, так мы ее прикрыли. Все оттуда вон, теперь там читальню делаем. - Молодцы, - снова похлопал Савку по плечу Михальцевич. Савка сказал, что домой он на минутку, захватить харчей, в Березянке его хлопцы ждут, подосадовал, что не может остаться с такими дорогими гостями. Лидка принесла ему из клети сала, буханку хлеба. Он положил все это в сумку, так и не зайдя в хату, вскочил на коня, уехал. Близились сумерки. Солнце село на черный гребень леса. Лидка вынесла ушат с пойлом, задала кабанчику, впустила во двор корову - только что прошло стадо, - села доить. Шилин и Михальцевич стояли поодаль и не сводили с Лидки глаз. Проворные пальцы ее умело сжимали соски, молоко струйками било в подойник. Лидка настолько была занята своим делом, что не заметила, как подол юбочки сполз с колен, обнажив их, уже по-девичьи округлые. Михальцевич подтолкнул Шилина, подмигнул одним глазом, алые, словно напомаженные губы его изломились в ухмылке. - Бутончик, - прошептал он. - Созрела, - согласился Шилин. - Петита персона. Однако, сударь, не поддавайтесь соблазну. Нам тут ночевать. Лидка, подоив корову, подошла к ним, поставила на землю подойник, предложила Шилину: - Попейте сыродою, набгом. - Набгом? - не понял тот. - А вот так, - показала Лидка руками, будто подносит подойник ко рту. - Это давнишнее местное слово, - разъяснил Михальцевич, - означает - пить, на бога глядя, глазами к небу. - Ну что ж, набгом так набгом. - Шилин поднял с земли подойник, принялся пить из него через край пахучее парное молоко. Попил, сказал "спасибо", передал подойник Михальцевичу. Тот пить не стал, брезгливо пожевал губами, что-то высматривая в подойнике, сказал: - Ты, Лидка, процеди-ка молоко. Пошли в хату, - и первым ступил к двери с подойником в руке. Шилин остался во дворе, присел на завалинку, оперся локтями на колени, смотрел, как красный шар солнца погружается в лес. Этот солнечный шар с резко очерченными, словно вырезанными краями показался ему каким-то зловещим, он вроде сулил недоброе. Душа Шилина тотчас приняла эту тревогу, впитала ее в себя. Ему вдруг сделалось до отчаянья одиноко и тревожно посреди этого вечернего тихого и чуждого ему мира. И мысли охватили такие же горькие, все те же, от которых он последнее время тщетно пытался отмахнуться: "Почему именно мне выпала такая судьба, одному из всего моего рода, славного рода, которым я был вправе гордиться? И почему на мне мой род дворянский должен оборваться, пресечься? Что меня ждет? До чего я докатился? Я, русский дворянин, гвардейский офицер, стал бандитом, убиваю, обираю людей и православные церкви..." Так истязал он свою душу уже давно, не давал себе поблажки и сейчас. Выхода из нынешнего положения не видел, не находил да и не искал, ибо понял окончательно, что не может быть никакого выхода после содеянного и что катиться ему дальше по этой дорожке, как катится ком снега, пущенный с вершины горы, пока не разобьется вдребезги (или насмерть?) о какую-нибудь там преграду. Как и всякий раз, когда Шилин предавался таким вот невыносимо гнетущим раздумьям, взамен горечи и отчаянья закипали в нем злоба, ненависть - страшная сила, которой, когда она достигала своей высшей точки, он уже не мог управлять, не мог сдерживать себя. В такие минуты он впадал в ярость и становился по-звериному жестоким. Сколько людей расстрелял он в этой ярости, скольких посек саблей! Взрыв этой самой ярости и сейчас подбросил его с завалинки, на которой сидел. Вскочил, заходил по двору, до боли сжимая зубы, весь колотился, дрожали ноги, рука похлопывала по боку, словно нащупывая шашку. Сапогом наподдал миску, в которую было налито молоко кошке, миска ударилась о стену, брызнула черепками. Схватил черепок побольше и запустил в кабанчика, что похрюкивал, тычась рылом под дверь хлевушка. Не попал. Ярость требовала выхода. Как из парового котла, чтобы снизить давление, выпускают пар, так и ему надо было избавиться от своей исступленной злости, ослабить ее, но он не находил способа. И тут увидел в окне Лидку. Та услыхала, как разбилась миска, и, уткнувшись в стекло носом, смотрела на двор. В ее лице с расплющенным носом было что-то дурашливое. Шилин на миг окаменел, потом вдруг рванулся в дом. Лидка в этом его рывке почуяла недоброе для себя, метнулась в красный угол, села под образа. - Что такое? - испуганно выкатил глаза Михальцевич, когда Шилин вбежал в хату. Тот не ответил, проскочил к Лидке, схватил ее под мышки, донес до кровати, бросил на нее и сверху бросился сам. Одной рукой стаскивал с себя кожанку, ремень с кобурой, а второй прижимал Лидку к сеннику. - Ой, дяденька, шее больно, дяденька... - умоляла Лидка. Она потом и кричала, плакала. Шилин словно не слышал. Он, видно, и впрямь не слышал, потому что не зажимал ей рот, не мешал кричать... Встал Шилин медленно, лениво, так же неспешно застегнулся, подпоясался, надел кожанку. Отошел от кровати, сел под образа в красном углу, откуда перед этим вытащил Лидку. - Можешь и ты сорвать свой лепесток, - бросил Михальцевичу и вышел. В сенях услыхал отчаянный крик Лидки - единственное ее средство защитить себя, единственный и тщетный путь к спасению. ...Этот двор они покинули тотчас же, как только из хаты вышел Михальцевич. Лидку заперли, сунув в пробой висевшую на шнурке железку. Быстрым шагом подались к лесу, углубились в него. Стволы сосен колоннадой уходили в густой сумрак, растворялись в нем. И Шилин с Михальцевичем держали путь в этот сумрак. Подгоняли себя, хотя и знали, что никакой погони не будет, - гнал их прочь от деревни страх перед содеянным. Шилин и раз, и другой заводил речь об этом: - До сих пор приказывал расстреливать, вешать, сам расстреливал и вешал. Все было оправдано: идет борьба не на жизнь, а на смерть. Но чтобы насиловать ребенка да еще вдвоем... Это конец, финиш... Это маразм, крайняя степень деградации... Михальцевич размышлял вслух, уверенный, как всегда, в своей правоте: - Мы воюем, а на войне все средства хороши. Вот и подкинули им сюрпризец: комиссары от Ленина - насильники, растлители. Это же здорово! Пускай теперь и бунтуют против комиссаров. Они не знали, куда выйдут, когда кончится лес, однако шли и шли, пока совсем не стемнело. На полянке среди леса нашли копну сена, зарылись в него, решили: тут и заночуют. Было еще рано, спать не хотелось. Тишина царила над землею, лишь порой прошуршит в сене мышь да вскрикнет в лесу то ли птица, то ли кто из мелкого зверья. Мрак густел и густел, наваливался со всех сторон, как нечто материальное, вещественное, даже, казалось, был ощутим на вес. На аспидной доске неба лихорадочно блестели крупные звезды. Ярче других - звезды Большой Медведицы. Ветка березы, нависшая над копной и резко белевшая на фоне неба, была недвижима. В воздухе вдруг послышался шелест крыльев - пролетела большая птица и села на ветку. На ту самую. Ветка вздрогнула, перечеркнула Большую Медведицу, словно пытаясь смахнуть ее с неба. - Сова, - сказал Михальцевич. - Глаза зеленые. Птица, напуганная голосом, улетела. - Слушай, поручик, - заговорил Шилин, - с мандатом нам больше таскаться нельзя. Надо, пожалуй, разойтись. - Почему нельзя? Мандат еще послужит. Перейдем в другую губернию. - За казну свою, дорогой, хлопочешь. На парижскую баню не хватит. Кстати, а ты был в Париже? - Нет. - Какое совпадение, и я не был. - Иронизируешь, Илларион Карпович. А казна моя, конечно, скудновата. Ну чем мы особенно разжились? - А раньше, в отряде? - Да тоже все по мелочи. - Врешь ты, поручик, как газеты. Что-то я начал в тебе сомневаться. Сбежишь от меня и продашь. - Подозреваешь в коварстве? Ну, за это время можно было проверить, кто я и что я. - Кругом, дорогой, коварство. Возьми хоть вот эту березовую ветку, что на нас глядит. Только что она дала приют птице. А завтра из нее сделают лук и стрелой убьют ту птицу. - Философия, - сказал, зевая, Михальцевич. - Философия, которой я никогда не понимал и не любил. - Ладно, давай помирать. - Что еще за страхи? - повернулся в норе Михальцевич. - Что значит - помирать? - Философически, друг мой. Один древний грек утверждал: засыпая, мы умираем. А когда просыпаемся - рождаемся снова. Вот так бы взять да родиться совсем другим. Или проснуться лет на десять назад. Шилин лежал на спине и смотрел в небо. Слабость и успокоение разливались по телу, туманилось в голове. Звезды в глазах начали раскачиваться, словно на кончиках ресниц, и исчезали, проваливались в черную бездну. Шилин заснул. 13 Сапежка, добравшись до уездного города, первым делом зашел в милицию, чтобы позвонить в губчека. К счастью, связь с Гомелем оказалась не поврежденной. Сапежка заказал Гомель и, пока уездный телефонист туда пробивался, начал на правах старшего разговор о том, что в уезде плохо действуют отряды самообороны. - Вы должны зарубить себе вот здесь, - стукал он косточками пальцев по своему плоскому носу, - что во все деревни послать красноармейские отряды невозможно. Откуда наберешь столько бойцов? - мерял расстояние от стола, за которым сидел начальник милиции, до стола его секретарши - милиционера. Та, подперев рукой щеку, смотрела на Сапежку с подчеркнутым вниманием, как и надлежит смотреть на начальство, и всякий раз поворачивала голову в ту сторону, куда шел Сапежка. - Винтовками мы ваш уезд вооружили? Пожилой, с усталым видом начальник милиции молчал, хмурился. Рот его время от времени кривился и возле нижней губы подергивался какой-то мускул - последствие контузии. Сапежка, не выдержав его молчания, круто обернулся к столу секретарши и повторил свой вопрос. - Ага, правда ваша, вооружили, - ответила та поспешно, но не меняя позы, - так и сидела, расплющив щеку о ладонь. И думала: "Господи, и сколько же тут перебывает разных начальников, и все учат, учат... И этот какой-то издерганный. Не дай бог такого нервенного мужа". Сапежка и секретарша встретились взглядами - глаза в глаза. Она ничуть не смутилась, смотрела, не моргая, широко открытыми, какими-то холодными и бездумными (телячьими - мелькнуло у Сапежки) глазами. Не по годам полная, она была в кепке с матерчатой красной звездой на ней, в гимнастерке, перетянутой сыромятным ремешком, в солдатских шароварах и в пеньковых лаптях с белыми, до колен онучами. Сапежка только теперь заметил, что она в лаптях. - Послушайте, - шагнул он к столу начальника милиции, - неужели сапог для ваших работников нельзя найти? - Было бы что обуть, так обули бы, - ответил тот нехотя, глядя куда-то за окно. - Бандиты-то в сапогах ходят. А ведь вы их иной раз и ловите. - Ловим. А вот братан из России приехал, и там милицию в лапти обувают. - Он открыл ящик стола, нашел там какую-то бумагу, положил перед Сапежкой. - Читайте, от вас, из губернии, пришла. Сапежка схватил бумагу, подошел ближе к окну. - Из губернии. Так... "Уездному отделу милиции... - читал он вслух. - Выписать в расход по приходно-расходной книге вещевого довольствия отдела обеспечения губмилиции из графы нового обмундирования и амуниции... такого-то уезда... Что? - вопрошающе вскинул глаза. - Двадцать пар лаптей, из них пеньковых - четыре, лозовых - шестнадцать..." Дочитал, на секунду виновато притих, положил бумагу на стол и снова принялся ходить взад-вперед по комнате, низенький, скуластенький и смуглый - помесь белоруса с копыльской татаркой. Ходил так энергично, что казалось, за ним вихрится воздух. - Ну что там Гомель? Когда дадут Гомель? - говорил на ходу. - Да, вот еще что, чуть не забыл, - остановился напротив начальника милиции. - У вас тут были двое из Москвы? С мандатом наркомпроса? Были? - Я их сам видел. И мандат проверял. - Видели? Это уже хорошо. Кто они? - Как кто они? Те, что в документе указаны. Один Сорокин, второй - Лосев. - Правильно! - обрадованно воскликнул Сапежка. - Они самые! А что делали, чем занимались? - Делали то, что указано в мандате. Церкви осмотрели. Что-то такое взяли. Оставили расписки, протокол. - А на них жаловались? Не попы, не разные там бывшие эксплуататоры, эти пусть жалуются. А трудящиеся граждане? - Вроде не было жалоб. - Начальник милиции отвечал, прикрыв пальцами нижнюю губу, чтобы не видно было, как она дергается. - Не было. Да все равно что-то не верится... - Не верится? Чему вы не верите? - Из самой Москвы посланы, а у попадьи с руки кольцо сняли. Разве это... Сапежка не дал ему договорить, хлопнул ладонью по столу: - Значит, надо. Значит, обстановка требует. Разруха, голод. Пролетарской диктатуре нужно золото. Зо-ло-то! И его надо выцарапывать у разных спекулянтов. - Он умолк, задумался и уже тише и более ровным голосом, в котором чувствовалось даже виноватое поддабривание, снова принялся расспрашивать об уполномоченных. Выслушав ответы начальника милиции, пожал плечами: - Не понимаю, откуда ваши сомнения. С докладами выступают? - Выступают. - С Сорокиным я тоже встречался. Он, чтоб вы знали, не позволил в Захаричах закрыть церковь. Приехал там один из уезда и хотел заставить попа, чтобы тот во время службы разное про себя плел... Сорокин мне показался культурным, грамотным. В этот момент дзынькнул звонок телефонного аппарата. Сапежка схватил трубку. - Але, але... Гомель! Гомель? Губчека? Товарищ Усов, Сапежка докладывает. Да-да, Сапежка. Я тут, в уезде. Побывал всюду, где эти товарищи из Москвы были. Что? Ничего подозрительного. Все законно. Да, да... Я с ним встречался раньше, в Захаричах. А на днях их видел и проверял начальник милиции... - Пощелкал пальцем, чтобы подсказали фамилию. Подсказала секретарша. - Мирончик проверял документы... Жалоб от трудящихся не поступало. Нет, никто не жаловался. Товарищ Усов, разрешите возвратиться домой. Семен Пахомович, надо побывать, сами знаете, женка ждет. Добре, слушаюсь, понял! - прокричал он радостно, повесил трубку, крутнул раз-другой ручку, давая знать, что разговор окончен, и лицо его просияло, глаза засветились, вроде даже стали побольше. - Хорошо быть женой, - вздохнула секретарша. - Сидишь дома, мужика ждешь... - Я всего месяц назад женился, - признался Сапежка смущенно. - Ну, пойду на станцию. Смотрите тут. А отряд Пилипенки к вам идет. Он тут прочистит леса. Будьте любезны, - попросил он секретаршу, - покажите, как на станцию ближе пройти. Секретарша встала из-за стола и пошла к двери. Ступала в своих пеньковых лаптях мягко, как по войлочной дорожке. Когда, проводив Сапежку, возвратилась, сказала: - Кричал, бегал... Я думала, он нервенный, а он, гляди-ка, тихий. Женку любит. - Очень ему не хотелось, чтобы те московские уполномоченные оказались... - Кем оказались? - не поняла секретарша. - Не теми, кому на самом деле был выдан мандат. Есть у меня подозрение. Надо заняться ими... Москва. Б.Лубянка, 11. Вторично докладываю, что после проверки нашими товарищами личности Сорокина и его действий незаконных актов с его стороны не установлено. Зам. нач. Гомельской губчека. Расставшись с Сапежкой, Иванчиков походил по деревне и услыхал от людей, что "комиссары в хроме" - так называли московских уполномоченных - расспрашивали дорогу в Грибовцы, куда, по всей видимости, и подались. Он тоже решил пойти туда, надеясь, что именно там и произойдет встреча. У Иванчикова уже сложилось твердое убеждение, что тот Сорокин, которого видели в Захаричах Катерина, Сапежка и Ксения, и тот, что был здесь вчера, - люди разные. По рассказам, они и внешне не похожи. Значит, мандатом того Сорокина пользуется кто-то другой и на этого-то другого и шлют жалобы. Вот и нужно, непременно нужно как можно скорее увидеть их, проверить, задержать. Катерина и Ксения, пока Иванчиков ходил по деревне и беседовал с людьми, ждали его в сельсовете. Вернувшись, он высказал просьбу, чтобы они сходили с ним в Грибовцы. - Они как пить дать там будут, - уговаривал он. - Туда направились. Кто же подтвердит, как не вы, тот это Сорокин или нет. Помогите, прошу вас. Ксения согласилась сразу - в Грибовцах у нее родня. Катерина замялась, сказала, что и без того задерживается, к сыну нужно. - Что ж, не можете, так не можете, - не стал возражать Иванчиков. - С Ксенией пойду, она ведь видела того Сорокина. - Он посмотрел на Ксению, и уши его занялись огнем. Катерина промолчала, но потом, узнав, что это ей по пути к железной дороге, тоже согласилась. И они втроем направились в Грибовцы. Не посчастливилось Иванчикову и на этот раз: не заявлялись туда уполномоченные. Ждал до вечера, наказал попу, председателю волостного Совета, чтобы, едва те придут, дали ему знать. А они не пришли. Пришлось заночевать в Грибовцах. Катерину взяла на ночлег к своей родне Ксения, а Иванчиков спал на сене во дворе у председателя. Спалось ему лучше некуда. Проснулся поздно, на двери хаты висел замок - председатель уже куда-то ушел. Он умылся водой из колодца и пошел к Ксении. Та ждала его на лавочке. - А мы позавтракали уже, - сказала Ксения, - вас ждали, не дождались. Председатель не накормил? - Потерплю, - ответил Иванчиков. - И Катерина ушла. В Липовку, на разъезд. - Ушла все-таки, - пожалел Иванчиков. - Ну и пусть. - Пойдемте в хату, - пригласила Ксения, - я вас покормлю. Иванчиков поблагодарил и послушался. Встретила их старушка - маленькая, сгорбленная, шустрая, с чистыми синими глазками. - Здрасте, гостейка, здрасте, - засуетилась она вокруг Иванчикова. Метнулась к скамье, фартуком смахнула с нее пыль. - Садись, сынок, садись, только помоги мне стол придвинуть. Иванчиков помог ей поставить стол теснее в угол, присел на скамью. Старушка тоже присела, на другую скамью, напротив, и принялась рассматривать гостя со свойственным ее возрасту любопытством. Оглядела с ног до головы и удовлетворенно помотала головой, должно быть, одобрила молодца, по душе ей пришелся. От такого повышенного к нему интереса Иванчиков даже растерялся: не мог взять в толк, чего это старая так уставилась на него. - Бабка, поесть дай человеку, - попросила Ксения. - Сейчас, сейчас дам, - поспешила к печи старушка и, доставая ухватом чугунок, добавила: - А хлопчик хороший, совестливый. Не брезгуй им, Ксенечка, не брезгуй. - Бабка! - покраснела Ксения. - О чем ты? - А о том, что он хороший. Ты же привела на смотрины, вот я и смотрю. И вижу: хороший. А ты красней, красней, невесте положено. - Ну, бабка. - Ксения шмыгнула за дерюжку, висевшую перед полатями, и какое-то время оттуда не показывалась. Бабка поставила на стол горшочек пшенной каши с салом, горлачик молока. Поклонилась, махнув головою чуть не до колен, и потрусила из хаты. - Ну и бабка, - рассмеялся Иванчиков и позвал Ксению есть кашу. - Не хочу, я поела, - ответила она, выходя из-за дерюжки. Оба молчали, чувствовали себя скованно, неловко. И когда во дворе послышался чей-то мужской голос, Ксения обрадованно бросилась к окну, открыла его, высунулась. - Этот хлопец из чека здесь? - спросил мужчина, и Иванчиков, выглянув в окно, узнал председателя. - Здесь я, - ответил Иванчиков и вышел на крыльцо. - Не пришли тые и не придут, - сказал председатель. - Говорят, в Крапивне девчонку ссильничали. - Как ссильничали? Что вы несете? - не поверил Иванчиков. - А так, как сильничают, - буркнул председатель. - Что ж это такое, - совсем растерялся Иванчиков, пожал плечами, дернул шеей. - Может, вранье? - Может, и вранье. Теперь всякого наслушаешься. А сюда не придут, и дожидаться нечего. Говорят, к чугунке торопились. - К чугунке? А тут самый близкий полустанок Липовка? - Липовка, - подтвердил председатель. - А они будто бы в Зарубичи пошли. - В Зарубичи? Так надо скорее туда, надо там их встретить. - Иванчиков разводил руками, он еще не знал, что делать. Если поспешить на разъезд, то с кем и как? Да и сомнение брало: а может, и это ложные слухи, может, и на этот раз они ввели людей в заблуждение, объявив, что пойдут в Зарубичи? Председатель, заметив растерянность Иванчикова, подсказал: - До Зарубичей шесть верст. А поезд будет после обеда. Иди, успеешь. И Иванчиков без раздумий согласился. В хату не возвращался, на завтрак махнул рукой. Оглянулся на Ксению с молчаливым вопросом. Та под его взглядом покраснела, а Иванчиков уже полыхал, особенно его уши, усыпанные веснушками. - До Зарубичей сходим? - спросил он наконец тихо, словно извиняясь. - А потом уже и в Березово, к тетке... Катерины же нет. - Ладно, сходим, - ответила Ксения смущенно. Она поняла, что ее присутствие приятно Иванчикову, как и его присутствие - ей. - Это ведь недалеко от Березова. И Ксения пошла с ним в Зарубичи. Шли полем, когда увидели догонявшую их группу всадников. - Ой, кто это? - перепугалась Ксения. - Бандиты? Иванчиков тоже был испуган. Следил за всадниками настороженно, вытягивая шею, словно перед ним было какое-то препятствие, мешавшее их разглядеть. Если это действительно бандиты, то здесь от них и не уйти, и не отбиться. Иванчиков расстегнул кобуру и сдвинул ее вперед. Ксения, заметив этот его жест, еще больше перетрусила, спряталась за спину Иванчикова, вцепилась ему в плечи. Всадники приближались, их было семеро, все с карабинами и шашками. - Наши! - радостно вскрикнул Иванчиков, хотя никаких знаков, говоривших, что это красноармейцы, видеть еще не мог. - Мешков у них нет. Бандиты мешки возят с награбленным. Всадники сбавили ход, а подъехав, остановились. Это в самом деле были бойцы с красными звездами на фуражках и кепках. - Кто такие? - спросил ехавший впереди, должно быть, старший в группе, и, не дождавшись ответа, обернулся назад к молоденькому бойцу. - Савка, не этот? - Нет, не этот, - ответил боец. Иванчиков назвал себя, показал документы, спросил, кого они ищут. - Двоих, с московским мандатом, - ответил старший. - Бандиты они. В Крапивне вот его сестру, - показал на Савку, - вдвоем изнасиловали. Фамилия одного Сорокин. Савка сам мандат смотрел. У Савки дрожали веки, вот-вот заплачет, но закусил губу, пересилил себя. - Так ты, значит, их видел? - спросил Иванчиков у Савки. - Где, в какой деревне? - В Крапивне, - ответил за Савку старший. - Вчера я был там и ничего такого не слышал, - не поверил Иванчиков. - Они под вечер зашли в нашу хату, - со всхлипом сказал Савка. - Сестра их накормила. А они ее... В лес пошли, в деревне не показывались. - Говорят, в Зарубичи на разъезд подались, - выпрямился в седле старший. - Туда и мы подскочим. Ну если поймаем!.. - Послушайте, товарищ... Как вас?.. - забеспокоился Иванчиков. - Отделенный Бобков. - Товарищ Бобков, только без самосуда. Слышите? Задержите. Следствие надо провести. Следствие! - Я им покажу следствие, - сказал Савка, не выдержал, заплакал, стал рукавом утирать слезы. - Я им... - и дернул поводья, вырвался со своим конем вперед. За ним помчалась вся группа. - Меня там дождитесь! Меня! - кричал им вдогонку Иванчиков и некоторое время бежал следом. Потом остановился, обхватил руками голову. - Порубят, ей-богу, порубят. Савка зарубит. 14 Шилин проснулся внезапно, разбуженный кошмарным видением. Увидел во сне Сорокина, такого, с каким встретился последний раз: раненого, в крови. Сорокин сказал ему: "Ты не человек, ты Каин, гореть тебе в геенне огненной, и все тобою загубленные встанут быть судьями. И я встану, и тот председатель волостного Совета, которому ты сам надел на шею петлю. И Лидка встанет..." Сорокин говорил это с жалостливой, виноватой улыбкой, как бы прося прощения за жесткие слова. А он, Шилин, давай стрелять из нагана в его белое, обескровленное лицо. Выстрелов не слышал, они были беззвучны, лишь видел, как желтые вспышки вырывались из ствола. Сорокин не падал - все так же смотрел ему в глаза терпеливо-прощающим взглядом Христа. "Не стреляй, я же мертв, ты хочешь убить меня во второй раз, - говорил Сорокин. - Мертвые дважды не умирают". И Шилин, бессильный перед ним, бросил наган. "Вот и хорошо, - продолжал Сорокин, - иди теперь и покайся перед убитыми тобою и перед живыми, обиженными тобою. И перед Лидкой". И он пошел к Шилину широким уверенным шагом, долговязый, неуклюжий, с продолговатым, таким русским лицом, с выгоревшей на солнце гривкой, свисавшей на лоб, и протянул руку. А Шилин отступил в страхе. Так и длилось какое-то время: Сорокин наступал с протянутой вперед рукой, а Шилин пятился, пятился, пока не задел за что-то ногами и не полетел вниз, в черную бездну... Он вскрикнул и проснулся. Была еще ночь, но уже, похоже, перед самым рассветом. В этой холодной ночной немоте ни звука, в лесу зябкая сонная туманность. Только на востоке, над лесом, серело, и звезды там были блеклые, словно присыпанные пеплом. Шилин сел и под впечатлением увиденного во сне потряс головой, словно прогоняя кошмар и нахлынувшие с ним страхи. Было пусто и тоскливо на душе, он почувствовал себя последним динозавром, обреченным на вымирание. Михальцевич спал крепко, ему, видимо, вообще не докучали сны, посапывал разинутым ртом. Шилин довольно долго смотрел на него с ревнивой завистью - он всегда спит крепко, можно сапоги стащить, и не заметит. Так и живет - без раздумий, без угрызений совести. Загорелое круглое лицо его смазанным пятном выделялось в сумраке на темном сене. - Вставай, - толкнул Шилин Михальцевича. Но тот не вскочил, как это сделал бы на его месте Шилин, даже не проснулся, лишь перестал сопеть. Шилин раздумал будить его, лежал, смотрел в небо, слушал тишину. Сон развеялся, желания снова уснуть не было. Было нервное возбуждение, порою тело сотрясала дрожь, как от холода. Мысли о том, что приснилось, он отгонял, отгонял и воспоминания об убитых им людях, о Сорокине, о девчонке Лидке - обо всем неприятном и тягостном, что его возбуждало и действовало на нервы. Почему-то упорно лезла в память сцена казни председателя волостного Совета. Он, Шилин, сам захотел исполнить свой же приговор. Подвели со связанными руками немолодого мужчину, недавнего солдата, к березе. Шилин забросил на сук веревку, сделал петлю, надел ее на шею председателю и неторопливо принялся тянуть за второй конец веревки. Она натянулась, петля захлестнула шею, но не настолько, чтобы отнять дыхание. Председатель смотрел ему в глаза с какой-то надеждой, он до последней секунды не верил, что его повесит этот штаб-ротмистр, которого все величали "вашим благородием" и к которому он сам так же обращался. "Да ты же только пугаешь, - говорили те доверчивые глаза. - Я же кровь за Россию на германском фронте проливал, четверо малышей у меня". Однако Шилин не пугал. Резко, что было сил дернул за веревку. Подбородок председателя задрался, раскрылся рот, глаза полезли на лоб; он что-то еще пытался сказать, но не смог... Усилием воли Шилину удалось избавиться от этих воспоминаний. Однако успокоения не наступило, и терзания души не ослабли. А какое-то время спустя пришло ощущение, что за этим есть еще некая загадка, которую он никак не может разгадать. Она, эта загадка, все время как бы стучится в память, и он, еще больше нервничая, теперь уже осознанно силился понять, что же такое он должен вспомнить... И наконец вспомнил. "Господи! - схватился он за голову. - Это же сегодня мой день рождения". В этот самый день - или ночь? - мать пустила его на свет, возложив на свое чадо такую тяжкую ношу, как жизнь. Прошло ни много ни мало - сорок лет. И три последних из них он безжалостно отсек бы, отшвырнул, растоптал. Три года назад, в семнадцатом, произошла для него, как и для тысяч таких, как он, катастрофа, он стал ничем, лишился всего, в том числе и родины. Все его усилия в течение этих трех лет воротиться назад, вырвать для себя прежнее положение были тщетны. Ничто ему не помогло и уже не поможет: ни пролитая кровь тех, кто сделал его ничем, ни кровь собственная - кровь жалкого изгоя на родной земле. Ничего не вернешь... Накатилась жалость к себе, захотелось умереть, и он согласен был принять смерть сразу, вот здесь, перед рассветом, на заре нового дня, который ничего хорошего, утешительного ему не принесет. Но умереть бы не так, как обычно умирают: от болезни, пули, ножа, виселицы... Нет, он хотел бы раствориться в этом мире, как дым, как туман, как испаряется вода, исчезнуть без боли и страха, не зная, что исчезаешь... Такою, конечно, смерть не бывает, а покончить с собой, приста