ли, - засмеялся Давидченко. - Поздравляю вас обоих. Кстати, Иван Федосович, я вспомнил анекдотик. Значит, так. Пришла к прокурору старуха с жалобой на соседку - та ей дулю показала. А прокурор и говорит, что за дулю не судят. "Не судят? - удивилась старуха. - Так на же тебе, пан, дулю и тебе, панок писарь, дулю". И сам захохотал, пополам сложился от хохота. Богушевич взял портфель - была самая подходящая минута, чтобы расстаться с Кабановым, - и вышел во двор. Извозчик - человек старый, седой, - надвинув брыль на глаза, дремал. Богушевич сел в бричку на нагретое солнцем кожаное сиденье. Извозчик дернул вожжи, и они тронулись со двора. Когда выехали за город, извозчик снял брезентовую куртку, и Богушевич увидел на грубой суконной рубахе медаль за оборону Севастополя. Она повернулась оборотной стороной, и можно было прочитать вычеканенные слова: "Не богу, не мне, но имени твоему". - Мне ее сам его высокопревосходительство адмирал Нахимов вручил. За храбрость и ногу, - объяснил извозчик, заметив, с каким интересом глядит на медаль следователь. - За какую ногу, спрашиваете? А вот за эту. - Он ударил по правой ноге кнутовищем. - Деревяшка тут. День нахмурился, солнце лишь изредка пробивалось сквозь серые тучи. Дул ветер, он должен был разогнать тучи, очистить небо. Дождя в дороге не хотелось. От ветра качались кроны верб, листья мерцали то зеленым глянцем, то серой матовостью. С тополей, росших вдоль дороги, слетали поблекшие, пожухлые листья. Чтобы укрыться от ветра, Богушевич поднял над головой брезентовый верх. - Вот вы медалью моей интересуетесь, - начал извозчик, - а я вам скажу, что не надо было мне ее давать. Зачем же награждать за то, что людей убивал? Больше убил, больше и награда. Я не давал бы за войну ни медалей, ни крестов. Не по-христиански это. - Вам дали за защиту отчизны. За ваш героизм. - Оборонять родину нужно, разве я против. А вот убивать не нужно и на войне. - Тогда неприятель тебя убьет. - И ему не надо меня убивать, и он же человек. - Я уже слышал что-то в этом духе, - сказал Богушевич - ему показалась любопытной философия извозчика. - Читал у одного графа. Скажите, а вам поручик граф Лев Толстой не встречался на войне? Он тоже под Севастополем был. - Графьев да князьев там много воевало. И убивало их наравне с солдатами-мужиками. Извозчик ни разу не стегнул коня кнутом, а если нужно было подогнать, чмокал, дергал вожжи или легонько хлопал по крупу кнутовищем. - Я вам расскажу, если слушать будете, как я француза убил, - обернулся к Богушевичу извозчик. - Сошлись мы в штыки. Как бежали в атаку, так кричали во все горло. А сошлись и перестали кричать, так тихо стало, аж жуть на душе. Нас, русских, меньше, а французов больше. Кто-то уже кого-то колет, кто-то падает, проколотый штыком. Топот, лязг ружей, да стоны, крики смертные... Страх божий. А я иду на французика - рыжий такой, молодой, усики торчат, шея тонкая... Он на меня идет со штыком, а я - на него. Выбрали в той бойне один одного, присмотрели. Сошлись, надо же колоть, а мы глядим друг на друга и глаз отвести не можем, ни он, ни я. Ему страшно, и мне страшно. Глаза молят: не убивай меня и я тебя не убью. У французика глаза стылые, как ледышки. Ясное дело, и у меня такие были. Я шевельнусь, он вздрагивает. Я вбок шаг ступлю, он туда же. По-христиански нам бы разойтись, и остались бы мы оба в живых. Может, и разошлись бы, так кто-то из наших как крикнет: "Охрименко, глянь назад!" Глянул я назад, а там другой француз на меня идет. Я отскочил в сторону и, уж не знаю как, этого рыжего штыком в живот. Само собой вышло. Он упал. Я - на другого. А мной заколотый лежит, глядит на меня, а глаза спрашивают: "За что меня убил? Я же просил, не коли, давай разойдемся". Я потом как ума решился. Хотел закричать: "Братцы, что делаете?" А закричал только: "Братцы! Братцы!" - и как колол, кого колол, не помню. А потом, когда французы отступили, наш офицер перед строем меня похвалил, мол, показал другим пример героизма... - Извозчик посмотрел на Богушевича, слушает ли, интересно ли, увидел его потемневшее лицо и стиснутые губы. - Это страшно, - согласился Богушевич. - Я вас понимаю. Дальше ехали молча, но вот извозчик снова заговорил: - Я вам притчу про медаль расскажу. Интересная. Вызвал один царь мастера и велел отчеканить три разных медали. Одну - воинам за храбрость, вторую - сановникам да министрам, третью - хлеборобу, пахарю. Сколько золота на какую надо - самому мастеру решать. Заперся мастер у себя в кузнице, стукал там, стукал и через некоторое время упал перед царем на колени. "Вот, ваше царское величества, три медали". И поднес самую богатую да красивую - для пахаря. "Он нас кормит и поит в поте лица своего, хлеб, который он растит, всему голова. Так пахарю и главная награда". Дал потом медаль для воинов - крест, а на нем слова: "Не убивай, не проливай крови человеческой, нет тому оправдания". Достал из мешка и третью медаль - чугунный кружок на железной цепочке. Прочитал царь надпись: "Трутню - кто не работает, тот не ест". Вот что я, пан, слышал, а могло такое быть или нет, не знаю. - Притча поучительная, интересная, - сказал Богушевич и с уважением и симпатией посмотрел на извозчика. Понравился он ему, умный мужик. И философия его насчет войны (сам же, разумеется, придумал притчу) народная, здоровая философия. Ему, калеке, хорошо знакома война с ее античеловеческой моралью - убей и победи. Убивай и тогда, когда все твое нутро, разум, душа громко протестуют. Рассказанная извозчиком сцена встречи с французом - глаза в глаза молят: не убивай - потрясла до боли, представилась в мельчайших подробностях... В последние годы Богушевич все чаще стал задумываться над этой заповедью - не убий. В молодости с ее романтическими порывами, с запалом, с нетерпеливым стремлением к борьбе верил, что только оружием, силой, "смертью смерть поправ", можно завоевать на земле справедливость и сделать счастливым все человечество. Теперь же сомневался в этом. Если берут в руки оружие, значит идут убивать. Но убивают не самого тирана, а таких же простых, ни в чем не повинных мужиков-солдат, отнятых силой у матерей и детей. Стреляют на войне не в тирана - императора, хана, султана, шаха, короля, не в того, кто послал армию на чужие земли, чтобы предать их огню и мечу, не в того монарха, который из своих подданных тянет жилы. Приходится стрелять в тех, из кого монарх тянет жилы, кого отнял у матерей и одел в солдатские шинели... Задумался, и пришло на память не такое уж далекое прошлое из собственной его жизни, когда он там, у себя на родине, тоже взялся за оружие. Был один случай, который припомнился теперь с радостью. Тогда Богушевич вместе с небольшим отрядом повстанцев спрятался возле дороги в засаде. Ждали казаков. Богушевич пристроился около березы, ружье положил на развилку ветвей и с воинственным задором ждал неприятеля, горя желанием поскорей с ним встретиться. Он был в засаде самым крайним, и стрелять первому надо было ему. И вот послышался глухой конский топот. Ехал небольшой разъезд, авангард колонны, всадников двадцать. Синие мундиры, красные лампасы, пики. Ехали и пели: "Рубим хлопов мы сплеча, дают хлопы стрекача". Впереди всех ехал молоденький казак с пшеничным чубом; беспечный, не подозревающий об опасности, он думал, верно, о чем-то своем, молодом, веселом, и улыбался своим мыслям. Ствол винтовки Богушевича нацелился в этого казака, прямо в лоб, палец лег на спусковой крючок и начал медленно его нажимать. Еще немного и грянет выстрел, зальется кровью это веселое чистое лицо, голова с пшеничным чубчиком, свисающим на лоб. И палец замер. Чем ближе подъезжал разъезд, чем явственней был виден молодой казак, тем больше расслаблялся палец. Богушевич понял, что не может убить этого беззаботного молодого казака. Кто-то из повстанцев злым шепотом ругнул его - чего ждет, почему не стреляет, он же первый в цепи, ему первому и стрелять. И Богушевич выстрелил, но уже не целясь. Конечно, пуля не попала в казака. Тот только вздрогнул от страха, поспешно стал доставать из-за спины ружье... Началась перестрелка, короткая, паническая, одного повстанца ранило в руку, он закричал от боли. Напугались и казаки и повстанцы. Казаки кинулись назад по дороге, повстанцы - в лес. Богушевич, вбежав в лесную чащу, перекрестился: "Спасибо, Матка боска, что не дала мне убить человека..." История эта возникла в памяти мгновенно, как вспышка молнии. Чтобы воспоминания не увели еще дальше, отсек их одним махом. Заговорил с извозчиком. - А как же царь порешил с тем мастером-кузнецом? Покарал или наградил? - Велел кузнецу сковать железную медаль в полпуда да повесить себе на шею. - Извозчик повернулся к Богушевичу. - Коли по правде, так и вам бы носить чугунную медаль. Вы же не пахарь. А сами небось Станислава имеете. - Если по правде, может быть, и так, - засмеялся Богушевич. - А вы, Охрименко, стреляный воробей, хитрец. - Стреляный, правда ваша, а вот хитрости во мне нет. Какой же я хитрый, коли грамоте не учен, - сказал он и схитрил: вывески, как заметил Богушевич, он читал бегло. - Вот кабы я гимназию или лицей окончил, был бы хитрый... Богушевич был рад, что ему попался такой извозчик, побеседовать с ним интересно. Дорога длинная. Однако долго ехать вдвоем не пришлось. Как только оставили позади слободку, к бричке подбежал и на ходу влез в нее надворный советник Масальский, член окружного суда. Усевшись поудобнее, поздоровался и попросил его подвезти. - Повезло мне, вот уж повезло, - радостно заговорил он. - Добрый день, гутен таг... мне недалеко, до усадьбы Горенко. Извините, что, так сказать, нахрапом влез, - не нашел извозчика. Не против? Ну и зер гут, как говорят немцы-колбасники. Как живется-можется вашему шляхетскому высочеству? Масальский, понятно, был под градусом. На нем новая, с иголочки, триковая пара, новые лаковые туфли. Обточенные, отполированные заостренные ногти блестели так же ярко, как перстни и кольца на пальцах. Ему под сорок, а лицо, как у юноши. Такое впечатление, будто тело его в своем развитии остановилось на восемнадцати годах - делается старше, но не мужает. Кажется, таким неестественно моложавым Масальский останется до преклонных лет. Непоседливый, верткий, вспыльчивый, он легко обижался, но так же быстро отходил. И это его свойство тоже словно сохранилось в нем с детства. До недавнего времени он, немец по матери, поляк по отцу, повешенному в шестьдесят третьем году в Вильне за участие в восстании, был лютеранином. Год назад принял православие и из Казимира Адамовича превратился в Кирилла Андреевича. Масальский всегда был несимпатичен Богушевичу, и он старался пореже с ним встречаться, а тем более не вступать в споры. Масальский их очень любил и был мастер вовлекать в них других. Темы для дискуссий брал высокие - вера, государственный строй. При встречах с Богушевичем обычно выбирал предметом беседы католицизм, который он считал самым диким и кровавым из всех христианских вероучений. Ругая католичество, ругал и поляков за то, что они приняли его, а не православие и откололись от прочих славянских народов. "Вот вы ответьте мне, ясновельможный пан, - приставал он к Богушевичу во время таких дискуссий. - Почему поляки не захотели жить в мире с Русью? Зачем лезли на ее земли? Кричали: "Польша от моря до моря! От Балтийского до Черного!" Россия кровью истекала, защищась от желтых орд, разной желтой сволочи, а польская шляхта ей с запада нож в спину, в спину. Почему? А из-за гонора своего шляхетского. Проше паньства... Сабелька на боку. Мазурка... На пузе шелк, а в пузе щелк. Солому жрет, а хвост - трубой. Работать же паны не любят, белорусы да украинцы на них горб гнули. И что осталось? Где их "от моря до моря"? А все из-за веры их, из-за католичества". И часто, будто бы в шутку, спрашивал, скоро ли Богушевич примет православие. "Католики же - инквизиторы, самая это мрачная, кровавая религия. Мильонов двенадцать, не меньше, сожгли на кострах и замучили в тюрьмах. И ты признаешь такую веру", - упрекал он. Вот и теперь Масальский не долго молчал. Заерзал на сиденье, круто повернулся к Богушевичу, поглядел на него с усмешкой. - Послушай, ясновельможный, зачем тебе такие шляхетские усы? Богушевич не ответил, решил не связываться с ним, не вступать в пустые пререкания, не портить себе нервы, молчать. Вместо Богушевича откликнулся возчик. - Усы, как у запорожца. Но Масальский не обратил на него внимания. - Слушай, коллега, - наклонился он к Богушевичу, - а ты знаешь, чего я еду. О, брат, это целая история. Меня ждет встреча. Объявился дядюшка, мейн онкель. Возвращается из Сибири. Тоже Масальский, родной брат моего фатера. Богушевич хмуро молчал. - И тебе не интересно, кто мой дядька? И почему он оказался в Сибири? Он - твой земляк, из-под Белостока. В шестьдесят третьем трепыхался. Независимую Жечь Посполиту хотел отстоять. Воевал за римскую веру и шляхетскую Польшу. Дурни, на кого подняли сабли? - Масальский почмокал языком, покачал головой. - И что завоевали? - придвинулся он к Богушевичу, ждал ответа. - Один брат, мой фатер, получил петлю на шею, другой - сибирскую каторгу. Ну, чего брыкались, шляхтичи несчастные? На этот раз Богушевич не выдержал: - И это вы про своего родного отца? Кощунство. - Кощунство? А то, что оставил нас, маленьких, сиротами не кощунство? Зачем? Что ему надо было? Панствовать захотел? Он был с таким же гонором, как все они, - махнул он рукой на запад. - Каждый поляк хочет стать паном, а каждый пан хочет быть крулем, королем. Три дня хлеба не ел, а в зубах ковыряет, растак их мать!.. - выругался он. И еще некоторое время ругался про себя, шевеля красными, точно намазанными помадой губами. А потом поднял вверх руку. - Пан Богушевич, я вижу - вы обиделись. Езус Мария, я же не вас лично имел в виду, хоть вы и католик. Прошу прощения, если задел ваше шляхетское самолюбие. Я забыл, что и вы - поляк, - солгал он. - А может быть, я и не поляк, - сказал Богушевич и словно насквозь пронзил его колючим взглядом. - Как же это, майн герр? Франтишек-Бенедикт Казимирович и не поляк? - Католик, а католики есть и литовцы, и белорусы, и русские, даже немцы есть католики. А мои предки родились и жили среди белорусов. - Какие еще белорусы? - А такие же, как украинцы, герр Масальский. По тому, как решительно произнес это Богушевич и поглядел на него, не скрывая неприязни, Масальский понял, что лучше помолчать, и затих. Сидел, положив нога на ногу, любовался лаковыми туфлями и черными шелковыми носками. Однако долго молчать не смог. - Франц Казимирович, а вы так и не поинтересовались этим каторжником Масальским, - снова повернулся он к Богушевичу, - и не спросили, почему я к Горенко еду. Мой дядька каторжник остановился у Горенко. А мне весточку прислал. Письмо написал... по-польски. Думает, я понимаю. Чудак. Выехали на тракт. Он неширокий, только двум встречным возам разъехаться, с обеих сторон обсажен дубами. Ехали, как по зеленому коридору. Время от времени с дубов срывались желуди и падали на бричку. Немало валялось их и на дороге; они падали мокрые, не высохшие от росы, - примета близких осенних холодов. Листва на дубах еще висела крепко, не осыпалась, не пожелтела даже. С ясеней и лип листья уже облетели. Извозчик поймал ясеневый лист, поднял вверх, показывая седокам, а потом долго любовался им, поворачивая в пальцах. - Красиво умирает дерево, - сказал извозчик. - Оно не умирает, а засыпает на зиму, - поправил его Масальский. - Умирает. Каждый год умирает, а весной нарождается. А за жизнь свою листьями, как золотыми рублями, расплачивается. - Мистика, - сказал, как хлестнул, Масальский. - Примитивная мистика простолюдинов. - Золотыми рублями расплачивается за жизнь свою, - повторил Богушевич и коснулся плеча извозчика. - Спасибо. - И вам спасибо, - не оглядываясь, закивал головой извозчик. Ясеневый лист он спрятал в карман. Масальский принялся делиться последними губернскими новостями - за день до этого вернулся из Чернигова. Рассказал про планы уездного земства: собираются строить шоссейную дорогу, позлословил насчет старого известного черниговского адвоката, который невероятно долго выступает в суде. - Когда у него спросили, к чему такие длинные выступления, он ответил: "Чем дольше я буду здесь говорить в суде, тем больше времени мой клиент будет на свободе". - Масальский засмеялся, толкнул коленом Богушевича. - Как, майн герр, здорово? "Хоть бы скорее уже до Горенко доехать, - думал Богушевич. - И такой пустозвон решает судьбы людей". Помянул недобрым словом и Кабанова: не задержал бы его - не встретились бы с Масальским. Так хотелось взять этого болтуна за узкие плечи, приподнять да пинком в зад... Извозчик будто почувствовал настроение Богушевича, стал погонять лошадь. Она побежала мелкой рысью, затарахтели колеса, и Масальский примолк. А если начинал по разумению извозчика неприятный для Богушевича разговор, старик, точно нарочно, принимался громко понукать свою конягу, чмокать, а то и сам начинал что-нибудь рассказывать. Но Масальского это не останавливало. - Я вот припомнил, ваше ясновельможество, - повернулся он на сиденье, - как однажды у председателя суда господина Ланге философствовали о законе и роли судьи... Хотя разговор был приватный, неофициальный и все мы были немного под шафе, а все же ваша идея, я сказал бы, с прицелом на беззаконие. Помните? - Не помню, - сухо ответил Богушевич; он и правда не помнил, что на каком ужине говорил. - А я помню, - обрадовался Масальский, как школьник-фискал, подсмотревший нечто недозволенное у товарища. - Господин председатель утверждал, что только тот судья, прокурор, следователь превосходно исполняет свои обязанности, кто строго придерживается буквы закона, кто руководствуется только нормами законности. Так? А вы что говорили? А вот что: судья, мол, должен смотреть дальше закона, быть впереди официальных идей, должен предвидеть новые веяния в обществе и, если закон не отвечает новым идеям, новой морали, то его нужно обходить. Говорили? - Может быть, и говорил. Что в этом крамольного? - Так же думают и наши социалисты. Идеология якобинцев накануне якобинской диктатуры. Между прочим, я пишу научный трактат на ту же тему. Я думаю посвятить себя науке, попасть на кафедру университета... Так вот, кто есть судья? Судья есть человек, призванный проводить в жизнь законы и следить, чтобы все люди действовали согласно закону, - это положение красной нитью проходит через весь мой трактат. - Лицо Масальского загорелось, пухлые красные губы дрогнули в усмешке. - Дорогой коллега, не будете же вы спорить с тем, что судьи призваны стоять на страже государственности и законности и в своей деятельности руководствоваться только законом. Хорош он или плох, справедлив или несправедлив, исполнять его обязаны все. Мы - судьи, прокуроры, следователи - не можем нести ответственность за те законы, которые мы не принимали и не устанавливали. Так? Верно? Можно найти примеры и в истории. Вот во Франции судьи, служившие при королях, судившие по королевским законам, служили и судили по тем же законам и при якобинцах и при империи. Это наша работа, служба, про-фес-сия! Как у врача, у тюремной администрации, у палача, наконец. Палач рубил головы революционерам, а потом отрубил голову самому королю. А потом снова революционерам рубил. Диалектика природы! - Судья и палач... Ну и сравнение, - раздраженно сказал Богушевич. - Палач - это механический исполнитель, он обязан исполнять приказы. А судья применяет закон к конкретному случаю. Всякий закон, даже хороший, демократичный, можно толковать по-разному. Вот честный, добросовестный судья и должен, применяя закон, учитывать не только его требования, но и общественные условия, идеи, сложившиеся в обществе и завладевшие им. Нельзя слепо применять нормы закона, каждую из них надо брать под сомнение - не устарела ли она, не противоречит ли общественной морали. - Нет, - рубанул рукой воздух Масальский. - Закон не подлежит обсуждению, а тем более не может браться под сомнение. Это ж черт знает что было бы, если бы каждый судья, прокурор начали по-своему его толковать. Разве мы, блюстители закона, виновны в том, что нам приходится его применять, даже когда он устарел? Богушевич замолчал и с досадой подумал: "Опять влез с ним в этот дурацкий спор. Сколько раз зарекался поддаваться на его шпильки, связываться с ним". - Не понимаю вас, ясновельможный, - вскинул руки Масальский, - его излюбленный жест. - Если согласиться с вами, то что же это будет? Каждый станет сам определять закон и толковать его в свою пользу! Даже социалисты и те за порядок и законность. - Господин Масальский, - оживился Богушевич, и глаза его загорелись. - Представьте, что социалисты пришли к власти. Что бы вы им тогда сказали? "Мы, мол, не виновны, что вас на каторгу посылали, мы исполняли закон. У нас такая профессия". Так? А знаете, что бы они вам ответили? "Вы защищали преступный (в их понимании) порядок, и его защита - преступление". И вас самих на каторгу. Глаза Масальского округлились, застыли. - Майн герр, вы хотите сказать, что и у нас якобинцы придут к власти? И у нас будет то же, что некогда во Франции? - Этого я не утверждаю, я просто представил мысленно такую картину, - сказал Богушевич с усмешкой. - Порядок устанавливают те, в чьих руках власть, и устанавливают прежде всего для своей надобности, чтобы он им был выгоден. Для всех прочих, которых большинство, этот порядок - преступный беспорядок. Поэтому возникает протест - бунт, революция. Большинство хочет установить свой порядок... Вот об этом и напишите в вашем научном трактате. - Ну, пан Богушевич, - хлопнул в ладоши Масальский, - не ждал я такого услышать! Да вы же - красный! К вам красная зараза пристала! - И отодвинулся от Богушевича, точно тот и правда был заразным. - Это не я красный. Я привел вам слова о государственном порядке Руссо. Думаю, вам не грех бы познакомиться с этим мыслителем. Больше в спор не вступали, выговорились. Впереди показались белые строения - это и была усадьба помещика Горенко. Повеселел Богушевич: наконец избавится от Масальского. Извозчик тоже оживился, стал понукать коня. Вскоре подъехали к воротам. Масальский соскочил с брички, сказал: - Премного благодарен, данке шен за то, что подвезли. Если я буду ехать, то милости просим, тоже подвезу. Извозчик понял, что Масальский не даст ему денег, глянул на него так пренебрежительно-насмешливо, как глядит нищий вслед богачу, который проходит мимо, говоря: "Бог подаст". Масальский полез было в карман брюк, вытащил наполовину кошелек, но сразу же спрятал обратно. А чтобы не подумали, что хотел достать деньги, похлопал по другим карманам, вынул платок и вытер нос. Извозчик зло буркнул что-то и начал поворачивать лошадь. В эту минуту где-то рядом раздался голос: - Пан следователь! Куда же ты, стой! Под навесом стояли двое - Горенко и неизвестный седой высокий мужчина с толстой суковатой палкой. Горенко - в полотняных штанах и вышитой рубахе. Он-то и окликнул Богушевича. - Что же это ты, голубок, - начал, подойдя к ним, стыдить Богушевича, - завернул ко мне в имение и стрекача задаешь. Обижаешь старика. Франтишек поздоровался, сняв шляпу, но с брички не сошел. - Я очень спешу, пан Горенко, очень. - Ну, голубок, не на пожар же! - На пожар и спешу. - А что сгорело? - У Глинской-Потапенко конюшня. - Тю-ю! Было бы о чем говорить... Слезай, слезай, голубок, не отпущу. На полчаса всего и задержишься. Пока Горенко уговаривал Богушевича, Масальский, расставив руки, шел к седому человеку - это, конечно, и был тот дядька, что вернулся из Сибири. Масальский шел так, словно каждый шаг причинял ему острую боль (может быть, туфли жали), ступал осторожно, на всю ступню. Развел руки для объятий и дядя, но с места не сходил. Худой, высокий, сгорбленный, похожий на кривой турецкий ятаган. Вот Масальский подошел, однако обнимать не стал, а взял дядю за руку и пожал ее. Дядюшка, ждавший, что тот его обнимет, даже растерялся, выдернул руку из руки племянника и сам обнял его, прижавшись щекой к щеке. - Ну что ты, голубок, сидишь? - не отставал тем временем от Богушевича Горенко. - Пообедаешь у меня и поедешь. Мой кучер тебя и отвезет. - Оставайтесь, - сказал и извозчик - ему, видно, не хотелось ехать дальше. - Пообедаете. Обед у меня - во! И Богушевич согласился, слез с брички. Но причиной тому был не обещанный обед, а желание поговорить со старым Масальским. Горенко взял Богушевича под руку и повел по дорожке, усыпанной плотно утрамбованной кирпичной щебенкой. От этой красной дорожки во все стороны тянулись красные следы ног. - Вы не представляете, как мне тоскливо здесь без культурных людей, - жаловался Горенко, зажав в кулак седой клинышек бороды. - Запил бы, так нет компании. И в карты не с кем поиграть. Книг полный шкаф, а читать не тянет. И к чему читать - и так все известно. Одно утешение, когда заедет культурный человек. - А этот пан, - мотнул Богушевич головой в сторону старого Масальского, - как у вас очутился? Родственник ваш? - Не родственник, не свойственник, но человек культурный. Больше десяти лет на каторге и в ссылке отгрохал и, хотите верьте, хотите нет, не научился материться. Вот это человек! Неделю у меня живет и с утра до ночи сидит, уткнувшись в книгу. Даже обедать идет с книгой под мышкой. Водки на дух не переносит. Не курит. Про карты сказал, что их надо запретить законом. - Так как же он у вас очутился? - С письмом от моей сестры Галины приехал, - ответил Горенко, наконец перестав дергать бородку. - Сестра живет в Чите, замужем за полковником. А Ян Масальский отбывал там последние годы ссылки, и сестра приглашала его, как культурного человека, к себе в дом. Приехал сюда, больше ехать ему некуда. Я узнал, что судья Масальский приходится ему племянником, и послал ему весточку. Теперь старику будет где дожить отпущенные богом года... Вам, пан Богушевич, будет с ним интересно поговорить. Вы ведь тоже культурный человек. Подошли к двухэтажному белому дому. Две помпезные колонны подпирали треугольник фронтона, на котором рельефно вылепленные задастые амуры целились из луков в пространство. Веранда была застеклена стеклами оранжевого цвета. Там сидела маленькая женщина в черном чепчике и черной шали и читала. Снаружи она казалась черной мушкой внутри янтаря. - Моя супруга, - показал на веранду Горенко, - читает французские романы и грезит о рыцарской любви. ...Вчетвером они вошли в зал-столовую, где уже был накрыт стол. - Прошу, господа, садитесь, - гостеприимным широким жестом указал Горенко на кресла. Богушевич сел рядом с Яном Масальским. На столе - графины, штофы с водкой, настоенной на разных травах и кореньях, наливки, квас. Стол богатый, хватило бы на дюжину гостей. Горенко расстегнул воротник рубахи, потер нетерпеливо руки. - Ну, панове, - сказал он, - приступим к делу. Никто никого не подгоняет, никто никого не неволит, но будьте добреньки, уважьте хозяина - пейте и ешьте. Кто и не может пить, все равно пейте. А то одному мне неудобно и некультурно нализаться, не хочу, голубки, свиньей показаться гостям, если они как стеклышко. - Пан Тарас, - часто и тяжело дыша, слабым голосом сказал Ян, - неудобно без хозяйки пировать. Пригласите ее. - Обойдется, - сморщился Горенко. - Женщинам в мужской компании делать нечего. Была бы это чужая жена, пригласил бы... Прошу, панове, наливайте себе, кому что по вкусу. Ну, а ты, голубок, чего сидишь? - обернулся он к Богушевичу. - Выпей, чтобы все жилки прочистились. - Он держал в руке полную рюмку и неосторожно обмакнул в нее кончик бороды. - Еще сам не выпил, а бороду напоил, - засмеялся он. - Ваше здоровье! Старый Масальский не стал ждать, пока все выпьют, принялся за еду. К напиткам не притронулся. Молодой Масальский поднял рюмку и любовался ею с таким выражением, словно перед ним не рюмка, а золотой слиток. Ели, пили, разговаривали. Ян Масальский, как заметил Богушевич, ел очень бережливо, аккуратно. Когда откусывал хлеб, подставлял под ломтик ладонь и осыпавшиеся крошки кидал в рот. Низко наклонялся над тарелкой, чтобы не капнуть мимо. Привычка, приобретенная во время голодной жизни на каторге. Шея у него длинная, худая, острый кадык торчит. Подвыпивший уже Масальский-судья сказал: - Дядя Ян, а пан следователь вам земляк и по вере католик. Из ваших, из поляков. Тот глянул не на Богушевича, а на племянника. - "Из ваших", - сердито передразнил он. - А ты сам уже не из наших? - Ну, дядечка, - не смутился Масальский, - вы же знаете мою родословную по матери. - Кирилл Андреевич, - нарочито громко обратился к нему Богушевич, - передайте, пожалуйста, вон тот графинчик. Теперь уже Ян перевел глаза на Богушевича. - Почему это он Кирилл Андреевич? - спросил он. Богушевич не ответил, уставившись в тарелку, молча ел. - Казимир, - обратился дядя к племяннику, - твой отец Адам назвал тебя Казимиром, почему же ты Кирилл Андреевич? Ты что - от отца отрекся? - Панове, голубки мои, - воскликнул Горенко, приходя на выручку растерявшемуся Масальскому-младшему. - После все выясните. А теперь давайте звякнем чарками и споем нашу старую запорожскую. Он встал, еще шире распахнул ворот рубахи и запел оглушительным басом: Не хилися, явороньку, Ще ты зелененьки. Не журися, казаченьку, Ще ты молоденьки. Масальский-младший тоже встал и, подняв рюмку, подхватил песню жидким тенорком. Гей, гей, козаченьку, Ще ты молоденьки. Однако пел он и махал руками скованно, словно на нем был не новый триковый костюм, а тесная, неудобная кольчуга. - Дорогой дядечка, - сказал он, окончив петь, потому что тот все еще ждал ответа. - Я все тебе потом объясню. Горенко с Масальским-младшим запели другую песню, а Богушевич с Яном разговорились. - Так вы из наших мест? - спросил старик. - Из Гродненской губернии, а родился под Вильной. - А я - под Белостоком. Простите, пан, как ваше имя? Богушевич назвал себя, рассказал, в ответ на расспросы старика, о своих родителях, о Вильне, гимназии, теперешней службе. - А я уже не увижу свой край, - вздохнул Ян, и острый кадык его дернулся, глаза погасли. - Почему, уважаемый пан? Это же ближе, чем до Сибири. Возьмете и съездите. - Куда? К кому? - опустил Масальский голову и прикрыл рукой глаза. - У меня там никого и ничего не осталось. Усадьба конфискована. Единственный родственник вот он, Казимир, Казик, - не поднимая головы, показал Ян на племянника. - Друзья - одни на виселице окончили жизнь, другие - отреклись. - Помолчал, потом поднял голову, пристально посмотрел на Богушевича, спросил: - А где вы были в те годы? - Как и многие другие, в лесу, в отряде. Пан Ян, я не слышал фамилии Масальских во время восстания. - А про Янушку слышали? Так это я и был. Отступал с отрядом в Августовские леса. - Про Янушку слышал, - обрадовался Богушевич. - Про него слышал. И пошли горькие воспоминания, назывались деревни, хутора, леса, дороги, по которым им обоим довелось бродить... Выяснилось, что они знали одних и тех же людей, принимали участие в одних и тех же событиях... Особенно поразил Богушевича рассказ Яна про его одноклассника-гимназиста Зигмунда Минейку. Того самого Минейку, с которым Франтишек дружил, учился, вместе ходил к Ванде Шней-Потоцкой и которого потом, как слышал Масальский, отправили в Нерчинские рудники на каторгу... Про дальнейшую судьбу Минейки Масальский такое рассказал, что Богушевич и не поверил: Зигмунд бежал с каторги и теперь находится где-то в Европе. А сбежал он очень ловко. Гнали каторжников строем в кандалах. На этапе умер поляк Струмила, приговоренный к вольному поселению в Томске. Он был очень похож на Минейку, чем тот и воспользовался. Умершего Струмилу похоронили у дороги как Минейку, а тот поселился как ссыльный в Томске, выдавая себя за Струмилу. Проживши там некоторое время, он бежал с фальшивыми документами сперва в Петербург, а затем за границу. - Ну, дай бог ему удачи! - поднял рюмку Богушевич. - Я выпью за своего смелого товарища, - и опрокинул рюмку. Они разговаривали вполголоса, довольные, что Горенко и Масальский-младший им не мешают. Те ели, пили, пели песни - бас и тенор звучали, хоть и не очень складно, зато громко. - Как вы думаете теперь жить? У кого? - спросил Богушевич. - Буду где-нибудь приживальщиком или устроюсь по своим силам на работу... Вон Горенко оставляет у себя для компании как культурного человека, - усмехнулся старик. - А племянник? - Он посоветовал мне ехать в Калугу к его тетке немке. У нее там цирюльня. А что, может, я и освою новую специальность, стану цирюльником? Помолчали, грустно глядя друг другу в глаза. - Пан Янек, если вам будет плохо и не сможете нигде устроиться, поживете первое время у меня. - Спасибо, дорогой, спасибо. - Ян взял Богушевича за руку. - Погляжу, куда божий перст укажет. Спасибо, доброту твою не забуду. А Горенко и Масальский-младший пустились в пляс. Тучный Горенко топал тяжело, попробовал пойти вприсядку и чуть не растянулся. Масальский, словно жалея новый костюм и туфли, не сгибался, не кружился, а лишь слегка притопывал и хлопал - не в ладоши даже, а кончиками пальцев. "Ничтожество, - подумал Богушевич, - кривляется, будто пьян в стельку, лишь бы избежать разговора с дядей". - Пляску прервала жена Горенко. Бледная, с книгой в руке, вошла в залу. - Вурдалак, вахлак, азиат, дом дрожит от твоих прыжков. Голова разболелась, - накинулась она на мужа и зло кольнула всех по очереди холодными круглыми глазками. - Все, дорогая, все, - виновато сказал Горенко. - Будет тихо. Иди, мое золотко, спокойно читай свой роман. Богушевич воспользовался этим моментом, вышел из-за стола и попросил хозяина дать ему обещанную повозку. Младший Масальский также сказал, что спешит и ему надо немедленно возвращаться в город. - Дядечка, я еще не раз сюда приеду и жену привезу, познакомлю. Дети тоже хотят вас увидеть. Ян сидел по-прежнему хмурый, кадык нервно дергался, точно старик что-то глотал. Богушевича от усадьбы к большаку пошел провожать один он. Шел рядом с тележкой, шаркая по-стариковски подошвами, сесть, подъехать вместе отказался. Время от времени взглядывал на Богушевича, долго не отводил глаз, точно хотел получше его запомнить. - Береги тебя всевышний, - подал на прощание руку, когда выехали на большак. - Мало нас осталось. Мало. Он еще долго стоял на дороге и махал рукой, высокий, худой, сутулый. Ветер трепал его седые, белые как снег, волосы, и Богушевичу издали чудилось, что над головой старика кружится снежный вихрь. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Взволновала Богушевича эта встреча со старым Масальским, закружились, нахлынули воспоминания, тяжелые, горькие, болезненные, как всегда после встреч с бывшими повстанцами. Можно было гордиться своим участием в восстании - не перед людьми, конечно, а перед своей совестью. Он и гордился, но избыть боль в душе из-за его провала, из-за огромных и напрасных жертв, которые не только ничего не принесли, а даже эхом не откликнулись и, кто знает, откликнутся ли когда-нибудь, - не мог. А что скажут про них потомки? Неужели то же, что и теперь говорят многие, ну хотя бы тот же Кирилл Андреевич Масальский: "Дураки, донкихоты, на что надеялись - с косами и пиками против пушек поднялись. Зачем?" Конечно, доля правды, если не вся правда, в этом есть. Откровенно говоря, когда Богушевич пришел к повстанцам и увидел, как они вооружены, как малы их отряды, которые то пополнялись, то редели, он тогда же понял, что повстанцам не победить, регулярные войска раздавят их в первом же серьезном сражении. Но вряд ли надеялись на победу и те, кто поднимал народ на бунт. Скорее думали, что царь, испугавшись беспорядков, пойдет на какие-нибудь уступки народу. Не добились ни победы, ни уступок. Восстание было жестоко подавлено, для многих его участников дело кончилось смертью, каторгой, изгнанием. Однако не пойти в лес к повстанцам Богушевич не мог, как не мог бы не кинуться в реку, в охваченный пламенем дом, чтобы спасти ребенка. Кинулся бы, даже если бы это угрожало ему смертью. Даже не веря, что спасет, все равно кинулся бы... Судьба Богушевича миловала, удалось избегнуть кары - сражался там, где его не знали. Вот и болит душа за ненужные жертвы, не заживает сердечная рана. Защемило и сейчас, после встречи с Яном Масальским... От этих мыслей и переживаний так тяжко и горько стало на душе, что хоть головой об стену бейся. И поговорить не с кем, излить чувства, разогнать в беседе мрачные думы. Кучер был немой, только мычал. Обсаженная деревьями дорога шла полем, время от времени попадались небольшие рощи. Подъехали к деревне. На окраине среди толстых старых лип белела церковь с красными куполами и ярко-желтым крестом. Немой кучер остановил лошадь возле церкви, снял шапку, перекрестился и, повернувшись к Богушевичу, ждал, пока и тот перекрестится. Богушевич не перекрестился, и немой злобно замычал, затряс бородой, показывая кнутом на церковь. Чтобы не обижать его, Богушевич тоже снял шляпу и перекрестился по-православному. Из распахнутых ворот церкви вышли празднично одетые люди - крестили ребенка. Впереди - крестный и крестная, на руках которой был младенец, позади - две старухи, молодой крепкий парень в широченных запорожских шароварах, вышитой рубахе и синей бархатной безрукавке. Этот здоровила нес большой кувшин с узким горлом и медную кружку. Увидев немого, он кинулся к нему с радостным криком. - Дядька Микола, доброго здоровья! Рады видеть! - налил из кувшина в кружку водки, протянул немому. - Выпей за здоровье казака, крещенного Опанасом, за племянника моего. Пей, всех угощаю. Микола не стал отнекиваться, выпил, достал с тележки сверток - там были нарезанное сало, лук, хлеб, - начал закусывать. - И тебе, пан, тоже не пожалею. - Налил в ту же кружку, поднес Богушевичу. Богушевич поблагодарил, но пить отказался, сказал, что не может, здоровье не позволяет, да еще у Горенко выпил. - Пей, пан, - не отставал парень, - ты что не православный, магомет, что выпить не можешь? - Они брезгают с мужиками да за мужика пить, - сказал крестный. - С господами бы выпили. Богушевич поморщился. Знал же по прошлым подобным случаям, что простой люд расценивает отказ принять угощение как господскую брезгливость к мужикам. Взял кружку, показал пальцем, сколько оставить, а сколько вылить обратно в кувшин. Парень послушался. Богушевич поклонился крестным родителям, пожелал несмышленому Опанасу счастливой и долгой жизни и выпил. Чуть не задохнулся,