такая крепкая была водка. - Спасибо, пан, спасибо, - низко поклонились ему в ответ крестный, крестная, старухи, девчата и парень. Немой подал Богушевичу луковицу и ломоть хлеба. Он взял, закусил. Немой одобрительно покивал головой, замычал что-то, и только теперь Богушевич заметил, что во рту у него нет языка - глубоко в горле торчал лишь красный обрубок. "Боже мой, - поразился Богушевич, - кто же ему язык отрезал? За что?" Крестные родители и все, кто был с ними, пошли по улице. День был будний, и прохожих встречалось мало, однако кое-кто выходил из хат, становился возле плетня, приветствовал крестных, спрашивал, как назвали ребенка. Парень угощал мужчин водкой, говорил, какое имя дали казаку. Богушевич ехал следом. Он сошел на землю и предложил крестным сесть. Те не отказались, сели, а старуха сказала Богушевичу: - Очень вы, паночек, добрые к простым людям. Сами слезли, а мужиков посадили. Жалеете мужиков. Бог вас за это сбережет. Богушевич спросил у старухи про немого, кто ему язык отрезал. - А турки-бусурмане. В войну за Булгарию наш Микола воевал солдатиком. Ну и попался туркам. Они язык ему отрезали, на спине крест вырезали. Казаки отбили, а то бы замучили турки-то. Родители новокрещеного Опанаса жили на самом краю села. Когда подъехали к хате, они вышли навстречу и стали приглашать всех зайти, посидеть за столом, но немой замычал, замахал руками - некогда, мол, пану гостевать, по службе едет, и Богушевича отпустили. - Ну, Опанасе, счастья тебе, доживи до лучшей доли, - пожелал на прощанье Богушевич. - Пусть встретит тебя новая жизнь, вольная и светлая. - Микола, - обернулся Богушевич к немому, - это тебе турки такое учинили? Тот закивал головой, сложил из пальцев крест и похлопал кнутом себя по спине - мол, и крест вырезали. - А за что? Выпытывали военную тайну? Микола отрицательно покрутил головой, и из его жестов Богушевич понял, что турки сделали все это за то, что он христианин. - Дикость, - возмущенно сказал Богушевич. - Дикость и бесчеловечность. И это в наш цивилизованный век. В девятнадцатом столетии человек способен причинять человеку такие муки, - уже не Миколе, самому себе говорил Богушевич. - Наступит же время, не будет таких звериных нравов, человек даже на войне останется человеком. Да и войн не будет. В двадцатом столетии народы наконец поймут, что они братья, одна семья, что человек рождается, чтобы жить, а не убивать себе подобных. В двадцатом веке такого не будет... Села больше не попадались, проезжали мимо хуторов, появившихся здесь, на свободных землях, после крестьянской реформы, мимо небольших усадеб, окруженных садами. Богушевич уютно привалился к задку тележки и с завистью смотрел на эти утонувшие в садах дома. Как хотелось уйти со службы, сбежать от надоевших уголовных дел, докучных хлопот, неприятных ему людей в такую вот усадьбу, в белый домик, пожить там, сидеть за столом и писать. Писать не обвинительные акты, не протоколы и постановления, а про то, что наболело, что распинает душу и рвется из нее на свет... И чтобы под окнами росли березы, калина. Сиди за столом, гляди на эту калину с пунцовыми гроздьями, живи в своих мечтах, думах, пиши. А писать есть о чем, накопилось, наболело. Все время в голове кружится бесчисленное множество образов, они рождаются и исчезают, как звуки в воздухе, без следа и отголоска... Еще Гоголь писал про такие свои мечтания. "Я иногда люблю сойти на минуту в сферу этой необыкновенной уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного яблонями и сливами..." А еще лучше было бы поселиться в лесу, в пуще, чтобы за окном шумели сосны и дубы, чтобы в стекло стукал рогами олень, зимой за стеной выла метель и подвывали волки, а в двери залетали синицы. Кругом никого, один на один с лесом, с его покоем, чистотой, с мудростью природы... Так думал он, убаюканный дорогой, и в голове невольно стали рождаться стихотворные строчки, сюжеты рассказов, рифмы, метафоры, побежали, полетели... Записать бы их, да лень было пошевельнуть рукой, чтобы достать из портфеля карандаш. Вращались эти мысли в голове, как жернова на холостом ходу. Навстречу ехал кто-то на паре лошадей. Когда приблизились, Богушевич узнал полицейского исправника Ладанку. Остановились рядом - шарабан полицейского и тележка Богушевича. Исправник - страшно худой, мундир висит на нем, как на вешалке. Кто-то из уездных остряков сравнил его с высохшим клопом, которому месяца два не удавалось попить человеческой крови. Ладанка рассказал последние новости. Все те же, невеселые, полицейские; кого обокрали, кому в пьяной драке голову проломили; поймали бродягу, жившего под чужим именем; стрелялся гимназист из-за несчастной любви, правда, слава богу, рана легкая, выживет; от помещика Конопницкого убежала с драгунским офицером жена. Узнав, что Богушевич едет в Корольцы расследовать пожар, исправник сказал: - А что там расследовать. Эта придурковатая барыня сама все спалит. Зимой знаете, что сделала? Нанесла в комнату соломы и давай ее жечь прямо на полу. Грелась. У этой бабы точно не все дома. - По ее же жалобе и еду, Степан Иванович, - сказал Богушевич. - Горенко тележка? - показал исправник пальцем на Миколу. - Его кучер. - Горенко. Обедать у него пришлось. - О, я Тараса знаю. Человек хлебосольный. Заеду и я к нему. - Он хлопнул своего кучера по плечу, чтобы ехал, тот взялся уже было за вожжи, но исправник остановил его. - Вот еще что, Казимирович, - вспомнил он, - бумага из губернии пришла, будто в нашем или соседнем уезде прячется террорист, убежавший из тюрьмы. Не встречал такого? - И засмеялся. - Откуда они тут могут быть? Они разъехались. Микола жестами начал что-то объяснять Богушевичу, тот не понял, сказал, чтобы написал, достал из портфеля бумагу и карандаш. Микола закивал головой, ладно, мол, остановил коня и написал: "Надо побить бонбой всех панов, исправников, суды, а царя выбрать справедливого". - Каких панов, Микола? - прочитав написанное, спросил Богушевич. - Мым-м, мы-м, - покрутил головой немой и замахал руками во все стороны. - Всех панов? - А-а, - подтвердил тот. - Значит, и судей, прокуроров, следователей? - А-а, - снова покивал головой немой. - И меня? Ты бы и меня убил бомбой? Я же тоже в суде работаю. Я - следователь и, как сам видишь, пан. Микола повернулся к Богушевичу лицом, засмеялся во весь свой безъязыкий рот, развел руками, но Богушевич не понял, в чем смысл его улыбки и жестов. - Напиши, - сказал он ему. - И меня бомбой? Немой написал: "Все суды из мужиков жилы тянут, на них на всех надо бонбу". - Что ж, спасибо за откровенность, - сказал ему Богушевич, карандаш положил в портфель, а исписанный лист бумаги вернул кучеру. - "Вы со своей колокольни одно видите, мы - другое. Ваша мужицкая правда не сходится с нашей чиновничьей: Наши интересы сталкиваются. Вот какая она, диалектика, брат Микола", - думал Богушевич. Богушевич не обиделся на него. Психологию простолюдинов, особенно деревенских жителей, их отношение к блюстителям порядка он знал хорошо. Народ считает их царскими слугами, которые только о том и думают, как бы поприжать простых людей да шкуру с них содрать. И появись второй Пугачев, качаться бы судьям и следователям на виселицах. "Вот, пан-господин Франтишек Богушевич, какая у тебя служба. Был бы ты врачом, учителем, тебе бы "бонбой" не угрожали. Терпи, думай, рассуждай и привыкай". - Микола, - сказал он, увидев, что тот засунул бумагу в карман. - Порви, что написал. Микола показал, что использует ее на курево. - На, возьми газету на курево, - дал ему Богушевич "Губернские ведомости", - а ту порви. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Незаписанные и записанные Богушевичем мысли, рассуждения, воспоминания ...Как-то давным-давно в нежинском лицее наш преподаватель римского права попросил лицеистов написать характеристику на самих себя. Удивились мы: как скажешь правду про себя, какой ты, чего стоишь? Тогда преподаватель сказал, что подписываться под характеристиками не нужно, они должны быть анонимными. Мы написали, преподаватель собрал наши сочинения, положил в портфель и унес. Через неделю на уроке начал их читать и спрашивал у нас, узнаем ли, кто написал. Многих узнавали. Прочитал и мою характеристику, а я там вот что про себя написал: "С виду понурый, молчаливый, педантично принципиальный, самолюбивый, если дело касается моих убеждений, веры, нации и собственной личности. У меня гипертрофированное ощущение чужой боли. Не могу видеть, как унижают человека. Чужое несчастье воспринимаю, как свое. Болит у другого, болит и у меня. Однажды отец ушиб ногу и скорчился от боли, и у меня тут же заболела та же правая нога. Был однажды сердечный приступ у сестры Ганночки, мое сердце сжалось от боли... С меня словно содрана кожа - очень мучаюсь, если касаюсь в жизни чего-нибудь грубого, жестокого, злого, несправедливого... Не могу представить, как стану судьей, следователем, прокурором - тогда только с этими язвами жизни и придется встречаться". ...Люблю мечтать о красивом и о будущем человечества. Это будущее сам творю в мечтах, представляю жизнь через сто лет, совсем не похожую на настоящую. Верю в счастливую для всех жизнь, этой верой живу и буду делать все, что в моих силах, чтобы жизнь эта скорей наступила. Она, конечно, не будет райской, но духовно богатой и справедливой будет. ...Чаще всего наша судьба зависит от других людей. Сделают тебе люди добро - повезет в жизни. Обиду горькую причинят - жизнь горькой станет. Значит, лучшая жизнь всего общества зависит от нас самих, от сущности каждого человека. Отец мой учил нас, малых: не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе. И я стараюсь не причинять никому зла. ...Чему я должен посвятить свою жизнь? Этой моей службе, за которую я держусь, так как она меня кормит? Что я могу сделать, чтобы помочь людям построить светлое будущее, о котором я так мечтал в юности? И кто я как личность? Конечно, я, как и всякий человек, индивидуум. Но какой? Скорее всего, я не кто-нибудь, а что-нибудь. Может, только и представляю собой в миллионном сонме людей статистическую единицу народонаселения... ...Ах, каким я был горячим юношей, как верил в возможность осуществить великое, вечное, славное! А к чему привела эта вера? Пошел в повстанцы, взялся за оружие - в крови искупался. Из университета пришлось бежать, иначе выслали бы с волчьим билетом. ...Пишу стихи то по нескольку на день, то месяцами не берусь за перо. Тянется душа к поэзии. Один бог знает, может быть, моя поэзия и есть то главное, чему я должен отдаться целиком? Вот украинец Тарас Шевченко за своего "Кобзаря" навечно останется в памяти народа. Великий Кобзарь сыграл на своей кобзе великие песни. А сыграю ли я? ...Прочитал в газете страшное сообщение: террористы убили губернского шефа жандармов. Кинули бомбу в коляску. Вместе с ним погиб сын, гимназист-первоклассник, а кучеру оторвало ноги. Чудовищное известие. Стараюсь понять этих террористов. Верю, что они фанатично преданы своей идее - заменить самодержавие народовластием и за эту идею не щадят ни своей жизни, ни жизни врагов. Но ребенок? Террористы хотят таким образом запугать царя и надеются, что царь сам добровольно отдаст власть народу. Я в это не верю, как не верю и в то, что мужики пойдут за террористами, только подай им знак. Не пойдут. Сам видел это в шестьдесят третьем году... Сомневаюсь также, что единственный правильный путь перестройки общества - террор и революция. Разуверился в этом. Случалось не раз в истории революций и переворотов так, что небольшая часть общества, захватившая власть, получала привилегии не по заслугам. И снова в обществе нет справедливости, снова нарушен покой, растет недовольство, усиливается ненависть к власти, назревает новый взрыв. Те, кто не получил привилегии, и те, кто их утратил, пытаются свергнуть ненавистную им власть. Снова страдания, жертвы, кровь, снова все возвращается на круги своя. Революция - это насильственное ускорение эволюции. Полностью согласен с поэтом Жуковским, который некогда писал: "Движение - святое дело; все в божьем мире развивается, идет вперед и не может, и не должно стоять... Останавливать движение или насильственно ускорить его - равно погибельно... ...Революция - есть безумно губительное усилие перескочить из понедельника прямо в среду. Но и усилие перескочить из понедельника назад в воскресенье столь же губительно". ...Время - лучший творец и судья, оно творит без крови. Приходит новое время и приносит с собой новые, необходимые перемены. Время - двигатель истории: человечество меняется, на смену старым поколениям приходят новые. Они видят и дальше и лучше, потому что стоят на плечах предыдущих поколений. ...А может быть, эти революционеры-аскеты, которые отреклись от всех жизненных благ и выгод - богатства, карьеры, любви, и есть первые ласточки этого нового поколения. ...Ищут и в нашем Конотопе революционеров, розыскные бумаги присылают; ищут некоего Силаева. Интересно было бы познакомиться с таким революционером. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Потапенко зашел к Иваненко под вечер. Купец вернулся из Киева и отдыхал после бани, лежал на тахте в халате, разморенный, распаренный. Перед ним на столе тихо посапывал самовар и желтела связка баранок с маком. Купец пил чай вприкуску. Когда Потапенко вошел, он, не вставая, указал на кресло, пригласил сесть. Спросил о матери, о ее здоровье, поинтересовался, как у нее идут дела, - одним словом, выказал уважение молодому холостяку. Пошутил: - Вот видишь, лежа чай пью, как тот лентяй, что сидя дрова колол. Ему говорят, что так колоть неудобно, а он отвечает: пробовал колоть лежа, еще хуже... Налить стаканчик? Потапенко, хоть и не хотел пить, не отказался. Со стаканом в руке, что бы там в нем ни было, вино или чай, разговор идет легче. Сам налил себе кипятка из самовара и заварки. - Ну, как там, вора моего уже упекли в острог? - Понимаете, Платон Гаврилович, не посадили, отпустили. Следователь отпустил. - Как отпустил? Этот усатый поляк Богушевич отпустил? - Не нашли доказательств его вины, Платон Гаврилович. Выяснилось, что не он залез в лавку, не он взломщик. Пришлось вынести постановление о прекращении следствия. Об этом я и пришел вам сказать. - Тю-ю, - сердито и недовольно поднял густые черные брови купец. - Поймали с мешком накраденного и не вор? Что за фокус-покус? - Не доказали, что он украл. Хлопцу тому всего восемнадцать. Шел, пьяный, мимо лавки и спугнул вора. Тот утек, кинул узел, а этот его подобрал. Правда, казус? Интересный казус, прямо как в книжке. - Книжек я не читаю, они меня кормить не станут, от них мозги сохнут... А вы этому сопляку и поверили? - Других доказательств нет, Платон Гаврилович. А всякое сомнение на пользу обвиняемому. - Хитро, хитро говоришь, видать, что учился. - Иваненко матерно выругался, покрутил головой, расспросил, чей это хлопец, попросил дать ему бумагу, карандаш, записал фамилию Тыцюнника, адрес. - А, так это сын того хромого на одну ногу! Ничего, меня не минуют, придут рассчитаться. Ну и полячку твоему я тоже припомню. Это он мне нарочно свинью подложил. - Да нет, зачем нарочно. По закону все. - Ладно, пусть по закону, а все равно он еще со мной встретится. Потапенко обрадовался: - Платон Гаврилович, напишите, что вы согласны и отказываетесь от преследования Тыцюнника по суду, забираете свою жалобу. - А этого он не хочет? - показал кукиш Иваненко. - Чтобы вам работы меньше было? Знаю я вас, лентяев, - тебя и того полячка. - А он и не поляк вовсе. - Не ври, сын Сидоров. Кто же он? Католик ведь. - Он себя белорусом считает. - А почему же тогда не женился на православной? Ляшской веры взял девку. "Не может смириться с тем, что упустил такого жениха", - злорадно подумал Потапенко, сдерживая улыбку. Он хорошо знал, как купеческая семья обхаживала Богушевича. Холостым Богушевич наведывался в дом купца, на него рассчитывали, как на жениха, - зять был бы неплохой, дворянин, хоть и захудалый. Глядишь, и дочка в дворянки вышла бы. Богушевич бывал почти на всех вечеринках, которые купец устраивал у себя в доме для приманки женихов. Вечеринки эти купец называл балами. В печатне Фисаковича заказывались бланки пригласительных билетов, и дочки по своему выбору рассылали их молодым людям Конотопа. Богушевич всегда получал эти приглашения и почти всегда приходил; порой танцевал, пел, веселился вместе со всеми, но чаще молча сидел и смотрел, как веселятся другие. Постоянным участником таких "балов" был и Потапенко. Танцевали под рояль, играла Клара Фридриховна, местная "музыкантша", высокая, широкая, что плечи, что низ, какая-то дальняя родственница члена окружного суда Масальского. На всех пальцах у нее блестели кольца и перстни. Эта Клара Фридриховна тоже зарилась на Богушевича. Когда она пела романсы, то просила его сесть рядом и переворачивать страницы нот. Он садился, брал за уголок нотный лист, следил, чтобы вовремя его перевернуть. Чаще всего заказывали дамские вальсы, и тогда барышни приглашали кавалеров. К Богушевичу подходила мелкими, но уверенными шагами Гапочка - тоненькая, перетянутая в талии, с толстой, черной, блестящей косой, перекинутой на грудь, приседала, подавала руку и вела в круг. Потапенко выбирала совсем не похожая на Гапочку белокурая толстушка-веселушка Оксана, и он, подхватив ее, пристраивался поближе к Богушевичу, танцевал и подмигивал ему. Подмигивание это означало: "Заарканить хотят нас купчихи, держись!" Нужно сказать, что Гапочка одевалась всегда со вкусом, была самая рассудительная из пяти сестер, ласковая - этакая кошечка, только без коготков, - и Богушевичу было приятно с ней танцевать, чувствовать ее рядом с собой. А вот разговор между ними редко ладился. Не находилось, о чем говорить. А потом Богушевич женился, неожиданно для самого себя и всех, кто его знал. Стал семейным человеком как-то сразу, вскоре после приезда Габриэли в Конотоп. Естественно, на "балы" к купцу он больше не ходил, да его и не приглашали. А Потапенко по-прежнему считают женихом и принимают как жениха. - Тю-ю, - сказал Иваненко и налил себе еще кипяточка из самовара. - Какие вы все разумники. Вишь, они вора отпустили, а я должен им помогать. Во - ему, твоему полячку, - еще раз показал Иваненко кукиш. За дверьми, в зале, заиграли на рояле. Одна из дочек села музицировать. Играла неплохо, выучилась. - Гапочка играет. Я в молодости тоже любил... петь. Особенно, когда служил в солдатах. Как затяну, бывало, так ротный уши затыкает. Гапка, - крикнул купец, - иди сюда! Вошла Гапочка. Была она в длинном белом капоте, волосы распущены - вымыла и теперь сушила. Потапенко обрадовалась, сделала, как в лучших домах, книксен, заулыбалась, и улыбка так и не сошла с ее лица. - Папаша, я с Кларой Фридриховной репетирую, - сказала она, не сводя глаз с Потапенко. - Вот послушай, дочка, чего этот паныч от меня хочет. Неохота ему следствие вести, просит, чтобы я написал челобитную, что отпускаю вора с богом. Гапочка все с той же улыбкой, грациозно изогнув стан, подошла ближе к Потапенко, сказала: - А ну его, этого вора. Алексей Сидорович, не хотите романс послушать? - Последние слова промолвила по-французски, с прононсом - и в дом конотопских купчих доходит кое-что из Парижа. - Я новый романс разучиваю. - Она взяла Потапенко за руку и повела за собой. В зале за роялем сидела Клара Фридриховна. Круглый стул был ей мал, утонул под ее пышной юбкой. Клара заиграла и сама же начала подпевать. Ярко пылает в камине огонь... Голос ее подошел бы для запевалы драгунского эскадрона. Глядя на нее, Потапенко вспомнил Василису - тетку гоголевского Шпоньки. С Кларой, как и с Василисой, природа совершила ошибку, сделав ее женщиной, - к ее голосу прибавить бы усы, трубку в зубы и ботфорты, какой был бы драгун! Потапенко не удержался, хмыкнул. - Что, не так? - перестав играть, грузно повернулась к нему Клара. - Не та тональность? Высоко? - Да нет, - начал оправдываться Потапенко, сдерживая смех, представив ее с усами и в ботфортах. - Анекдот вспомнил. - Рассказать! - мощным драгунским голосом приказала Клара. - Анекдот не для дамских ушей, - заюлил, стал выкручиваться Потапенко, - как назло в голову не приходило ни одного приличного анекдота. - Не бойся, мы дамы привычные, а Гапочка пусть уши заткнет. Анекдота он так и не рассказал, и Клара начала репетицию. Гапочка села за рояль, Клара стояла рядом, следила за игрой и поправляла. Потапенко стало скучно слушать их музыку. Попросил бы вина у хозяина, да знал, что он непьющий, поэтому и зовут его баптистом, хоть в церковь ходит аккуратно. Попросил у Гапочки. - Гапа, и на мою долю тоже, - оглядываясь на дверь, за которой чаевничал хозяин, сказала Клара. Гапочка принесла полный графин вина. Сначала все трое выпили по стаканчику в зале, потом перешли в комнату Гапочки, там уже и пили, и закусывали. Гапочка цедила вино сквозь зубы, морщилась, пить не умела. Закуску приносила Катерина, дневная прислуга. Она все хотела сказать что-то Потапенко так, чтобы не услышали остальные, да не могла улучить момент. Потапенко быстро захмелел, а Клара Фридриховна только порозовела, выше и чаще стал колыхаться на груди золотой кулон. - Ах, как я вас всех люблю, - восклицала захмелевшая Гапочка. - И всех обнять хочу. - Всех сразу нельзя, - пробасила Клара Фридриховна. - Обнимай вон Алексея или моего кузена Антона. Вечером приведу его сюда. - Антона, Платона, Родиона... Хоть татарина буду обнимать, любить, - замотала головой Гапа и подошла, расставив руки, к Потапенко, схватила за шею, притянула к себе. - Милый мой дружок-пирожок. Ты и правда, как пирожок, мягонький, сдобненький, животик у тебя, как тыквочка. - Гапка, отстань, - как на плацу, скомандовала Клара. - Идет кто-то. Но Гапочка ничего не слышала, прижалась к Потапенко, терлась губами о его губы, щеки, забыв все на свете, полная страсти и пыла переспелая невеста. - Эх, женихи, - говорила она, - все вы сватаетесь не ко мне, а к батькиным деньгам. Кабанов вчера торговался насчет приданого, сын исправника Ладанки просится в женихи... Еще с десяток таких прохиндеев набивается... Только ты, сдобненький, никак не отважишься. - Она уставилась глазами в глаза Потапенко, спросила: - Когда посватаешься ко мне? - Хоть сегодня, хоть сию минуту, - не задумываясь, забыв про Леку, ответил Потапенко, разомлевший от вина, Гапочкиных объятий и поцелуев. Встала Клара и, стуча туфлями на высоких каблуках, подошла к Алексею, взяла за плечи, повернула от Гапочки к себе. - Гапа, он жених, да не твой. Его сватают Гарбузенко. Тебе приведу кузена Антона, ротмистра, жандармского офицера. Сын у него красавчик, за него пойдешь. Вошла Катерина, принесла еще закуски. Когда Потапенко оглянулся на нее, махнула рукой, позвала. Он двинулся было за ней, но Клара задержала, не пустила. Катерина вышла. - Дорогая Клара Фридриховна, - пытаясь освободиться из ее объятий, сказал Алексей, - какого это вы кузена припасли для Гапочки? - О! Рыцарь, ротмистр, сегодня приехал. Приведу его сюда. А сосватала для Гапочки не кузена, а его сына. До чего хорош! - А что этому жандарму понадобилось в нашем городе? - Ищет государственного клятвоотступника. Говорит, у нас прячется... Подозревают тут одного... и вы его знаете. Ой, я бы такое могла рассказать, что вы бы в обморок упали. Он настоящий террорист-революционер. - Я знаю, кто он. Это - я, - постучал себя в грудь Потапенко. Клара и Гапочка взглянули на него: одна насмешливо, другая - испуганно. - Я отступился от клятвы. Милая Гапочка, я давал тебе клятву быть твоим верным рыцарем? - Давал, давал. - Я повторю эту клятву. - Алексей налил в бокал вина, звякнул о графин, резко поднялся и нечаянно облил пиджак. Гапочка кинулась вытирать салфеткой, но он сказал: - Не надо, завтра утром понюхаю, вот и опохмелюсь. - Он вышел на середину комнаты и с преувеличенным пафосом произнес: - Клянусь словом рыцаря и честью потомка запорожцев, что я, потомственный казак, праправнук гетмана, дворянин земли украинской, с этой минуты буду верным пажем и стражем панночки Гапочки... - Один черт ведает, что он еще плел - пьяный, разгоряченный, взвинченный. Позже, всего через несколько часов, он уже ничего не сможет вспомнить из того, что наговорил, хоть вспомнить хотелось и даже очень. Еще раз зашла Катерина и сказала, что они сильно шумят, и Гаврилыч сердится. Пошли в сад, в беседку. Вот тут-то, в саду, по дороге, Катерине удалось, наконец, остановить Потапенко. - Паночек, послушай меня. Пан следователь сказал, что седло из усадьбы вашей матери. И надо его вам отдать. - Какое еще седло? - хлопал глазами Потапенко. - Да то, что Антипка принес домой и спрятал на чердаке. Пан следователь сказал, чтобы мы его никуда не уносили и никому не отдавали, и, коли надо, они возьмут. Так чего ж нам держать его на чердаке? - Антипка принес седло? - Ага. С братом моим, Симоном. Ах, боже мой, сколько хлопот он мне наделал с этим седлом. Чтоб его лихоманка скрутила. А Симон с Корольцов, он там в конце деревни живет. Ничегошеньки не понимал Потапенко из того, что говорила ему Катерина, да и не старался понять. Глядел на нее бессмысленным взором, шевелил губами, молчал. Клара и Гапочка подхватили его под руки, сдернули с места и повели. Он покорно шел. - Так как же быть с седлом? Вам принести? - забежала вперед Катерина. - На что мне это чертово седло? На плечи себе я его надену? Выкинь. Отнеси Янкелю в лавку, он купит. Цыганам продай. В реке утопи. Катерина отстала, остановилась, задумалась. Поняла, что седло пану не нужно, раз позволил делать с ним, что хочешь. Вот и хорошо, обрадовалась она, сейчас пойдет домой и скажет Антипке, чтобы унес это седло со двора подальше от греха. ...Домой Потапенко вернулся вечером. Повалился на тахту, заснул, но спал недолго. Проснулся, хмель немного выветрился, стал перебирать в памяти, что должен был в этот день сделать. Вспомнил, что не получил от купца никакой бумажки, никакой расписки. Хлопнул себя по лбу: это ж надо таким лентяем быть - ведь как есть ничего не сделал. Вот дурная голова! Не голова, а тыква зеленая. Эх, взять бы ее, дурную, да поменять на разумную. Только с кем меняться-то? Разумную голову не купишь. Иметь бы такую, как у Богушевича. Позавидуешь, какую ему мать с отцом голову подарили... Сидел на тахте, ругал себя. Вспомнил про седло, но и теперь не мог взять в толк, о каком седле плела ему баба. Догадался, что седло это было как-то связано с Богушевичем, немного успокоился. "А на какого это террориста намекала Клара? - вспомнил он и этот разговор. - Кто тот клятвоотступник, которого приехал искать жандармский ротмистр? Знает же толстуха, а не говорит. А может, и говорила, да я спьяна все мимо ушей пропустил... Сказала, что мы все этого террориста знаем. Интересно, интересно... Вот так история с географией". ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Соколовсккй-Силаев пробыл в Корольцах всего полдня и снова поехал в Конотоп. Пани Глинская-Потапенко послала его в город. Накопились кое-какие хозяйственные дела, но главное - надо было привезти Алексея и Леку, чтобы в воскресенье их обвенчать. До старой барыни дошли слухи, что сын не хочет жениться на Леке и снова крутится около купеческой дочки Гапочки. Барыня боялась, что Алексей возьмет и женится на ней, не испугавшись материнской угрозы лишить его наследства. Мысль о такой женитьбе выводила пани Глинскую-Потапенко из себя. "Не позволю, трупом лягу поперек дороги, а жениться дворянину на мужичке не дам. Ее деда на конюшне розгами драли. А сын его, ее отец, выбился из грязи да в князи. Ростовщик, паук, весь уезд опутал долгами!" Соколовский, чтобы смягчить ее гнев, говорил, что Гапочка образованная, гимназию кончила, и приданое большое отец за ней дает. "Не хочу я его паучьего богатства и духу его мужицкого слышать не хочу". Хвалил Соколовский и Алексея - сын покорный, мать слушается, служит старательно, в бога верует (хотя тот больше поклонялся богу Бахусу) - и обещал привезти его вместе с Лекой. За этим сейчас и ехал. Соколовский радовался этой поездке, она была ему весьма кстати. Во-первых, ему нужно было встретиться с курьером своей организации, передать ему готовые бомбы, замаскированные под шкатулки и ларчики. "Шкатулки" он вез на бричке, забросав их сеном. А во-вторых, его ждет Нонна, его любимая, богом выбранная, без которой ему и день прожить тяжело. Такая любовь, как у них, бывает только у осужденных на смерть - безудержная, фанатичная, словно в преддверии неминучей беды, на краю могилы. Именно так они любят друг друга, стремятся быть вместе, так слились душами и спешат отдать все: он - ей, она - ему. Он, сорокалетний, и она, девятнадцатилетняя, - единое целое, слиток, стальной клубок страстей, радости и счастья. Они будто один человек, только случайно рожденный порознь в разное время и в разных местах. Неторопливо бежал гнедой, неторопливо постукивали колеса, а как хотелось поскорей приехать, кинуться к Нонне. Она не ждет его сегодня, и эта нежданная встреча будет праздником для нее. Расставание, даже на несколько дней, для них мука. Чем бы ни занимался, где бы ни был, он думал о ней, ощущал ее присутствие, она всегда была рядом, он видел, слышал ее и иногда, забывшись, заговаривал с ней. Возьмет и спросит: "Нонна, как ты думаешь?" Не услышит ответа, оглянется - один. Нонны нет... А Нонна, оставшись без него хоть на день, писала ему письма. Начинала их всегда одинаково: "Добрый день, вот и я". И заканчивала одними и теми же словами: "Целую, только твоя и все та же Нонна". Она жила им, как и он - ею. В последнем письме, которое лежало у него в кармане и которое он перечитал уже десять раз, она писала: "Всех удивляет мой оптимизм, радость. Они не знают, что мой великий жизненный стимул - это ты. Хотя могли бы заметить, что когда говорю о тебе или думаю, так вся свечусь. А чему дивиться? Это в моей душе твоя душа светится. Ты за меня не беспокойся, меня бог бережет, я же ему отдана, вот он и бережет меня и тебя тоже... Боже, какой она дивный человек! Имя ее отражает ее сущность - избранница божья, богом выбранная, чуждая всего низменного, доверчивая, как дитя, мягкая, впечатлительная, ранимая натура. И в то же время - страстная до исступления и вспыльчивая: достаточно одной искры и полыхнет пламенем, как порох. Слава богу, что тогда, в день побега из тюрьмы, он послал ему Нонну. Вот так ткнул в нее своим божьим перстом и сказал: "Ты, раба моя, не целый человек, ты - половина. Человек - это не мужчина или женщина порознь, это мужчина и женщина вместе. И чтобы вышел целый гармоничный человек, каждая половина должна найти свою вторую половину, соединиться душой и телом и сотворить гармонию, имя которой - Человек. Вон там, на берегу, прячется твоя половина, твой мужчина, найди его и прими". И они пошли навстречу друг другу и сотворили единое целое. Уже тогда, когда Нонна привела Соколовского к себе и спрятала его, оба поняли, что они созданы друг для друга. Он ничего тогда от нее не утаил, все о себе рассказал, и она пообещала достать ему паспорт. Достала, продав дорогой фамильный перстень, заплатила кому-то в полиции и принесла паспорт на чужую фамилию - Соколовского. Имя не изменила, фамилию сама придумала. Она и одежду купила. Он собирался покинуть Владимир, как только отрастут волосы, усы и борода. "Я поеду с тобой", - решительно сказала она. "Любимая, - возразил он с грустью, - что ты будешь делать рядом со мной?" "То же, что и ты. Заменю тебя, если надо будет. Бомбу вместо тебя кину". "Готова на смерть пойти?" "Готова. А чтобы не судили и не повесили, кину бомбу рядом с собою, чтобы и самой погибнуть". "Ты не за идею мою готова принять смерть, а из любви ко мне". "Ну и что ж. Я люблю тебя. Ты и я - одно целое". "Но моя судьба - судьба обреченного человека. Мы с тобой не можем иметь семью, растить ребенка. У меня другая цель в жизни - борьба за волю народа, и я посвятил жизнь только этой цели". "Любимый, и я посвящу жизнь только этой цели. Знаешь, я предчувствую, что мы оба погибнем. И ничего от нас не останется. Давай я рожу тебе двойню. Мы погибнем, а они будут жить вместо нас". "Я не могу жениться. Мы, революционеры, дали клятву не заводить семью и детей. Не могу стать твоим мужем и еще по одной причине: у тебя есть большой недостаток". "Какой?" "Ты слишком для меня молода. Я вдвое тебя старше. Через несколько лет я буду старик". "Дурачок, - обиделась она. - Я тебя люблю, а это главное". И из Владимира они вместе поехали в Петербург. Дома Нонна сказала, что едет туда учиться. В Петербурге встретились с нужными ему людьми, которые категорически приказали Силаеву, теперь уже Соколовскому, немедленно покинуть Петербург, выехать в целях безопасности в Черниговскую область, там устроиться на работу в тихом, глухом месте и не очень показываться на люди. Все задания, сведения, связь будут идти к нему из центра. Так они оба очутились в Конотопском уезде и живут тут больше года. Соколовский снял для Нонны квартиру в доме Потапенко, а сам нанялся в Корольцах в экономы. Нонна жила в Конотопе - квартира была им нужна и для конспиративных встреч и для связи - а Соколовский при малейшей возможности к ней приезжал. Нонна стала его alter ego - вторым "я", приняла его идеи, убеждения, привычки, даже вкусы, все приняла, как вода принимает форму сосуда, в который ее налили. С того дня, как судьба свела Соколовского с Нонной, он исподволь, незаметно сам стал меняться. Он почувствовал себя счастливым, довольным, полным гармонии и душевного равновесия, у него появилась излишняя сострадательность и жалость, крепла жажда жизни, хотелось, чтобы век его был долгим, он стал отгонять от себя мысли о своей обреченности и неизбежности преждевременной насильственной смерти, предначертанной всем террористам. Готовность отдать в любую минуту жизнь за свою идею ослабла, все больше брало верх здравомыслие, даже возникло сомнение в том, что до тех пор казалось твердым и неколебимым. И причиной этому была она, Нонна, ее любовь. Рядом с ней хотелось жить, наслаждаться ее любовью, фанатической верностью, в которой они поклялись друг другу. А у Нонны все было наоборот. Теперь она словно взяла у Соколовского его самоотверженность, суровость, готовность отдать себя за дело, которому он себя посвятил. И не потому, что она слепо приняла революционную идею, а потому, что идее этой и этому делу был предан Соколовский, и раз она его любила и делила с ним все пополам, то принимала и его задачи, его цель. Она, и правда, только скажи ей, пошла бы на многолюдную площадь, или в переполненный нарядной публикой театр, или в глухой переулок и стреляла бы в того, кого он ей покажет. Вот так думал в дороге о Нонне Соколовский и жил встречей с ней, с огненно-рыжей Нонной, в груди которой таилась взрывчатая сила, как в тех "шкатулках", что он вез в коляске. Коляска была легкая, с поднятым верхом. Соколовский сам правил, кучера никогда не брал. Как же хорошо было у него на душе, и какой стоял чудесный день! Кристалльно-синее высокое небо, казалось, поднималось над головой все выше и выше, как огромный синий зонт. По жнивью ходили грачи, собираясь в теплые края. Может, они прилетели с Владимировщины? На стерне их было несметное множество, поле казалось черным и шевелилось, как живое. А вдоль дороги, справа, на опушке леса цвели пастушья сумка и мята. В синеньких цветках мяты копошились пчелы - брали взяток. Пахло мятой, хорошо пахло. В одном месте по соседству с высоким осокорем росла калина. Пробившись сквозь гущу листвы, солнце обрушилось всей своей мощью на куст калины, зажгло ее спелые грозди ярко-красным огнем. Ягоды только-только набрали багрянец, им красоваться и гореть долго, всю зиму, пока не склюют птицы... Дорога пошла мимо ольховника, вдоль болотца. Ольховник зеленый, как в мае, листья упадут, не пожелтев, не засохнув, - зеленые и умрут зеленые... Вот так бы и человек - жил бы молодой, крепкий отпущенное ему время, а в предназначенный день грянулся бы оземь без старческих болезней, страданий, дряхлости... Вспомнилось вдруг стихотворение, которое - бог знает как это давно было - выучил еще в детстве и, казалось, навсегда забыл. И вот неожиданно возникли в уме его строчки, и он повторял их вслух, удивляясь тому, что они всплывают в памяти, словно кто-то сидит рядом с ним и подсказывает, шепчет на ухо слова: Пусть нам даны не навсегда И жизнь, и жизни наслажденье, Пусть, как падучая звезда, Краса блестит одно мгновенье, - Да будет так! Закон богов Без ропота благословляю, А все на путь мой я цветов, Как жизнь минутных, рассыпаю. "Как хорошо, какое счастье, - радовался Соколовский. - Что это вливается мне в душу? Что меня ждет, какое событие?.." Но вот и Конотоп. Во время дождей здесь такое делается, что лошади тонут. Теперь же было сухо, но пыль из-под колес не поднималась и следом не тянулась. Улица, на которую он въехал, обсажена с двух сторон деревьями - сплошь ясени и тополя. С каждого двора из-за плетня лаяли собаки, одни нехотя, лишь бы голос подать, другие выбегали на улицу, кидались коню под ноги. Замахнулся было кнутом на одного такого отчаянного пса, да пожалел бедолагу. В самом центре города колеса загремели по булыжнику, которым был вымощен небольшой участок мостовой - хвала уездному земству! И публика в центре попадалась все больше "чистая", женщины под зонтиками - берегли лицо от грубого загара. Шел, бренча шпорами, молоденький подпоручик, и было видно, что он очень сам себе нравится, а особенно тешит его звон шпор... Остановился и поклонился Соколовскому незнакомый старичок в сапожках без каблуков и в рыжем цилиндре. Старичок нес плетенную из лозы корзину, откуда торчала голова петуха. А вскоре началась улица, где жила его Нонна. Если бы она знала, что он едет к ней, встретила бы на краю города, побежала навстречу, подняв руки. А бегает она быстро, легко. Не забыть, как они купались этим летом, выбрав безлюдный уголок на реке, и Нонна летела по берегу навстречу ветру; ее длинные волосы рассыпались на бегу, и она была похожа на пылающий факел... ...Уже и во двор заехал, а Нонна не выбежала из дома. За окнами с задернутыми занавесками - тишина. Подумал, что ушла, но увидел приоткрытые двери - значит, дома. Не распрягая лошадь, кинулся в сени, рванул одни двери, другие и увидел Нонну. Она лежала на кушетке, натянув до подбородка простыню. Лицо изможденное, болезненно бледное. "Как в саване", - мелькнуло страшное сравнение.