у нее холодные и тусклые, как мутная вода, лобик узкий, хлипкий, казалось - сдави его двумя пальцами, он треснет, как яичная скорлупа. Заметил, что и ноздри неровные - одна больше, другая меньше, и уши острые, как у лисы. И сколько еще неприятного заметил он в эти минуты! А всего неприятней была ему ее болтовня... "Чтоб ты потолстела на два пуда", - пожелал он ей в душе. А Леокадия подвинулась еще ближе и сказала: - Алексей Сидорович, пойдемте на речку. Я хочу на лодке покататься. Там так хорошо. Птички чирикают. - Я же на службе, - вскочил он со стула, - у меня - во работы! Даже поесть некогда было. - Так я тебе пирожков принесу. - Не до пирожков. Вечером увидимся. - Вечером, - надулась она, - к Гапочке пойдете. Вчера были же у нее. Мне Клара Фридриховна сказала. И очень веселились там. - А что еще она сказала? - уже не скрывая раздражения, спросил Потапенко. - Я по служебным делам там был. У меня целый список заданий. Вот, - потряс он запиской Богушевича. - Читай. Она взяла, прочитала. - Пусть бы сам все это и делал. Пришел Давидченко и привел Катерину. Карманы у делопроизводителя оттопыривались - Катерина уже что-то ему туда напихала. - Прошу прощения, Лека, - радостно развел руками Потапенко. - Служба. Адью до вечера. Вечером и покатаемся на лодке. - Покатаемся? - воскликнула она, и ее острые ушки загорелись от радости. И вышла. За ней вышел и Давидченко. Потапенко вызвал из коридора Катерину и начал допрос. Говорила она охотно, рассказала, как Антипка ездил в Корольцы к дядьке Симону, как гостил там, сколько каких привез гостинцев. Антипка вернулся пьяный, но, слава богу, целый, никто не побил. - А что еще, кроме гостинцев, от Симона привез? - А ничего. - А седло? - Так седло он раньше привез. На святого Сергея. И меду горшочек. - Зачем же ты мне все это рассказываешь? - А что пану интересно? - Седло. Про него и расскажи. Ну и бестолковые же вы все. - И засмеялся, вспомнив недавний допрос кочегара с винокуренного завода. Тот якобы видел, как сосед искалечил свою жену. Кочегар рассказывал: "Зашел к соседу, он страшный такой, весь белый. Достал из шкафа бритву и побежал в комнату к жене. Я за ним". - "А дальше что было?" - записав в протокол эти показания, спросил Потапенко. "Ничего. Сосед начал бриться перед жениным зеркалом". - Во, панок, - засмеялась Катерина. - А что про то седло говорить? Нет седла. - Как нет? - А вы не помните, что вчера у Иваненко мне сказали? Сказали - утопите в речке. Так я и продала его цыгану. Зачем топить? - Продала? - Продала. Цыган купил и уехал со своим табором. Потапенко изо всех сил воткнул ручку в чернильницу, встал, грохнув креслом. - Черт бы вас всех побрал, - сердито сказал он, походил вдоль стола, но долго сердиться и нервничать было не в его характере. Вспомнил: и правда, вчера пьяный сказал это Катерине. - А цыгана того уже не найти? - Разве цыгана найдешь? Цыган, что ветер в поле. - Ну и черт с ним, с тем седлом. Оно ж мое, моей матери, - сказал Потапенко для собственного утешения. - И зачем оно не сгорело? - На всякий случай он записал в протокол показания Катерины, отпустил ее, а сам стал думать об этом происшествии. Седло свое он знал - отцово, драгунское. Похоже, на нем никогда и не ездили. Лежало в конюшне, войлок изъела моль, кожа высохла, потрескалась. Давно надо было выкинуть его или продать. Ну и дурень тот, кто его украл. Ну и дурень! Снова захотелось есть. Поглядел в кошелек - сколько там осталось денег. Увидел пятерку. Вспомнил, как сквозь сон, что в трактире дал Соколовскому или Богушевичу тридцать рублей. Просили на что-то. Какую-то корову упоминали. Какую, чью корову? Нет, забыл. Вышел в коридор, чтобы пойти в трактир, и чуть не столкнулся с Соколовским. - Вот повезло так повезло, - обрадовался Потапенко. - Ты мне нужен. Ну, что там дома? - Слава богу, не хуже, чем было. К твоей свадьбе готовятся. Велено купить полотна постельного. Так что поздравляю тебя. Поедем в воскресенье домой. - И ты, Брут. И тебе захотелось меня оженить? - Да нет, - небрежно махнул рукой Соколовский. Был он угнетен, погружен в свои мысли, видно, тяжелые, тревожные. Говорил с Потапенко потому лишь, что неудобно было молчать. Белый картуз с черным блестящим козырьком надвинут на глаза. Сапоги, пиджак и этот козырек покрыты пылью, мужицкая неухоженная борода давно не видела ножниц, в ней запутались соломинки, травинки. - Богушевич там? - показал он пальцем на кабинет. - А ты разве с ним не встретился? Он в усадьбу поехал. Разминулись, значит. - В усадьбу? - очень удивился Соколовский и в отчаянии поднял руки. - Следствие проводить? - Насчет пожара. Ничего он там не найдет. Да, послушай, - Потапенко взял Соколовского за лацкан пиджака. - Я тогда у Фрума вроде дал тридцать рублей. Так? - Давал. Я заплатил твоей матери за бондаря по иску за порубку. - А-а. Ну и ладно. Слушай, пойдем обедать. Соколовский молчал, стоял в раздумье, да думал он, ясно было, не над тем, принять ли приглашение. Потапенко дернул его за лацкан, повторил свои слова. - Обедать? Нет, Алексей, не могу, занят... Ах, жалко Богушевича не встретил. А долго он там будет? - Бог его знает. Следствие, дело такое... Ты же голодный с дороги, пойдем. - С Нонной пообедаю. До трактира Фрума они шли вместе. Кругленький, низенький Потапенко, взяв под руку Соколовского, шагал своей обычной бодрой, с подскоком походкой. Чтобы казаться выше, он носил туфли на высоких каблуках. Соколовский - в яловых сапогах, плисовых вытертых рыжих штанах, полотняном пиджаке с белыми костяными пуговицами - не барин и не мужик, типичный эконом или приказчик богатого купца, шел рядом, словно нехотя, все такой же молчаливый, растерянный, встревоженный. - Слушай, ты не болен? - заметив, в каком он состоянии, спросил Потапенко. - Почему? Нет. - Может, с Нонной что случилось? - Тьфу, тьфу, - торопливо плюнул Сергей через плечо. - С Нонной все... хорошо. - Так чего же ты такой пришибленный, точно в воду опущенный, прямо в ступоре каком-то. Что тебя заботит? - Заботит? - Лицо и глаза на миг окаменели. - Ничего... Так Богушевич еще не скоро приедет? Может, он там несколько дней пробудет? - А кто его знает. Он, чего греха таить, любит до корня докапываться. Дотошный. Встретились с Кабановым. Тот держал в руке свернутую трубочкой газету. Поздоровались. Кабанов сказал: - Читали? Двух сообщников того террориста, что убил полковника с сыном-гимназистом, поймали. И бомбы нашли. Негодяи, маньяки, чингисхановцы. Вешать их без суда и следствия, вот что надо. Им одна кара - виселица. - От негодования его полное лицо еще сильней налилось краской. - Читал, - ответил Потапенко, переступая с острых носков туфель на высокие каблуки. - Коль поймали, то повесят. - А вы читали? - протянул Кабанов газету Соколовскому. Тот как-то испуганно спрятал руки за спину, отошел на шаг назад. Глядел на Кабанова, не мигая, с напряженным ожиданием услышать что-то еще. Однако, заметив изумленные взгляды Кабанова и Потапенко, опомнился, закивал головой, поспешно ответил: - Читал, читал... - Какие они народники, - возмущался Кабанов, - если в народ бомбы кидают. Власть им нужна, а на судьбу народа им плевать. Страшно подумать, что такие убийцы-бомбометатели когда-нибудь возьмут власть в свои руки. Они же Россию в крови утопят. Что они сделают тогда с русским народом? Кабанов возмущался, Соколовский с окаменелым лицом глядел куда-то в пространство, а Потапенко нетерпеливо переступал с ноги на ногу - все порывался уйти. Наконец не выдержал: - Ну, господа, я зайду в трактир, пообедаю. Есть хочу. Прошу со мной за компанию. Приглашения его никто не принял, и он отправился в трактир один. Кабанов и Соколовский не спеша шли по улице: им было по пути. Разговор не клеился, говорил один Кабанов, и все о том же - о террористах. Соколовский упорно молчал. Молчание его было неприятно Кабанову. - Вот вы, сударь, скажите мне, - попробовал он втянуть Соколовского в разговор, - может психически нормальный человек кинуть бомбу, если видит, что рядом ребенок и простой мужик, кучер? Не кинет. А террорист кинул. Монголы они, турки. И за такими азиатами народ пойдет? Вы пойдете? Да вы бы первый такого повесили. Соколовский только изредка кивал головой, и было непонятно, то ли он соглашается с Кабановым, то ли думает о чем-то своем. - Подозревают, - сказал Кабанов, - что и в наши края ведут следы этих террористов. Приехали жандармы. Соколовский приостановился, достал из кармана трубку, снял картуз, вытер вспотевший лоб. Снова надел картуз, надвинул поглубже. На покрытом пылью козырьке остались следы пальцев. Остановился и Кабанов, поджидая Соколовского. - И что удивительно, - продолжал свое Кабанов, - идут в революционеры и дворяне. Не понимаю этого, не понимаю. - И неожиданно оборвал речь, сменил тему разговора. - Скажите, а вам не надоело ходить с такой бородой? Как мужик. Для чего она вам? - Не люблю бриться, - наконец отозвался Соколовский. - Простите, мне надо в лавку зайти. - И повернул на другую улицу. Пока шел, несколько раз задевал головой ветки яблонь и вишен, нависавшие над плетнями и заборами, дважды слетал картуз. Ему бы отойти подальше к мостовой, а он не мог до этого додуматься. "Рослав погиб от своей бомбы. Его я не знал. Яков Бергер и Войцеховский схвачены. Бергера знаю. Как же они дали себя схватить? Где их схватили? И что они скажут, а может быть, уже сказали? Выдержат ли допросы? А бомба была моя. Моя... Боже, за что постигла меня такая участь? И как этот Рослав мог кинуть бомбу в ребенка? Это же, правда, варварство". Тупая боль ударила в затылок, часто запульсировало в висках, словно прибавилось крови в сосудах и ей стало тесно. Заныло под сердцем. "Следы ведут сюда... Ко мне, вот к кому они ведут. И жандармы приехали за мной. Что делать? Убежать, прямо сейчас? С Нонной? Без нее я никуда не поеду. Надо пойти и все ей рассказать - пусть сама решает. Боль в голове и тоска на сердце усилились. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ За годы службы Богушевич насмотрелся на всяких преступников. Перед ним сидели и достойные жалости и сочувствия, опустив головы в горьком раскаянии. И такие, что поражали своим неразумием, дикостью, непониманием того, что сделанное ими - преступление. Были и такие, что вызывали отвращение, по-волчьи жестокие, неспособные почувствовать чужую боль. Попадались тертые калачи, пройдохи, проходимцы, которые что ни скажут - соврут, хоть ложь эта не давала им ни помощи, ни корысти. Люди разной судьбы, разных сословий, разного возраста, неграмотные и с образованием. И к каждому из них, чтобы докопаться до правды, нужно было найти свой подход, свою тактику ведения допроса, принимать каждого таким, какой он есть. Иногда приходилось сдерживать себя, чтобы не схватить со стола мраморное пресс-папье или чернильницу и не запустить ими в голову убийцы-бандита, который с циничной усмешкой рассказывал, как убивал свою жертву. Сколько же еще есть таких мерзких, страшных людей, которым лучше бы вообще на свет не родиться. А Богушевичу во время следствия полагалось обращаться к такому зверю на "вы", быть объективным, проявлять выдержку, скрывать свою ненависть к этой мрази, быть этаким праведным искателем истины... На этот раз перед ним сидела не преступница и не хозяйка, занимающая гостя, а потерпевшая, пани Глинская-Потапенко. Богушевич надеялся, что допрос не займет много времени, пройдет спокойно. С таким настроением он и пришел к старухе в тот зал, где они вчера вели беседу. Сегодня она была во всем синем - синяя кофта, юбка и синий чепец. И туфли домашние из синего сукна. Синий цвет придавал безжизненный, холодный оттенок ее лицу и рукам - казалось, перед ним мертвец. Только стоявший прислоненным к столу костыль, за который она то и дело хваталась, был из светлого дерева. Хозяев, предоставивших тебе стол и кров, допрашивать крайне неловко. Ну как ты будешь ловить их на противоречиях, указывать на неточности, задавать вопросы, на которые им не хочется отвечать. Такую неловкость чувствовал и Богушевич. Пока он записывал в протокол необходимые биографические сведения, старуха вела себя мирно, сдержанно. Про возраст, когда приходилось допрашивать женщин из "благородного" сословия, особенно тех, кто скрывал свои года, Богушевич обычно спрашивал под конец, подчеркнуто безразлично. Так он сделал и на этот раз. - Мой возраст не имеет отношения к пожару, - ответила пани Глинская-Потапенко. Богушевич пропустил это мимо ушей. Бог с ней, спросит у Алексея. И предложил рассказать про все, что она считает относящимся к следствию. - Пан следователь, я уже вчера говорила, что конюшню подожгли мужики. Вот и ищите этих мужиков. Волю им дали, где это видано. Не представляю, что думал император, когда писал манифест. Наш мужик признает только кнут. А ему волю дали, землю у дворян пообрезали. Что ж, успокоилась эта чернь? Поверьте, еще не то будет. Пугачевщина будет. Вот она и началась с этого пожара. А после и дом сожгут... - Эти ваши соображения, пани, я проверю, - воспользовался паузой Богушевич. - Вы скажите, кто из ваших скотников курит? И замечали ли вы когда-нибудь, чтобы они курили в конюшне? Она вскинула голову, насупила седые бровки, глаза-буравчики так и впились в Богушевича. - Вы, пан следователь, думаете, что мои работники могли по недосмотру поджечь? Не выйдет. Если вы приехали с этой мыслью, можете ехать назад. Я вам говорю - меня сожгли мужики, а их подбивают террористы, что в народ пошли. Вот увидите, - она перекрестилась, - они самого императора убьют. - Ну при чем тут это? - замахал рукой Богушевич. - А скотники не курят. Я не держу ни пьяниц, ни табакуров, мне такая шваль не нужна. - Так и запишем, пани, - чтобы перебить ее, сказал Богушевич и начал писать. - Значит, вы исключаете поджог по неосторожности? - Исключаю. - Руки ее лежали на столе, костлявые, синевато-серые, уродливые, узкие, - и правда, куриные лапки. Глядеть на них было неприятно, и Богушевич старался глядеть в сторону. Задал еще один вопрос: кого она подозревает конкретно в умышленном поджоге. - Я прокурору список послала, а поджечь может каждый мужик, - сказала старуха решительно, схватила костыль, стукнула им об пол. - Нужно каждого вызвать и устроить ему не такой допрос, как вы ведете, а с плетью, да чтобы свинец был на конце зашит. Только с плетью допрашивать надо. - Пани, да ведь теперь не крепостное время, - смелее возразил ей Богушевич. - Это тогда вы могли сечь своих холопов. И секли, конечно? - Секла, да мало, слишком мало, - сказала она и обмякла, точно воздух из себя выпустила вместе с желчью, притихла, оперлась локтями о стол. - Ой, мало секли их, мало, - вздохнула глубоко, с сожалением. - Может быть, кто-нибудь вам угрожал? Кто-нибудь был очень на вас обижен? - Все мне угрожают, все. Все злобу затаили. Все хотят обмануть, ограбить меня. Арендаторы вовремя не платят, землю не берегут, лес крадут. Я вон на церковь сто рублей пожертвовала, а кто-нибудь из этих разбойников слово доброе про меня сказал? Она говорила тише, медленней, не раздражалась больше, не злилась. И Богушевич неторопливо записывал ее ответы. Записав, задумался, что бы еще спросить, вспомнил ночную встречу с конюхом, его непонятное "трах-бах". - Милостивая пани, - обратился он к ней как можно учтивей. - Поздно вечером я гулял у вас за околицей, увидел костер, подошел, посидел с конюхом. Чудной человек. - Сидорка, - сказала она, - верный холоп. Когда волю дали, покинуть меня не захотел. - Этот Сидорка сказал, что когда горела конюшня, то люди слышали какой-то взрыв. Перед самым пожаром бахнуло. Старуха дернулась, взяла костыль, поглядела на Богушевича нетерпеливо-вопросительно, словно хотела понять, что он сам об этом думает. Богушевич молчал, глаз не отводил. Она не выдержала его взгляда, опустила голову. - Вы же, разумеется, слышали этот взрыв, - продолжал Богушевич уверенно. Ясное дело, слышала, знает про взрыв, но по неизвестной ему причине о нем умалчивает. - Слышала, да какой это взрыв? Откуда там мог быть взрыв? Громыхнуло что-то. Может, днище из бочки выбили, может, кузнец по железу стукнул. Не взрыв то был. - Хорошо, - словно целиком принимая на веру ее объяснения, согласился Богушевич и записал все в протокол. - Пани не желает что-нибудь добавить? Старуха отрицательно покрутила головой, ничего не добавила и не попросила ни о чем. Богушевич еще поинтересовался, курит ли Соколовский и где он был во время пожара. - Эконом? Его не было в имении в тот вечер. Он не пьет, даже от наливки отказывается. Старовер какой-то. Не стрижется, не бреется. В церковь ходит, но вижу - не ради бога, а чтобы люди видели, что верует... Читает, пишет. Старовер. Жену ни разу сюда не привез. - Может быть, она сама не хочет сюда ехать? - Хорошая цаца, значит, если не хочет пожить в деревне. Дальше разговор пошел уже не для протокола. Окончив допрос, Богушевич поговорил немного о том о сем и раскланялся с хозяйкой. Решил побеседовать еще с работниками поместья и крестьянами на хуторе, расспросить у людей, что слышали, что знают про пожар. Такие расспросы помогают за что-нибудь уцепиться, узнать что-нибудь полезное. От людей ничего не утаишь, рты всем не заткнешь, если кто что знает, обязательно кому-нибудь по секрету сказал. А секреты в деревне держатся недолго. Этой весной был такой случай: Богушевич искал вора - тот ночью залез в лавку и набрал там товара. Получив это дело, Богушевич пошел на базар, ходил там, ходил, прислушивался к разговорам, сам расспрашивал, и ему повезло - услышал беседу двух девчат. Одна другой хвасталась, что Елисей с хутора конфетами их угощал. "Вот парубку бог помог - на дороге коробку с конфетами нашел". Богушевич спросил, откуда они, где живет этот Елисей, а когда приехал с приставом к Елисею - у того на чердаке все краденое и нашли. Вот и теперь шел Богушевич людей послушать, поговорить с ними. И увидеть Симона Иванюка, брата Катерины, расспросить про седло, где его взял. А что, если Симон и правда отомстил за брата-бондаря? На хуторе ничего интересного не узнал. Когда горела конюшня, никто из хуторян не побежал в имение тушить пожар - не их добро горит, а панское. Не нашел там и Симона. Жена и соседи сказали, что нет его на хуторе, вроде бы уехал вчера в город. Богушевич этому не поверил, понял, что Симон прячется, и приказал, чтобы он сегодня же обязательно явился к нему в усадьбу. В имении первым допросил конюха Сидорку. После ночного тот спал в домике для дворовых. Его разбудили, он вышел к Богушевичу заспанный, в том же соломенном брыле, из дыр которого, как и ночью, торчали волосы. Присели на бревна; Богушевич назвался, сказал, кто он, для чего сюда приехал, и начал допрос с занесением в протокол. Сидорка утверждал, что перед самым пожаром он недалеко от конюшни, за леском пас коней и слышал, как громыхнуло. "Я ничего не подумал, с чего бухнуло, а прибежал туды, когда уже горело". Подтвердили, что слышали взрыв, еще два работника. Скотник Ефрем сказал: "Слышали, паночку, как бахнуло, но мы тут не виноватые". Он был очень старый, совсем беззубый, и барыня держала его в поместье за долгую, верную службу. Этот Ефрем рассказал про один любопытный факт. Когда он приковылял к месту пожара, то увидел, что угол конюшни раскидан, хотя пожар только начался. "Точно кто-то этот угол изнутри выпихнул". Показания Сидорки, Ефрема да и самой хозяйки - ведь и она тоже слышала взрыв - заставили Богушевича задуматься и усомниться в выбранной им сперва версии, что причиной пожара была чья-то неосторожность с огнем, - версии, к которой пришел и пристав, когда осматривал пепелище несколько дней назад. Но и версия, напрашивавшаяся после анализа показаний Сидорки и Ефрема - конюшню умышленно взорвали, - тоже казалась неправдоподобной и нелепой. Неужели кто-то таким образом решил отомстить помещице? Где ему удалось динамит найти для этого? Прикидывал так и сяк, упорно думал. Может быть, в конюшне гнали самогон и взорвался котел? Но кто там мог гнать, какой дурак гонит летом самогон в помещении? Да и частей от самогонного аппарата никаких не нашли. "Развалился угол", - так сказал Ефрем. Значит, то, что могло взорваться, лежало в углу конюшни. А в том углу был закут, огороженный дощатыми стенками, где столярничал Соколовский, его мастерская, которую он запирал на замок. Там, в этой мастерской, и взорвалось. Что взорвалось? Интересно, какое вещество могло само загореться и взорваться? Попробовал вспомнить что-нибудь из химии, но его сведения в этой науке были не очень обширны. Знал, что могут загореться, взорваться порох, динамит, бочка с керосином... Как назло, Соколовского не было. Спросил бы у него, что там было в закуте, что могло взорваться. Помог бы Соколовский разобраться в этом ребусе. Богушевич вернулся к себе в комнатку, кинул портфель на кресло, прилег на кушетку. Мысли вертелись вокруг пожара, взрыва, показаний свидетелей, Соколовского. Какие бы гипотезы ни строил Богушевич, какую бы новую версию ни выбирал, как бы ни анализировал, ни выстраивал в ряд собранные показания и факты, все теперь сводилось к Соколовскому и его мастерской. Говорят, что когда Соколовский работал там, то запирался, никого ни разу туда не позвал. Не только стругал и пилил, но и тихо что-то делал, посуду стеклянную туда вносил, бутылки с чем-то... Думал Богушевич про Соколовского и как про личность, про человека. Много в нем было непонятного, загадочного. Богушевич интуитивно чувствовал, что на должность хозяина-эконома Соколовского привел случай, что у него совсем иные интересы. По эрудиции, образованности - он не для такой службы. И в том, как одевается, старается выглядеть "под мужика", есть что-то искусственное, нарочитое. И Богушевич пришел к мысли, что Соколовский и есть тот фокус, куда собираются все лучики, которые блеснули ему в этом деле. Логика подсказывала - дождись его и через него обнаружится истина. Захотелось заглянуть в комнату, где жил эконом. Жилье его было рядом, за стеной. Заглянуть и понять, чем же он все-таки занимается, кроме хозяйства. Богушевич имел право сделать такой осмотр, обыск, сделать официально, ему, следователю, закон это разрешал. Однако лучше зайти в комнату тихо, придумав какой-нибудь предлог. Богушевич нашел Одарку - ту молодку с закрученной косой на голове, родственницу хозяйки (это ей отойдет поместье, если Алексей не послушается и не женится на Леокадии), и попросил открыть комнату Соколовского. - Хочу поглядеть книги, выбрать что-нибудь почитать, - сказал он. Одарка отперла дверь, вошла вместе с Богушевичем в комнату, показала, где книги, подождала, может, еще что-нибудь понадобится. Богушевич сказал, что она может идти, и остался один. Книги были в шкафу на трех полках. Они в первую очередь и заинтересовали Богушевича. Он пододвинул к шкафу скамеечку, сел, стал читать названия: Пушкин, Гоголь, Карамзин, Кукольник... Несколько книг на французском языке, журналы по агрономии, книга по химии. Рука сама потянулась к ней, хотя до сих пор он не проявлял интереса к этой науке. В гимназии с химией справлялся, но не увлекался ею и не очень любил зубрить формулы. Не любил и учителя химии. Тот почти каждый урок начинал с надоевшего стишка: "Сапоги мои того, пропускают аш два о. Тот, кто химии не знает, тот не знает ничего". Он так часто читал этот стишок, что потом, не успевал он его начать, как весь класс дружно подхватывал, да так громко, что заглушал самого учителя. Отучили, а за химиком осталась кличка "сапоги мои того". В книге закладка. Там Богушевич ее и раскрыл. Глава о взрывчатых веществах. Динамит, нитроглицерин, селитра, гремучий студень... Смесь гремучего студня с аммиачной селитрой... Мелькали названия, формулы, пропорции, свойства... Прочитал про нитроглицерин. Из него, этой сладковатой жидкости, и делают динамит. А для чего нужен динамит? Что-нибудь взрывать: скалы, стены, деревья... Динамитными бомбами убивают. Непонятно, зачем эконому пришедшего в упадок поместья знать про эти взрывчатые вещества тут, в этой глуши? Книгу брали в руки часто, на замусоленных полях какие-то значки. Перевернул страницу, а там листки из тетради, исписанные. Формулы, состав все того же динамита, горючей смеси. Почерк Соколовского, Богушевич выяснил, что это так, сравнив записи на тетрадных листках с записями в деловых хозяйственных бумагах. "Гремучий студень, - было записано Соколовским, - или взрывчатый желатин. Берут 93 части нитроглицерина, 7 частей коллодия, приготовленного из измельченной нитроцеллюлозы. Нагревают нитроглицерин в медной посуде в горячей воде до 50 градусов, добавляют небольшими порциями коллодий, размешивают... Температура смеси, проверяемая термометром, должна держаться на 35 градусах... Через час получается однородная, прозрачная, как желатин, масса... Нормальный гремучий студень жирный на ощупь, легко режется ножом... Для взрыва нужен специальный патрон... Заряды заворачиваются в пергаментную бумагу. Гремучий студень не опасен, если он приготовлен аккуратно, с чистыми ингредиентами. В противном случае при хранении он подвергается медленному распаду, и может произойти самопроизвольный взрыв". - Может произойти самопроизвольный взрыв, - вслух повторил Богушевич. А еще была записана такая пропорция, обведенная красным карандашом: "Состав динамита: нитроглицерин - 70 процентов, нитроцеллюлоза - 29,5 проц., сода - 0,5". Задумался над этим Богушевич, разволновался. Есть над чем задуматься. В ответ на загадки сами собой напрашивались заключения, версии, выводы. Возникло тяжелое подозрение, которому пока не хотел верить. Книгу отложил, стал рассматривать другие книги - ничего интересного. Подергал за ручки ящиков - заперты. Взял в шкафу папку с бумагами - это были в основном разные счета, акты, расписки. Был там почему-то и конверт с фотографиями, среди них - фотография корнета. Молодого и такого знакомого корнета. Богушевич не отрывал от нее глаз. Высокий лоб, твердый, даже упрямый взгляд. Корнету чуть больше двадцати. Лицо чистое, усы и борода еще не успели отрасти. Рука корнета на эфесе сабли. Мундир новый, без единой морщинки, видно, впервые надел. Подписи нет, есть только штампик, выцветший, еле видный: "Фотография Микельсона. Вильна 1863 г.". Значит, корнет снимался в Вильне, значит, он оттуда, земляк или просто там служил. Ах, до чего же он знаком! Знаком - и все тут. Похож на... Соколовского и на виленского корнета. Ну, конечно же, это Соколовский в молодости. Он... Вот все и прояснилось, все гипотезы, факты, детали заняли свое место в логической цепи поисков истины. Так вот почему Соколовский ни разу не упомянул, что был офицером, служил в Вильне. Вот зачем и эта его борода мужицкая. И причина пожара стала понятна - взорвался гремучий студень в том закуте, где Соколовский не только столярничал. Сразу пришло на память письмо из жандармского управления о поисках террориста Силаева. Силаева-Соколовского. Богушевич не помнил фамилии того корнета, помнил только имя - Сергей. И этот Сергей. Значит, теперь третья их встреча - Богушевича и Силаева-Соколовского. Боже, какая же это неожиданность! Кто мог подумать, что так перекрестятся их пути, да еще в такие моменты! Богушевич долго сидел, размышлял, но в голову не приходило ни одной путной мысли - что делать, как теперь, когда он все узнал, поступить. Вышел, позвал Одарку. - Я должен поговорить с вами, - сказал он ей. Чинно неся свой пышный, плотный стан, Одарка вошла в комнату, прислонилась к обитой шпалерами стене, сложила на груди руки. Богушевич сел за стол, взглянул на ее спокойное красивое лицо, невольно подумал: почему это ее, такую красавицу, не взяли до сих пор замуж, пригласил сесть. - А то неудобно: я сижу, женщина стоит. Одарка села и с интересом, с приятной, приветливой улыбкой смотрела, что делает Богушевич, как достает из портфеля листы бумаги, ручку, чернильницу, старательно вытирает перо. Богушевич начал с расспросов про имение, сколько земли, скота, про пани Глинскую-Потапенко, про конюха и остальных работников. Отвечала Одарка толково, подробно, сразу догадываясь, что хочет услышать от нее пан следователь. Про хозяйку сказала, что чем больше та стареет, тем больше проклинает царя за отмену крепостного права и говорит, что царь разорил дворянские хозяйства. - Знаете, пан следователь, пани держит в спальне кнут, которым раньше били крепостных. Вчера достала его, кинула на кушетку Сидоркин кожух и ну его хлестать. Бьет и считает. До тридцати досчитала. - Одарка засмеялась мягким, грудным смехом. Спросил и про Соколовского - чем тот, кроме хозяйства, занимается. Вспыхнула Одарка, глаза засияли, щеки зарумянились еще больше, и Богушевич понял, что она влюблена в эконома. А по тому, как глубоко вздохнула, догадался, что любовь ее безответная. - Сергей Миронович читает, вон сколько книг собрал. И столярню любит. Разные сундучки мастерит. Мастерская у него была. - В конюшне? - Там. Был отгорожен уголок с окошком. - Вы туда заходили? - А как же, бывала. - И что там видели? - Инструменты, доски, дощечки. - А посуда была какая-нибудь? - Была. Сергей Миронович в ней разные краски да клей варил. - Говорят, что пожар начался с того угла, где была мастерская, и слышали там взрыв. Это правда? - Правда, бухнуло. - А что там могло бухнуть? - Может, керосин или краска какая? - Сергей Миронович про себя не рассказывал? Не говорил, что служил в кавалерии? - Не говорил. Богушевич достал из папки фотографию корнета, показал ей. - Это он, правда? - Пригожий какой офицерик, - заулыбалась Одарка, разглядывая фотографию. - Молоденький. Это ж Сергей Миронович. Он, ей-богу, он. Вот и ямочка его на подбородке и глаза его. Пригожий... ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Воспоминания, размышления, мысли Богушевича, записанные и незаписанные ...Часто задумываюсь над сельским бытом. Бедность есть бедность, но и сам крестьянин не должен жить так, как он живет. Патриархальщина дикая. Редко кто из них тянется к светлому. Завелась лишняя копейка - пропьет, вместо того чтобы детям книжку купить, самому научиться читать. Теперь во всех селах пооткрывали школы, а посылать туда детей многие не хотят - грамота, мол, не прибавит жита в закрома. Ходит по хатам фельдшер, учит, чтобы от мух береглись, от них кровавый понос у детей. Послушают - что об стену горох, как была грязь в хате, так и осталась... А сколько видишь дикости, когда вызываешь в суд или на следствие. Боятся, под печь прячутся, в лес убегают. Однажды вызвали повесткой двух крестьян свидетелями по одному делу. Один подумал, что другой чего-то на него наговорил, позвал к себе, столкнул в погреб, запер там, а на допросе сказал, что сосед на шахты уехал... Какой же выход из этой темноты и дикости? Единственный - школы, просвещение, книги. Обязать родителей законом, чтобы посылали детей в школу. И взрослых надо учить. Когда научатся читать и писать, сами потянутся к свету, к тому, что дали цивилизация и культура. А то словно и нет для нашего мужика ни культуры, ни грамоты. Словно мужик только что появился на земле и все заново начинает открывать. А ведь книжек для села издается немало, полезных книжек: как корову кормить, ухаживать за ней, как урожайность повысить. Так ведь не читают. ...За годы работы следователем изрядно узнал местных чинов-законников. Много таких уголовных дел, как сопротивление властям, неуважение и оскорбление представителей власти, возникают только потому, что сами эти представители поступают неправомерно. Своим поведением они провоцируют противозаконные действия. В таких случаях следователи, судьи должны быть принципиальны, должны выяснять причины, вызвавшие эксцесс со стороны обвиняемого. Доводилось и прекращать дело, вызволять из-под ареста таких бедолаг. Писал докладные на полицейских чинов за их незаконные деяния. Следователь должен хорошо, досконально знать жизнь местных людей, их быт, обычаи, традиции, обряды, язык - чтобы при разборе таких дел можно было разобраться в природе преступления. Закон и понимание важности моей службы требуют от меня, следователя, быть объективным. И я стараюсь быть таким. Собираю показания, оцениваю их, рассматриваю все "за" и "против" обвиняемого. И все же субъективное начало часто берет верх, хоть и вопреки твоей воле и сознанию того, что так нельзя, что ты нарушаешь такой важный принцип, как презумпция невиновности. А ведь в твоих руках судьба человека. И не раз подводила меня субъективность, эта предвзятая уверенность, что перед тобой преступник. Вот он сидит, плетет что-то, несет несусветную чушь, отпирается, да еще как неумело, путается, сам себе противоречит. А ты думаешь: ага, выкручиваешься, боишься... и уверен, что поймал виновного. А через некоторое время видишь, что виновен-то вовсе не он. Тогда отпускаешь его, заискиваешь перед ним, и тебе стыдно глядеть ему в глаза... ...Который год живу на земле Гоголя и Шевченко. Рано же вы покинули свет. А дал бы вам бог долгий век, может, и я с вами встретился бы. Это еще один пример закона подлости - ну чего бы этим гениям не жить долго? А какой-нибудь негодяй живет на земле непрожитые ими годы, их век. ...Люблю мечтать. Известное дело, мечтать легче и приятнее, чем думать. Где-то читал, а может, слышал, как один горемыка говорил, что он живет богаче и красивее всех царей и князей. Я, сказал он, живу в своих мечтах. В мечтах кем хочу, тем и становлюсь, где хочу, там и живу... Я похож на этого фантазера-чудака. Часто витаю в облаках, уношусь из реального мира в мир фантазии. А почему бы не помечтать о таком: все люди на земле сделаются одним народом, станут жить в едином государстве. И все будут исполнять святые заповеди: не убий, не укради и т.д. И не будет у людей болезней, станут доживать до глубокой старости... О таком, видать, и сам бог не мечтает... ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ "Что же делать?" - думал Силаев-Соколовский, спеша домой, к Нонне. Тревога жгла душу, подгоняла. Приехали жандармы брать кого-то. Кого они могут взять в этой глуши? Кого же, как не его, Силаева? Значит, докопались, выследили. Выдал кто? Вырвали признание у арестованных Бергера или Войцеховского? Те не выдержали, сдались, рассказали, что знали, спасая себя? Может быть... Пока шел, тревога не отступала, не слабела, ворочалась, как осколок в ране, щемило грудь. Что будет с Нонной, когда ей расскажет? И что ей посоветовать? После того как Нонна узнала, что ждет ребенка, она притихла, реже выходила из дому в город, подолгу лежала или сидела в задумчивости. И еще сильней стала бояться за Соколовского, видно, сердцем чуяла, что его ждет беда. Нонна сидела возле окна, распахнутого, но занавешенного белой занавеской, облокотившись на подоконник. Лицо бледное, похудевшее, с темными кругами под глазами. Когда Сергей вошел, она встала, сняла с него картуз, полой халата вытерла с козырька пыль, помогла снять пиджак и сапоги. - Когда в Корольцы поедешь? - спросила она, обтирая ветошкой сапоги от грязи и пыли. Он не ответил, развел руками и не отважился признаться ей в своей тревоге. Оба сели, он - на кушетку, она - на скамеечку. - Нонна, - сказал он, - нам нужно обвенчаться. И как можно скорей. Может, даже сегодня. Она вскинула голову, испуганно и удивленно уставилась на него. - Давай сегодня и пойдем под венец. - Сережа, что случилось? - Ничего особенного, любимая. Ты же этого хотела - вот и пришло время. - Нет, ты что-то от меня скрываешь. Скажи, что? Сережа! - Подошла, села рядом. Он взял ее за руки, начал объяснять: - У нас ребенок будет, так? Дай бог, - перекрестился он. - Я не хочу, чтобы он бесправным был, байстрюком. Мало что может со мной случиться... - Что может случиться, Сережа? - стиснула она его руку. - Ты что-то знаешь. Что? - Ну, мое положение... - Но ты же сегодня сказал мне, что бросишь все это, - вскрикнула она и сразу, будто испугалась, что ее кто-нибудь услышит, прикрыла ладонью рот. - Ты же обещал мне от них отойти. От этих кровавых безумцев. Нельзя так жить. Нельзя посвятить себя тому, чему никогда не бывать... Неужели ты хочешь, чтобы и еще гибли люди, как тот гимназист?.. - Тихо, не хочу, и это больше не повторится. Молчали. Были они сейчас на разных полюсах и смотрели на все события и на то, о чем говорили, как бы с разных концов подзорной трубы, и поэтому видели все разной величины и на разном расстоянии. - Ты с ума сойдешь от чужой невинной крови, которую пролили твои бомбы... Сережа, что случилось? - Скажу. Я слышал, узнал, что секретно приехали жандармские агенты. Думаю, что меня выследили. - Боже, - ткнулась она ему головой в грудь и заплакала. - За тобой приехали, за тобой. Он не успокаивал ее, не утешал - плакать она перестала сама. Только сказал, что если жандармы действительно явились брать его, то они же не знают, где он сейчас, и сначала поедут в Корольцы. А за это время он что-нибудь придумает. Нонна прижалась щекой к его груди, слушала, как стучит сердце, а он расчесывал ее густые, упругие волосы бронзовым гребнем с вкрапленными аметистами. Тикали часы, стоявшие в углу, потом пробило четыре удара. Во дворе закричали, захлопали крыльями соседские куры, зашедшие к ним - кто-то их вспугнул. Нонна кинулась к окну, выглянула: забежала чужая собака - и с облегчением вздохнула. "Вот теперь будет так все время дрожать за меня. Надо обвенчаться и сразу куда-нибудь уехать, скрыться", - подумал Соколовский, и эта мысль переросла в решение. - Нонна, собирайся в церковь, венчаться, - твердо сказал он и стал доставать из шкафа костюм, белую рубашку, галстук, шляпу. - Сережа, - прошептала она с отчаянием. - А что мне надеть под венец? Боже, разве я так представляла себе венчание? Соколовский подержал несколько секунд плечики с костюмом, повертел их и засунул обратно в шкаф. Туда же полетели рубашка, шляпа, галстук. - К черту, - гневно крикнул он. - Пойдем в том, что есть, в чем по улице ходим. - Он разнервничался, взвинтился, - таким Нонна его еще не видела. Метался по комнате, точно искал что-то и позабыл что, злился на себя за то, что не может успокоиться. И Нонна, видя его таким, сама нервничала и пугалась. - К черту все, к черту... Нонна, я сейчас пойду кольца нам куплю и к священнику зайду. - Не ходи на улицу, - ухватилась за него Нонна. - Не ходи. Я не хочу, чтоб тебя люди видели. Не показывайся. Я сама кольца куплю. Сходи только к отцу Паисию. Он согласился легко, без возражений. Отец Паисий жил рядом, его сад и двор примыкали к их двору. Пошли: Соколовский - к священнику, Нонна - покупать кольца. Отец Паисий был дома, на кухн