дал наконец волю рукам, тоже сказались посадские замашки. Андреас привел Яака в чувство и отвел домой. Через неделю Яак отыскал его и пожелал помириться, но Андреас послал своего бывшего друга подальше. И Каарин тоже приходила к нему и объясняла, что Яак ни в чем не виноват, а если и виноват кто, то только она, Каарин. Сказала, что любит его, Андреаса, по-прежнему, даже больше прежнего, но не может бросить Яака, у них скоро будет ребенок. Каарин попросила Андреаса как следует приглядеться к ней, она распахнула пальто, чтобы Андреас видел, какой она стала. Унижение Каарин было противно Андре-асу. Спросил, когда они с Яаком поженились. Каарин ответила, что в сорок четвертом. "Могла бы еще подождать немного, до конца войны было рукой подать". -- "Я считала тебя мертвым, Андреас, окончание войны ничего не меняло". -- "Если бы я хоть что-нибудь для тебя значил, то дожидалась бы, многие ждали, и те, до кого дошел слух о смерти своих мужей или любимых". Тут Каарин разрыдалась, и Андреас грубыми словами выпроводил ее. От тогдашней встречи с Яаком и Каарин у него и осталось Бпечатление, что оба они чувствуют себя перед ним виноватыми. Что было, то было, в одном Андреас был уверен -- с трезвой головой Яак не пошел бы к нему в гости. Даже Таавет не смог бы уговорить его зайти. Тогда Таавет не занимал нынешнего положения, и друзей у него было меньше. Видимо, Таавет считал его, Андреаса, человеком с большой перспективой. Согласно имевшейся у Таавета информации, Андреас должен был стать по крайней мере секретарем райкома. Но секретаря из Андреаса не вышло. Не из-за кого другого, кроме как собственной жены. Как выяснилось позже, Найма посылала на него жалобы и в Таллин и в Москву. Если бы на бюро рассматривалось его персональное дело, Андреас смог бы объяснить все. После Руйквере он ни разу не изменил Найме, а то, что было десять лет назад, не должно бы стать решающим. Но его не вызвали на бюро, ни в чем не упрекнули, а послали "укреплять руководящие кадры автобазы". Конечно, руководство автобазы нужно было укреплять, погоду делали там не директор и не главный инженер, а теплая компашка диспетчеров и снабженцев, искусно втиравших очки начальству. Однако по отношению к Андреасу "укрепление кадров" было чистым предлогом. Со временем все это он постепенно выяснил. Тогда, десять лет тому назад, Таавет вел себя непринужденно, Яак же держался вначале скованно. Только после, когда он, Андреас, сказал Яаку, что не держит больше на него зла, что смотрит теперь на прошлое куда спокойнее, что ни Каарин, ни Яак ни в чем перед ним не виноваты, Яак оживился. После того как распили бутылку, Яак принес из дежурной аптеки спирту. Сказал, что может выписать рецепт и что он знаком с провизорами и, что в любое время может раздобыть спирт, прямо-таки по-тааветовски хвастался Яак. Обычно он был скромнее; по мнению Андреаса, Яак ни в чем не искал окольных путей, то, что и Яак был готов спьяну творить глупости, удивило Андреаса. Вначале они говорили вперемешку обо всем, вспоминали проделки юхкентальских ребят, "булыжные войны" с мальчишками других улиц, как удирали от блюстителей порядка, драки с чужаками, которые осмеливались провожать их, юхкентальских, девчонок, футбол в Посадском парке и посещение стадиона с "заборными билетами". Вспомнили и школьные годы, Яак и Андреас учились в начальных классах на улице Вээрен-ни. Жалели, что сгорела школа, и спорили о надобностях бомбежки: от Яака он, Андреас, услышал, такое, чего раньше не принимал во внимание. Это касалось не бомбежки как военной акции, а относилось к Каарин. После той бомбардировки Каарин чувствовала себя всеми брошенной и бездомной -- отец погиб в горящем доме, о брате своем она ничего не знала, кроме того, что он сбежал в Финляндию. -- Если бы Каарин не чувствовала себя такой одинокой, если бы не вышла за меня замуж, тогда бы она дожидалась тебя, Андреас, хоть ей и говорили, что ты погиб. Смерть отца и потеря дома выбили ее из колеи, это все я понял гораздо позднее. Весной сорок четвертого мне казалось, что я проложил дорожку к ее сердцу... Я не смог дать Каарин того, что хотел ей дать. Его слова тронули Андреаса, он назвал Яака человеком самой широкой -и чистой души, а себя всего лишь драчливым юхкентальским Отелло. И Таавет похвалил Яака за широту его понимания. В разговоре выяснилось, что Таавет вступил в партию. Андреас крепко пожал ему руку и сказал, что рад слышать это. В тот вечер Таавет рассказал Андреасу, что после купанья в озере Пюхаярв схватил ангину и, когда немцы вошли в Отепя, температура у него была тридцать девять и восемь десятых. В Отепя он гостил у своего соратника, то бишь университетского товарища, немцы расстреляли потом этого чудесного парня. Что же касается мобилизации, которую объявили немцы, то он, естественно, от нее уклонился. Андреасу вспомнилось, правда, что Таавет умел уклоняться и от потасовок юхкентальской братвы. Яак давал колотить себя, Таавет же всегда, когда дело принимало крутой оборот, куда-то смывался, но такие мальчишечьи увертки нельзя тоже преувеличивать. Только Этс был настоящий драчун. Вдвоем с ним они шуганули даже с улицы Марди знаменитого Вируского Сиккач Столкнулись с ним как раз у бывшего публичного дома. С Сик-ком был еше какой-то парняга, но боя они не приняли. Как бы догадываясь о сомнениях Андреаса, Таавет сказал, что времена меняются и сам он тоже изменился во времени. Хорошо, что у Андреаса широкое понимание эволюционных закономерностей, а то некоторые догматики не понимают марксистской диалектики изменения времени и людей. Какой же это диалектик, если не признает борьбы и развития противоположностей, борьба и развитие противоположностей протекает не только между людьми, но и внутри людей, в их душах. Помимо всего прочего, вступление в партию, пребывание в ней стало неотъемлемой чертой современной жизни, каждый современного склада человек понимает это и вступает в партию. Таавет говорил об этом как о само тобой разумеющемся, и это подействовало на Андреаса. К слову сказать, он завидовал иногда находчивости Та-авета. Ему рассказывали, как, работая в райисполкоме, тот отвел глаза высокому представителю из Таллина разговорами о подпорочном растении. Таавет сопровождал важного контролера в его поездке, и, когда тот увидел из автомобиля, что поля желтые от сорняка, и возмутился, куда, мол, смотрит районное начальство, Таавет не сробел и без промедления разъяснил, что это не полевая горчица, а белая, которую используют в этих краях как подпорку злаков. Таллинский начальник был удовлетворен и хвалил потом районных работников за компетентность. В ту ночь Таавет Гомсон посоветовал и Яаку вступить в партию. Яак, дескать, вдоль и поперек современный, то есть человек второй половины двадцатого века, а человек двадцатого века, тем более если он живет в Советском Союзе, обязан быть коммунистом. Яак по-лушутя-полувсерьез ответил, что, по его мнению, всяк обязан хорошо делать свою работу, и если современный, двадцатого столетия, человек в Советском Союзе по-настоящему знает свою специальность и в полную силу работает, то он, само собой, уже политик. Его, Яака Ноотмы, знания пока еще скудноваты, шесть лет бьется он над одной проблемой, но все еще топчется на месте. Поэтому сперва ему нужно показать себя в работе, а потом уже будет у него моральное право заниматься политикой. Пока Яак ходил за спиртом, Таавет рассказал, что Ноотма стал кандидатом медицинских наук, человеком, ищущим новых путей лечения сердечно-сосудистых заболеваний, каких именно -- этого Таавет сказать точно не мог. Яак пользуется, особенно у молодых медиков, хорошим авторитетом, мог бы сделать себе блестящую жарь-еру, но не заботится об этом. В определенном смысле он действительно старомоден. "Весь в отца пошел", -- заявил Таавет, и Андреас согласился. Яак и в самом деле многим напоминал отца, учителя эстонского языка и истории в начальной школе. Андреас и Таавет говорили какое-то время об отце Яака Михкеле Нормане, в период эстонизации имен Норманы изменили свою фамилию на Ноотма. Андреас и Таавет сошлись на том, что учитель Норман-Ноотма был настоящим, старой школы человеком. Старик не жаловал ни выскочек -- из грязи да в князи, ни пятсовского "пребывания в умолчании", был убежденным противником авторитарного государственного устройства и с горящими глазами говорил им, юнцам, о надобности подлинной духовности, чего многие, к сожалению, не Понимают. Норман-Ноотма презирал богатство и технизированное мышление, о последнем Андреас впервые й услышал из уст отца Яака. Учитель истории, сетуя, говорил им, мальчишкам, что корыстолюбие, охота за деньгами и выгодой, погоня за комфортом и богатой жизнью оттеснили интересы подлинной духовности, что все реже встречаешь истинное стремление познать и ухватить настоящий смысл жизни, понять более глубокое, внутреннее значение человеческого существования. "Мы переживаем сейчас кризис свободы. Вместо свободного, всестороннего развития личности в девиз возведена государственная дрессура человека массы", -- говорил в те давние дни отец Яака. Андреас и Таавет говорили о Яаке и его отце, умершем после войны от уремии, Таавет хотел было уже поставить точку, заявив, что если Яак избрал для своего дальнейшего продвижения науку, то и в добрый час, В конце концов, один черт, кто там что выбирает, главное --достичь вершины. У человека должен быть какой-то дальний прицел, иначе остается без цели в жизни, не будет отличаться от муравья, а муравьиной суетней не довольствуется ни одно мыслящее существо. "Метишь в министры или... в премьеры?" -- по-свойски пошутил Андреас. "В министры по крайней мере", -- ответил браво Таавет, на что Андреас с издевкой спросил, уж не ради ли карьеры он вступил в партию. Таавет пожал плечами: "У печей, которые складывал твой отец, была отличная тяга, и грели они тоже хорошо, в своей области он достиг вершины. Я..." Андреас не дал ему закончить, он уловил в словах Таавета фальшь и вспылил. "Мой отец, по-твоему, не поднялся выше муравьиного огляда? -- резко хлестнул он. -- Смыслом жизни у моего отца был труд, он был его широтой и узостью, а твоя цель и впрямь, кажется, в основном состоит в восхождении, в том, чтобы взбежать по служебной лестнице". -- "Я работаю с полной отдачей и не отличаюсь в этом ни от какого другого мастера в своей области. На моем поприще тому, кто справляется с делом, поручают все более сложные задания, выдвигают, ставят на более высокую должность, -- и все это ты именуешь карьеризмом. Между прочим, пропагандист благородный, который еще во время войны был комсоргом и просвещал своих боевых товарищей, разве ты не говорил им, что каждый солдат должен ощущать, что он носит в своем вещмешке маршальский жезл?" Яак вернулся с бутылкой спирта, развел его покрепче, и они до утра проспорили о карьеризме, конформизме и назначении человека в этом мире, по ходу спора Таавет и выпалил Андреасу: -- Ты идеалист. Не иначе как рассчитался за "карьеризм". Видимо, Таавета задели за живое его слова; наверное, и он бы, Андреас, оскорбился, если бы кто-нибудь дал понять ему, что он вступил в партию ради карьеры, -- Для Андреаса "идеалист" -- бранное слово, а я снимаю шапку перед идеализмом и идеалистами, -- засмеялся Яак. -- Без идеалов мы остались бы лишь рабами своего желудка, прожигателями жизни, чванами, сытая, праздная жизнь стала бы нашей высшей самоцелью. Извините, опора нового общества, но, будь на то моя воля, я бы немедля снял с повестки дня лозунг догнать Америку, Культура производства и производительность труда там на зависть высокие, но все остальное не заслуживает подражания. В оценке человека и в критериях жизни янки порочны уже в своей основе. Думающие активно американцы называют свою страну обществом потребления, говорят о том, что люди становятся рабами вещей, а их духовные интересы и моральные Ценности начинают хиреть. Лозунг догнать Америку ослепляет нас. Что же касается Андреаса, то никакой он не идеалист, а человек с* идеалами. Мой старик сказал бы, что у Андреаса есть духовность. Таавет остался верен себе: -- Я вижу мир таким, каков он есть, а не таким, каким бы я хотел его видеть. Атс, как фанатик, видит все наоборот. Поэтому он идеалист, а я не считаю зазорным называться реалистом. Сейчас, вдыхая через трубочку кислород, . Андреас вспомнил про тот давнишний спор и подумал, что, возможно, и Маргит, по примеру Таавета, тоже считает его идеалистом. Или Даже неудачником. Ну, а как же он сам о себе думает, кто он, по его собственному мнению? И, к ужасу своему, обнаружил, что не может охарактеризовать себя иначе, чем это сделал Таавет. Снова возникло чувство, что так ничего он и не сумел сделать, что невероятно мало способствовал изменению мира к лучшему. Не смог повлиять даже на близких ему людей. От такого вывода настроение не улучшилось. Обрадовало лишь, что вроде стал преодолевать равнодушие, то, в которое его ввергла болезнь. В этот день он не окунался уже в мутное марево между сном и пробуждением, спросил у сестры, что ему колют и какими таблетками пичкают. Сморщенный и съежившийся, мучившийся жестоким воспалением суставов старичок с пытливыми глазами Увидел, как его сосед по койке, крутонравый бородач, вдруг схватился за грудь и стал заглатывать ртом воздух. Лицо его побледнело, и на лбу блеснули капельки пота. Старику это показалось подозрительным, и он спросил: -- Что с вами? Эдуард Тынупярт не отозвался. Старик, уже семь десятков лет протопавший на этой земле и всего навидавшийся -- всяких мужиков и во всякой обстановке, у которого был хороший нюх на людей, до сих пор не нашел подхода к своему соседу. Заводил разговор о том о сем, о болезнях и выпивке, нахваливал его смышленого внука, узнав, что имеет дело с шофером, повел речь о моторах и станках, но ответы все равно получал односложные. И с врачом, и с сестрами шофер тоже был малословным, чуть дольше разговаривал с женой и сыном. Больше всего слов у него оставалось для Кулдара, который был на удивление сообразительным мальчиком. Шофер, фамилия которого -- Тынупярт -- ему хорошо запомнилась, то ли вообще человек неразговорчивый или обозлился на весь белый свет, включая и близких своих. Может, хворь сердечная делает его таким, кто знает. Тынупярт тяжело дышал, лоб его покрыла испарина, надо бы сестру позвать. Почему он не звонит? -- Я позову сестру? Правая рука соседа сделала запрещающее движение. Отец, верноподданный волостной старшина, покинул этот свет от разрыва сердца. Хоть и случилось это тут же вслед за первой большой войной, смерть отца помнилась, И отец схватился за грудь и тоже стал нахватывать воздух, будто очутившаяся на суху рыбина. Совсем как этот, с большой окладистой бородой кру-тословый шофер. Интересно, сколько ему лет? Полных ли пятьдесят? Что из того, что в бороде хватает проседи, лицо еще гладкое, на руках кожа не дряблая, и глядит молодо, А разве его отец был дряхлым, едва за пятьдесят перевалило. В один миг скапутился, не успел и слова сказать, свалился со скамейки боком на пол; присел перед плитой, чтобы раскурить трубку. Пока они опомнились с матерью, душа отцова вознеслась уже к ангелам божьим. Душа волостного старшины и церковного старосты непременно угодила в рай, но вот жизнь сыновей усопший обратил в ад, потому что и не начинал еще думать о завещании. Хотя тело отца уже застыло, пришлось позвать из поселка доктора, который взял пятьсот марок, у себя на дому согласился бы и на двести. Старший брат Пээтер назвал их спятившими с ума за то, что вообще врача позвали, он бы и так уладил все в поселке. Доктор сказал, что отец скончался от разрыва сердца, так записали и в свидетельстве о смерти. Теперь уже не говорят о разрыве сердца, теперь это называется "инфаркт", в нынешнее время все по-другому называется Николай Курвитс, величавший себя "царского имени колхозником", был старик решительный; видя, что дела у бородача плохи, он сторонним наблюдателем не остался. -- С вами неладно, -- сказал он. -- Чего из себя шута корчите? Тынупярт выдавил сквозь зубы: -- Своя боль -- свое дело. Будь Николай Курвитс из людей сговорчивых да покладистых, он бы повернулся на другой бок, пристроил очки на нос и уткнулся бы в газету: кому охота строить дурачка, тот пусть и строит. Николай Курвитс был из другого теста, и он сказал спокойно. -- Свое дело -- это конечно, но и больничное тоже. Если пришел в больницу или привезли сюда, то одно свое хотение еще не определяет. В наши дни как вообще: только размножение -- дело самого человека, рождение или смерть -- уже акт государственный. И тут коллектив решает. Последнюю фразу он добавил ради шутки, если в голове у шофера осталось хоть немного сознания, должен бы отозваться. Николай Курвитс нажал на кнопку звонка. Ни санитарка, ни сестра не появились. Элла не дежурила, а те, кто помоложе, позволяли ждать себя. Молодые вообще подходят к делу проще, так же как а в колхозе у них. Да и зарплата у санитарок и сестер маленькая. У скотниц, свинарок и телятниц заработки крепко выросли, должны бы они подняться и у тех, кто за людьми приглядывает. Конечно, корова дает молоко, свинья -- бекон, от скотины, как теперь говорят, получают продукцию, она является, так сказать, производственной единицей, но и человек тоже должен бы того же порядка быть. Ежли производство -- это все, то негоже забывать, что без человека ни корова не доится, ни свинья бекона не нарастит, без человека из поросенка даже обычной свиньи не вырастает. Дикие кабаны -- те живут по божьей воле, милостями природы, домашняя же свинья человеческого пригляда требует. Слесари-ремонтники в высокой цене держатся. Понятно, такого, как крепкие трактористы, заработка не отхватывают, и машинами премиальными их не одаривают, только и таких малых денег, как Элла, они не получают. Но ведь доктора, сестры и санитарки тоже ремонтники, если на то пошло. Доктор -- вроде инженера или главного механика, главного зоотехника, другие -- все равно что электрики, слесари, сварщики и разные подобные работники. Курвитс подождал, рассуждая про себя, снова позвонил и решил, что если и теперь не явятся, то сам поковыляет за доктором. В туалет доходит, уж как-нибудь и дальше ноги дотащит. Нельзя позволить человеку, какой бы он пропащий и нелюдимый ни был, загнуться рядом с собой. Что выйдет, если один человек не будет о другом печься, а другой о третьем, -- тогда люди хуже зверей станут, -- к сожалению, так оно и бывает. Когда явилась сестра, глаза у Тынупярта были еще открыты, но на слова ее он не реагировал. Прибежал врач, давно уже пенсионного возраста высохший старикашка. Курвитс обрадовался, что дежурит Рэнтсель. Хотя Рэнтсель и несся бегом, Тынупярт уже впал в полузабытье. Внешне доктор оставался спокойным, но много повидавший людей "царского имени колхозник" понял, что положение серьезно. "Почему сразу не позвонил?" -- корил себя Курвитс. Рэнтсель пощупал больному пульс и сам сделал ему укол. Через некоторое время Тынупярт открыл глаза. Рэнтсель заставил бородача дышать кислородом, он полунасильно сунул в рот больному, который, казалось, не понимал, чего от него хотят, наконечник шланга. Затем смерил давление. Вскоре принесли странное, наподобие новогодней елки приспособленное на крестовине устройство, с которого свисала толстая стеклянная трубка, по шлангу из этой трубки в руку Тынупярта потекла какая-то жидкость -- не "иначе как целительное докторское снадобье, потому что старый Рэнтсель сам воткнул иглу в вену и следил, чтобы все было как положено. -- Ничего особенного или удивительного, -- говорил Рэнтсель как бы про себя, но, видимо, слова эти больше были обращены к настыристому больному, -- приступ говорит только о том, что здоровье возвращается. После трех-четырех недель иногда бывает ответная атака, но это не новый удар, ничего похожего. Болезнь не хочет отступать, а здоровье наступает. Старый Рэнтсель будто* с ребенком разговаривал. Под вечер врачи и сестры без конца сновали в их палате, Тынупярту сделали электрокардиограмму, помимо Рэнтселя приходила еще какая-то особа с привлекательным округлым задом, вроде бы начальство над Рэнтселем, потому что Рэнтсель как бы докладывал ей, И приглядная и пышная особа, которая при каждом слове выпячивала губы, тоже щупала пульс и слушала сердце Тынупярта; когда она склонялась над больным, ее полный зад оказывался на уровне глаз Курвитса, и в голове у старого мелькнула мысль, что бабы все-таки занятные существа. С интересом наблюдая, как возвращалась душа в тело Тынупярта, Николай Курвитс подумал еще о том, остался бы их отец в живых, окажись тогда под рукой доктора и все эти уколы, аппараты, и баллоны. Едва ли, очень уж быстро угас он, повалился, будто подпиленное дерево. Страйный мужик этот полубесчувственный шофер, размышлял про себя Курвитс, отчего сам не позвонил, почему не хотел, чтобы сестру вызвали? Надеялся, что само по себе пройдет, или так прищемило сердце, что сознание потерял? А может, потерял веру в то, что выздоровеет. Годами прикованные к постели старики, за которыми приходится присматривать и ухаживать, молят бога и черта, кто кого, чтобы безносая убрала их отсюда на тот свет, только этот бородач еще в полной силе, самое большее пятьдесят, что из того, что борода в проседи, одни седеют быстро, у других, взять хоть бы его самого, волосы и в семьдесят -- смоль черная, ничего, что лицо в морщинах и в складках и обезножен, как кляча загнанная. Слушая со стороны и судя по жене, так живет шофер этот богато, строит дачу, машина в гараже, сын не свихнулся, чего же самому на себя рукой махать? "Своя боль -- свое дело" -- сказано, конечно, сильно, только что-то должно у человека в душе замутиться, если -такие слова на язык напрашиваются. Неужто бородач и в самом деле готов был убраться с этого света? Ему, Николаю Курвитсу, "царского имени колхознику", не хотелось бы еще в раю прописываться, хотя там вроде бы и растут пальмы, и ангелы сладостной игрой на гуслях целыми днями услаждают слух. Не хочется, ну никак не хочется, хотя и лет прожито куда больше, и ноги, наверное, уже носить не будут как нужно. Что с ними такое, и врачи толком не знают. До сих пор говорили, что ревматизм, дал выдрать корни разрушенных зубов -- никакого проку. Больничные врачи, когда скажешь про ревматизм, головой мотают; старый Рэнт-сель толкует о двух болезнях: о таком воспалении суставов, которое вовсе и не ревматизм, и воспалении нервов, которое в народе зовется ишиасом, хворобе, что гнездится в хребтине, в позвоночном столбе, если говорить по-докторскому. Дескать, застудил себя и надорвал тоже. В этом смысле слова Рэнтселя целиком сходятся со словами их бывшего волостного парторга, которого деревенские звали не Андреасом Яллаком, что соответствовало бы его имени и фамилии, а Железноголовым Андреасом, потому что молодых лет парторг ни на дюйм не отступал от своего слова и готов был хоть сквозь стенку лезть. С такой твердой рукой парторга у них ни раньше, ни после не было, теперешний колхозный парторг человек понятливый и приветливый, только уступчивый и из-за этого под сапогом у председателя ходит, что вовсе нехорошо. Если человек думать станет, что он всех умнее, что всегда прав, и есть также власть утвердить эту свою волю, если нет над ним ни одного контролирующего глаза, если чувствует он себя выше всех, плохо может кончиться дело. Особенно когда подхалимы подпевать начнут, хвалу нести будут. Председатель их сейчас на последней грани, навесят ему Золотую Звезду, бумаги будто бы уже по дороге в Москву, да выберут в высокий совет -- тогда, наверное, пиши пропало. Страшное дело, когда власть в голову ударяет. Власть покрепче спирта будет, после выпивки наутро проспишься -- и ничего, а хмель власти нарастает, будто ком снежный с горы катится. Железноголовый -- он бы держал в узде председателя. Железноголовый разумного совета слушался, их же председатель с каждым днем все больше верит, что вся мужицкая мудрость в его башку вобралась. Железиоголовый со всех точек подходил к парторгской должности. Перед лесными братьями не робел, хотя прежнего парторга в собственном доме живьем сожгли, и у самого отца, который пришел сложить сыну новую печь, порешили утром. Железноголового дома не было, он еще с восходом солнца помчался на коннопро-катный пункт, тамошнего заведующего, такого же, как он, фронтовика хозяева сманили зеленым змием на скользкую дорожку. Заслышав выстрелы, Железноголовый кинулся домой -- отец лежал в луже крови среди кирпича и плиток. Человек послабее нервами* и меньше в своей правде уверенный оставил бы Руйквере, но этот не поддался. Свез отца в Таллин, похоронил и вернулся обратно, доделал не законченную отцом печку -- автомат наготове висел под рукой. Справившись с печкой, стал на свой страх и риск выслеживать бандитов, а те в свою очередь за ним охотились. Старались застать спящим, подкарауливали у шоссе в лесу, пробовали подловить на почте, возле кооператива. А однажды придумали споить на молотьбе, чтобы потом втихаря пырнуть ножом. Но он мог выпить невесть сколько. Мызаский Сассь и еще два лесовика затесались на толоку, их не иначе как узнали, но предпочли держать язык за зубами. Мызаского Сасся боялись, он мог подпустить под стреху красного петуха или явиться в полночь незванно в гости. Сассь захмелел больше, так, что,"когда они втроем под церковными рябинами набросились на парторга, Железноголовый сбил сперва наземь Сасся и так саданул ногой в пах латышу, который намерился ударить ножом, что тот скрюченным и остался. Третий лесовик дал деру, и латыш уковылял, потому как нож был в руках у парторга. У Железноголового хватило силы и воли до тех пор держать Сасся, пока не дождался пастора, ходившего отпевать Сепаскую Мадли. Парторг гаркнул слуге божьему, чтобы дал ремень брючный. Теодор, тезка знаменитого Святого Талльмейстера, страшно испугался и пролепетал, что нет у него ремня, что он подтяжки носит. "Тогда подтяжки давай'" -- грозно приказал парторг, и подтяжки он получил. Подтяжками, не нынешними, в палец шириной, а прочными, широкими помочами, он связал руки Мызаскому Сассю; очухавшийся тем временем Сассь, дылда в шесть с половиной футов, запротивился было, но Железноголовый нокаутировал его, страшно тяжелый был у него кулак, и все боксерские приемы он знал. Так и угодил Мызаский Сассь, на совести которого была смерть предыдущего парторга, в руки милиции; скрюченный латыш грозился, правда, отплатить кровью, но все же посчитал за лучшее держаться от парторга подальше; через несколько месяцев взяли и его при ограблении магазина в Вески-вере. Лесным братьям не удалось одолеть Железноголо-вого, но кляузники и дружки Сасся, прозывавшегося также Сассем Пожарщиком, сковырнули его с должности. Подметные письма слали и жене Железноголо-вого, люди потом говорили. Он, Николай Курвитс, "царского имени колхозник", ладил с Железноголовым. "Ноги свои загубил ты в борьбе с болотом", -- заверял этот молодой, твердого слова и тяжелой руки парторг. Что до простуды, то слова Рэнтселя и Железноголо-вого и впрямь сходятся, может, они и правы, простуду он и сам считал главной виновницей, только загубил ли он свои ноги в болоте, задним числом сказать трудно. Конечно, в болотной воде он свои ноги подержал вдосталь, а что ему еще оставалось, когда старший брат Пээтер -- отец всех своих сыновей нарек царскими именами: Пээтер, Александр и Николай, -- когда старший брат Пээтер отсудил хутор себе, то ему, Николаю, и другому брату отвели по клочку земли на краю болота. Александр отказался, потребовал деньги, брат выплачивал частями, сперва в марках, потом в центах, всех денег перебравшийся на городские харчи Александр так и не получил, душа у Пээтера была коварная. Он же, Николай, взял приболотную землю, думал к полученным девяти гектарам отвоевать у болота еще девять, планы были заманчивые. Но чтобы даже первые девять хоть чего-то родили, пришлось прорыть до реки почти в полверсты канаву и каждый год ее чистить, так что вкалывать пришлось крепко. Будь у него старуха кусачая да шпынливая, тогда бы он загнулся в болотной тине, но Мариета дурнем его не обзывала и бедностью не попрекала, Мариета сама, корда грозило затопить, лезла, в канаву с лопатой, душа добрая и верная, кто там делал ее ногам муравьиные ванны и припарки разные. Слава богу, что не застудила кости. Ноги у Мариеты и сейчас еще красивые и точеные. И телом не хуже упитанной главной врачихи, ноги же стройные и легкие, как у охочей к танцам молодицы. Болотная вода, конечно, часть вины, но разве меньше он держал свои ноги в реке? Окуни, плотва, лини и лещи не давали его душе покоя. Доверился резиновым сапогам, но резина не спасает ноги от холода, задери ты голенища хоть до самого паха. Надеялся на портянки и носки шерстяные, к сожалению, оказалось, что если подольше в воде толочься, то и этого мало. В колхозные годы он оставил болото в покое, при колхозах оставались только река и рыба. Их он бросить не мог да и не хотел -- надо же было иметь место, где отвести душу. От одного самогона проку было мало. В самые трудные годы Мариета гнала на болотном острове самогон и торговала им из-под полы, самогон едва не довел их до развода, потому что Мариета сказала, что совсем уж без копейки она жить не может, корова у них подохла. Он же, "царского имени колхозник", не мог снести того, что Мариета стала надомной кабатчицей. Наконец самогон опротивел ему, да и казенная водка не больше пришлась бы по вкусу, потому что пил он со злостью, только злобой ничего не изменишь и не поправишь. Заполучи они себе в председатели Железноголового, может, какие глупости и не сотворились бы, но вряд ли помог бы и Железноголо-вый-то. Помогли в конце концов новые ветры, что подули в середине пятидесятых годов, особенно то, что колхозам передали тракторы. Так что болото и река высосали у него из костей мозг, но если Андрес -- Андреас вроде бы имя польских князей, -- если Железноголовый Андрес сказал, что это сделало болото, с какой стати ему вставать на дыбы или требовать, чтоб к болоту обязательно добавили реку? Если бы он писал о ногах резолюцию, тогда бы он истины ради должен был, конечно, потребовать, чтобы к болотной воде добавили еще реяную. Резолюция требует точности, в правлении иногда из-за одного слова спорят до полуночи, но сказанное парторгом не совсем то же, что резолюция, будь парторг на слово и красноречивее самого Железноголового. К тому же приболотному человеку болотная вода подходит больше, болотная вода, так сказать, основа и тыл его классовой позиции. Железноголовый потому и старался привлечь его в партию, что в болотной воде у него была крепкая классовая подкладка. Партийца из него не вышло, Железноголового раньше отозвали в Таллин, председатель же сельсовета объявил его, "царского имени колхозника", сомнительным элементом и братом серого барона, председатель сельсовета хотел еще в сорок девятом году отправить его в Сибирь, Железноголовый отстоял, Железноголового обвиняли в том, что в пятидесятых годах он покровительствовал кулакам и их пособникам, -- удивительные вещи случаются всюду. Если на то пошло, то он бы и в Сибири прожил. Петр вернулся, шея, как прежде, красная, сейчас работает в совхозе пчеловодом и живет себе, как барин в старину. Здоров, при мужской нужде ублажает баб, хоть и старше его, Николая, на четыре года. Ну что касается баб, то и он бы не отстал от брата, только обезножел вот, невмоготу гоняться за неприкаянными душами. Разве сам кто придет к нему, да и Мариета не потерпела бы, у замужних женщин понятие ограниченное. Шофер, который лежит тут, рядом с ним, в большой столичной больнице, под приглядом умных докторов, мужчина еще молодой и все же был готов отправиться к праотцам, по доброй воле или помутившись памятью, разница лишь в этом, ему же, костоломом скрюченному, ледащему старику, и в голову не придет распроститься с жизнью. Он хочет жить, прямо страсть как хочет. Может, и до реки доковыляет, уж такую-то помощь от докторов получить он должен, рано утром на речке одно удовольствие. Спиннингистом ему уже не быть, и он в новые времена заразился спиннингом, знай шагай по берегу, с его задубевшими ногами такой зарядки уже не выдержать. Но он может и в лодке сидеть и блесну закидывать или на бережку тихо-мирно червя мочить. Если же и до речки ноги уже таскать не станут, когда совсем обезножеет, обещала старуха добыть ему кресло-каталку, "царского имени колхозник" не должен уступать какому-то там барону или фону. Обезножевших господ в мызе всегда возили на таком кресле, в Руйквере он был бы первым колхозником, который заимел такое колесное кресло, ручную ли тележку, что душе угодно. Мариета научилась от него молоть языком, диву даешься, чего только одна баба не наговорит. В пожилые годы Мариета стала много читать, и понятно, книги свое добавляют, книги, как тово-рится, народная академия. Старуха его в беде не оставит. У Мариеты ангельская душа, в первые двадцать лет подозревала, не увивается ли под видом ловли лещей за трактирщицей Эльвирой, не помогало, что совал ей под нос щурят и линей, и теперь, бывает, допытывается, не иначе как от старой привычки идет. Нет, останься он, "царского имени колхозник", даже обезноженным, а мыслей о смерти высиживать не будет. Хотя как знать?.. Так рассуждал про себя Николай Курвист, наблюдая, как снуют врачи и сестры. В чувство они шофера на этот раз привели, сестра то и дело приходила поглядывать. Вскоре шофер заснул, боль выматывает, как тяжелая работа, и во время сна присматривали за ним. Сам Рэнтсель наведывался, щупал пульс, прислушивался к дыханию и остался доволен. И вовсе врачи не халатные, как кое-кто бранит, среди любых всякие есть, и старательные, и увилыцики. Курвитс многое повидал и познал на своем веку, но такого, чтобы в полном соку, в свои лучшие годы, -- пятидесятилетний мужик -- это ведь лучший возраст, -- человек хотел распроститься с земной жизнью, -- такого он раньше не встречал. Мальчишки иногда совали из-за девчонок шею в петлю, в тридцать втором году обанкротившийся льноторговец пустил себе пулю в лоб, пятидесятилетний, взрослый мужик по любовным делам так, за здорово живешь, головы бы не потерял, и долги теперь уже не гонят людей стреляться. Их лесничий, разумный шестидесятилетний человек, покончил с собой из-за рака желудка, краснощекий, полный мужик за полгода высох, остались кости да кожа, приступы лишили его рассудка. Шофер же пошел на поправку. Ему уже позволили сидеть. На следующей неделе собирались учить стоять на ногах -- и на тебе: "Своя боль -- свое дело". Болезнь сердца связана с нервами, это говорят все. И доктора, и другие люди. И в газетах пишут. Шофер сам тоже думает, что нервы сыграли с ним шутку. Шоферская работа в наши дни последнее дело, так он сказал. Если хочешь заработать, то день и ночь сиди за баранкой и гадай, откуда на тебя наскочит какой-нибудь сумасброд сопляк на мотоцикле или вывернет на дорогу пьяный тракторист. Инспекторов ГАИ, милицейских и общественных, расплодилось как грибов после дождя: они за тобой следят, и ты следи за ними. Так однажды проклинал судьбу сам шофер, а вообще-то он скуп на слова. Это верно, что работа может винтить нервы и что инфаркт от нее схватить можно. Ну, а если человек не хочет звать врача? Тогда он сложил оружие, сдался и болезни и нервам. Или затаенной какой тревоге, душевной муке. Жена у шофера фуфырится, как изголодавшаяся по мужику финтифлюшка, сама уже бабушка, а навивает волосы, красит губы и ногти и веки синит, кто знает, и под бочок кого укладывает. Это, понятно, может точить шофера. Самое паршивое, когда белый свет человеку опостылеет так, что он ни от работы, ни от еды, ни от баб, ни от вина удовольствия уже не имеет, и сам себе противный становится. Мызаский Сассь вернулся из Сибири и пальнул себе в рот жаканом: говорили, будто по ночам его изводили трех-четырехлетние дети, которые оставались в подожженных им домах и там душераздирающе кричали, матерей звали. Другие уверяли, что он боялся судебного процесса в Пскове. Поди знай... Николай Курвитс натужно приподнялся, осторожно спустил ноги и с трудом потащился из палаты. На первых порах ему предлагали судно, Элла настаивала, даже бранила, мол, чего это он, старый, почти безногий мужик, кривляется. Пусть не забывает, что женщины всегда убирают за мужиками. Когда мальчонка появляется на свет, женщины честь по чести обмывают его розовую попку, а станет мужик опять немощным, и снова женская рука обхаживает его. "Я еще мужик молодой, -- ответил он, "царского имени колхозник", -- и от женской руки заржать могу". Элла сказала, что от женской руки, может, и да, только медицинский работник не женщина, это, в общем и целом, существо неопределенного рода. Конкретно она, Элла, конечно, уже старуха, рука двадцати -- тридцати- или сорокалетней бабенки может заставить заржать и стариков, хотя она и не очень этому верит, но если товарищ Курвитс гнушается судном, то пусть мучает себя, И он мучил, даже уткой пользовался только ночью, украдкой. К счастью, уборная, которую теперь называют то мужской комнатой, то туалетом или санитарным узлом, находилась недалеко, он кое-как добрел туда, отдохнул, закурил и только затем принялся нужду справлять. На этот раз он не спешил в палату, а побрел по коридору дальше, туда, где, как он знал, находилась докторская. Если бы дежурили молодой очкарик или упитанная докторица, которая после каждой фразы прелестно складывала бантиком губы, он бы не пошел. С Рэнтселем дело другое. Рэнтсель человек пожилой и мужчина, с ним стоит потолковать. Он плелся по коридору и с удовлетворением чувствовал, что ноги вроде бы слушаются лучше, в правой стопе, которая вообще не работала, появилось немного силы, и в бедре тоже не приходится с таким трудом волочить за собой всю ногу, как раньше. Врача на месте не было. Курвитс сел на крашеный белый стул и стал ждать. Торопиться было некуда. Сон все равно не шел. Снотворного он боялся. Если бы ему предложили вместо него чарку водки -- она хорошо смаривала, -- он бы принял, но пахнувшую кошачьей мочой дрянь, которую намешивали в больнице, не выносил. Снотворного он не взял бы в рот и в том случае, если бы пахло оно даже весенней речной поймой, потому что, во-первых, опасался всяких пилюль и капель, не говоря уже об уколах, во-вторых, что, собственно, было главным, он боялся забыться от снотворного и вовсе лишится мужского звания. Врач пришел только через полчаса. Рэнтсель дышал с трудом, под глазами были чешки. -- Ну, что у тебя, "царского имени колхозник"? -- присаживаясь, спросил он. Курвитсу доктор казался таким Hie, как и он, старым, измученным ковылялой, и это чувство помогало начать разговор. Курвитс не стал ходить вокруг да около, выложил напрямик: -- Шофер Тынупярт, мой сосед, которому вы вдохнули жизнь, не хотел, чтобы я звонил. Он бы с удовольствием отправился в стадо господне. Рэнтсель вначале ничего не сказал, словно бы думал про себя, затем буркнул: -- Вот как. Курвитс поднялся и побрел. Больше у него на душе ничего не была, -- Хорошо, что сказал. Доктор вроде бы поблагодарил его. Перед дверью своей палаты Курвитс споткнулся и припал на колени, опираясь о дверь, поднялся, делая первый шаг, почувствовал, что левая ступня снова не действует. "Глупейшая история", -- подумал он, забираясь в постель. Тынупярт спал спокойно. "У снотворного все же великая сила", -- рассуждал про себя Курвитс. Он был доволен, что сходил и сказал врачу. Нельзя позволить человеку умереть. Даже если он того сам желает. Особенно тогда. Потому что человек