немцы наткнулись на наш заслон. Но мало кто в это верил. Нийдас сказал безнадежным тоном: -- С такой организацией обороны нипочем не остановить немецких дивизий. Хуже всего, что он во многом прав. Горкомовцы сами жаловались, что в Пярну нет согласованности между действиями воинских частей, истребительных батальонов и милиции. Об истинном положении на фронте здесь ни у кого нет объективного представления. В полдень мне приказали грузить на машину сложенные вещи. Их было немного: несколько ящиков, две пишущих машинки и разная мелочь. Я понял, что с минуты на минуту можно ожидать выезда. Выволакивая на двор очередную ношу, я каждый раз чутко прислушивался, не слыхать ли стрекота пулеметов или гула орудий. Но напряженный слух улавливал лишь фырчание моторов, топот шагов, обрывки фраз, крики детей, гудки поездов -- словом, самые обычные звуки. Меня послали в кабинет первого секретаря за каким-то пакетом. Я постучался и вошел. Секретарь стоял в кабинете один и смотрел в окно. Ушел небось в свои мысли. Я взял с краю письменного стола пакет в толстой бумаге и молча вышел, -- кажется, он даже не заметил моего ухода. А может, и заметил, но тут же забыл обо мне. Перед отъездом мы убрали помещение, даже расправили ковры. Если не считать расколоченных телефонных аппаратов, все оставалось в порядке. Я чуть не отстал от машины: колонна уже тронулась, и я едва успел вскочить на ходу в кузов последнего грузовика. Я встревожился за Нийдаса, но меня успокоили, сказав, что другой таллинский парень уже сел в первую машину. Вскоре после переезда через реку Пярну мы остановились. Кое-кто решил, что дальше мы и не поедем. Горком с исполкомом уже перебрались в школу в Ряама; туда, дескать, уже провели телефон. Я обрадовался, нашел Нийдаса и крикнул, что немцев должны задержать на реке Пярну, так что дальше мы не поедем. Нийдас не вылез из кузова, только перегнулся ко мне через борт и сказал укоризненно: -- Ну и младенец же ты! Все мое оживление улетучилось. Я поплелся назад к своей машине. Возле нашего грузовика о чем-то спорили. Кто-то требовал на четверть часа машину, потому что ему необходимо вернуться за женой. -- А зачем она осталась? -- Так вы ведь сами сказали ей в десять утра, что все разговоры об эвакуации -- это паника. А мне самому посоветовали выйти на работу. Незнакомец продолжал настаивать, что машина необходима ему во что бы то ни стало. Жена его коммунистка, и нельзя же, чтобы она попала в руки к немцам. Комиссар "истребительного батальона попытался утихомирить его: -- Теперь уж ничего не поделаешь. Не хотите же вы и сами угодить к немцам? Незнакомец обвел по очереди глазами всех и, не сказав ни слова, быстрым шагом пошел назад к мосту. Минут через десять по ту сторону реки послышались выстрелы. Пярнусцы сказали, что стреляют где-то возле электростанции. Кто-то спросил, слили ли бензин из цистерн нефтебазы или оставили его немцам? Все вокруг лишь угрюмо пожали плечами. Вскоре перестрелка затихла. Нийдас опять оказался прав: чуть погодя мы тронулись. В траншеи, вырытые на берегу Пярну, не спустился ни один красноармеец, ни один боец истребительного батальона. Я, конечно, не спец по военным делам, но неужели мы не сумели бы задержать немцев на реке Пярну хоть на несколько дней, а может, даже и на неделю-другую? Правда, красноармейцев в Пярну было немного. Всего-навсего охрана аэродрома и еще одна небольшая часть. Видимо, ребята из Латышского истребительного батальона были правы: основные силы Красной Армии отступили не на север, а на восток. Так или иначе, никаких крупных отступающих частей в Пярну еще не видели. Видно, не по силам мне разбираться в тонкостях тактики и стратегии. Ирония здесь не очень-то уместна, л понимаю, но не могу я поддакивать Нийдасу, будто большинство наших дивизий уже либо уничтожены, либо попали в плен и частей, которые могли бы защищать Эстонию, попросту не существует. Не могу я и не хочу верить Нийдасу. Сидя на корточках в грузовике, мчащемся к Таллину, я рассуждал про себя, что, если бы все воинские силы, находящиеся в окрестностях Пярну, -- мелкие соединения Красной Армии, пограничники, милиция, истребительный батальон -- заняли оборону на северном берегу реки, нам наверняка удалось бы задержать вра га. Ну хотя бы на день. К тому, же все говорят, что немецких войск здесь не так уж много. Речь идет не то о десанте человек в семьсот -- восемьсот, не то о передовой разведывательной части. В голове теснятся все новые и новые вопросы, на которые ни сам я и, видимо, никто из моих спутников не может ответить. Километров через десять опять останавливаемся. Спрашиваю, что за местность. Мне отвечают: Нурмин-ский мост. Но я что-то проглядел и реку и мост. Не до них мне было из-за всех этих мыслей. И тут вдруг я слышу, будто именно здесь хотят дать бой немцам. Я вижу мелкий узкий ручей, и в голове у меня опять полная каша. Широкую и глубокую реку Пярну с готовыми окопами на прибрежном косогоре мы оставляем без единого выстрела, а на берегу этого жалкого ручья хотим принять бой... Какой тут смысл? -- Лучше поздно, чем никогда. Кто это сказал? Какая разница кто? Я снова спрыгиваю с машины. Нашу колонну обгоняют армейские грузовики... Часть бойцов истребительного батальона в самом деле занимает позицию на берегу ручья. Возле моста возникает оживленная толчея. Я вижу, как командиры, разговаривавшие с секретарем, пытаются остановить проносящиеся мимо воинские машины. Я бегу к ним, будто я в состоянии остановить грузовики с красноармейцами. Чем ближе я подбегаю к мосту, тем отчетливее слышу раздраженные голоса, ругань, приказы. Майор в летной форме стоит посреди шоссе, машет руками и кричит. На него чуть не налетает тяжелый грузовик. Пролетающим с ревом машинам нет до него никакого дела. Некоторые грузовики сбавляют, правда, скорость и даже останавливаются, но тут же срываются с места. Лицо у майора багровеет, он разозлен. Военные, не сумевшие остановить ни одной машины, разводят руками. Один из них ругается. Немцам так и не дали боя на этом рубеже. Воинские машины не хотят подчиняться приказу чужих командиров: пошли вы, дескать, куда подальше, у нас свой приказ. Дальнейший путь в Таллин запомнился мне как безостановочная сумасшедшая гонка. Мы задерживаемся еще в Пярну-Яагупи и Мярьямаа, но оба раза поскорее срываемся дальше. В Пярну-Яагупи истребительный батальон отстал от нас. Сказали, будто он вместе с одной красноармейской частью в самом деле занял там оборону. В Мярьямаа мне запомнились напуганные женщины, которые требовали, чтобы мы немедленно ехали дальше. Потом нас атакуют самолеты, и минут двадцать мы лежим на животе в придорожных кюветах, а как только налет кончается, опять гоним дальше. В Арудевахе нам попадается навстречу какая-то красноармейская автоколонна, но я почти не замечаю ее. В Таллин прибываем почти затемно. Автоколонна пярнуского актива едет на Ласнамяэ и только там располагается на ночлег. Говорят, ранним утром они поедут дальше, в Нарву. -- Если бы нас не прикрепили к горкому, черт его знает, чем бы это кончилось для нас, -- сказал мне Ний-дас в Кадриорге. -- Истребительная рота, которую послали в Хяядемеесте, так и не вернулась. Немцы зашли им в тыл... Неужели он и впрямь считает, будто судьба войны уже решена? И вдруг меня словно по голове шарахнуло: а что, если завтра немцы подойдут к Таллину?  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Теплый вечер. Стрекочут кузнечики. Заложив руки под голову, лежу на спине и смотрю на редкие клочья облаков, такие переменчивые по краскам. Сперва они были белые, словно громадные пышные, мохнатые куски ваты. Потом нежно зарозовели, а по краям стали темными. Солнце давно опустилось за лес, растущий на каменистом склоне. А когда мы прибыли, оно еще светило высоко над верхушками. Лежать не очень приятно -- сено колется, но двигаться лень. Я еще чертовски усталый. А потом подумаешь: большое дело -- индийские факиры спят на гвоздях, а я не могу полежать на каких-то колючках. Пахнет свежескошенной травой. Кто-то говорит: -- Стоит погодка. Это Деревня. Так я называю мысленно высокого, крепкокостного человека, который появился в роте, пока мы были в отъезде. Он и в самом деле из деревни-- это все знают. Рассказывают еще, что серые бароны перебили его семью. Ворвались под вечер в дом, застрелили жену и детей. Одни говорят, что у него было трое детей -- дочка и двое мальчишек, другие утверждают, что двое -- парень и девочка. Но есть и такие болваны, которые все еще не верят, будто кто-то убивает детей и женщин. Съездили бы с нами в эту поездочку, небось перестали бы пожимать плечами. Деревня слегка напоминает мне милиционера из Вали, Юулиуса Вахтрамяэ. До чего же хочется знать, что с ним сейчас. Если он остался в Вали, так его наверняка расстреляли. Буржуи в Пярнумаа распоясались: -- Самая погодка для сенокоса. Это говорит Руутхольм. Вот уж кто двужильный! Ни дня не провалялся в постели. Даже в поликлинику не сходил. Такие, как он, никогда не дадут себе пощады, пока в них душа жива. От него я узнал фамилию флотского лейтенанта, который спас мне жизнь. Вечером, как только мы прибыли в Таллин, Руутхольм явился в штаб к пограничникам и рассказал о том, что мы видели в Валге, в Пярнумаа, от пограничников-то он и узнал имя нашего спутника: Сергей Архипович Денисов. Сергей Архипович Денисов. Этого имени я никогда не забуду. До меня доносятся голоса, я отрываю глаза от облаков, перевожу взгляд в сторону. Метрах в двадцати от меня сидят возле стога наш политрук, Деревня и другие. Всех я еще не знаю. Да и не диво: нас не было целую неделю, только позавчера ночью вернулись. В роте появились новые ребята, а кого-то, наоборот, перевели от нас. Странно, до чего отчетливо доносится от стога каждое слово. Уж очень, значит, тихо. Хотя, в общем-то, как сказать. Все вокруг полно стрекотания кузнечиков. Кузнечики? Интересно, кузнечики, кобылки и сверчки -- это все одно и то же? Или все они разной породы? Я рос на городской мостовой и всего этого не знаю. В деревне почти не жил. Когда-то, несколько лет назад, во время школьных каникул, я прожил месяц у своего дяди, у которого была такая же маленькая бобыльская усадьба, как и у Деревни, судя по его рассказам. Хотя нет, у Деревни, наверно, участок побольше. Ему прирезали земли. Он был членом волостной земельной комиссии, раздавал землю другим, да и сам тоже получил. За это серые бароны и хотели- его убить. А может, моему дяде тоже прирезали пару гектаров? Значит, и с ним могли разделаться? Хоть я и городской, мне в деревне нравится. Даже и теперь, хоть взрослым я почти не попадал в деревню. Проезжать на велосипеде по шоссе -- это еще не значит жить в деревне. Последнее самое лучшее воспоминание о деревне у меня -- о Меривялья. Прошлой весной мы там проводили воду на одну дачу. Иногда не успевали вечером вернуться в город и ночевали на месте. В первое же утро я проснулся от пения соловьев. Сразу за домом начинался низкий лесок, вернее сказать, кустарник, где росло много черемухи; в ней-то и заливались соловьи. Ничего подобного я еще не слыхивал. Невероятно мне это понравилось. Я вышел на крыльцо, чтобы послушать лучше. Можно было бы еще поваляться -- солнце только-только начало всходить, но спать я уже не мог. До того красиво они щелкали, заливались трелями, свистели, выводили всякие колена. Но разве Меривялья можно назвать деревней? Пожалуй, нет. Как и этот покос в Харку, пересеченный глубоким противотанковым рвом, в котором наш батальон занял оборону. Просто пригород. Отсюда до Нымме, Лиллекюла или Пельгулинна камнем добросишь. Если встать в полный рост и посмотреть назад, то отчетливо увидишь зубчатые стены Тоомпеа, башенку Карловой церкви, фабричные трубы и крыши окраины. Тем не менее наш батальон расположился в ожидании немцев именно тут. Далеко ли от нас фашисты? Я видел их два дня назад в Пярну. Нет, вру. Ни одного немца я не видел. Потом я слышал, будто возле Пярну-Яагупи натиск немцев попытались сдержать. Но после часа или двух боев пришлось все-таки отступить. Неохота про все это думать. Каждый раз, едва подумаешь, комок подступает к горлу. Лучше заниматься чем угодно, лишь бы отделаться от этих проклятых мыслей. Ребята, которые знают, что мы вернулись из Пярну, без конца пристают, чтобы я рассказал, как там все было. Мол, неужели правда, что немцы захватили на Рижском направлении Пярну и Мярьямаа и сегодня ночью могут подойти к Таллину? Чертовски неприятно подтверждать, что да, враги уже в Пярну. Но врать я не могу. Правда в тысячу раз лучше самой святой лжи. О падении Пярну газеты не сообщали. Город сдали совсем недавно, фронт у нас огромный. Но из-за того, что нет информации, люди нервничают. А неосведомленность -- лучшая почва для слухов. И слухи ходят самые разные. Самый страшный из них -- будто основные силы Красной Армии уже разбиты. Будто немецкие брониро-. ванные клинья раскололи наши войска на мелкие части, общее руководство парализовано, и дивизии и даже целые армии без конца попадают в окружение. Будто срок взятия немцами Москвы зависит уже не от нашего сопротивления, а только от скорости продвижения немецких ударных частей. Не верю я, не хочу верить этим разговорам, а вот Нийдас уверяет, будто все это так я есть. "Сам же ведь видел, что было в Валге и в Пярну..." Ясное дело, я все видел. Но, несмотря на это, не хочу и не могу верить тому, что сопротивление Красной Армии сломлено. Я не перестал надеяться. И по-прежнему жду нашего контрнаступления, Я рассказал Руутхольму про инженера Элиаса. -- А ты не ошибся? Ты уверен, что это и впрямь был наш главный инженер? В общем, приставал он ко мне, словно к ребенку, хотя оказалось, что Нийдас опередил меня, только Руут-хольм не захотел ему поверить. Я стоял на своем. И заметил, что мой рассказ очень удручил Руутхольма. Конечно, то, чтр я узнал Элиаса, меня самого тоже не обрадовало, но для Руутхольма это оказалось еще большим ударом. Он даже упрекнул меня, почему я не сказал ему про Элиаса сразу, тогда нам удалось бы разведать кое-что об инженере еще в Вали. Я уклонился от ответа и начал рассказывать, что с нами было дальше, в Пярну. Нийдас уже успел рассказать ему и об этом. Но Ру-утхольм и тут не очень ему поверил. Мне отчаянно захотелось вдруг вскочить и заорать, что ожидать вот так немцев -- это глупость и даже предательство. Не здесь, под самым Таллином, должны мы поджидать противника, нет, надо двинуться фашистам навстречу. Но запал мой тут же сникает, в душе остается лишь недовольство всем этим. Для того я, выходит, вступил в истребительный батальон,' чтобы валяться на сене? И самый мучительный из всех этих страхов: а вдруг и в Таллине произойдет то же самое, что в Пярну? Нийдас побывал утром в городе и теперь ходит сам не свой. Главный штаб флота уже перебрался на корабли. Райкомы и наркоматы не то уже выехали из Таллина, не то выезжают. -- Ну и пристраивался бы в распоряжение какого-нибудь наркомата! Он посмотрел на меня, как на полоумного. -- Полегче, братец. Если бы не я, не уйти бы тебе из Пярну живым. Я не меньший советский патриот, чем ты. Но, к счастью, не страдаю куриной слепотой. Чем лучше я узнаю Нийдаса, тем он мне невыноси мее. Нет, в самом деле, мы с ним скоро вконец разругаемся. Бухгалтера Тумме тоже злят разговоры Нийдаса. Он, конечно, воспитаннее меня и не позволяет себе отбрить заведующего мастерской едким словцом. Пялиться на облака -- это все-таки не спасает от мучительных мыслей. Мысли возникают сами по себе, никак от них не отвяжешься. Я поворачиваюсь на бок и снова говорю себе, что неплохо бы подложить под бок охапку сена, А потом думаю: все равно это идиотство -- валяться тут и пялиться на облака. Но что же мне делать? Наше боевое задание -- ждать противника -- разве не все едино, как в ожидании убивать время: стоя, сидя или лежа. Поворачиваю голову и вижу перед собой ноги. Две голые девичьи ноги, подколенки и край платья. Стройные, загорелые ноги так близко от меня, что я мог бы коснуться их, если бы захотел. Но я не смею и не хочу этого. Я даже пугаюсь, мне вдруг становится жарко. В тот же миг я понимаю, что меня просто не заметили, и перестаю дышать, чтобы не привлекать к себе внимания девушки. К счастью, ноги начинают удаляться, и я могу наконец-то перевести дух. Я набираю в легкие побольше воздуха, но набираю все-таки с опаской, чтоб Хельги не оглянулась. Не хочу смущать ее. Чудно -- мне все еще жарко. Я смотрю, как наша санитарка удаляется, и мне вдруг становится жаль, что она уходит. Что она не заметила меня и что я не рискнул вздохнуть погромче. Вот бы славно перекинуться с ней словцом-другим. Ну, хоть про облака: какие они разные каждую минуту, как меняют цвет, если бы уж не пришло в голову ничего поумнее. Или, к примеру, о немцах, которые могут явиться сюда с часу на час. Хотя нет: о войне и о том, что нас ожидает, я бы не хотел с ней говорить, лучше о чем-нибудь совсем другом, более приятном. О чем-нибудь таком, что не гнетет душу, о чем было бы легко и приятно разговаривать. Наверняка сказал бы что-нибудь пустое и никчемное -- при женщинах я всегда теряюсь. Вот Нийдас, тот наоборот: так и расплывается... Будь у меня человеческое лицо, тогда хоть окликнул бы ее, но небось глазеть на меня -- радость небольшая. Вся щека и бровь в сине-лиловых пятнах, самому и то страшно смотреть в зеркало. Хельги меня жалеет. Руут-хольм почти силой сволок меня к батальонному врачу, после чего Хельги и сказала, что ей меня жалко. И еще сказала, что мы вели себя очечь мужественно. Мне сквозь землю хотелось провалиться. Слава богу, что она не сказала "героически", а то совсем бы оглушила. Черт его знает, чего ей там напел Нийдас. Если для того, чтобы стать героем, только и требуется, чтобы вытерпеть хорошую взбучку, тогда каждый второй парень настоящий Калевипоэг. Хельги идет вправо, где лежат рядом Тумче и Нийдас. Конечно, ради этого Нийдаса. Сам себя не понимаю, но не .хотелось бы, чтобы она подходила к Нийдасу. Бог его знает, но вряд ли на кого другого я стал бы смотреть с таким же удовольствием, как на нее. Чем старше я становлюсь, тем больше начинаю понимать, что человек чертовски сложное существо. Он редко сам понимает, чего хочет, а еще реже поступает так, как ему следовало бы. Подойдя к Тумме и Нийдасу, Хельги садится рядом с ними. Подтягивает по-девчоночьи коленки и одергивает платье. Я слышу, о чем они разговаривают. Правила хорошего тона запрещают, конечно, подслушивать чужие разговоры, но что же мне делать, если мне слышна каждое слово? Хотя не приходится отрицать, что временами я должен напрягать слух, чтобы чего не упустить. Тумме говорит заботливо: -- Смотри не простудись. Он разговаривает с Хельги по-отцовски. Не то что Нийдас с его медоточивым до приторности голосом. -- Я не мерзлячка, -- говорит девочка. Странно, для меня она все еще девочка, а не девушка. -- Сегодня теплый вечер. -- Скоро станет прохладно, вон из лощины туман поднимается. Это говорит Тумме. По непонятной причине Нийдас не очень торопится вступить в разговор. Лежит, помалкивает. Неужели он решил ограничиться на сегодня лишь многозначительными взглядами? Озлобился я на Нийдаса, но тут уж ничего не поделаешь. -- И в самом деле туман. Это уже голос Нийдаса. Хельги. Что-то скучно становится. Заставили нас тут (она показывает рукой на город) сидеть, надоело. Нийдас. Да вот и мы не знаем, чем бы заняться (эти слова я едва слышу). Никто здесь ничего не знает. Вы не знаете, Таавет не знает, я не знаю (голос его звучит все глуше). Комроты не знает -- я только что говорил с ним, -- комбат тоже не знает. С последним я, правда, не беседовал (господи боже мой, какие тонкие слова он употребляет!), но если бы знал он, так знали бы и мы. Хельги. Так вы думаете, немцы уже близко? Нийдас. Завтра уже могут подойти к Таллину. Хельги. Неужели это правда? Нийдас. К сожалению, да. Тумме. Да не верь ты ему. Хельги. Вы меня прямо испугали. Я срываю стебелек и начинаю яростно грызть его. Нийдас. Надо привыкать. После того, что я пережил в Пярну, меня больше ничем не удивишь и не испугаешь. Нет, честное слово, настоящая свинья. Ни с кем он не смеет так разговаривать, а уж тем более с Хельги, которая ждет какого-то чуда. Тумме. Удивляюсь я словам твоим, удивляюсь. Вот это настоящий человек -- наш бухгалтер. А я-то считал его аполитичным интеллигентом! Когда же наконец я научусь разбираться в людях? Хельги смеется. Чудесная девушка! Как бы там, на фронте, ни было тяжело, опускать голову все равно нельзя. Терпеть не могу патетики, но, по-видимому, иногда она чертовски нужна. Чем занимается Нийдас, я не вижу и не слышу. Но тут раздается его голос: -- Пожалуйста, вот вам мой пиджак, сами видите, я в свитере. Я и сам вижу его светлый свитер. Нет, вы только послушайте: "Свитер!" Этот Нийдас обязательно носит или свитер, или джемпер, или пуловер, но только не фуфайку. Небось такое слово в зубах бы у него застряло. Хельги. Нет, спасибо. Вот молодчина, что не взяла его пиджак. Она поднимается, хочет уходить. Нийдас тоже встает. -- Я с вами, -- говорит он так тихо, что я не уверен, сказал ли он это. Он все-таки накидывает на плечи Хельги свой пиджак, и оба уходят. Это меня печалит. Я вижу, как Таавет Тумме смотрит им вслед. Могу побожиться: ему тоже неприятно, что Нийдас увивается за Хельги. Но не мог же он сказать: слушай, красавчик, да отцепись ты от девчонки. Спрашиваю себя, а, какое мне дело до отношений Хельги и Нийдаса. Иронизировать и насмехаться над собой, конечно, можно, но как-то грустно, что Хельги не сумела скрыть, насколько ей приятно провожание Нийдаса. Я поднимаюсь и бреду к Тумме. Мы закуриваем, заводим разговор о разных разностях. О том, какая прекрасная погода, как чудесно пахнет скошенное сено, какие отличные музыканты кузнечики, что весь луг звенит от их стрекотания, -- словом, разговоров хватает. Тумме, похоже, хорошо разбирается в кузнечиках. Он даже объясняет мне, как они поют. Трут задними лапками, совсем как скрипачи смычком по струнам. Ни с того ни с сего Тумме переводит разговор на Нийдаса: -- Впитывает в себя, словно губка, все слухи подряд, вот и перестал разбираться, где правда, где брехня. Внушает себе всякую ерунду, да еще и другим настроение портит. Что-то с ним происходит, с Тааветом Тумме. То ли тоже расшалились нервы, то ли Нийдас довел его своими разговорами. Смеркается. Под кустом тускло поблескивает винтовка Нийдаса. Он все еще не вернулся. Никому из нас не хочется спать. Сидим, словно сторожа, и курим папиросу за папиросой. Небось если бы Нийдас вернулся, так давно бы уже храпели. А теперь сверлим глазами тьму, словно волки. В час появляется командир взвода и отдает распоряжение, чтобы Тумме вместе с Нийдасом пошли патрулировать шоссе, Тумме говорит, что Нийдаса нет, что он, наверно, заболтался с парнями в соседней роте. Командир взвода ругает нарушителей дисциплины. Я вызыва-юсь идти вместо Нийдаса, и мы с Тумме два часа патрулируем по шоссе. Вернувшись назад, мы не находим Нийдаса. Винтовка его по-прежнему валяется под кустом. Тумме бормочет себе что-то под нос. До меня долетает только одно слово: "Паразит". Он, видимо, и зол и огорчен. Я тоже чувствую себя неважно. Нийдас не является и утром. Тумме предлагает мне пойти поискать Хельги и пого* ворить с ней. Я уклоняюсь. Не могу себе представить, о чем говорить с Хельги. Не спрашивать же мне: "Куда делся товарищ Нийдас?" Нет, на такое я не осмелюсь. Ни за что на свете не стану обижать нашу санитарку. Пускай Таавет Тумме один сходит. Как-никак они живут в одном доме, по возрасту Тумме годится ей в отцы, да Хельги и относится к нашему бухгалтеру будто к заботливому дядюшке. Расспросы Тумме, конечно, не так ее обидят. Настроение у нее, конечно, все равно испортится, но мое присутствие еще больше усложнит положение. Так я, во всяком случае, чувствую. Вернувшись после разговора с Хельги, Таавет Тумме говорит: -- Шкура. Это он про Нийдаса. Человек он деликатный и не пересказывает мне свой разговор с Хельги. Попросту сообщает, что Нийдас и в самом деле долгое время был вместе с Хельги -- не то час, не то целых два, этого девушка не могла точно вспомнить, -- но потом они расстались. Нийдас распрощался, и Хельги решила, что он спешит вернуться в роту. Что делать? Посовещавшись, мы в конце концов решаем доложить обо всем политруку, -- парень-то он свой. Руутхольм советует нам помедлить с официальным рапортом: вдруг Нийдас просто в самоволке? Смешное дело! Люди мы взрослые, в истребительный батальон вступили добровольно, а по ночам тайком убегаем в город! Даже несмотря на то, что здесь никому не запрещают заглянуть домой, на работу или, смотря по обстоятельствам, еще куда. Не умеем мы соблюдать дисциплину. По глазам Тумме я понимаю, что не очень-то он верит в возвращение Нийдаса. Но кто его знает? В полдень Хельги заглядывает к нам в роту. Не находит Тумме -- и заговаривает со мной. Спрашивает у меня прямо, без всяких подходов, вернулся ли уже товарищ Нийдас. Приходится сказать ей "нет". На глаза Хельги внезапно наворачиваются слезы. -- Лживый, лживый, лживый! Это вырывается у нее как бы помимо воли. Я пробую успокоить ее, в таких делах я ужасно неловкий. Если бы я знал, где найти Нийдаса, мигом побежал бы и приволок бы его силой. Вечером мы все трое склоняемся к предположению (порой и меня тянет к этим вычурным словечкам), что Нийдас все-таки дезертировал. Как еще иначе назвать его самовольный уход? Чувствуем мы себя довольно паршиво. Словно бы он всех нас оплевал. На другой день я спрашиваю Тумме: не знает ли он, где живет Нийдас? Оказывается, знает. -- Так сходим. Скажем ему в лицо, что настоящие люди так не делают. Сам вступает в истребительный батальон, а потом дает тягу. Прочистим ему мозги. Моя запальчивость не очень-то нравится Тумме. Он говорит как-то уклончиво: -- Вряд ли, он сидит и ждет нас. -- А все-таки сходим! -- упрямо настаиваю я. -- Если он не совсем подонок, то, может, и вернется. -- Не вернется. Слишком хорошо я его знаю. Но я упрямый. Если уж забору что в голову, не так-то легко меня сбить. -- Все равно сходим! Хоть выскажу ему все в лицо. -- Я бы тоже высказал, -- говорит Тумме, становясь вдруг словоохотливым, -- да не хочется с ним встречаться. Извините меня, но сейчас я думаю о'Нийдасе самое плохое. Мы вчера тут поспорили и наговорили друг другу грубостей. Я сказал ему, что он из тех, кто думает только о своей шкуре. Кто от страха, что другие видят их насквозь, напяливает на себя панцирь хитрых высоких слов, высасывает из пальца всякие предположения, оправдания и теории, кто все высмеивает и критикует, да еще ноет и скулит. Выходит, лучше плакаться и при этом предоставлять другим бороться с врагом, чем самому делать все возможное, чтобы задержать наступление немцев, хотя бы на миллиметр? Нет, такое умнича-ние и гроша ломаного не стоит. Помолчав, он добавляет, как бы смутившись! -- Простите, я снова взорвался. И, как бы опережая мои слова, заканчивает: -- Нам его не перевоспитать. Слушаю его и сам себе не верю: неужели это наш бухгалтер? Тем не менее я продолжаю агитировать Тумме. Я, конечно, тоже перестал уважать Нийдаса. Ясное дело, если человек смылся из батальона, он и гроша не стоит. Теперь, задним числом, и его поведение в Пярнумаа выглядит как трусость. Он ведь не сделал даже попытки оказать сопротивление бандитам -- поплелся за ними, словно овечка. Впрочем, оставим это. Я хочу разыскать Нийдаса и поговорить с ним только ради Хельги. Уж очень она сейчас несчастная. Ходит, глупая, с красными глазами. Наверное, и улыбнуться не в силах. Вот если бы она с прежней беззаботностью расхохоталась, тогда я сразу отстал бы от Тумме. Словом, я не оставляю Тумме в покое, пока он не соглашается. Политрук мало верит в нашу миссию, но не запрещает нам сходить в город. Тумме оказался прав: мы не застаем Нийдаса. Его мать говорит нам, будто Энделю дали важное поручение. Все это весьма туманно, хоть мать и пытается объяснить нам, какие ответственные дела возложены на ее сына. Выходит, будто Нийдаса куда-то командировали. Мы, конечно, не пробалтываемся матери, что ее сыночек предал своих товарищей. Зачем огорчать старуху? Ей и без нас хватает забот. Терпеть не могу таких жутко принципиальных типов, которые видят свое высокое призвание в том, чтобы растравлять всем душу. -- Соврал он, значит, матери, -- сказал я на улице Тумме, догнав его. Но ему не хочется болтать, И некоторое время мы идем молча. У меня возникает желание зайти в главную контору. Лучше бы оно не возникало. Я забываю о моем разукрашенном синяками лице. Лишь после того, как конторщицы начинают ахать и охать, я соображаю о своей промашке. Боже упаси от этих конторских барышень! Мужчины, те не стали бы спрашивать: где, мол, вы так подрались? Меня спасает Тумме. -- Наш молодой мастер (черт подери, и он тоже поддевает) попал в плен к фашистам, -- сообщает Тумме очень серьезным голосом, -- дрался он, это точно, и не в кабаке себе на потеху, а воевал с настоящими бандитами. В женщинах пробуждаются сочувствие и любопытство, и, чтобы как-то отделаться, я вынужден сострить, будто боксировал с самим Гитлером. Конторщицы обижаются, но все же оставляют меня в покое. Вечером того же дня меня отыскивает в батальоне Ирья. Лийве. Это совсем выбивает меня из колеи. Я успеваю заметить, что она совсем растерянна и не знает, как приступить к разговору. -- Вы попали в Пярнумаа... к ним в руки? -- неуверенно начинает она. Я киваю. -- Среди них был и Эндель Элиас? В ее больших глазах столько отчаяния и боли, что я предпочитаю смолчать. -- Скажите мне честно. Я по-прежнему не раскрываю рта. -- Говорят, будто вы его видели. Тяжело отнимать у человека последнюю надежду. Я этого не умею. Качаю в ответ головой, словно я немой и могу объясняться только знаками. -- Прошу вас, не скрывайте от меня ничего. И тут мне вспоминаются назойливые расспросы Руутхольма: "А ты не ошибся? А ты уверен, что это был наш инженер?" До чего же мне сейчас хотелось бы, чтобы я и в самом деле ошибся! А может, я и вправду ошибся? -- Нет, я не видел там... главного инженера, Ей-богу, в этот миг мне самому кажется, что тогда, в Вали, я обознался. Взгляд Ирьи Лийве меняется. Глаза ее как бы оживают. -- Это правда? -- Кто вам сказал, что я видел Элиаса? Она не отвечает, но готов побиться об заклад, что это был Нийдас. Нийдас же говорил нам, что он ходил в наркомат. Небось столкнулся там с невестой Элиаса и выболтал ей все. -- Так, значит, вы не встречали... Элиаса? -- Нет. Сказав это, я почувствовал, что если она задаст мне этот вопрос в третий раз, то я не удержусь и скажу правду. Сейчас, когда я снова валяюсь под стогом и гляжу на кучевые облака, я уже не уверен, правильно ли я поступил. Может, все-таки следовало сказать правду. За эти дни, что я провел в батальоне, мне стало малость легче. Во-первых, немцы не подошли к Таллину, их задержали возле Мярьямаа. Во-вторых, настроение в батальоне бодрое Всевозможные слухи тревожат меня уже гораздо меньше. Да я их почти и не слышу: ведь Нийдас так и не вернулся. Да, бойцы из Пярнуского истребительного батальона оказались не из пугливых. Прекрасные ребята -- сам черт им не страшен. Голову на отсечение, что рота, попавшая под Хяядемеесте в окружение, не подняла руки вверх, а мужественно билась до конца. Не знаю, насколько глубоко немцы продвинулись на Тартуском и Вильяндиском направлениях. Судя по разговорам, и Тарту и Вильянди уже сданы. В сводках Информбюро названия эстонских городов все еще не появляются. Но теперь я знаю немножно больше насчет того, что происходит в секторе Пярну -- Таллин. Немцам не удалось продвинуться дальше Мярьямаа. По всем данным, они наткнулись там на сильное сопротивление частей Красной Армии. Наш истребительный батальон по-прежнему занимает оборону в районе между озером Харку и Мустамяэ, но над Таллином, кажется, не нависает уже непосредственной угрозы. Может быть, через* несколько недель или даже через несколько дней положение снова станет критическим, но в настоящий момент напряжение значительно спало. В душе я доволен, что решено защищать Таллин до последнего. Так или иначе, Таллин мы легко не отдадим. Теперь я уверен почти на все сто, что немцам не овладеть столицей нашей республики. Хотя положение на эстонском отрезке фронта стабилизируется, все-таки моя мама и сестры в ближайшее время уедут в эвакуацию. Какой им смысл оставаться в самом пекле боев? Пусть поживут где-нибудь на Волге, а когда гитлеровцев вышвырнут из Эстонии и всего Советского Союза, приедут назад. Уж как-нибудь они там проживут. Понятно, покидать свой дом даже и ненадолго -- дело тяжелое, но погибнуть от случайной авиабомбы --это уж совсем глупо. Я, кажется, говорил, что мама еще раньше собиралась уехать в советский тыл. Но до сих пор я возражал. А мама всегда со мной считается, все равно как с отцом. Думаю, что мой отец был или коммунистом, или хотя бы социалистом. Конечно, не социалистом из господ, а честным социал-демократом, боровшимся с буржуазной властью. Я уже говорил мимоходом, что однажды в нашей квартире был обыск. Ничего подозрительного не нашли, полицейские и шпики ушли с носом. Пораскидали все из шкафов и ящиков столов, и сестры мои очень испугались, но я только смотрел на этих гостей со злобой. Позже, когда я малость повзрослел, мама рассказала мне, что в тот раз у нас искали запретную литературу, подозревали, что отец привозит из заграничных портов красные брошюры и газеты. Отец и в самом деле этим занимался, но ничего подозрительного он дома не держал, а сразу относил куда следует. Я уже побывал у нашего домохозяина и сказал, чтобы он сохранил за нами квартиру, если мама и сестры эвакуируются. Я останусь в Эстонии и буду по-прежнему платить за жилье, а если со мной что-нибудь случится, то мама, когда вернется из России, уладит все как положено. Хозяин пообещал мне не только сохранить квартиру за нами, но и последить за тем, чтобы ничего из нашего добра не пропало. И я знаю, он это сказал не просто так, он слово сдержит. Он стал какой-то тихий и перестал со мною спорить. Жалуется только, что сына его все равно призовут в армию, а что тогда будет с парнем, одному богу известно. Я спросил его, где Хуго. Он ответил, что пошел работать на железную дорогу. Я сказал ему, что с уклоняющимися от мобилизации обходятся чертовски строго. Хозяин зыркнул на меня пытливо и сказал: нет-нет, ни он, ни его Хуго не пойдут против закона. Семья их всегда подчинялась распоряжениям властей. Другое дело, если Хуго по здоровью, по работе или по какой другой причине получит отсрочку и всякое такое... В конце концов он разговорился и посоветовал мне быть поосторожнее и не соваться куда не надо. В Пярнумаа мне повезло, но в другой раз может и не сойти так легко. Откуда он узнал, что было в Пярнумаа? Наверно, сестры наболтали. Подслушали мой разговор с матерью и разнесли по всему дому. Бабы все такие. И старухи, и девчонки. А может, просто похвастались: какой, дескать, у них брат? Надо бы немножко вложить им ума, чтобы научились держать язык за зубами. Вот я собираюсь вложить им ума, а сам ведь ни одну из сестер и за косички не дернул. Слишком жалел. Ребята из нашего района быстро усвоили, что у Рийны и Эллен есть брат. Я уже разогнал нескольких не в меру ретивых ухажеров. Небольшая зарядка перед сном приносит иногда пользу. Но в последнее время моим сестрам что-то разонравилось мое заступничество. Странный народ! Не хотят, чтобы их брат призывал к порядку слишком уж развязных молодчиков. Говорят, я всех распугал и никто с ними не танцует! Танцуйте, дурочки, но с теми, кто не норовит в первый же вечер целоваться с вами в подворотне. Вот стукнет вам по шестнадцать, тогда обе получите волю, но не раньше. Рийне уже скоро будет шестнадцать, а вот Эллен придется еще немножко потерпеть. Ну, я, конечно, преувеличиваю. Во-первых, сестры мои никакие не вертихвостки, а во-вторых, я вмешиваюсь только тогда, когда они сами же и просят избавить их от слишком назойливых кавалеров. Честно говоря, жаль, что они уедут. Вздорные они, конечно, и кокетки, и пустомели, и ветреницы, и язвы, и непослушные, и своенравные, и вообще ужас какие невыносимые, но уж больно я к ним привык. Ведь они мои сестры, и кто о них позаботится там, в России? Ну, ясное дело, мама. Но разве ей одной справиться со всеми заботами? Во время политбеседы у нас возник спор. Нашему политруку нравится, когда ребята не поддакивают каждому его слову, а высказывают и свое мнение. Он не из тех начальников, кто любит без конца командовать и поучать. Еще вчера Руутхольм сказал мне, что вообще-то он как политработник тут и не нужен. "Ну что я вам буду объяснять, если вы все и сами понимаете так же хорошо, как я. Ведь если бы не понимали, так и не вступили бы в истребительный батальон". Он, конечно, немножко преувеличивает. Из всех людей в нашей роте он, безусловно, лучше всех разбирается в политике. Сразу видно, что проглотил пропасть умных книг, про империализм рассуждает так, будто сам был президентом какого-нибудь международного концерна. И ведь при этом ходил в школу не больше моего, а меньше. Откуда же монтажник центрального отопления мог набраться столько ума? Не всему же он научился за тот год, что проработал директором. Поразительный, ей-богу, человек -- все лучше это вижу. Впрочем, хватит о Руутхольме, уж очень я отвлекаюсь. Спор начал я. А именно, заявил, что в Эстонии происходит гражданская война. Прямо не дает покоя, что в Пярнумаа оказалось так много лесных братьев и что они вели себя так нагло. До поездки на особое задание меня не особенно беспокоили разговоры о бандитах. Экая важность, думал я, если один-другой сумасшедший засел в кустах! Но в Вали я убедился, что дело это вовсе не такое простое. А после увиденного в Вяндре я понял, что лесные братья -- сила совсем не шуточная. И вдруг меня шарахнуло, будто громом с ясного неба: не происходит ли у нас в Эстонии нечто такое, что было в России после Октябрьской революции и про что написано в "Кратком курсе". Не в таком, разумеется, масштабе, не с таким, разумеется, четким делением на два фронта, но, по сути, в общем-то похожее. Мне было очень интересно, что на это скажет Руутхольм. Политрук не согласился со мной. По его мнению, я преувеличил роль бандитизма. В лице лесных братьев мы, как он уверяет, имеем дело вовсе не с организованной военной силой, а с крошечными отрядами буржуазии, действующими хаотически и вразброс. А гражданская война -- это совсем другое, чем разгон бандитских шаек, захватывающих провинциальные исполкомы. Диверсионные акты лесных братьев еще не могут изменить характера войны. Даже и с чисто эстонской точки зрения, главное в ней -- всенародная борьба с немецким фашизмом. И тут спор сразу стал общим. Мне очень нравится, что Руутхольм не считает нас мальчишками, чье дело -- лишь запоминать и заучивать все то, чему он нас учит, как воспитатель по должности и призванию. Деревня поддержал меня. Он рассказал, что в сороковом году кайтселийтовцы из крупных