нание, -- что снегопад, наверное, не перестанет до утра. Что надо бы снять ботики и выскрести снег -- мокрые ноги могут замерзнуть. Думала о том, что возчица сидит как изваяние и что в такую промозглую погоду в тулупе до пят никогда не продрогнешь. Или что мужики заспорили, и, судя по голосу, Юлиус Сярг не на шутку разошелся. Если бы в тот миг мысли ее сосредоточились на Бенно, тогда легко было бы объяснить все, но так не было. А если Бенно думал о ней, думал со всей силой своей любви? Почему бы тогда его мыслям не передаться ей? Усевшись на дровни, Дагмар подобрала под себя ноги, прижалась боком к старухе, спиной -- к чемоданам. Лошадь шла размеренным шагом, дровни мягко скользили, и Дагмар могла спокойно думать. Падавший снег тоже не мешал, может только вначале, но теперь она свыклась с ним. По правде сказать, Дагмар и не замечала его, она уже думала о Бенно. Не доискивалась, почему он привиделся или явился ей, думала только о нем самом. Чтобы и ее мысли дошли до него, где бы он ни находился, В подполье, скрываясь у какого-нибудь друга или томясь в концлагере, за семью запорами и решетками, под надзором охранников. Чтобы и Бенно увидел ее с такой же ясностью, как увидела его она в ночной мгле, за пеленой снега. Прости, Бенно, что я уехала из Таллина. Я не видела тебя уже двадцать дней и никакой весточки не получила. Никто не знал, что с тобой. Ты сказал, что мы уйдем вместе с фронтом, но когда наши войска оставляли Таллин, тебя не было. Я не хотела уходить. С тобой ушла бы с радостью, но тебя не было, Бен. До сих пор не знаю, верно я поступила или нет. Когда однажды после обеда пришел за мной Ян, я знала это еще меньше. Была в полном замешательстве. Твоя разумная и трезвая Даг действовала, как безмозглая курица. Чувствовала, что должна остаться и что обязана уехать. Хотела поступить так, как счел бы ты правильным. Ян сказал, что ты мог уйти в Россию через Нарву. Немцы перерезали Эстонию надвое, ты это знаешь. Когда Ян говорил, все казалось мне возможным. Он уверял, что если я не эвакуируюсь, то предам тебя, тебя и твои идеалы. И заверял, что тебе, Бен, будет в тысячу раз легче, если будешь знать, что я в безопасности. Я не хотела предать тебя, ни за что на свете. Теперь я знаю, что через Нарву ты не ушел. Скажи, правильно я поступила, что послушалась Яна? Ни тебе, ни мне он не мог желать зла. Это наш друг, твой и мой друг. Ян предупреждал: если я останусь в Эстонии, мне нечего ждать хорошего. И если ты не мог выбраться из Эстонии или оказался в тюрьме -- я ничем, даже самым малым, не смогу помочь тебе. Потому что и меня сразу бы взяли, ведь я столько писала о советской власти и столько выступала против фашизма. К точу же еще жена известного всем коммуниста. Я не смогла бы тебя укрыть И помочь не сумела бы, только тебе было бы тяжелее. А сама по себе я 436 могла и в Таллине остаться. Нет у меня без тебя жизни. Если же ты почему-либо думаешь, что я все же должна была остаться, чтобы разделить твою судьбу, ты вправе судить меня. Тогда, в конце августа, я была в таком смятении, не могла трезво все взвесить. Мой рассудок, мое мужское рацио покинуло меня. Не такая уж я безнадежно неженственная, зря ты подсмеивался надо мной! Сегодня, Бен, я видела тебя. В снегопаде, посреди дороги. Это продолжалось всего мгновение, потом ты исчез, и на дороге стояли уже совсем другие люди. Moil спутники, с которыми я сейчас иду. Среди них и Ян, мы часто говорим о тебе, он утешает меня. Нет, нет, нет, он не ухаживает за мной, твой друг остается моим надежным поверенным, без него я бы давно потеряла голову. Он думает только о своих профсоюзах, страстно служит своему делу, как истинный апостол господу богу. Тут есть еще один человек, которого ты знаешь, -- твой товарищ по борьбе Маркус Кангаспуу, ему удалось перейти фронт и попасть в Ленинград. Из его слов я так и не поняла, что разлучило вас, -- видимо, он не хочет рассказывать мне плохого. Здесь так же, как и в Эстонии, только снега побольше. А может, и в Эстонии в этом году рано выпал снег? Сказать точно, где мы сейчас находимся, я не смогла бы. Где-то на другом берегу Ладоги, севернее самой северной железной дороги, что ведет в Сибирь. К ней мы должны выйти. Для этого придется одолеть несколько сот километров. Ты, Бен, можешь быть совершенно спокоен, я в полной безопасности. Ты ведь жив, Бен? Ну конечно, жив и думаешь обо мне. Если бы тебя не было и ты не думал обо мне, то сегодня я не увидела бы тебя. (Дагмар так и не узнала, думал ли о ней в эту ночь Бенно или нет.) Мне хочется, чтобы ты иногда тоже видел меня и знал, что со мной ничего плохого не случилось. Ох, как же я хочу явиться тебе... "Суур Тылль" без происшествий довез нас в Ленинград. Утонуло много пароходов, и ты, может, думаешь, что я была на одном из них? Нет, твоей Даг выпало счастье. Выпало ли оно тебе? Думай обо мне, думай так, чтобы твои мысли дошли до меня и я узнала, что с тобой. Я бы не хотела, Бен, чтобы ты сейчас мучился в концлагере. Если ты все же угодил к ним, то и тогда нельзя терять надежды. Война не вечна, Бен. Ты сказал мне, чтобы я не слишком горевала, когда-нибудь все кончится хорошо. Когда на глаза мои наворачиваются слезы, я всегда вспоминаю эти слова, и они придают мне смелость. Я верю, что все будет хорошо. Верю, подобно старой баптистке, верю и хочу верить. И ты тоже верь, даже если оказался их жертвой. А вдруг ты ранен? Я тебя никогда не оставлю, Бен, никогда, что бы с тобой ни случилось. Я молила бога, чтобы ты был на свободе. Береги себя, Бен, смотри, чтобы они не схватили тебя. Отрасти себе бороду и носи очки, укройся в какой-нибудь глуши, где тебя не знают. В кадриоргскую квартиру не смей и ногой ступить, жильцы сразу же выдадут тебя, жильцы или родственники судьи. И к моей матери не ходи, ' за ней могут следить. А может, ее уже арестовали, ужасно, если она пострадает из-за меня. Я сознаю, Бен, что мои советы лишние, ты сам лучше знаешь, что делать. Но женщины, они такие, любят наставлять. Я не сомневаюсь, Бен, что ты жив, Если бы я хоть чуточку была в этом не уверена, я не смогла бы думать так, как сейчас. И все же сомневаюсь, говорю без утайки. Готовилась к самому худшему, боялась, что от меня скрывают то, что случилось с тобой. Думала как о погибшем -- это было ужасно, Бен. Я себя напрасно мучаю, правда ведь? Маркус, с которым ты был в одном отряде, рассказывал, как вы ловили диверсантов и отправились в тыл врага. Наверное, вы плохо зналя друг друга, он так мало говорит о тебе. Сперва я боялась, что он не отваживается сказать мне правду, что ты погиб. И сейчас еще порой на меня нападает страх: может, он утаивает что-то. Он, наверное, и не смеет рассказать о том, чем вы занимались, какие задания выполняли? И ты об этом не говорил, Ян предполагает, что вы создавали партизанские базы снабжения и сами партизанили. Бен, тебя оставили в подполье? Я глупая, Бен, Только сейчас, когда я так далеко от тебя, я поняла, что ты для меня значишь. Я люблю тебя, Бен, и всегда буду, любить, сколько бы война ни продолжалась. Сегодня же поговорю с Маркусом, чтобы не оставалось и малейшего сомнения. Знаешь, Бен, я увидела тебя на дороге, вместе с Маркусом. Вы стояли лицом к лицу. Что бы это значило?.. Чем дольше Дагмар разговаривала мысленно с Бен-но, тем больше ее охватывали сомнения. Теперь ей казалось, что именно разговор с Маркусом был причиной всего. Они, правда, и словом не обмолвились о Бенно, и все же разве они оба не думали о нем? Не только она, но и Маркус? Этот странный человек с сильными руками, прикосновение которых так необычно, человек, который любит поболтать и пошутить. Но стоит ему оказаться с ней наедине, он становится косноязычным. Дагмар до сих пор чувствовала его руку на своем плече, хотя привлек он ее к себе лишь на секунду. В тот раз Эдит смеясь говорила, что руки Маркуса обладают силой отгонять самолеты и останавливать бомбы. Почему Маркус задержал ее руку в своей огромной ладони и почему она не отняла ее? А вдруг Бенно именно потому и явился ей? Словно остерегал ее. Остерегал и обвинял. Эти мысли привели Дагмар в замешательство. Нет, нет, нет! Все это чепуха. Ничего странного з руках Маркуса, обычные мужские руки. Просто Маркус последний, кто видел Бенно. Из-за этого она и не отняла своей руки. Чтобы Маркус доверился ей и все рассказал. Дагмар уже не могла успокоиться. Когда Мария Тихник уселась на дровни, Дагмар сказала, что ей стало холодно, и слезла. Снега на дороге было еще больше, ноги проваливались глубже. И опять снег набился в ботики, но Дагмар внимания на это не обратила. От сидения нога чуточку онемели, ступала она неуверенно. Санки налегке волочились за дровнями, Дагмар вспомнила, что оборвалась бечевка, Яннус связал ее, но больше она не выдержала. Впритык за дровнями теперь шел Юлиус Сярг, которого она и приняла сегодня за Бенно. Он шагал в одиночестве, другие брели сзади. Дагмар посчитала неудобным сразу отстать -- Сярг помог ей сойти с дровней. И молчать было неудобно. -- Сегодня в темноте, товарищ Сярг, я приняла вас за своего мужа. У Дагмар это вырвалось неожиданно для самой себя. -- Очень приятно, -- отозвался Сярг. -- Знаю, что у вас видный и рослый муж. Дагмар была рада, что Сярг не сказал: "был", -- Но вы повыше его. И в плечах шире. -- Да уж каменоломня добавила ширины. -- Вы каменотес? -- Я бурил плитняк, ломал, колол и оббивал его, но каменотесом не был. Каменотесы, те больше имеют дело с гранитом, рубят и обтесывают его долотом, а я ломал. Выламывал в карьере плитняк. Милицейскую должность заполучил только прошлой осенью. -- Вас называют милиционером. -- Слышал я уже присказку, что два брата были смышленые, а третий милиционер. -- Я совсем не хотела вас обидеть, -- огорчилась Дагмар. -- А вы и не обидели. У вас у самой душа забот полна, зла вы никому не желаете, и не из-за вас я... Погода собачья. Дагмар подумала, что снегопад испортил настроение Юлиусу Сяргу. И тут же ее обуяло сомнение в этом. -- О детстве вспоминать -- так ничего доброго, -- говорил Юлиус Сярг. -- Едва шея окрепла, как сунули в руки метлу. Отец спьяну замерз, счастье, что матери позволили исполнять вместо него дворницкую работу, да еще она обстирывала господ. На мою долю оставалась улица. Дом стоял на углу, территория огромная, в самом доме еще и сельская лавка, во дворе постоялка, знаете, что это такое? Вроде гостиницы для крестьян, где можно и лошадь приютить. Никаких там пружинных матрацев под бок не полагалось, но прикорнуть место имелось... На дворе и на улице всегда было навалом трухи и конского навоза. Некогда было дух перевести. Чтоб не нарваться на протокол полицейского, приходилось не меньше чем два раза в день скрести улицу. Грамоте учился шесть зим, а начальную школу так и не окончил. Дома учить уроки времени не было, только то, что в классе запоминалось, то в голове я оставалось. С горем пополам переползал из класса в класс, в пятом проторчал два года, в шестой уже не пошел. Драться научился еще до школы, да и всему другому, чему улица учит, -- тоже. В десять лет закурил, в тринадцать первый раз напился -- мужикам потеха была свалить парнишку. К счастью, силою не обижен и здоровье лошадиное было -- выдюжил. Если бы не мог постоять за себя, быстро шею свернули бы. Дразнили базарной вороной, которая только и знает, что, извините за грубость, в дерьме копается. Всякий божий день приходилось кулаками честь свою отстаивать. Подумать смешно, подметала -- и честь!.. Оттуда и брань эта, и сквернословие... В пятнадцать пошел в каменоломню. На постоялке оставаться гордость не позволила. Хозяин, правда, обещал через год-другой выдать мне полные'ра-ботницкие права, но мне уже осточертели и лошади и дерьмо их. Сперва добывал щебенку -- это значит дробил камни, -- а вскорости взял в руки бур, молот полупудовый и лом. Всех денег мне, понятно, не платили, хотя и работал за взрослого. Года три-четыре тянул лямку такую, что каторга раем покажется. Когда вошел в настоящую мужицкую силу и в открытую уже не обмишуливали, вздохнул посвободнее Всякое бывало: и пил, и дрался, и за девками бегал. Выходит, если оглядеться, и хорошее вспоминается. Потом служба и опять каменоломня. Армейская муштра рядом с каменоломней -- это детский сад Был там один -- шкура, все придирался, так я его после действительной всласть отдубасил, попался он мне в сумерках в Волчьем овраге, прогуливался в Кадриорге с какой-то цацей. Ну я немного под мухой был, он мне ляпнул что-то, не иначе... С женитьбой не яовезло. Честно признаюсь -- ничуть не жалею, что война развела нас, ну ни крошечки. Сына с дочкой жалко, это верно, сказать не могу, как жалко. Не будь их, я бы и впрямь махнул в Индию, но это только трепаться легко... Двадцать первого июня я на площади Свободы не был и переворота не совершал. Утром в каменоломне у нас о том, какие начинаются великие события, и слыхом не слыхали. Но как только дошло до Ласнамяэ, я тут же лом бросил и помчался в город. Был членом профсоюза, а профсоюз братва наша почитала. Вообще укладчики мостовых, гончары и каменоломщики крепко были организованы. В Вышгород примчался вовремя, ребята из рабочего спортобщества как раз поднимали красный флаг на башне Длинного Германа. Двадцать первое июня было чертовски славным днем, только потом зачем-то самой главной датой определили двадцать первое июля. Неужто собрание, пусть даже очень большое, важнее действительного захвата власти? Хребет буржуям переломили двадцать первого июня, а двадцать первого июля состоялось, так сказать, юридическое оформление этого факта. Что вы думаете по этому поводу, товарищ Пальм? Ладно, я и не жду ответа, просто спросил. Что же до меня, то я попал в энэс -- Народную самозащиту; ору" жие у полиции отобрали, а за порядком следить требовалось. В энэс меня вовлек Бреннер, боксер рабочего спортклуба и участник гражданской войны в Испании, он меня знал: случалось и мне надевать боксерские перчатки. Из Народной самозащиты перешел в милицию, и снова меня позвали. Революция здорово захватила, с утра до ночи трубил не за страх, а за совесть. Выпивку бросил, революция чуть ли не трезвенника из меня сделала, такой был порыв. Словно другой человек народился, подумать даже странно. А в один прекрасный день мне сказали: парень, ты годишься в партию, взвесь свое нутро и решай. Конечно, вступил, сделал это с радостью, считал себя насквозь советским. Не подумайте, что ради карьеры, хотя как знать, кто там в душу себе заглянет. Жена обзывала меня попутчиком, другой раз и сам так думаю о себе, тогда паршиво становится. Посмотришь в историю эстонской компартии, -- между прочим, не понимаю, почему вы теперь пишете вместо enamlaseol -- bolseviki*, -- на моей памяти в Эстонии всегда говорили enanilased, -- так вот заглянешь в историю партии, и грустно становится. Лауристин, Аллик, Веймер, Арбон, Ханзен, Куум, Абельс, Петрээ, Тельманы, Сассь Саат -- хоть кого возьми, все лет по двадцать или около того занимались партийной деятельностью. Никто их попутчиком не назовет. А таких, как я, -- пожалуйста. Даже подобных Варесу-Барбарусу деятелей. Людей вроде вашего супруга. Многих, большинство из тех, кто сейчас состоит в партии. Потом задумаешься: а смогли бы сто пятьдесят человек повернуть историю в обратную сторону? Ведь в подпольной эстонской компартии больше членов и не было. Я не говорю о тех, кто жил. в России, это значит в Советском Союзе. Нет, сто пятьдесят или двести большевиков не смогли бы свершить всего, какое бы там благоприятное международное положение ни было. Сто или двести подпольщиков были в состоянии сделать это, когда их легально поддерживали сотни и тысячи сторонников, простых людей. Я отношу себя к сторонникам. Единомышленник -- может, это слишком оильно звучит, какой из меня политик или философ. Да и еторонник, пожалуй, многовато, я принадлежу к тем, в душе которых партия пробудила желание по-новому перестроить мир. А вот про вашего мужа вполне можно сказать -- единомышленник, я слушал его выступления и читал его статьи... Сторонники, единомышленники и примкнувшие, они и были теми кто собрался тогда на площади Свободы, кто произносил речи, громогласно отвергал в Кадри-орге слова Пятса и занимал полицейские участки. Впереди несколько настоящих коммунистов или левых социалистов, сотни таких, как я, -- позади. Вот так эти дела и сотворялись. А недавно, за неделю или две до начала войны, нас, агитаторов, инструктировали, как произносить по случаю годовщины советской власти проповедь, то есть речь держать, вы не обращайте внимания на мои словечки -- уличные замашки. Так вот о сторонниках и единомышленниках особо и не заикались, и ноупа-ло у меня тогда настроение. Хочешь не хочешь, а слова инструктора -- деятеля довольно важного -- и болтовня Маргариты, моей, значит, оставшейся в Таллине половины, в этом смысле прямо-таки сходились: получалось, что был я и есть попутчик. И то верно, двадцать первого июня успел в город к шапошному разбору... Паршиво стало. Если вам не хочется слушать, надоел, скажите -- не обижусь. * С восстановлением советской власти в Эстонии русское слово сбольшевик" вошло в лексикон эстонского языка, заменив прежнее обозначение. Вы, товарищ Пальм, человек уважительный. Я бы с великим удовольствием называл вас Дагмар. Красивое имя. Прямо завидки берут, когда Яннус иногда зовет вас Даг, а вы его -- Яном. Не обижайтесь, но у человека должен быть, кто-то, кочу он доверяется, не то начнет душа скрипеть и визжать почище заржавевшей дверной петли. Волки и те ходят стаей. Одинокий волк, говорят, страшный хищник, человек не смеет обращаться в зверя... Меня еще никогда не называли Юл, мальчишки на улице дразнили говноклювом или красноглазой плотвой, Маргарита вначале звала Юссем, через год после свадьбы -- Сяргом, а Юлом -- так никого и не надоумило. Юл -- это пришло мне сейчас в голову. Извините меня, товарищ Пальм. -- Можете называть меня Дагмар. -- Спасибо, Дагмар. Снегопад не кончался. Облаков видно не было, над головой одни разлапистые хлопья, которые чуть выше деревьев сливались в ровное серо-черное полотно. -- В сороковом году сотни и тысячи таких, как я, были охвачены пылом и рвением. Уж так нам хотелось создать рабочую республику. Такую, где бы слово трудового человека все значило и все решало. Но вскорости увидел, что тоже все это дело трудное. Чтобы один день ты в каменоломне вкалывал, а другой -- государственными делами вершил. Не получалось. Образование не позволяло. С простым протоколом зашивался. Хорошо знаю, как потомственные чиновники и прочие бывшие Дельцы насмехались за глаза над новыми начальниками. У нас, в милиции, почти все прежнее ведомство разогнали, но в министерствах, то есть в народных, значит, комиссариатах, и прочих учреждениях старья этого оставалось еще полным-полно. Легко смеяться, когда промашки от незнания идут. Ведь комиссары национализированных фабрик и заводов по большей части были рабочими, сколько их там окончило среднюю школу, об университете и говорить нечего. Когда я сметал в кучу лошадиное дерьмо, хозяйский сыночек в это время учился в Вестхольмовской гимназии. Так уж было заведено. Смех смехом, но меня это не трогало. Хуже было другое -- то, чего я навидался в бытность свою милиционером. Как образованные люди занимались обманом новой власти. На словах такие патриоты, не чета тебе самому, а за спиной -- первостатейные комбинаторы. Скоро стало яснее ясного: нужно давать своим детям образование, иначе некому будет вести как положено дела в рабочем государстве. Не хочу сказать, что все служащие только тем и занимались, что шельмовали да палки в колеса вставляли, ничуть. Я больше так, с общих позиций... Чтобы управлять государством, кроме желания еще кругозор требуется, знания, образование. Да и фабриками и заводами тоже должны не слепые руководить. Тут возникает новая закавыка. Если мой сын получит образование, скажем, закончит университет, кем он тогда окажется? Рабочим или интеллигентом? Какой класс будет представлять? Или если я сам закончу университет и стану юристом? Кто я тогда? В этом вопросе вавилонская неразбериха. В анкетах ловко вывернулись. Если ты член партии, помечай социальное положение, какое было у тебя к вступлению в партию. Все прочие пусть пишут то, что было в июне сорокового. Получается вроде двойной итальянской бухгалтерии. Вы слышали про такое определение запутанных дел? Иногда думаю, что в рабочем государстве вообще незачем различать социальное положение людей. Все одинаково трудящиеся, точка и аминь. И все же не так это просто, как по-вашему, товарищ Дагмар? Один потомственный ломщик камня, Густав Сээберг, по прозвищу Ломщик-Кусти, слезами и потом своим вывел сына в инженеры. А сынок теперь поет уже другим голосом. По взглядам своим вроде бы одинаково полосатые, есть там и красный, вернее, розовый цвет, и сине-черно-белого хватает, и еще черт знает чего. А по совести, так ничего там и нет, оба далеки от политики. Зато насчет повседневной жизни и работы у каждого свое понятие. Нет, не просто создавать рабочую республику. Видите, какие чудные мысли в башку лезут. Или возьмем вашего супруга, товарищ Дагмар. Я уже говорил, что слушал его выступления и читал его писанину. Кто он? Интеллигент. Трудовой интеллигент. Говорил нам о диктатуре пролетариата. О Марксе, об Энгельсе, о Ленине, о Сталине. И складно все, будто по писаному. Слушал я его и думал: сам ты интеллигент, а нахваливаешь, как можешь, диктатуру пролетариата... Слушать его было интересно, и шутку вворачивал, так и лилось у него, и в азарт небольшой входил. Мы принимались несколько раз аплодировать, я тоже хлопал, но мысли такие в голову лезли. Я всегда, когда слушаю докладчиков, думаю: а сам ты кто? Кого представляешь, какой класс или прослойку какую? Откуда тебе так хорошо известно, чего хотят такие, как я, трудяги? Откуда у тебя смелость говорить от имени и во имя трудящихся? Вы не находите, товарищ Дагмар, что слишком быстро расплодились такие невероятные умники, вроде нашего Койта. Который все-то знает и даже разъясняет тебе, что такое труд, хотя сам, кроме пера, никакого другого рабочего инструмента в руках не держал. И где только эти сверхумники до двадцать первого июня гнездились? Что это за мудрость, которую можно впитать меньше чем за год! Нет, не мудрость это, а треп. Прочитают, заучат -- и вот несут. Это и есть попутчики, карьеристы Своей головой додумываются иначе. Вот так-то, товарищ Дагмар. Не поймите меня превратно, я не имел в виду вашего мужа, хотя разговор вроде бы и с него начался, я говорил вообще... Добавлю одно -- стерпите и это, больше вас мучить не стану. Нынче необычная ночь, всякие мысли лезут в голову. Снег будто из прорвы валит, в такую ночь у человека должна бы над головой крыша быть, а у нас в прямом смысле ни кола ни двора... Так... Ладно... А добавить я хочу вот что... Уж очень живуч у нас чиновничий менталитет*. Долго я не понимал, что этот менталитет означает. Рылся в словаре, энциклопедии, в календаре... а вы не смейтесь. Из календарей наши отцы и матери ума-разума набирались, по календарю народ свое образование получал. Сперва я думал, что менталитет -- это такое же надувательство, как на языке пят-совской пропаганды слово "демократия". Однако менталитет оказался чертовски точным и нужным понятием. Умонастроение чиновника -- это серьезное дело, и беда, если станет решающим слово чиновника. Чиновник смиренно поглядывает снизу вверх и по-господски таращится сверху вниз. Для него любое решение свыше является верным и своевременным, а всякая мысль, которую он не слышал в устах начальства, будет казаться подозрительной. Ученые дети рабочих могут и должны спорить со своими неучеными отцами, но если школа начнет выпекать чиновников, тогда дело худо. У нас в милиции много говорили о бюрократизме, о том, как Ленин ненавидел бюрократов и спекуляцию. И мы тоже кляли бюрократизм, но только так, чтобы это не задевало чиновничьего менталитета. Меня бесит их образ мыслей. В рабочем государстве чиновничьего умонастроения и в помине быть не должно. * Менталитет -- образ мыслей. Начальник нашего отделения, ленинградец Игорь Трофимович -- мы с ним вместе плыли на одном судне, только не улыбнулось мужику счастье, -- утонул, бедняга, в Финском заливе, -- так вот оч удивлялся Павлову, в институте которого мы с. вами уминали эту вонючую картошку. Говорил, что был он человеком, который всегда думал и утверждал то, что хотел, и то, что считал правильным. В церковь ходил, верующим был, и никто его за это не трогал... Дагмар перебила: -- Всемирно известный физиолог. Юлиус Сярг вскинулся: -- Всемирно известный физиолог, это конечно! В рабочем государстве каждый должен думать и говорить только то, что он считает верным. Во всяком случае, рабочие, трудовой люд, сторонники социализма и коммунизма. В чиновничьем государстве -- другое дело. Там чиновники определяют, что положено и что не положено говорить. Рыба начинает загнивать с головы. Дагмар коснулась руки Сярга и сказала: -- Не повторяйте: "рыба начинает загнивать с головы", так говорили троцкисты. Юлиус Сярг развел руками: -- Ну вот, приклеили ярлык -- и готово. -- Я не имела в виду вас... скорее вообще. Сярг расхохотался: -- Отплатили, ну и ну! Хорошо, больше не буду. Троцкистом быть не желаю, Хотя, как болтает кое-кто, ташкентскую веру исповедую. -- Ташкентскую веру? -- Ну да. Сегодня в лицо бросили. И вы тоже думаете, что я собираюсь драпануть в Индию? Боже сохрани! Какой из меня беглец! Да я и слова-то по-английски не знаю, о языке хинди уж и не заикаюсь. И что бы я там делал! Для ихних каменоломен хватает своих под-невольных. Податься в английские кули! Благодарю покорно. Было время, когда я собирался вступить во французский иностранный легион, даже в посольство французское наведывался. В двадцать четвертом или двадцать пятом дядя у меня уехал в Бразилию Не хотелось выглядеть хуже его. От каторги в каменоломне терпение лопнуло. Да, об этом я уже говорил... Нет, дорогая Дагмар, я хочу вернуться в Эстонию. Обязательно! Хочу увидеть настоящую рабочую республику. Быть рабочему государству или нет -- так стоит вопрос. Юлиус Сярг засмеялся, будто рассказал очередной анекдот. Дагмар его смех показался неуместным. Она еще мало знала Юлиуса Сярга и не представляла, что серьезные разговоры он частенько заканчивает так, будто просто-напросто балагурил. Дагмар думала, что Сярг смеется над своей последней фразой, которая напоминала известное "(о be or not to be". Однако Сярг "Гамлета" не читал и в театре его не видел, читать книги он начал только в последнее время, чтобы расширить свой кругозор, -- новая власть, казалось, обязывала его к этому. -- Значит, вы надеетесь вернуться в Эстонию, -- произнесла Дагмар, которая так и не разобралась, почему он смеется, хотя поняла, что Юлиус Сярг, видимо, чувствует себя среди них одиноко, и ей стало жалко этого высокого, длиннорукого и сутулого человека. -- Надеюсь, твердо надеюсь, -- произнес Сярг. -- До Ташкента я, наверное, не доберусь, пальм с верблюдами и минаретов так и не увижу, да и не знаю, растут ли вообще в Ташкенте пальмы. Но таллинские башни увижу снова через год ли, через два или три. Пусть на одной ноге, хоть ползком, но в Эстонию вернусь, это так же верно, как то, что я иду сейчас рядом с вами. Эстония под немцем не останется. Аминь, больше я вас не держу. В ту ночь Юлиус Сярг не знал, что его слова сбудутся и что он действительно через пару лет вернется в Таллин. Ползти ему не придется, на одной ноге, с костылем он передвигаться будет довольно прытко, потом и к протезу привыкнет. До пятьдесят третьего года верой и правдой будет он служить рабочей республике, а затем его за пьянку исключат из партии. В конце пятидесятых годов, уже порядком опустившийся, он в пылу ссоры изувечит костылем сына, который заведет речь о куриной слепоте отцов и об исторической ошибке copoкового года, -- за это Юлиус отсидит полгода в тюрьме. Но кто из них в ту ночь мог с такой точностью предвидеть свою судьбу! Дагмар хотя и решила этой же ночью еще раз поговорить с Маркусом о своем муже, потребовать, чтобы он выложил ей чистую правду, все, что знает, до последней мелочи, без всякой утайки, но, шагая рядом с Маркусом, никак не могла начать разговор. Что-то словно удерживало ее. Прежде всего, конечно, то, что они уже не раз и не два говорили о Бенно. Впервые -- сразу, как только выяснилось, что Маркус был вместе с ним. С самого Пыльтсамааского сражения -- тогда они еще числились в истребительном батальоне, потом совершали партизанский рейд -- их послали на территорию, занятую противником, где они выясняли настроение жителей, собирали сведения о передвижении войск и заминировали уцелевшую подстанцию. Дагмар напряженно, с надеждой и страхом ловила каждое слово Маркуса, но так и не услышала того, что больше всего хотела узнать. А именно -- что стало с Бенно. Маркус рассказывал о Пыльтсамааском сражении, о том, как они ловили вражеских парашютистов где-то в лесах между Ярвамаа и Харьюмаа, о партизанском рейде и еще о том, что они вовремя не попали в Таллин из-за стычки с немецкими разведчиками и автомобильной аварии. О том, что произошло после, Маркус мямлил до того невнятно, что Дагмар страшно становилось. На берегу Ладоги она вторично выпытывала его, и подозрение, что Маркус, обычно прямой, даже до резкости откровенный, что-то скрывает, только усилилось. Когда он рассказывал, как они пробивались от Таллина к Нарве, у, него будто слов не хватало. Да, было очень трудно, да, приходилось укрываться от немцев и "своих", которые очень уж рьяно взялись сотрудничать с нацистскими властями. Всякого рода бывшие деятели, которые на время ушли в кусты, разные кайтселийтчики и новоявленные "самозащитники", полицейские и офицеры, взбесившиеся серые бароны, те, у кого обрезали земли, и прочие готовые услужить фашистам мерзавцы шныряли вокруг: коммунистов, бойцов истребительных батальонов и исполкомовских работников, даже простых новоземельцев уничтожали без суда. Приходилось быть очень осторожным, десять раз взвесить, прежде чем обратиться к кому-нибудь. Втроем они никуда не заходили, один всегда оставался снаружи, с револьвером наготове. И по ночам дежурили попеременно. До конца вместе не были. У реки Нарвы разошлись, потеряли связь с Бернхардом Юхансоном. Нет, у Нарвы было спокойно, никто их не преследовал, ни одной стычки. За ними охотились раньше, в уезде Ярвамаа и в районе Йисаку. Что стало потом с Бернхардом Юхансоном, он сказать не может, возле Нарвы был еще жив и здоров. Как они расстались? Во время войны, в тылу врага, случаются самые неожиданные вещи, в темноте в незнакомом месте легко заблудиться, -- по всей видимости, так и произошло с Юхансоном. Он, Маркус, поплыл на другой берег разыскивать лодку, а когда вернулся, Юхансона уже не было. Магнус, их товарищ, сказал, что Юхансон пошел вверх по реке, но назад не возвратился... Третий раз говорили они о Бенно в Сясьстрое, Маркус твердил одно и то же, ничего больше о судьбе Юхансона он не знает. Наконец Дагмар почти поверила Маркусу, почти -- потому что где-то в глубине души теплилась искорка сомнения. Не начни Маркус сегодня сам толковать о плохом, которое надо представлять хорошим, может, и эта последняя искорка угасла бы. А потом это странное видение -- Бенно с Маркусом лицом к лицу на дороге. Так тревожно, как сейчас, Дагмар уже давно себя не чувствовала. Длинная исповедь Юлиуса Сярга увела ее мысли в сторону, но при разговоре с Маркусом смятение снова охватило ее, еще сильнее прежнего. Дагмар просто должна была выговорить все, что лежало на душе. Снежная ночь и впрямь действовала странно. Маркус болтал о Ленинграде, признался, что никогда раньше ему не приходилось жить в такой гостинице, как "Астория". Мрамор в вестибюле и в ресторанных залах, хрустальные люстры и пушистые ковры под ногами, старинная мебель в номерах, пуховые одеяла на кроватях, сверкающие кафелем уборные, высоченные писсуары -- все это внушало нечто похожее на благоговение. Если ты целым месяц скитался по лесам и болотам, спал в лучшем случае в копне сена или сарае, а чаще всего -- где-нибудь под кустом, наломав себе под бок веток, если полз между кочек, брел в ледяной воде и позабыл уже, что такое тепло, матрац, подушка и одеяло, даже то, что может быть крыша над головой, -- ты сумеешь полностью оценить уют, чистоту и сон в постели. Возможно, поэтому "Астория" и произвела на него такое незабываемое впечатление. Что же касается официантов, то вначале он даже не осмеливался заговорить с ними, их лица и манера держаться напоминали ему старых русских аристократов из кинофильмов. Молодых среди официантов не было -- они явно в армии, пожилые же вели себя изысканно. И только когда ресторан "Астория" недели на две оказался одним из немногих мест в Ленинграде, где еще можно было пообедать без талонов, и когда очередь навивалась вокруг гигантского здания гостиницы, а живущих в ней пропускали при предъявлении ключа от номера, солидные официанты тоже несколько потеряли свое достоинство, стали неприветливы и высокомерны. Потом, когда ресторан обслуживал только постояльцев, официанты снова повели себя с прежним достоинством -- остановившись возле мраморных колонн, ловили знак посетителя и тут же выполняли их желания. Каждый официант напоминал Маркусу Магнуса, неважно, что по возрасту они годились тому в отцы, -- именно поэтому Маркус и подмечал все. Но этого он не сказал Дагмар. Жалел даже, что проболтался о том, как они спали под кустами и как чавкало под ногами болото. -- Ленинград отнесся к нам очень хорошо. Кто я такой, по сути дела? Обыкновенный инструктор горкома партии. Много ли там было среди нас депутатов Верховного Совета и народных комиссаров! Но в распоряжение эстонского актива предоставили лучшую в городе гостиницу с лучшим рестораном. А мы как себя вели? Возмущались, почему сразу же не повезли дальше в спальных вагонах. Роптали, что не подают спецсамолетов. А что в это время происходило с Ленинградом! Немцы зажали город в железное кольцо, без конца атаковали, бомбили днем и ночью. Подожгли продовольственные склады. Мы словно не желали или не умели понять всего этого. Дагмар, собственно, и не слушала Маркуса. Вначале и она говорила о Ленинграде, о том, что в первых числах сентября все было как в мирное время: магазины полны товаров, рестораны полупустые, люди совершенно спокойны. О войне напоминали лишь затемнение да огромные аэростаты, которые к ночи поднимали в небо мешки с песком вокруг памятников, вырытые в парках окопы, сумки с противогазом, которые носили через плечо многие горожане. Да еще заклеенные полосками бумаги окна и сирены воздушной тревоги. Мерный темп жизни рождал оптимизм, который она после Таллина совсем утратила. До сих пор чувствует себя листком, сорванным с дерева, не багрово-красным кленовым листком, что по осени расцвечивают лес, а общипанным, зашарпанным, поблекшим ольховым листочком, который ветер швыряет с места на место, пока однажды не затопчут его чьи-то ноги. Маркус пропустил мимо ушей это иносказание и продолжал говорить о Ленинграде -- Дагмар не прерывала его. Она не знала, как остановить Маркуса или как самой начать разговор. Наконец собралась с духом: -- Недавно, с час тому назад, произошло странное. Хотите верьте, хотите нет, но я видела сегодня на дороге Бенно. В момент, когда вы о чем-то жарко спорили. Мы возвращались с Марией, и я вдруг увидела: вы стоите с Бернхардом друг против друга. Все было как наяву, так, будто муж мой и вправду стоял посреди дороги. А через мгновение Бенно обернулся Юлиусом Сяргом. -- Поверить трудно, -- буркнул Маркус. -- Я не придумываю, так было, -- заверила Дагмар. -- Раньше мне никогда ничего подобного не мерещилось. -- Вы все время думаете о своем муже. Дагмар почувствовала, что Маркус опять, стоит лишь заговорить о Бенно, уходит в свою скорлупу. Ведь только что болтал о люстрах, аристократическом обличье официантов в "Астории". Чтобы отрезать и ему и себе самой все пути, она выпалила: -- Товарищ Маркус, простите, но я не могу иначе, я должна поговорить с вами о моем муже. Не скрывайте от меня ничего. Мне кажется, что вы не были со мной до конца откровенны. Не обижайтесь, это не упрек -- вы хотели пощадить меня. Еще раз прошу, расскажите все, что знаете. Все. Я выдержу и самое худшее. Я смогу... смогу представить плохое хорошим. Маркус ничего на это не сказал. Дагмар вздохнула: -- Я места себе не нахожу. -- Вам не нужно столько думать о своем муже. -- Помогите мне, -- она повернулась к Маркусу, даже заступила ему дорогу, и они остановились. Альберту Койту, который в этот момент обернулся, показалось, что Маркус и Дагмар целуются, и он мрачно подумал, что в каждой бабе живет потаскуха. Скорбит по мужу так, словно он уже в землю зарыт, и тут же навязывается другому. Маркус -- кобель, который ни о чем не думает. Койт засомневался: а можно ли все отрицательные человеческие свойства относить к пережиткам капитализма? Являются ли неверность и сладострастие пережитками, или они издревле присущи человеческой натуре? -- Помогите мне, -- повторила Дагмар. -- Вы это можете. Отвечайте искренне на мои вопросы. Не щадите меня, как вы делали до сих пор. Поклянитесь, что будете говорить правду... Хотя была ночь и шел снег, Маркус видел большие, темные глаза Дагмар, она стояла совсем близко к нему, и у него возникло желание обнять Дагмар. Но он не сделал этого. -- Посмотрите мне в глаза и поклянитесь. Маркус посмотрел, не отвел взгляда. И снова у него возникло желание прижать к себе Дагмар, и снова что-то удержало его. -- Поклянитесь! Маркус положил руки на плечи Дагмар и с полушутливой торжественностью произнес: -- Клянусь! И понял, что исполнит обещание. Одновременно он почувствовал, как плечи Дагмар слегка вздрогнули, ему даже показалось, что она прижалась к нему, и он нежно сжал ее плечи. Дагмар посторонилась, и они пошли дальше. Маркус ощущал на своих ладонях прикосновение грубой козлиной шерсти, словно он продолжал держать Дагмар за плечи. И решение -- все сказать -- на самом деле утвердилось. -- Я не знаю, что страшнее -- смерть или плен, -- говорила Дагмар. Она чувствовала на своих плечах руки Маркуса, его сильные руки, которые с такой легкостью подняли ее в кузов. -- Иногда думаю: пусть в плену, лишь бы жил. Потом: нет, лучше бы умер. Тюрьма или лагерь только продлили бы страдания, фашисты ни за что не оставят его в живых. -- Смерть он обошел и в плен не попал, -- произнес Маркус, его ладони по-прежнему ощущали жесткость ее шубы и вздрогнувшие плечи. -- С таким же успехом он может где-нибудь скрываться, в какой-нибудь глуши. -- Вы утешаете меня. Скажите, что вы действительно' думаете. Самое тяжелое я уже пережила. Не представляла, что вообще приду в себя, но, как видите, ожила. Можете осудить меня за это, Маркус. -- Наоборот, буду рад, если это на самом деле так. -- Неужели я плохая жена, что не в состоянии уже плакать? -- Глупости. Вам не за что упрекать себя. Решение Маркуса ничего не скрывать окончательно созрело. Они прошли несколько шагов молча. Затем Дагмар спросила: -- Он умер? -- По-моему, нет. -- Маркус сказал это с легким сердцем. -- Почему вы сказали "по-моему"? Он был ранен? -- Об этом я ничего не знаю. Был ли он ра