а впрочем, тебе пачпорт и не нужон теперь!" Ну, я думаю: кто в дураках будет - еще поглядим! А пачпорт на гайтане хоронил. Вот он! Иван Андреевич с торжеством хлопнул по истрепанному паспорту рукой и так обрадовался тому, что в дураках остался офицер, что и подруги рассмеялись. - Ну, и куда же вы? - спросила Леночка. - К кому теперь? - А на вокзале переночую. Мне бы теперя с мужиками какими встретиться. Разве ж не сговоримся?.. Мне бы до дому надо. - На вокзале вы можете попасть в облаву! - сказала Соня. Иван Андреевич озадаченно поглядел на Соню. - Это да! За милую душу! - пробормотал он, в смущении зажав в кулак бороденку. Соня решительно сказала: - Вот что, отец! Садитесь... Сейчас мы чаю попьем. Переночуете у меня. А завтра придумаем, что делать! Иван Андреевич потупился, вздохнул. - Ох, дочка!.. Неохота мне к вам, большакам, вязаться... А ну как пападешься. Еще хуже будет!.. Так поймают - скажу: девка убегла, а я со страху подался в бега-то. Что с меня возьмешь! А как с вами застукают, вместе по чертовой дорожке пойдем. Так или не так? Вот что! - Коли думать, что попадешься, не стоило бежать, отец! - сказала Соня. - А хуже того, что было, не будет. Надо сделать, чтобы лучше было... И Иван Андреевич сдался. Напившись вволю чаю, лег и сразу уснул. ...Уложив его спать, Соня сказала Тане: - Собирайся, Танюшка! Тебе тут оставаться опасно, на Первой Речке нечего и думать показываться. Машенька соберет все твое, потихоньку ко мне перетащит. Леночка и Катя с Антонием Ивановичем условятся обо всем. А мы с тобой - к тете Наде. Есть у меня адрес, - сказано, вспомнить только по крайней нужде. А разве сегодня не крайняя нужда? - она обернулась к Леночке: - Ну, прощайся с Таней! Поди, не скоро теперь увидишься. Иди до дому, да своим ни полслова, Леночка! Скажешь, завиделась, в лото играли. - Умереть мне на этом месте, Соня! - воскликнула Леночка. Она все никак не могла оторваться от Тани, пока Соня не сказала: - Леночка! Все! Уходи сейчас же... - Ну, еще минуточку, только посмотрю на нее! Соня решительно вытолкнула Леночку за дверь. - Ох, и беспощадная же ты, Сонька! - чуть не плача, пробормотала Леночка, скрываясь в темноте. 5 Таню с документами на имя гродековской крестьянки Марии Власьевны Тороповой поселили на Орлином Гнезде, у Устиньи Петровны. Косы, заплетенные сзади, прямой пробор посредине, косынка на голове, деревенское платье сильно изменили внешность Тани. Любанской было сказано, что девушка приехала в город лечиться. Тане нужно было отлежаться, а тихий приют Устиньи Петровны как нельзя более подходил для этой цели. Однажды, когда Таня спала, Устинья Петровна, войдя к ней в комнату, увидела следы побоев на теле девушки. Устинья Петровна молча заплакала. "Сколько же крови выпили с тебя, любонька ты моя!" - жалостливо подумала она и поняла, в чем причина худобы ее постоялицы, отчего время от времени появляется в ее взгляде тоска и жгучий пламень... Она заботливо укрыла Таню и просидела около нее до рассвета. Утром Устинья Петровна позвала Таню: - Вот что, девонька, будем столоваться вместе. У тебя лечение скорее пойдет, да и мне, старухе, веселее будет. А то я одна как перст, и словом не с кем перекинуться. Бориска и слуху не подает о себе, не знаю, и где он и что с ним; пакажется, как молодой месяц, и опять поминай как звали! За чаем она сказала: - Будешь молоко с салом пить, живо тело наберешь. Мазь у меня есть хорошая, мне один старый доктор от ушибов рекомендовал, рецепт дал, так я сама сварю ее. Все сойдет, как и не бывало. - О чем это вы, Устинья Петровна? - спросила Таня. Старушка ворчливо сказала: - Объяснять я тебе буду? Сама знаешь о чем. Полно-ка тебе от меня таиться. Я тебе в матери гожусь? Чего глядишь? Рассказывать не прошу, сама не маленькая. А с отметинами чего ходить? Я чай, спокойнее без них-то будет. Ты уж мне не перечь, а то я сердитая! - И Устинья Петровна рассмеялась по-хорошему. Таню берегли. Ее почти никто не навещал. Зашла три раза тетя Надя, сказала, чтобы Таня ни о чем не беспокоилась, все будет хорошо. - Кланялся тебе товарищ Михайлов! - шепотком добавила она. - Хотел сам зайти, да я не уверена, что сможет. Таня посмотрела на нее умоляющими глазами: - Подружек бы мне повидать! - А с этим придется погодить, - сказала тетя Надя. - Пока что никто из первореченских тебя видеть не должен. Нечего судьбу искушать. Антоний Иванович знает, что ты в надежных руках. Девочки знают, что ты жива. - Мне, тетя Надя, плохие сны снятся! Алексея-то моего не поймали? - Пусть не снятся! - усмехнулась Перовская. - Он теперь в безопасном месте. - Она поднялась, чтобы идти. Таня нахмурилась: опять оставаться одной, без дела, без товарищей. Тетя Надя сочувственно погладила ее по руке, понимая состояние Тани. - Ну, ну! Держи себя в руках, Таня!.. Да, я тебе еще не рассказала об Иване Андреевиче. Он тоже спрятан, только по-другому. Пока живет у одного нашего товарища на Эгершельде... Плотничает. Как возможность представится, переправим в Анучино. Смешной, все боится, как бы его большевики не опутали. Только, я думаю, скоро он и сам не захочет домой возвращаться, а коли вернется, так другим человеком. Тут, на Эгершельде, у него и мысли другие стали появляться, уже крестьянская душа его трещинку дала. Толчок-то, собственно, произошел раньше, когда он додумался бежать. А тут на тебя, на твоих подружек, на новых товарищей посмотрел, кое над чем призадумался, поразмыслил... А думать начал - теперь его не остановишь, сам к нам придет! - Мне показалось, он от страха осмелел! - сказала Таня. - Не только. И страх, конечно, сыграл роль, но не главную. Главное то, что у белых ему не за что было служить, не за что драться. А без цели-то разве можно жить? Нынче время такое настало, что все дороги ведут к одному - к борьбе за счастье народа. А народ - единственный творец истории, единственный созидатель всех чудес на земле... Если, связанный по рукам и ногам старым строем, он сумел создать всю современную цивилизацию, - какие же дивные дела сотворит он, став свободным! Ты представляешь это себе, Таня? - Ой, тетя Надя, я ведь совсем неученая! - смутилась Таня. - Иной раз задумаюсь: как оно будет все? Сердце забьется, уши горят, что-то грезится. Высказать не умею, представить не могу, а чувствую только, что будет как великий праздник. Хоть бы одним глазком увидеть! - вздохнула она. - Увидишь! - сказала тетя Надя. - Не за горами коммунизм. Ты говоришь, будет как праздник? Не только праздник, Таня! Будет оч-чень много работы! Победит наш человек болезни, отдалит старость. Научится управлять погодой. Да и сам-то человек будет такой, какие не снились нам, - ученый, рабочий и художник в одном лице!.. - Перовская спохватилась: - Эх-х, Таня! Размечталась я с тобой. - Как в сказке! - сказала Таня, глядя блестящими глазами на тетю Надю. - Что ж сказка! В сказке человек свои мечты воплощал. А теперь он научится мечты воплощать в дела. Действительность может быть краше сказки... Ну, прощай! Не скучай, скоро тебе дело дадим. Долго после этой беседы сидела Таня задумавшись... Вот, значит, истинные-то цели борьбы, участником которой является и Таня! Не просто побить белых да выгнать японцев. Ах, посмотреть бы этот новый, чудесный мир, какого прежде не бывало! А если не придется? Но она отогнала от себя воспоминание о пережитом, сказав себе: "Разве не счастье оказаться в числе тех, кто уже сейчас строит это необыкновенное будущее!" Ослепительное солнце светило в окна маленького домика на Орлином Гнезде. Яркими желтыми пятнами ложились лучи на крашеный пол. Светлые блики отсвечивали на потолке, сделанном из узеньких длинных досок, как в каюте, и выкрашенном белой краской. В лучах солнца грелись цветы Устиньи Петровны, подставляя им свои широкие листья. В домике было тихо; только время от времени совсем слабо долетали гудки пароходов и свистки паровозов да из соседних дворов голоса ребятишек. Таня отдыхала и грезила, понемному отходя от тяжелых воспоминаний, духовно и телесно крепла в целительной тишине этого домика, взбежавшего на гору; в окна его лился морской воздух, чистый от дыма и копоти. Мазь Устиньи Петровны, а может быть, материнский неусыпный глаз ее и заботы были чудесны. Скоро у Тани исчезли темные тени под глазами, сошли на нет кровоподтеки на теле, и вот опять прежней становилась Таня. Но нет, что-то в ней изменилось. Может быть, кончилась ее юность?.. Таня сама чувствовала, насколько старше стала она за это время. Таня старалась помогать Устинье Петровне по дому, стосковавшись по работе, по движению. Как приятно было чувствовать, что вновь мышцы наливаются молодой силой, что опять послушным и гибким становится тело! А однажды утром, став перед раскрытым окном, из которого как на ладони виднелся весь родной город, опоясанный синею лентой бухты, Таня невольно запела. Устинья Петровна, бросив на колени вязанье, прислушалась к голосу Тани. Уверившись, что поет Таня, а не кто-нибудь другой, она мелко перекрестилась несколько раз. - Дай бог! Дай бог! - шепнула она. К обеду она выставила на стол бутылку кагора. - Ого, - сказала Таня весело. - У нас сегодня праздник, Устинья Петровна? А ну, рассказывайте, что случилось? - Случилось, случилось, как не случиться! - ответила Устинья Петровна, сияя всем лицом. - Ну-ка, наливай и себе и мне, выпьем! - За что, Устинья Петровна? - допытывалась Таня. - Пей-ка! Вот так! - скомандовала старушка. - С выздоровлением! - Она прослезилась. - Я уж и не чаяла тебя выходить, любонька ты моя! Привезли-то тебя ко мне - краше в гроб кладут! 6 Раз в отсутствие Устиньи Петровны Таня принялась за уборку. В маленькой комнатке, где Тане не случалось бывать раньше, на столике возле по-мужски застланной койки лежали портсигар, спички, перочинный нож. Бумажный самодельный абажур, прикрепленный к висячей лампе, отклонял свет, направляя его на стол у окна, чтобы было удобнее читать и работать вечером. На чистую скатерть, покрывавшую стол, была положена клеенка. Письменный прибор из карельской березы, прес-папье, китайские узенькие стаканчики, в которых виднелись карандаши и ручки, показывали, что в этом доме не только читают (в столовой была этажерка, битком набитая приложениями к журналу "Нива" за 1912 год, "Родина" за 1903-й и "Пробуждение"). Таня подняла глаза на полочку с книгами, укрепленную на стене, над столом. Ого! Целая библиотека. Теперь Таня может ждать сколько угодно - это богатство поможет ей скоротать время. Таня взяла с полки "Воскресение" Л.Толстого. Прочитала первые строки: "Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, - весна была весною даже и в городе". Сначала она читала, стоя у стола, под полочкой, потом села и стала медленно перелистывать страницы книги, прочитывая отдельные отрывки романа. С волнением читала Таня сцену в суде: "Катюша глядела на хозяйку, но потом вдруг перевела глаза на присяжных и остановила их на Нехлюдове, и лицо ее сделалось серьезно и даже строго. Один из строгих глаз ее косил. Довольно долго эти два странно смотревшие глаза были обращены на Нехлюдова, и, не..." Таня перевернула страницу и продолжала читать: "...мы вправе гордиться и мы гордимся тем, что на нашу долю выпало счастье начать постройку советского государства, начать этим новую эпоху всемирной истории, эпоху господства нового класса, угнетенного во всех капиталистических странах и идущего повсюду к новой жизни, к победе над буржуазией, к диктатуре пролетариата, к избавлению человечества от ига капитала, от империалистических войн". Что такое? Таня перелистала книгу. Между страницами "Воскресения", были заложены листки какой-то другой книги. Они были пожелтее. Таня принялась просматривать листки этой второй книги. На последнем листке увидела подпись "Ленин". Кто-то расшил свои любимые книги и вложил в них статьи и доклады Владимира Ильича Ленина и так же старательно заново переплел книги, придав им совершенно невинный вид. На двух книгах пометки: "Б". "Бориска?" - подумала Таня, вспомнив, как называла своего сына Устинья Петровна. Надо положить все, как было. Знала ли Устинья Петровна про второе нутро книг на этой полке? Вряд ли, иначе она не оставила бы их тут. Таня взяла стоявший сбоку "Справочник нормировщика", перевернула несколько страниц. И взор ее упал на слова: "Призрак бродит по Европе - призрак коммунизма". И рядом - записка в осьмушку листа: "Твердо стоит коммунизм на огромном пространстве нашей страны. Свободный народ наш протягивает руку помощи всем трудящимся всего мира. И поднимается всюду ответное движение. Простая мысль созрела у народов всех стран: если русские уничтожили монархию и капиталистов у себя, разве нельзя сделать это и у нас? Где проснулась эта мысль, ее уже не загнать назад, невозможно заставить забыть. Каждый из нас - частица материализованной силы идей коммунизма. Материя - вечна. Энергия, заключенная в нас, не может исчезнуть. То, что делаем мы, бессмертно, значит, - бессмертны и мы и дела наши. Что значат в сравнении с этим муки, смерть человека? Если сейчас скажут мне: "Твой час настал, Виталий!" - я скажу одно слово, как матрос на посту: "Есть!" - Виталька! - шепнула пораженная Таня. Нет, не одна она была в этом домике на Орлином Гнезде. Глава девятнадцатая ВЕЛИКОЕ ДЕЛО 1 Первое сентября в кафедральном соборе отслужили молебен, заказанный Дитерихсом, о ниспослании победы христолюбивому воинству. Не сходя с места, ни разу не сев в услужливо подставленное ему кресло, генерал отстоял весь молебен на ногах. Молился он истово, с благоговением, твердо кладя крепко сжатую щепоть сухонькой руки на лоб, на живот, на плечи. Взор его был обращен на "всевидящее око", укрепленное над царскими вратами храма, точно генерал хотел напомнить: "Гляди-ка получше! Чтобы все как следует было!" Губы генерала были сжаты. Лишь иногда нервическая судорога передергивала его рот. Присутствие главковерха заставляло весь причт служить особенно усердно. Регент, сохраняя благопристойность в фигуре и движениях, свирепо таращил глаза, выжимая из хора все, на что последний был способен. В особо патетических местах лицо регента совершенно искажалось. Когда какой-нибудь певчий вертел головой, оглядываясь на блестящую толпу, регент про себя ругался непристойными словами, беззвучно артикулируя губами, давая провинившемуся понять, что это адресовано именно ему - регент был известный в городе сквернослов... Седоватый, пряный дым ладана волнами стлался по собору, призрачной дымкой затягивая купол и лики святых. Паперть была переполнена прихожанами, которых вытеснили из храма военные, присутствовавшие по долгу службы. В правом притворе чинно стояли члены дипломатического корпуса, представители союзных войск. Среди них гордо возвышались американцы, англичане, французы, выражавшие всем своим видом, что стоят они дороже остальных. Среди офицеров японского экспедиционного корпуса самым младшим был поручик Суэцугу. Он был серьезен едва ли не более самого Дитерихса, в точности повторяя все движения генерала. Крестился Дитерихс - подносил тотчас же руку ко лбу и Суэцугу. Делал генерал поклон - и тотчас же, словно переломившись пополам, сгибался и Суэцугу. "Вот, черт, выламывается!" - подумал Караев, присутствовавший на богослужении и старавшийся быть в поле зрения Дитерихса. Караеву предстояло в этот день отправиться на выполнение особого задания, но, не представляя еще себе характера будущей операции, он уже знал, что советником в его отряд назначен Суэцугу. Ротмистр со вниманием присматривался к будущему своему негласному начальнику. Суэцугу он знал по Первой Речке, где сменил японский охранный отряд. "Хамелеон"! - думая Караев о советнике. - Ежели на глазах генерала спину гнет, быть мне у него макаркой на побегушках! Ну, да бог не выдаст, свинья не съест!" - утешил он себя. Ходатайство его перед командующим об особом довольствии сотни получило сегодня вещественное выражение: полуторный оклад приятно оттопыривал нагрудный карман его кителя, отчего Караев склонен был видеть все в лучшем свете... Американцы держались особой группой, чуть отступя от Мак-Гауна, который стоял, сложив молитвенно руки на груди, с набожным видом, плохо сохранявшимся на его малоподвижном, неприятном лице. Он был здесь потому, что Дитерихс должен был в этот важный для него момент видеть вокруг себя всех тех, кто мог дать уверенность генералу в его силе и решительности довести дело до конца. Консул был здесь, чтобы поддержать авторитет и международное значение главы приморского правительства - генерала Дитерихса. Однако думал он не о Дитерихсе. Он знал, что Дитерихс - калиф на час. Солдаты дезертировали из его войск, офицеры пьянствовали, топя в вине свой страх перед неизбежной расплатой; спекулянты справляли свой "пир во время чумы", швыряясь деньгами; рабочие бедствовали и ждали большевиков как избавителей, и кто знает, сколько их готово было взяться за оружие в нужный момент; иностранцы вывозили из Приморья все, что можно было еще вывезти; американские матросы и японские солдаты боялись темных улиц и не отваживались ходить в одиночку, это было опасно. У народа пропал уже страх перед штыками интервентов и застенками Дитерихса. Но Мак думал о другом. Надо во что бы то ни стало завязать связи с подпольем, но так, чтобы сохранить их, когда интервенты будут отброшены в море. Надо разыскать среди будущих хозяев Приморья таких лиц, которые будут склонны войти в контакт. Да, именно "войти в контакт"! Прекрасное выражение. Надо отравить их лестью, чтобы они попытались делать "свою" политику; отравить их корыстью, чтобы они думали о себе больше, чем о своей революции; отравить их неверием в силы народа, чтобы они обратили взоры за океан, чтобы они попросили помощи; отравить честолюбием, узнать их страсти, пороки, слабые места, ошибки, чтобы потом играть на этом со счетом 100: 0 в свою пользу... Борьба с большевиками временно переходит в другую фазу. Но эти "лица" - пока Мак-Гаун не мог назвать никого - должны были облегчить возвращение сюда парней из Штатов, чтобы начать второй тайм большой игры, первый тайм которой проигран! Неприятно сознаваться в проигрыше, и Мак-Гаун досадливо поморщился. Хорошо там, в Белом доме, делать большую политику и намечать пути ее осуществления... Дело идет не так гладко, как хотели бы хозяева! Кланг сумел связаться лишь со всякой швалью, которую большевики и не допустят к делам. Паркер - трудно было предположить, что он окажется таким слюнтяем, - вернулся из своей поездки с носом, и, кажется, совсем охладел к мысли, которая так понравилась ему раньше. Смит прибежал, как молодой осел с клочком сена в зубах, и принес радостную новость, что он установил кличку председателя подпольного областкома, - "дядя Коля"! Олух! Как будто об этой кличке Мак-Гаун ничего не знал раньше... Караев напрасно подозревал Суэцугу в показном благочестии. Суэцугу не "выламывался", он был православным. Присутствуя в соборе, он хорошо понимал все происходящее - и не только церковную службу. Теперь, молясь, он невольно думал о своем пребывании в России, которое - он не мог не видеть этого - приближалось к концу... В войну 1914 года, по окончании кадетского корпуса, его вызвали повесткой военного министерства для разговоров на частную квартиру. Разговор с Суэцугу вел седоватый человек в гражданском платье, секретарем которого был капитан разведывательной службы... После этого разговора Суэцугу стал посещать школу русской духовной миссии в Токио, выделился среди прочих учеников своим вниманием к русскому языку и догматам православия и был крещен. Никто в духовной миссии не знал, что одновременно Суэцугу посещал другую школу, о которой он не имел права говорить. Когда он с успехом овладел всем, что, по мнению некоего высокого лица, было для него необходимо, ему предложили выехать в Россию, поселиться во Владивостоке и... на время забыть, что он японец. Никто не тревожил его в течение нескольких лет, и Суэцугу терзался, боясь оказаться забытым. Но о нем не забыли! Он опять встретился с седоватым человеком, на этот раз в каюте крейсера "Ивами" на владивостокском рейде. Начальник говорил очень тихо, так что, Суэцугу вынужден был весь превратиться в слух, чтобы не пропустить ни одного слова. Это были очень большие слова!.. Ноги побледневшего Суэцугу плохо повиновались ему, когда он вышел из каюты и ступил на палубу, загудевшую под его шагами; пронзительный ветер со снегом кружился вокруг него, когда он спускался по веревочному трапу куда-то вниз, в темноту, пока его не подхватили снизу чьи-то сильные руки и не поставили на палубу катера, тотчас же отвалившего от "Ивами". Этого вечера Суэцугу никогда не забыть! Не забыть также и того, что последовало потом. Сердце у Суэцугу забилось при этих воспоминаниях. Однако бушевавшие в его груди чувства никак не отразились на его лице... С тех пор все, что делал Суэцугу, было исполнено глубочайшего смысла и значительности. Если бы Караев мог присмотреться к тому, что было очень хорошо запрятано в глазах Суэцугу, он не увидел бы в нем подобострастия при взгляде на Дитерихса. Это было совсем другое чувство. Когда молебен окончился, архиепископ Мефодий вышел на амвон с крестом. Толпа зашевелилась. В наступившей тишине было слышно, как в алтаре кашляет снимавший облачение иерей, служивший вместе с Мефодием. Архиепископ неодобрительно прислушался к кашлю, нахмурился и сказал: - Братья христиане, православные, чада мои! С давних времен, когда свет Христовой веры осиял мрак язычества, крестное знамение стало символом силы божией! Архиепископ перекрестился. Вслед за ним широко перекрестился и Дитерихс и все сопровождавшие его чины. Перекрестился Суэцугу. Перекрестился Караев, подумавший при этом: "Ну, пошел теперь турусы на колесах развозить... Жрать хочется до смерти!" Краска бросилась в лицо архиепископу. Он заговорил о большевиках, и проклятия посыпались с его бескровных старческих уст. Все громы и гневы господни обрушил он на большевиков. Одного языка ему не хватило, и он проклинал их по-русски, по-старославянски и по-латыни. - Ого! - с уважением покосился на Мефодия Мак-Гаун. - Кажется, он кое-что умеет!" - Ныне настало время, - воскликнул Мефодий, - для "крестового" похода, похода под священным знаком креста, на большевиков и пожать жатву господа, ибо время приспело! Тут Дитерихс решительно прошел по красному ковру к амвону. Поймав руку архиепископа, он деловито приложился к кресту и сказал: - Благослови, владыко, на дело! - И поцеловал руку Мефодия. Вечером генерал подписал приказ о наступлении. Оно должно было начаться шестого сентября. "На Москву, русские воины! - начинался этот приказ. - На Москву, воины Земской рати!" Первого сентября ночью об этом приказе узнал дядя Коля. Второго под видом путевой корреспонденции - "проследовал поезд No..." - этот приказ дошел до Имана. Письменное сообщение о приказе, дублировавшее то, которое перестукивали железнодорожные телеграфисты, было доставлено третьего числа в штаб НРА - Пятой армии. Ответ прибыл четвертого. И дядя Коля благословил на дело свою невидимую армию. 2 Наседкино было расположено в удобном месте. Шоссе, соединявшее Никольск-Уссурийский с Владивостоком, просматривалось с невысоких холмов, окружавших село. Железная дорога проходила в десяти верстах южнее села. А в одиннадцати верстах был железнодорожный мостик. Повредив его, можно было нарушить сообщение на этом участке пути. Место указал Любанский. Подвижной отряд партизан на конях подошел к селу на рассвете. Мертвая тишина стояла в этот час. Даже собаки не тявкали. Спокойствие обнимало село. Партизаны спешились возле избы Жилиных, выжидая, когда второй отряд обойдет село с другой стороны. Из избы напротив выскочил Вовка Верхотуров. Справив малую нужду, он остановился, рассматривая партизан слипавшимися глазами. Не надо было спрашивать, кто такие эти люди, опоясанные ремнями, с винтовками и гранатами у пояса: своим видом они сказали Вовке все. Сон мгновенно слетел с него. Обрадованный, он принялся барабанить в окна своей избы и закричал что есть силы: - Мамка! Степанида! Батенька! Наши пришли! - Замолчи ты, чертенок - цыкнул на него Панцырня. - Эко, глотку разинул... Сыпь домой, а то я тебя! Парнишка побежал в избу. В это время из одного окна выглянул какой-то рыжеусый мужчина. Разглядев партизан, он тотчас же скрылся. В другом окне показались головы двух девушек; потом, растолкав их, выглянул старик Верхотуров. А через минуту, уже в штанах и сапогах на босу ногу, выскочил опять Вовка. - Вы белых ищите? - закричал он через улицу. Старшая из девушек, выглядывавших из окна, низким голосом крикнула: - Да у нас один проживает. Идите сюда! - махнула она рукой. - Я пока его попридержу! - И голова ее скрылась из окна. Выскочил на улицу и старик Жилин, придерживая рукой расстегнутый воротник рубахи, обнаживший покрытую седыми волосами грудь. Партизаны разделились на несколько групп. Жилин сказал: - У Верхотуровых, напротив, один живет. Оттуда выскочила девушка, что обещала придержать белого. Басистым голосом она сказала: - Удул, черт плешивый!.. Эво-он, через огороды чешет! На задах мелькала белая фигура. ...Нина, кивнув двум партизанам, бросилась догонять беглеца, вслед за ним перескакивая через прясла. Но уже кто-то кричал истошным голосом на другом конце деревни. Заржали кони. Какие-то фигуры замаячили в пролете улицы. Хлопнул выстрел, другой, затем пошла стрельба пачками. Тотчас же зашевелилось все село. То в одном, то в другом доме открывались окна, в них появлялись растрепанные со сна крестьяне. С изумленнно-вопросительным выражением они оглядывали улицу и вслед за тем выскакивали, на ходу натягивая одежду. - Прячьтесь! - кричал Виталий. - Заденет! Не слышите разве, стрельба идет! - А-а! Своя не тронет, чужая отскочит! - ответила Верхотурова басом и степенной походкой пошла по направлению выстрелов. Туда же устремилось и все население деревни, разбуженное неожиданной суматохой. Так надоели белые сельчанам, что, не боясь случайностей, побежали они, чтобы видеть, как партизаны заберут белых в плен. Рыжеусый, однако, успел предупредить кавалеристов. В чем попало белые вскакивали на коней и, нещадно хлеща, гнали их за поскотину. Коновязь стояла неподалеку от избы Наседкиных, знакомой Виталию. Трое кавалеристов засели за избой и открыли стрельбу. Остальные выводили коней. Одного подстрелил Панцырня. Но момент был упущен. Кавалеристы уходили врассыпную. Гикая на коней, помчался за ними десяток партизан. Топорков морщился: - Черт возьми! Один оголец всю музыку испортил! - Ничего, у брода их задержат Олесько с Чекердой! - сказал Виталий. - Там полк можно остановить, коли на шоссе пойдут. На рысях партизаны погнали коней вслед. Брод, однако, пустовал. Разметанные камни, еще не успевшие обсохнуть, и вырванная копытами трава были свидетелями того, как летели через брод обезумевшие кони, нахлестываемые нагайками. Полусотня ушла на шоссе. А по траве, вскопыченной лошадьми, ползал Олесько. Он пытался встать, опираясь о землю руками, плевался кровью и хрипел. Глаза его с бешеной злобой были устремлены на другой берег. Винтовка с прикладом, разбитым в щепы, валялась неподалеку. Партизаны бросились к Олесько. - Что случилось, сынок? - спросил Топорков. Едва слышно парень отвечал: - Как они показались, я бросился наперерез. "Не уйдете, говорю... гады!" Сбили с ног, смяли. Вот. - Да ты почто не стрелял? - со злостью, которой не могла смягчить и жалость к Олесько, закричал Топорков. - Зачем же ты выскочил из засады? - спросил и Виталий, поглядывая на укромное место, которое он сам выбирал для засады. - Злоба... меня... обуяла. Думаю: покрошу гадов... своими руками. - А где Чекерда? Он же тебя страховал? - Ушел... Говорит: "Перебьют всех... и руки не приложишь!" Да и я бы... коли не подскакали бы... Колодяжный глухо сказал: - Старикам бы тут стоять. Виталий оглянулся, ища глазами Чекерду. Но тот уже и сам подошел к Олесько. Он со страхом смотрел на то, как тужится парень говорить, но каждое слово выталкивает у него изо рта алую кровь в пузырьках пены. - Легкие порвали! - сказал Лебеда, который принялся было перевязывать Олесько. - Ишь, руда с пузырьками. Виталий смотрел на Чекерду. Пораженный страданиями Олесько, виня себя в этом, парень готов был принять любое наказание. Олесько положили на устроенные из тальника носилки. - Ты понимаешь, Чекерда, что ты наделал? - спросил Виталий. - Вы получили приказ перенять белых на броде и не допустить их переправы? Чекерда, не отрывавший глаз от темных пятен, окрасивших траву и камни на том месте, где ползал Олесько, тихо сказал: - Получили. - А вышло что? Один в село побежал - как бы, видишь, без него не кончили войну! Второй одной злобой хотел врагов взять. Приказу, значит, грош цена? Так как же ты думаешь против белых воевать? Скажи мне! Колодяжный, стоявший возле, досадливо крякнул, сжав руку в кулак. - В старой армии нас учили, что присягу да приказ надо выполнять, о животе своем не думая. Аж вот как! Сам погибай - приказ не нарушь. Сам погибай - товарища выручай... Партизаны переглядывались, смотря то на Чекерду, то на носилки с Олесько. Тот повернул к ним голову с тоскливым, остановившимся от боли взором и посиневшими губами. - Сам я... один... виноват. На себя надежу имел... Виталий спросил Чекерду и других: - Что же с тобой сделать надо? Кум Колодяжного Лебеда раздосадован был не менее старика на парней, упустивших белых, но и жалости сдержать не мог к так нелепо пострадавшему Олесько. Он понимал юношеский задор Олесько и сказал: - Куды полетел? Отличиться охота была? Наша отличка - японцев прогнать общими силами. А ты в одиночку решил. Не дело. Я так думаю: пусть это урок другим будет. А Колька пусть о товарище брошенном помнит. Ну, а... будет бой, пущай первым себя окажет... 3 Кавалеристам белых удалось уйти из села, потеряв только трех убитыми. Они оставили снаряжение, боеприпасы. Когда Виталий и партизаны вернулись с берега, таща носилки с Олесько, они увидели у школы на завалинке Нину. Напротив сидел на траве, стыдливо закрывая рукой прореху, рыжеусый постоялец Верхотуровых. В одном исподнем, трясясь мелкой дрожью, перепуганный до полусмерти, он не спускал глаз с револьвера, лежавшего на коленях Нины. Мальчишки и бабы окружали эту группу, насмешливо перекидываясь шутками. Но и толпа, и все окружающие, видимо, не существовали для рыжеусого, со страхом ловившего малейшее движение Нины. - Это что за птица? - спросил Топорков. Рыжеусый тотчас же вскочил, по тону заключив, что подошел старший. - Это тетенька в плен нашего постояльца взяла! - выпалил Вовка, своим криком всполошивший все село. - А я ей помогал! - Совсем было на лошадь взгромоздился, - рассмеялась Нина, - да та зауросила. Мы с Вовкой тут его и зацапали! Вовка закивал усердно головой. Рыжеусый, прикрывая ширинку то одной, то другой рукой, поклонился и сказал заискивающе: - Я извиняюсь... Я, так сказать, лицо не воюющее. - А наган-то в руках держал, когда через огороды пулял? - азартно спросил Вовка Верхотуров. Виталий с любопытством посмотрел на рыжеусого. Тот, забегав глазами, объяснил: - Это казенное имущество-с... Как, значит, тут шум вышел, я и схватился за него, будь он неладен! Я же, сами видите, бросил его... Вот мадам, извиняюсь, товарищ партизан, и подняли-с. - Стрелял! - сказала Нина, крутнув барабан револьвера. - Ствол закопченный, и трех патронов нет. - А вы видели-с? - живо обернулся рыжеусый к Нине. - А коли нет, и утверждать нечего. На что мне стрелять? Кто-нибудь из конных... А я человек не военный. Даже фельдшер... Вот и у крестьян спросите. У меня и фамилия - Кузнецов! - к чему-то сказал он. В толпе раздались смешки, но тотчас же несколько голосов подтвердили, что Кузнецов в самом деле фельдшер. Услышав это, Топорков радостно встрепенулся: его весьма заботило, что отряд был лишен медицинской помощи. Он многозначительно взглянул на Виталия. Но тут Колодяжный приступил к Кузнецову. - Ты-ка чего же побежал тогда? - спросил он. Фельдшер не сразу ответил на этот вопрос, пожевал губами и вдруг совсем простодушно сказал: - Страха ради иудейска. - Оставить его, что ли? - тихо вымолвил Топорков, обращаясь к Виталию. - Пущай пользует. Олесько, смотри-ка, обихаживать надо. Не ровен час еще прибавятся раненые. Кузнецов показался Топоркову безобидным человеком. По его мнению, человек этот, сдавшийся женщине и подростку, не мог никому причинить вреда. К тому же невозможность оказать помощь раненому Олесько угнетала его. Виталий обратился к крестьянам. - Над народом издевался? - спросил он. Рыжеусый впился глазами в лица крестьян. Старик Верхотуров, огладив бороденку, сказал: - Не очень, конечно. Бывало, покрикивал, а чтобы шибко чего сробить - такого не было! Кузнецов шумно перевел дыхание. Верхотуров, плюнув, добавил: - Хату мою, правда, заразил... дух с него тяжелый идет! В толпе захохотали. Верхотуров смущенно поглядел на смеющихся крестьян. - Ну, да это к политике не касаемо... брюхо, вишь, у него больное... Кузнецов не обратил внимания на замечание Верхотурова; он обратился к Топоркову, обострившимся чутьем поняв, что тот не желает ему зла. - Сами видите! - сказал он. - Силком заставили служить. Хватают сейчас налево и направо. А меня из Ольгинского уезда взяли. Мечтал уйти, как только обстоятельства позволят. Вот и случай вышел. А я вам пользу принесу, видит бог! Топорков так обрадовался, что теперь у него будет своя "медицина", что Виталий не стал омрачать радость командира. Рыжеусого отпустили. Топорков пригрозил поставить его к стенке, если он будет "вилять". Кузнецов благодарил, кланялся, незаметно пустил в ход слово "товарищ" и осмелел, почувствовав, что опасность миновала. Он попросил разрешения удалиться. Тут старик Верхотуров поспешно закричал, опять насмешив всех, чтобы Кузнецов убирался из его избы: его "с души воротит" от Кузнецова. Топорков распорядился отвести фельдшеру отдельную хату и устроить там околоток. Кузнецов побежал в избу. В комнате он вздохнул свободно, открыл рубаху на груди, со злостью посмотрел на себя и проворчал сквозь зубы "Треклятый!" На груди его был вытатуирован двуглавый орел. Кузнецов оделся, собрал вещи и рысцой побежал к назначенному дому. Напоследок он несколько раз пожал руку Верхотурову и его дочерям, повторяя, что он бесконечно благодарен за ласку и привет. Старик сердито сказал в виде напутствия: - Иди уж, иди! Просторную избу, где стояли белые кавалеристы, заняли под лазарет. Штаб отряда разместился в школе. Там же приютились Виталий, Топорков и Нина. - Ну вот, мы и зажили по-людски! - сказал Топорков, обводя сияющим взором стены, потолок, окна, полы нового жилья, которое за час крестьянки привели в порядок, вымыли, вычистили. - Господи, как я рада крыше над головой! - от души сказала Нина. 4 Шестого сентября белые открыли военные действия. Эшелон за эшелоном шли к северу. Дитерихс лихорадочно гнал людей, пушки, снаряды к фронту. Верил ли генерал в успех своей затеи? С настойчивостью маньяка он не переставал твердить: "Земля и бог, народ и право - вот наше оружие! Вперед, господа, на Москву!" Но фронт начинался не под Иманом, а гораздо ближе. На Первой Речке был подорван и основательно разбит первый бронепоезд. На Второй Речке развели путь, и с одиннадцати метровой высоты в воды залива рухнул груженный снарядами состав. Полтора часа рвались снаряды, взрыхляя насыпь, вздымая фонтаны воды, полтора часа разлетались вокруг гильзы снарядов, бомбардируя кожевенный завод вблизи полотна, служебные помещения военных мастерских, городок железнодорожников вблизи семафора. Все стекла в окнах домов, расположенных на три версты вдоль пути, были выбиты начисто. На дороге началась неразбериха. Сразу же было нарушено расписание и все графики движения, составленные военными. На полотне в середине перегона оказывались груженные балластом платформы. Возникла необходимость срочно ремонтировать насыпи, и по этим участкам поезда шли с уменьшенной скоростью. На шоссе тоже было неспокойно. В выемках участились обвалы. Трудно было доказать участие в этом людей, но порода осыпалась, точно не в силах была вынести тяжести солдат, шагавших на север. Из зарослей кустарника, росшего вдоль шоссе, раздавались выстрелы. Самодельные мины взрывались под ногами солдат, калеча их. Отовсюду - из сопок и лесов, из глубокого подполья - стягивались к дорогам одиночками, группами и целыми отрядами партизаны. Рука дяди Коли достигала далеко, почти до самой линии фронта. Подкрепления Дитерихса шли через огонь. А когда все-таки добирались до фронта, они попадали под удары Народно-революционной армии Дальневосточной республики - Пятой Красной Армии. 5 Донесения о ходе военных действий поступали с фронта два раза в день. Но Дитерихс не довольствовался телеграфными сообщениями. Он требовал подтверждения их донесениями с полей боев. Рота фельдъегерской связи потеряла представление об отдыхе и сне. Воевода Земской рати требовал, чтобы донесения доставлялись ему немедленно по прибытии связных в любое время суток. Он отдал строжайшее приказание: - Когда бы ни прибыл курьер - немедленно ко мне! - Но... - начал было порученец. - Никаких "но"! - оборвал его Дитерихс. Он выпрямился, выпятив, насколько мог, грудь. Лицо его приняло повелительное выражение. - Великое дело не терпит промедлений! Понимаете! - Когда же вы, ваше высокопревосходительство, будете отдыхать? - Не об отдыхе сейчас думать должно, а о победе! - величественно ответил Дитерихс. Порученец смирился. Однако он все же поделился своими сомнениями с начальником верховного штаба. Тот глубокомысленно посмотрел на старательного чиновника, прищурился и проговорил: - А вы, господин офицер, регулируйте их представления генералу. Понимаете?.. Не думаю, что они опережают телеграммы... Значит, если к их суточному опозданию прибавится еще пара-другая часов, от этого, к сожалению, ничего не изменится. - Вы думаете, господин полковник, что... - Я ничего не думаю. Я, к сожалению, знаю, что наши прекрасные друзья союзники начали вывозить из порта различные ценности... Поздно думать... - Наштаверх посмотрел на озадаченного порученца, хотел что-то прибавить, но раздумал, убоявшись собственной откровенности. После замечания наштаверха связные стали прибывать с завидной пунктуальностью: утром, после завтрака верховного правителя, и к вечеру, когда, восстав от послеобеденного сна, Дитерихс находился в бодром состоянии. Вид запыленных вестников с полей сражения, точно они, как в старые времена, скакали на сменных лошадях, приводил генерала в умиление. Он спрашивал связных: - Вы явились ко мне