лась, чтобы встать на ноги. Цыган протянул ей руку. Но она оперлась о землю, медленно поднялась, отряхнула платье. Рябой сказал: - Ну, пошли, девка! - Уже? - прошептала Настенька. - Пошли! - повторил рябой. - Не ведите по селу, казаки... бо мама может повстречаться! Цыган кивнул головой. Настенька взглянула в его затуманенные глаза, поняла, что против воли тот идет, и сказала ему: - И на том спасибо, казак. Она пошла огородами. Конвоиры за ней. Настенька шла задумчивая, как ходила с матерью на работу. Тоненькая морщинка пробилась у нее на переносице. Ей не верилось, что скоро она умрет, и томительное ожидание делало тягостными последние минуты. Она спросила: - Куда? - В чистое поле, - лениво ответил рябой. Значит, конец... Настенька замедлила шаги. Запах пересохшей земли щекотал ей ноздри. Сбоку несло горечью полыни. Девушка обращала внимание на все, чего раньше не замечала. Услышала она, что из сосновой рощи, перешибая деревенские запахи, доносится смолевое дыхание сосен. Дышала бы этим запахом полной грудью долго-долго... И потянуло ее к соснам... Она обернулась: - У сосен, казаки. И, зная, что ей не откажут в последней просьбе, повернула к роще. Рябой недовольно сморщился. До рощи нужно было идти дальше. Но Цыган повернул за Настенькой. Покосившись на его каменное лицо, рябой зашагал рядом. Золотые паутинки проносились над головами трех людей, шагающих по пожелтевшей траве. Одна прильнула к Настеньке и протянулась к Цыгану, словно не Цыган вел Настеньку на расстрел, а Настенька куда-то вела казаков, связанная с ними этой прозрачной, сверкающей нитью. Рябой оборвал паутинку. Цыган тихо сказал ему: - Слышь, может, отпустим девку? - Как это - отпустим? - удивился тот, но тоже вполголоса: - Тебя Караев потом отпустит... Больно добер ты сегодня. - Зря ведь убьем. Рябой недовольно покосился на Цыгана. - Я, знаешь, доложу ротмистру про такие твои слова. Помолчи-ка лучше. И снова шагали они за Настенькой. Она уже оправилась и ступала по земле, ощутив вдруг странную легкость. Как ни тихо говорил Цыган, прося рябого отпустить ее, обострившимся слухом человека, доживающего последние минуты, она поймала этот шепот и разобрала слова. И надежда, никогда не оставляющая людей, как добрый и верный друг, в самые тяжелые минуты, вспыхнула в ней. Всем существом своим она напряженно и радостно ждала слов, которые сделали бы ее свободной и оставили бы ей жизнь. Удивительную жизнь, где каждый миг неповторим и не похож на другие!.. И запахи сосен, и шелест травы, и посвист птиц в роще стали какими-то особенно значительными, точно ничего в мире, кроме них, не оставалось. Они заполнили все существо девушки. Нестерпимо голубело небо, словно становилось оно ярче с каждым шагом Настеньки. Дойдя до первых сосен, кудрявыми шапками уткнувшихся в небо, Настенька остановилась. Грибной душок напомнил ей, что девчонкой бегала она сюда и здесь испытывала нескончаемую радость от немой игры с грибами, которые прятались от нее, дразнили своим запахом и не давались в руки. Никогда не могла она увидеть грибы прямо перед собой: они всегда оказывались сбоку... А вот теперь она видела их всюду, словно взгляд ее вызывал лесных жителей наверх. К чему бы это?.. Говорят, что гриб сразу показывается лишь тому, кто не жилец на белом свете... Настенька не слышала, чем кончился разговор конвоиров, но почувствовала, что ей надо обернуться. Она обернулась и замерла. Цыган сидел на земле. Он охватил голову ладонями и закрыл глаза. Рябой, подняв винтовку, целился в Настеньку. Черный кружок ствола уставился ей в грудь. Настенька не успела ничего подумать. Она только глубоко-глубоко вздохнула. Казалось, воздуха вокруг не хватит, чтобы напоить грудь досыта. Какое-то колотье ощутила она внутри. В груди вдруг стало горячо, словно кто-то плеснул кипятком на нее. И это горячее хлынуло вверх. Настеньке стало страшно. А воздух все сильнее и сильнее вливался в ее полуоткрытый рот. Острая боль резанула ее. Она глянула на запад, поверх головы целившегося в нее рябого. Багровые облака ползли по небу, бросая кровавый отсвет. И трава, и небо, и шумящие сосны, и закрывший глаза Цыган, и тот, что хотел ее убить, - все было затянуто красной пеленой. Пелена эта становилась все гуще и мрачнее. Проглянул сквозь нее голубой кусочек неба, а потом закрылся и он. Красное стало черным. Кто-то бережно подхватил Настеньку, колыхнул, как колыхала в детстве мать. Потом все исчезло... Она не слышала звука выстрела. Она ощутила лишь резкую боль в груди, хотела приложить ладонь, чтобы хотя немного утишить ее, но, широко взмахнув руками, без стона упала навзничь. Цыган открыл лицо. С опущенным ружьем стоял рябой, глядя на девушку. Настенька лежала на боку с открытыми глазами. Струйка крови показалась из-за плотно сжатых губ, зазмеилась по щеке и утекла за воротник. Цыган подошел к Настеньке и взял за руку. Рука была безжизненно-покорной. Цыган прикрыл Настеньке веки, сложил руки крест на крест на груди и снял фуражку. Потом, не глядя на рябого, пошел к селу. Рябой, сплюнув, поплелся следом за ним... 4 Бонивура отвели в одну из комнат штаба, служившую партизанам кладовой для оружия. Комната была без окон, только узкая отдушина почти под самым потолком пропускала немного света. Виталий осмотрелся. Он чуть не наступил на что-то лежавшее у самых дверей. Нагнулся, рассматривая. Лежал человек. Виталий вгляделся и узнал Лебеду. "Неужели транспорт раненых был задержан?" Эта мысль наполнила отчаянием Бонивура. Он начал тормошить партизана. Но Лебеда затаил дыхание, из-под полуопущенных век вглядываясь в черты лица наклонившегося над ним человека. Виталий зашептал: - Дедка! Лебеда! Узнав знакомый голос, Лебеда открыл глаза: - Виталька? - Тише, диду... Неужели транспорт раненых взяли белые? - Ни, транспорт, мабуть, вже там, в тайге сховавсь... - Как же ты, диду, попался? Лебеда вздохнул, виноватым голосом ответил: - А я куму хотив подмогнуть, та не вышло... Кровь потерял и попавсь, як малесик. - А он где? - Кум-то?.. Наложил груду белякив да и сам убився о каменюгу... Бився добре... Не жалко - не один пишов на той свит... - Значит, и Колодяжного нет? - Нема кума, - ответил Лебеда. - И кума я не спас и дисциплину нарушил... А ты как, Виталька, попал? Бонивур, не таясь, рассказал старику все. Тот печально мотнул головой: - Значит, попались мы с тобой, Виталя. Эх-х! Обидно в клетке сидеть. Я птица вольная, волю люблю... И повоевал на своем веку. В германскую был взят на фронт. Нас на греческий фронт погнали. В Салониках мы стояли. Негров видал, и греков, и англичан, и всяких... Потом революция в России случилась. Дознались до этого - стали домой проситься. В эту пору мы уже во Франции были. Удули мы с товарищами, тридцать человек. До России через Америку добрались только втроем. Осадчего Колю в Сибири колчаки убили. Петросов Сурен к большевикам подался - под Волочаевкой дрался да руки лишился, слыхал я... А я до Хабаровска добрался, людей хороших встретил, на работу встал... Все бы ладно было, да опять черт помешал - мобилизация. Забрили меня белые, в солдаты взяли. Калмыков... Что он над трудящимися делал, нет таких слов, чтобы описать да рассказать. Насмотрелся я на калмыковские зверства, кое-что понимать начал. Помог один человек. Большевик... Подойницын. Большого ума человек был, хотя и из простых. Пошли у нас в полку разговоры. Подойницын разъяснил нам, что в стороне нынче никак стоять нельзя, либо к большевикам надо идти, либо к белым, середины, выходит, нету; кто ни к одному берегу не пристал, тот белым помогает тем, что против них не идет! Вот как вышло!.. Ну, настало время - мы из казарм на улицу! Офицерам наклали, сколько не было жалко, и давай уходить. Думали на ту сторону Амура податься, а там - до партизан! Белые с нами не справились бы! Однако только мы из казарм - справа и слева ракеты, стрельба! А город-то американцы и японцы пополам поделили. К железной дороге да к мосту через Амур японцы располагались, а к Красной Речке - американцы. Мы в коридоре между ними оказались. Нам ультиматум: сдавайтесь! Ну, не японцам же сдаваться... Разоружили нас американцы, в колючую проволоку заперли, лагерь устроили. Ну, показали себя американцы... Что ни вечер, из лагеря то одного, то другого уводят. Калмыковцам выдавали, да и сами пытать не брезговали... Я там, в лагере американском на Красной Речке, додумал уж до конца все и в большевики решил идти - вижу, никто, кроме них, простому-то человеку добра не хочет... С тех пор большевик, и жизни мне за это не жалко!.. Многое видел Лебеда в своей трудной жизни. Говорил для того, чтобы отогнать от Виталия невеселые думы, развеять печаль, давившую сердце... - Дядя Коля спрашивал, как я насчет партии думаю, - сказал Виталий. - Марченко передавал. Говорил, что Перовская рекомендацию даст. Лебеда легонько положил руку на плечо Виталию. - А что? Давно пора. Ты хоть и молодой, да голова у тебя ясная! Да тебе любой из наших - что Топорков, что я, что Жилин - верный поручитель... Он помолчал, потом так же тихо сказал: - Лютуют белые. Опереться-то не на что. Только и осталось у них за душой, что злоба... Такой только по обличью человек, а так - волк волком. - К чему это ты, батько? - спросил Виталий. - К себе в логово нас с тобой унесут... Пытать будут Тихой смертью умереть не дадут! Виталий вздрогнул, вспомнив яростные, налитые кровью глаза Караева. Старик учуял эту дрожь. Он приподнялся и сел, поддерживая здоровой рукой больную. Приблизил свое лицо к Виталию и попытался рассмотреть его лицо, его глаза. - Страшно? - спросил он и затаил дыхание. - Страшно... - сказал Виталий. - А только я не боюсь. Ты за меня испугался?.. Думаешь, не выдержу я? Я не боюсь смерти, батько. - А пытки? - спросил Лебеда. Виталий положил свою горячую руку на здоровое плечо Лебеды. - Вместе будем. Увидишь сам! - сказал он твердо. - Гордишься! - усмехнулся ласково Лебеда. - Гордись, сынок, крепче будешь... Я-то долго не выдержу: крови мало, и устал я... А у тебя тело молодое, жить будет охота. Такое тело трудно победить. Если худо будет, не думай о боли, Виталька, ругайся, пой песню, думай о чем хочешь, а о боли старайся забыть. О товарищах думай, о Настеньке. Может, и доведется еще, увидишься с ней! Услышав имя Настеньки, Виталий вспомнил ее крик и то, как падала она, почти не согнувшись, плашмя, словно березка, подрубленная под корень. - Арестовали Настеньку, - шепнул он. Лебеда успокоительно сказал, чтобы не растравлять Виталия: - Ничего. Выпустят. Ни в чем она не виновата. Сказал он это уверенно, но гнетущая отцовская тоска защемила сердце. Ничего доброго не ожидал он от белых. Но вслух повторил: - Выпустят. Конечно, выпустят! Они перестали говорить о Настеньке, словно боясь своими тяжелыми сомнениями навлечь беду на нее. Если бы знали они, где сейчас Настенька! Заметался бы в смертной муке Лебеда, рвал бы на себе волосы и бился бы об стены, крича: "Доченька, ридна!" И заплакал бы, не стыдясь слез, Виталий Бонивур. Но они ничего не знали и желали Настеньке добра. 5 Караев был взбешен. О преследовании партизан нечего было и думать. Ротмистр расхаживал по комнате штаба. Грудзинский, сидевший у окна, исподлобья поглядывал на ротмистра. Старшина был религиозен до ханжества. Он видел развал белой армии, видел, как приближается неотвратимый конец, но фанатически верил в какое-то чудо, которое должно спасти ее. Тем мучительнее переживал он все неудачи, которые все множились при паническом отступлении белых к морю, после Волочаевки. Как раньше он верил, что Волочаевка остановит красные войска, так теперь верил, что Никольск-Уссурийский станет тем камнем преткновения, о который споткнутся большевики. Он был против того, чтобы отряд Караева снимался с места, в глубине души надеясь, что именно отряд, в котором находится он, Грудзинский, призван в обороне Никольска сыграть решающую роль. Но Караев настоял на своем. Японцы его поддержали. Грудзинскому ничего не оставалось делать, как только исполнять приказ. Караев остановился перед старшиною: - Не дуйтесь, Грудзинский. Сейчас мы возвращаемся. Старшина поднялся. - Разрешите считать это за распоряжение? - Погодите. Я еще не все сделал здесь. Где эта Жанна д'Арк? Поняв, что речь идет о Настеньке, Грудзинский ответил: - Отвели на выгон и расстреляли. - Остальным я думаю дать наглядный урок. Тех, кого назвал этот ветеринар, и девок выпороть на площади. Пусть помнят... - Надо думать о будущем, господин ротмистр, - сказал Грудзинский... - Когда мы вернемся сюда, население встретит нас плохо, если мы будем применять такие меры. - Не будьте наивным, старшина. Никакого будущего у нас нет, и сюда мы не вернемся, не утешайте себя! - С такими мыслями нельзя служить великому делу, - сказал Грудзинский сухо. - А я, знаете, ничего другого делать просто не умею, кроме как служить так называемому "великому делу", которое с недавних пор стало таким маленьким, что свободно уместится в жилетный карман, когда нам придется улепетывать из Владивостока. - Бог не допустит этого! - хмуро сказал старшина. - Э-э! - презрительно протянул Караев. - Бог долготерпелив! Идите распорядитесь насчет экзекуции. У меня в сотне есть такие мастера, что любо-дорого! Из соседней комнаты выглянул Суэцугу. До сих пор он сидел, молча глядя в окно на суету вокруг штаба, и время от времени делал какие-то записи в полевой книжке. Когда Караев и Грудзинский заговорили, Суэцугу вслушался в их беседу. Поняв, о чем шла речь, он презрительно сплюнул на пол и вытер губы батистовым платочком. Менторским тоном сказал: - Офицеры не должны ссорить друг друга... Не ругать... В чем дело?.. Объясните мне... - Ротмистр Караев предлагает выпороть лиц, указанных Кузнецовым, - сухо предложил старшина. - Что такое "выпороть"? - с наивным видом произнес японец. - Бамбуками бить, - пояснил ротмистр. - Я думаю, это будет полезно. Лицо Суэцугу прояснилось. Он закивал головой: - Хорошо... Надо выпороть. - Он записал в книжку это слово. - Мусмэ, которая убивать Кузнецова, надо расстрелять. - Сделано, - отозвался Караев. - Хорошо, - продолжал поручик. - Других надо выпороть. Пусть они, как всяк сверчок, знает свой насестка. - Значит, вы одобряете мой план? - Да, бог на помощь! - Вы религиозны, господин поручик? - Да. - Скажите, а какую вы исповедуете религию? - живо спросил Караев. - Я исповедую такую религию, которая нужна Ямато*... ______________ * Одно из наименований Японии. - Старшина тоже религиозен. Только у вас это лучше получается, - рассмеялся ротмистр. - Распорядитесь, господин старшина! Грудзинский вышел, хлопнув дверью. Через несколько минут все приготовления к экзекуции были закончены. Каратели раскатали штабель бревен, возвышавшийся на площади. Несколько бревен уложили рядком. На берегу реки нарубили лозняку. 6 Едва офицеры ушли, Суэцугу опять принял то презрительное выражение, которое не сходило у него с лица сегодня с самого начала экспедиции. В чисто военных вопросах Суэцугу был малосведующим человеком. В наступлении на Наседкино он не принимал никакого участия, но все, что удавалось, приписывал своему руководству и участию, а все неудачи, постигавшие отряд, относил за счет неумения русских офицеров. "Неполноценные люди! - говорил он про них. - Ссорятся, когда нужно быть беспощадными. Рассуждают, когда надо повиноваться! Не верят в то, что делают!" Сам Суэцугу верил в то, что его действиями руководит высшая, непостижимая воля императора. Из этого следовало, что все, что он делает, свято, как свята воля тех, кто доверяет ему выполнение своей воли. Уже одно это сознание делало Суэцугу неуязвимым для упреков совести, раскаяния, жалости. Жизненная цель Суэцугу заключалась в служении этой идее. Ради достижения этой цели все средства были хороши. Соображения этики и морали не должны были мешать выполнению цели, они не должны были приниматься во внимание. ...Каждый раз, когда случалось что-нибудь шедшее вразрез с намерениями и надеждами Суэцугу, только мысль о своем высоком назначении могла смягчить его огорчение неудачами. Налет был неудачен. Донесение, которое он должен был составить, не ладилось. Который раз суровая действительность выбивала из-под его ног почву; партизаны оказывались предусмотрительными, храбрыми, белые не могли справиться с ними, несмотря на помощь Америки, Японии и других... Что-то было неладно вокруг. Суэцугу переставал понимать происходящее, и его нерушимая вера в себя и в миссию Японии как-то странно начала пошатываться... И мысли Суэцугу возвращались к тем временам, когда все было понятна и делалось так, как рассчитывали "там", в недосягаемых верхах... Опять в его памяти оживал январь 1918 года, мрак ночи на рейде, гулкая палуба под ногами, яркий свет в уединенной каюте "Ивами", темные силуэты "Идзумо", "Адзума", "Асама", "Якумо" - японских броненосцев в Золотом Роге... И слова большого начальника: "Офицер запаса Исидо высказывал мысли о том, что большевики выражают интересы простого народа... Это - недопустимые мысли!" И Суэцугу ощутил вновь тот трепет, то незабываемое состояние, в котором он находился тогда. ...Кровь бросилась в лицо Суэцугу. Он склонился над листками записной книжки и стал писать черновик донесения. Глава двадцать седьмая КРЕСТЬЯНЕ 1 Хмурые крестьяне потянулись на площадь. Шли они, словно волы в ярме, тяжело, не глядя вперед, не видя дороги, будто чувствуя погоныч в руках станичников, которые обходили дворы, выгоняя поселян на экзекуцию. Окрики белых слышались отовсюду. Они постарались: в хатах никого не осталось. Павлу Басаргину не удалось отлежаться. Он таился, сколько можно было, пока в дверь стучались, но когда она затрещала под тяжестью прикладов, он вскочил и, готовый к самому худшему, открыл дверь. - Ишь ты! - удивился один из казаков. - Глянь-ка, паря, какой лобан! Басаргин исподлобья посмотрел на казака. Бородатый казак смерил его с головы до ног взглядом с прищуркой, не сулившей ничего доброго. - Краснопузый, однако? - уставился он. Павло повернулся к нему и сказал: - Кабы красный был, так ушел бы в тайгу! - А черт вас бери, поди узнай, когда на лбу не написано, партизан али нет!.. Может, попрятались по избам, оттого и не нашли никого... - Надо бы пошарить, - сказал второй, ставя винтовку на боевой взвод. - Поди, в подполье целый полк ховается! Он двинулся к подполью. Но Павло опередил его. - Не бойся, - тихо молвил он, - сам покажу, какой полк там ховается. Он осторожно поднял западню. Бородатый с опаской глянул вниз... Измученная страхом и ожиданием, Маша спала, прислонившись к стене и бессильно уронив голову. Она прикрыла собой сына. Один ичиг с Мишки свалился, и мальчишечья нога белела в темноте подвала. Басаргин опустил крышку. - Племя! - сказал бородач. - Черт его знает, что из него вырастет... Краснопузые? Седни меня мало не задавил один такой шибздик. Поди, паря, годов тринадцати, не боле. Однако доси шея не ворочается... - Что бог даст, то и вырастет! - сказал Павло. - Бог, бог... Ноли* ему дело есть до нашего семени?! Само растет... ______________ * Разве (забайкал.). Когда Басаргин подошел к площади, почти все население деревни было уже там. Старая Верхотурова заплаканными глазами смотрела на кучку поселян у бревен. Там находились ее старик и дочки. Вовка, сбычившись, стоял возле. Левый глаз его запух, вздулся; багровый кровоподтек пересекал лоб. Здоровым глазом он, не мигая, рассматривал белоказаков из-за плеча матери, которая хоронила его от лишних взглядов. Павло стал рядом. - Это кто же тебя разукрасил? - спросил он удивленно. - Да за Марью вступился. Ну и причесали, - отозвалась мать. Вовка промолчал. - Глаз-то как? - Цел, Пашенька, цел... бог миловал. Вовка поднял голову. - А я и одним увижу, что надо! - сказал он со злобой. Мать закрыла ему рот: - Тише, сыночек... не гневи... 2 Крестьян сгрудили в концах коридора, образованного строем. Они стояли немой толпой. Что-то странное произошло с ними. Все они стали на одно лицо. Точно кто-то серой, землистой краской прошелся по их лицам. Насупленные брови потушили взгляды, резкие складки на лицах сделали крестьян старше и строже. Толпа молчала. И это суровое, осуждающее молчание пугало белых. В который раз почувствовали многие из них, что сила на стороне этих замкнувшихся, ушедших в себя людей, согнанных на площадь насильно. Не многие из белых выдерживали мрачные взгляды крестьян. Встретившись с глазами, устремленными на них из толпы, они смотрели сначала равнодушно, потом, не в силах выдержать, отводили свой взор. Иные подмигивали товарищам, словно предвкушая что-то веселое, но чувствовали тяжесть, все более обволакивающую сердце. Ни ухарский вид, ни подмигивания не выручали их. Наконец присмирели и наиболее удалые из них. Туча, прошедшая селом, растаяла. Унеслись и остатки ее, разорванные ветром в клочья. Солнце, идущее к западу, окрасило небо фиолетовой дымкой. Сквозь эту дымку проглянули ярко-зеленые полосы. Эти полосы слоились и переливались, точно волны ходили в вышине, над селом. Они то становились узкими, то вдруг ширились, захватывая полнеба. Дымка посветлела, стала сиреневой, она уже не скрывала странного зеленого света, который отбрасывали на землю изумрудные полосы, рожденные заходящим солнцем. Воздух стал удивительно прозрачным, словно толща его уменьшилась. Обычно голубые, дальние сопки словно приблизились к селу, как бы наклонились над ним. И сосны, стоявшие далеко за выгоном, те сосны, под которыми лежала мертвая Настенька, стали ясно видными. Синева, покрывавшая их, улетучилась, они стали зелеными, и, казалось, все иглы их можно было пересчитать. Исчезла воздушная перспектива. Все предметы осветились и сблизились. Застыли казаки у бревен. Застыли офицеры на крыльце штаба. Грудзинский прошептал: - Господи боже, какая красота! - Зодиакальный свет! - ответил вполголоса, подчиняясь общему напряжению, Караев. - Вы, батенька, поживите здесь, так всего Фламмариона в натуре увидите... И три солнца, и кресты на небе - чудес хоть отбавляй!.. Чертовский край! А зеленый свет все лился и лился. - Знамение! - шепнул кто-то в толпе крестьян. Но зеленый свет перемежился яркими желтыми полосами, ослабел и погас, мгновенно исчезнув. Отодвинулись сопки. Сосны встали на свое место. Синевой окутался горизонт. Мертвенные лица карателей опять стали коричневыми, словно дублеными. Невесть откуда взявшиеся облака закудрявились на небе. Пышные края их золотились на солнце. Притихший было ветер вдруг пробежал по селу и пошевелил казачьи чубы. Оцепенение прошло. Караев резко крикнул: - Смирно!.. Экзекуцию начи-и-най! Вмиг все зашевелилось. Переступили с ноги на ногу крестьяне, осматриваясь пугливо то на карателей, то на девушек под навесом. Урядник грубо сказал девушкам: - Ну, пошли. Девушки тронулись с места. Белоказаки косили глаза на арестованных. Когда девушек вместе с крестьянами поставили у бревен, Суэцугу поспешно вышел из штаба. Он высоко задрал голову и оглядел из-под широкого козырька фуражки толпу. - Росскэ куресити-ане! Смею приказывать вам выслушивать меня. Вы нарушили заповедь ваши предки, вы подняли руки на священную особу императора. Вас наказывать за это надо. Вы неразумные дети есть. Вы борсевикам помогали. Это хорошо нет!.. Борсевика бога нет. Это плохо! Великая Ниппон желает установити настоящий порядок в России. Кто сопротивление думает оказывать, тот надо вы-пороть! Как маленьки ребенок делает отец... Мы ваш отец духовный есть... брат по вере. Хуристосо с вами! Чтобы крестьяне могли убедиться, что они имеют дело с единоверцем, он с деревянной методичностью перекрестился три раза, твердо кладя щепоть правой руки на лоб, живот, правое и левое плечо. - О господи... батя косоглазый выискался. Чего это на белом свете деется! Пороть - так порите, а что же кометь-то ломать! - сказал Верхотуров. - На вас господь мой позор перенесет! Суэцугу приписал слова старика действию своей речи. Он довольно осклабился и хлопнул по плечу Верхотурова. - Хуристосо терпел и вам велел. Верхотуров обернулся: - Потерпим, макака... потерпим! А потом разом сочтемся - дай срок!.. - И добавил слово, которое Суэцугу не стал искать в словарике. Он попятился от старика и махнул рукой Караеву. Тот кивнул головой. Молодой казак бесстыдно сказал Верхотурову: - Сымай штаны, дед... Драть тебя будем! Верхотуров посмотрел на него строго, но смолчал. Корявыми, негнущимися пальцами задрал подол рубахи на спину. Старухи заохали. Верхотуров поклонился толпе. - Простите, крестьяне... Не сам срамлюсь, другие срамят! И лег на бревна, положив голову набок и закрыв плотно глаза. Вытянули деду руки вдоль бревен и прижали. Один каратель сел на ноги старику. Двое по сторонам взяли лозы в руки. 3 Взглянув на мать Настеньки, на прозрачное ее лицо, тощее тело, седые волосы, выбившиеся из-под платка, на измученные ее глаза, Грудзинский коротко поговорил с Караевым и сказал старухе: - А ты благодари ротмистра. Он отменяет наказание, которое ты заслуживаешь. Надеюсь, что больше не будешь якшаться с большевиками. - Где моя дочь? - спросила мать Настеньки, не видя ее среди девушек. Старшина не ответил. Старуха снова спросила его: - Где моя дочь? - Она стояла, неотрывно глядя на старшину. Досадливо поморщившись, старшина кивнул. Подскочил рябой, подхватил Наседкину под локти и через строй вывел прочь. Сухими, воспаленными глазами посмотрела мать на него. - Где моя дочь? Рябой отступил на шаг в сторону. Этот немигающий взгляд обеспокоил его. Он оправил оружие и повернулся, чтобы уйти. Старуха тронула его за рукав. - Где моя дочь, казак? И, чтобы отвязаться, не глядя на нее, рябой сказал: - Ищи - найдешь... Почем я знаю, где твоя дочь. Услышав свистящий звук лозы, хлестко легший на тело Верхотурова, и испуганный вздох толпы, охнувшей разом, он нетерпеливо метнулся туда. Но взор старухи держал его. Тогда, обернувшись, он грубо крикнул ей, пригрозив нагайкой: - Иди, иди отсюда! Сказано тебе: ищи - найдешь! Он сплюнул через зубы и ушел. Наседкина проводила его темным взглядом. Оттого, как сказал рябой "ищи - найдешь", холодок пополз по телу матери. Недоброе было в этих словах. Она повернулась и побрела вдоль улицы. Останавливалась у каждого дома. Стучала. Долго вглядывалась в немые окна. Обошла всю улицу. Побывала и на соседних. Настеньки не было нигде. Тогда она подумала, что, может быть, в ее отсутствие дочь вернулась домой и ожидает там. Она повернула в сторону своей хаты. Сначала шла тихо, потом, охваченная нетерпеньем, побежала, схватившись за грудь руками, чтобы сдержать удары сердца. С трудом поднялась на крылечко, перевела дыхание и тихо окрикнула: - Доню! Прислушалась. Тихо. Никто не отзывается. Тогда шум своей старой крови в ушах она приняла за дыхание спящего человека и с твердой уверенностью, что дочь уснула, не дождавшись ее, вошла в хату. Кровать была пуста. Дочери в хате не было. Мать подошла к постели, потрогала ее руками. Крикнула громко: - Доню! Постояла, оглядывая пустую хату. Холодно. Тоскливо. В деревне Настеньки не было. Тяжесть выросла в душе матери, заполнила все ее существо, и то недоброе, что бросил ей рябой, вдруг стало ясным. Настеньки нет в живых! Мать медленно вышла, спустилась с крыльца, обогнула хату. За плетнем начиналось жнивье. За жнивьем с одной стороны - чащоба орешника, с другой - сосновая роща. Мать направилась в поле. С площади донесся гул голосов. Она даже не повернула голову. Пошла по стерне. Ветер закружил ее, дохнул в лицо холодом и завихрился на дороге винтом. Золотые венчики на облаках погасли. Облака потемнели. Ветер вернулся и бросил в старуху горсть пыли. Далеко, куда достигал глаз, щетинилась стерня. Ни одной живой души не было вокруг. Ветер ярился; он метался, подбрасывая в воздух высохшие зерна, оставшиеся на поле, мел по земле сухую траву, шумел в стерне. Кустарник поклонился Наседкиной в ноги, и в его зарослях ничего не увидала старуха. Она постояла, прикрыв глаза от ветра ладонью и придерживая платок на груди. Повернулась. Ветер трепал на старухе юбки, обкручивая их вокруг ног, надувал пузырем. Тащил за концы платка, выбивал из-под него волосы и растрепал их, застя взор и мешая смотреть. Наседкина пошла в другую сторону. В два раза быстрее прошла она обратный путь и направилась к соснам. Что-то темнело вблизи сосен. Мать побежала туда, издалека узнав полушалок дочери. Ветер утих, лишь сосны шептали что-то, потом замолкли и они. Настенька лежала со сложенными руками и закрытыми глазами. Она вытянулась и казалась выше ростом. Смерть еще не наложила на нее своего отпечатка. Губы, еще розоватые, были полуоткрыты. Распущенные волосы пролились жидким золотом на траву и блестели в лучах заходящего солнца. - Доню! - сказала мать. Она оглядела дочку и тихо, будто боясь нарушить ее покой, опустилась рядом на траву. Заметила струйку крови, вытекшую из уголков рта Настеньки, бережно обтерла кровь своим платком. Взяла за руку, и рука дочери не разжалась, не ответила на ее пожатие. Мать наклонилась над Настенькой. Дыхания не было слышно. Слезы побежали из глаз матери. Ветер взметнулся, раздул пламя волос Настеньки. Старуха растерянно посмотрела кругом... Нет больше у нее дочери!.. Движения ее становились все более медленными. Она озиралась вокруг. Чужим, холодным, ненужным и странным показалось ей все: и лес - отрада уставшего, и поле - кормилец людей, и дальние сопки, из-за которых приходила погода и солнце. - Доню, а як же я? - спросила мать... - А як же я? - спросила она второй раз и глянула на лес. Но в шуме его она не услышала ответа. Тогда она встала во весь рост. Посмотрела на небо, покрытое розовыми бликами, предвещавшими назавтра ветер, и ничего больше не увидела в нем. - Боже мой! - сказала она молитвенно и горячо зашептала: - Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный... Молилась всю жизнь, щоб счастье себе добыть, тай не бачила его!.. Дочку Настю спородила - не спала, не ела, всю недолю от своей хаты отводила, щоб не узнала ее дочка. Было б ей жить, да с любым кохаться, да тебя радовать!.. Коли в тебе есть жалость, коли любишь ты людей, коли есть у тебя сердце да разум какой - пожалей меня, господи, владыко живота моего, надию мою верни, дочку верни, боже! Коли тебе души потребны, возьми меня, я уже устала от жизни!.. Чого ж ты молчишь?! - сказала она, строго глядя в небо. Ветер умчался прочь. Ни один волос не шелохнулся на голове Настеньки. Было очень тихо вокруг. Мать долго стояла, вперив взор в небо, словно ждала чуда. Но чуда не было... Порвалась последняя тоненькая ниточка, которая сдерживала горе матери. Мать запричитала и с отчаянием бросилась на труп дочери. Слезы хлынули из ее глаз и застлали все мутной пеленой. 4 Старика Верхотурова подняли с бревен. Кривясь, чтобы не выдать боли, он сказал было: - Бог простит... бог простит... - и ступил шаг. Одежда прилипла к ранам, старик почувствовал дикую боль и заорал: - Бог простит... да не я, катюги! Я-то не прощу! - на глаза ему попался недобро улыбнувшийся Караев. - Не скаль зубы, гад, и до тебя ще доберутся! Не я, так сыны. Вовка, во все время экзекуции не сводивший глаз с отца, рванулся вперед. Мать вцепилась в него. Но она не справилась бы с ним, если бы не Павло Басаргин, который перехватил мальчугана. - Куда? - К бате! - выдохнул Вовка. - Не так надо, Вовка! - посмотрел ему в здоровый глаз столяр. - Не так! - Он прижал к себе маленького Верхотурова. Тот дрожал, точно в ознобе. Верхотуров все ругался, переступая с ноги на ногу. Степанида сказала ему: - Тише, тятя... Будет и на нашей улице праздник. Крестьяне расступились, пропустив старика к своим. Старуха припала к нему. Павло толкнул Вовку: - Подмогни отцу! Мальчик осторожно взял отца под руку. - Батя! - Что "батя"? - взглянул на него выцветшими от боли глазами Верхотуров. - Батя... Видал, как батю драли? - Ну, видал, - сурово ответил Вовка. - А коли видал, так я с тебя, сукинова сына, семь шкур спущу, коли забудешь! - Верхотуров сморщился от боли. Вовка тихо сказал: - Я-то не забуду... Пошли, батя, домой. Верхотуров, охая и шатаясь, будто пьяный, поплелся к хате. Вовка, поддерживая его, пошел с ним. Напоследок он оглядел карателей. Здоровый глаз его остановился на бородатом станичнике... Настала очередь девушек. Казаки подступили к ним и связали руки. Женщины из толпы заголосили: - Господин офицер... Ваше благородие! Ослобони девок, Христом-богом просим... - Молчать! - крикнул старшина, который торопился скорей закончить расправу. Толпа съежилась. Казаки заухмылялись. Марья Верхотурова сказала строго: - Не троньте! - А когда почувствовала на себе чужие руки, отчаянно взвизгнула: - Ма-а-ама! Верхотуриха всплеснула руками. Басаргин повернул ее лицо к себе и прижал, чтобы не видела ничего. Марья, отчаявшись, пнула ногой что есть силы одного из карателей. Казак скривился - удар пришелся по больному месту - и свалил Марью на землю ударом кулака. Другие девушки тоже сопротивлялись, но совладать с палачами им было не по силам. На сестер Верхотуровых навалились целой оравой и сломали, точно дерево с корнем вырвали. По двое сели на плечи и на ноги. Ксюшка Беленькая вырвалась и побежала вдоль строя. Ее перехватили и отнесли на бревна. Закрестились в толпе старухи. Отвернулись крестьяне. Цыганистый казак подошел к Грудзинскому. - Господин войсковой старшина! Не след бы девок славить. Опосля замуж никто не возьмет! - А тебе-то что? - цыкнул на него старшина. - Деревенский я! - сказал Цыган. Не поняв, что этим хотел сказать молодой казак, Грудзинский отдал приказание. Караев лихорадочно облизал губы и подошел ближе. Он тяжело дышал, не отводя глаз от девушек. Первыми пороли Верхотуровых. Девки молчали, судорожно вздрагивая. Встали они сами. Их развязали. Они оправили платья и отошли в толпу, трудно передвигая ногами. Степанида, будто запоминая, посмотрела пристально на ротмистра и на Грудзинского. Лишь когда подошли к матери, у Степаниды задрожал подбородок. Она прильнула к матери, точно малая. Марья - с другого плеча. Разом заплакали они, и было странно слышать этот тихий плач от плечистых, дородных девок. Ксюшка извивалась всем телом. Она мычала от боли. Сестренка ее, стоявшая в толпе, опустилась на колени и заплакала. Ксюшка услышала плач сестренки и глухо сказала: - Ленка, перестань... - Потом со слезами в голосе крикнула: - Перестань, кажу... Мени ж с того погано, дурная. Девочка зажала рот руками и стонала, раскачиваясь из стороны в сторону. Казаки щадили Ксюшку, боясь, что, худенькая, бледная, тоненькая, она не вынесет порки. Удары они наносили без "потяга", от которого вздувается и рвется кожа. Ксюшка стонала и бормотала что-то, захлебываясь слезами. Цыган опять подошел к Караеву: - Господин ротмистр! Прикажите отставить... Я когда вел ее сюда, поручился, что она только раненых будет перевязывать. Прикажите отставить! Караев не слышал его. Он заметил, что лоза не свистит, опускаясь на тонкое, растянутое тело Ксюшки, что казаки только для виду делают размах, смягчая его в конце. Он подскочил к бревнам, отстранил одного, выхватил свежую лозу из пука лежавших возле. - Как бьешь? - сказал с бешенством Караев. - Как бьешь? - повторил он еще яростнее. - Вот как надо! - Он раскрутил лозу. Гримаса перекосила лицо Караева. Он побледнел и тяжело дышал. Цыган крикнул ему так, что все оглянулись на него: - Господин ротмистр, от-ставить! Тот пьяно глянул по сторонам и, дрожа от возбуждения, опять раскрутил лозу в воздухе. Цыган вспрыгнул на лошадь. Грудью растолкал строй, давя карателей, и вымахнул к бревнам. Левой рукой поймал лозу и сказал, насупясь: - Оставь, говорю!.. Я ей обещал. Слышь? Остервеневший Караев хлестнул Цыгана наотмашь и обернулся к Ксюшке. Цыган охнул и выхватил клинок. Сверкнула на солнце сталь и, зазвенев, опустилась на голову ротмистра. Не рассчитал Цыган, не дотянулся, не срубил голову Караеву, - конь шарахнулся в сторону, и сабля, скользнув, рассекла офицеру лоб. Ротмистр схватился за лицо, растопыренными пальцами стараясь зажать рану. Кровь залила глаза и руки. Грудзинский выхватил револьвер и бросился к Цыгану. Цыган болезненно сморщился, крикнул хрипло: "И-эх!" - и рубанул по сторонам. Кого-то задел по лицу, кого-то по руке, хотел достать старшину, но промахнулся: тесно казаку в толпе, которая бросилась к нему, когда первое смятение прошло. Сжав зубы так, что белые пятна проступили на скулах, он врезался в толпу карателей, топча их, поднял коня на дыбы, повернул на задних ногах и свалился ему под живот, когда Грудзинский выстрелил в него; он изловчился и снизу пырнул старшину клинком. На свою беду промахнулся Грудзинский. Тупо глянул он вниз и стал оседать. Цыган же опять оказался в седле, взял коня в шенкеля и послал через бревна. Каратели расступились, и Цыган вырвался на волю. Несколько выстрелов прогремело вслед Цыгану. Пронзительно закричали бабы. Цыган пересек улицу, заметил разгороженную околицу и бросился к ней. На ходу снял винтовку, повернулся в седле, выстрелил в бросившихся за ним карателей. В него стреляли беспорядочно, залпами. Он свалился набок, чтобы обмануть преследователей, и полверсты провисел на стременах, мотаясь из стороны в сторону от бросков коня, а сам внимательно наблюдал за тем, что происходит сзади. За ним гнались пешие. Некоторые, суетясь, садились на коней. Ни Караева, ни старшины среди преследователей Цыган не видал. Пешие отстали, думая, что Цыган убит или ранен. К околице вылетели конные. Дальше всех бежал Суэцугу. Он размахивал револьвером, посылая казаков в погоню, семеня короткими ногами в желтых штиблетах, ругался и кричал, путая русские и японские слова. Ему подвели коня. Он неловко вскарабкался в седло. Трясясь, словно мешок, набитый орехами, поскакал за Цыганом. А Цыган уже подъехал к речке. Посмотрел по сторонам. Быть бы тут броду, да что-то не видно! Цыган стегнул коня нагайкой, и конь бросился в воду. Речка бурлила вокруг, но конь был ко всему привычен и выплыл на другую сторону. Цыган потрепал коня по шее. На берегу послышался шум. Казак пригнулся к луке и поскакал в тайгу. С полчаса он ехал рысью, увертываясь от сучьев. Потом остановил коня и прислушался. Не услыхал ничего, кроме лесного шума. Какие-то птицы посвистывают в ветках. Прилежно долбит дерево дятел... Казак сорвал с плеч погоны, снял кокарду с фуражки, бросил ее прочь, опустил поводья. Не чувствуя руки седока, конь наклонил голову, щипнул травы. Бока у него ходили ходуном, и шумное дыхание раздувало ноздри. Потом он фыркнул, поднял голову, запрядал ушами и громко, заливисто заржал. Оглянулся на Цыгана, словно спрашивая, куда идти. Но седок только потрепал его по шее. Конь пошел в ту сторону, откуда отозвалась на его ржани