грохот воды сотрясает стены, которые местами сходятся до пятидесяти метров. Глядеть из ущелья в небо все равно что со дна глубочайшего колодца. Каменные стены сочатся водой, сверху падают - тоже бесшумно - нитевидные водопады, тугой сквозняк рассеивает повсюду миллионы водяных брызг. Холодно. Но каждый уступ на стене, самая незначительная осыпь - все завоевано растениями и покрыто ими. Больше всего в ущелье самшита. Древнейшие реликтовые создания с почти черным, мелким и жестким листом, густыми пятнами, словно разросшиеся мхи, сидят на отвесных стенах, зацепившись за едва приметные трещины. Выше их, там, куда достает полуденное солнце, прицепились невзрачные сосны. Цветут, отставая от календаря на добрый месяц, желтая азалия и розоватый кизил. Их резная листва драпирует, занавешивает голые стены, а над самым урезом мрачной щели, в непостижимой высоте, стоят, наклонившись, грабы и дубы, уже привыкшие к зияющему провалу у своих корней. Молчанов остановился, надел телогрейку: сырой холод пробирал до костей даже в этот теплый, летний день. Согревшись, он спустился с дороги на узкую отмель у самой реки и увидел на стене ровно очерченную водой линию коричневатого цвета. Так река обозначила свой уровень после дождей и ливней - на три метра выше обычного. Он стоял и смотрел на кипящую воду у своих ног. Какая рыба выдержит гонку возмущенного потока? Даже отчаянная форель вряд ли сумеет одолеть без потерь этот непрерывный трехкилометровый водопад... Он снова выбрался на дорогу и, поеживаясь, пошел дальше. Постепенно стены делались ниже, ущелье расходилось в ширину. Еще несколько минут хода, и Молчанов оказался в широкой замкнутой долине по другую сторону высокого хребта. Перед ним раскинулся поселок с кривыми улочками, тихими дымками, гомоном ребятишек. Молчанов снял телогрейку, огляделся. Хребет с этой стороны плавно подымался, как кабанья спина, и зарос щетиной мелкого леса. В самой середине его чернела рваная рана ущелья, через которое он только что прошел. Диво! Отыскав поселковый Совет, он оставил там карабин и рюкзак, поговорил о том о сем с председателем, а потом спросил: - Есть у вас Бережной А.В. Как мне разыскать его? Председатель засмеялся: - Ищи ветра в поле. Самый непоседливый мужичок. Если в поселке отыщется, считайте - повезло. Вечно в разгоне, всегда у него какие-то дела. Живет он... - Председатель склонился к открытому окошку. - Во-он видите цинковую крышу? Это его дом. - Работает где-нибудь? - Сколько помню - нигде. Правда, иной год уходил с пастухами. Зимой возле туристов-лыжников на базе отирается. Случайные, в общем, заработки. Говорит, скоро пенсию получит. Какая ему пенсия будет, сказать не могу. А вы, случаем, не вербовать его приехали? - Только познакомиться хочу. Вербуют его другие, - туманно ответил Молчанов и пошел искать этого Бережного. Фланелевая куртка и тяжелые ботинки делали Молчанова похожим на туриста, который собрался подняться до лыжной базы на горе. Он и решил представиться туристом, если дело дойдет до знакомства. Дома Бережного не оказалось. Замок. Александр пошел наугад по улице, пустынной в этот предвечерний час. Похоже, здесь живет не очень много народу. И все, конечно, работают. Никто ему не встретился. Огорченный неудачей, он свернул к реке. Пробрался через негустые лозняки и тут на берегу увидел мужчину, который сидел разувшись, с засученными портами и сосредоточенно плевал в воду. На вид ему можно было дать чуть более пятидесяти. Всерьез облысевший череп поблескивал, а волосы, которые не усидели на самой голове, без особых потерь перебрались на лицо и образовали довольно густую бородку, тщательно причесанную и подрезанную квадратиком, не без претензий на моду. Цветом она была пепельная, с проседью, как и пышные усы, теряющиеся концами в бороде. Заметное лицо, ничего не скажешь. Не забудется. Саша поздоровался и сел. Бородач равнодушно кивнул, даже не посмотрев в лицо. Помолчали. - Турист? - спросил вдруг борода. Саша тоже кивнул. - Куда нацелился? - Туда. - Молчанов ткнул пальцем в гору, очень зеленую и кудрявую, с пятнами снега на вершине. - Да-а, место отличное, - сказал борода. - Всех к себе тянет. Люди, значит, так и прут косяками. В бытность мою парнем какая там пихта стояла! Закачаешься! А сегодня один сорняк ольховый на поляне растет. Все подчистую срубили. Я тоже рубил, грешник. - И зверь ходил? - спросил Саша. - Зверь! Кишмя кишел. Без ружья чтобы войти - ни боже мой! Не кабан, так ведьмедь на дуб загонит. Он так и сказал: "ведьмедь". - А нынче? - Что нынче? Если мясца хошь, в заповедник надо шагать. А там, мил мой, статья. Стража кругом так и шныряет. - Медведя можно и не в заповеднике, - намекнул Саша. - Не мне говорить об этом. Я тех ведьмедей... - Он через зубы далеко и ловко сплюнул, ничуточки не испачкав усов и бороды. Оценив деликатное молчание туриста, добавил: - Тута, в поселке, мое прозвище знаешь какое? "Сто тринадцать ведьмедей", вот какое! А это что означает? Вот то-то и оно. - Это вы столько убили? - удивился Саша. - Было, сынок, было. Зарубки на винтаре делал. Потом посчитал, сам не поверил. Ведь я сызмальства в лесу и завсегда с винтарем. Еще когда заповедник только учредили, гулял по тропкам. Его, заповедник то есть, учредили, понимаешь ли, сперва только на бумаге, границы карандашиком обвели, а так ничего не менялось. Стражи не было. - Без лицензии стреляли? "Сто тринадцать медведей" засмеялся, почесал лысину, на которую уселся было комар. - Да кто там этими лицензиями занимался! Их уже потом для строгости и порядка сочинили. Ну, скажу тебе, я трудно отвыкал от охоты, ох трудно! Шалил и потом, когда лицензии... А вот уж после войны попался раза два, самогоном едва откупился, и пришлось завязать, не ходил в одиночку. Тогда пристал к таким людям, что не боялись. С ними шастал вроде законного егеря при высоких охотниках. Приедут из города, стрелить ведьмедя им очень желательно, а одним в горы боязно. И ко мне, значит, идут. Давай, дядя Алеха, пойдем, загонишь на нас ведьмедя - ставим бутылку ну и рублей там несколько. С такими-то отчего не пойти, иду, загоняю, они - пах-пах! - и мимо, опять же я выручаю своим винтарем. Так и бивал. Слух обо мне далеко прошел. За дядей Алехой и со Ставрополя присылали, из самого Ростова тоже. Без меня такие не ходили в лес. А я что? Я иду, тропы знаю, веду их, значит, на примеченное: вон он, ведьмедь, бейте, а сам его же на мушке держу. Им приятно, значит, когда безопасность рядом, и мне тоже перепадает. - Вон вы какой знаменитый, - сказал Молчанов. - Ну уж и знаменитый... - "Сто тринадцать медведей" впервые открыто глянул на собеседника, остался доволен, спросил: - А вы это... не насчет того, чтобы пальнуть? - Не увлекаюсь. Да и лицензии нет. - А то можно и сходить. Я тут знаю одного шатуна, он у нас овец задрал в позапрошлом годе. Стрелил я по ем дважды, да маху дал, видать, рука дрожать зачала от неврозу. Такой шатун преогромный, у кого хошь рука-то задрожит. Молчанов сказал: - Сейчас, наверное, мало таких приезжих, чтоб вашей помощью пользовались. Строго и для них стало. Или нет? - Поменьшило, правда твоя, сынок. Вот уж который год сижу без работы. Было раза два, призывали меня с собой, ходил, ну и то потом, толковали, будто моим охотничкам дали прикурить за незаконку. - Значит, у вас сто тринадцать. Черту подвести придется? - Да-к ведь как оно сказать... А може, и еще добавлю. Было б здоровье, глядишь - и подъедут какие важные. А им без дяди Алехи никак нельзя. Призовут. "Сто тринадцать медведей" достал кисет, протянул Молчанову. Он отказался. Тогда дядя Алеха закурил сам. Дым крепчайшей махорки заставил Александра отвернуться и закашлять. - Ну и махра! - сказал он. - Сам готовлю, томлю, понимаешь, в погребе. Не токмо ты вот закашлялся, эту махру даже ведьмеди как огня боятся. От этого моего творения ведьмеди за семь верст убегают. Он опять засмеялся и так, посмеиваясь, встал, почесал лысину и, не попрощавшись, зашагал в поселок. Молчанов остался на берегу. Из-за кустов лозняка увидел: "Сто тринадцать медведей" остановился у крыльца дома, крытого блестящим цинком, и долго возился с замком, пока открыл. Последние сомнения отпали: это и есть тот самый А.В.Бережной, который прислал заявление в заповедник с резолюцией Капустина, рекомендующей дядю Алеху в лесники на Южный кордон. Рано утром Александр Молчанов опустил письмо в заповедник и ушел из Шезмая наверх. 3 Обследуя места выпасов, Александр все чаще убеждался, что стада диких оленей, туров и серн не выстригают и половины излюбленной ими травы - вейника, овсяницы и мятлика. Лесные поляны, полные высокорослого, сочного мятлика, даже после того как по ним пройдет стадо зубров, вскоре вновь образуют слитный, густой луг. Отрастание прекрасное. Природа Кавказа, щедро одаренная теплом и солнцем, может, вероятно, прокормить вдвое-втрое большее число диких травоядных животных, чем их имеется нынче. Другое дело зимой. Только туры не покидают излюбленных скал субнивального пояса, где даже во вьюжные зимы ухитряются отыскивать на выдувах под снегом старую траву и безбедно жить на этом "сухом" пайке. Все остальные - олени, косули, зубры - уходят вниз, в густые леса, где и зимуют, откапывая из-под снега прошлогоднюю траву на полянах, питаясь веточками ольхи, клена, кустарников или корой лиственных деревьев, ухитряясь обгладывать и обдирать ее многометровыми лентами до первых веток. Зимой пищи не хватает. Снежной зимой животные голодают, а временами и гибнут от истощения. Человек не в состоянии всерьез помочь многотысячному поголовью. Разве в отдельных местах, куда можно подвести сено или заготовленные летом зеленые "веники". Но человек может и должен указать оленям и зубрам путь к новым, малоиспользованным пастбищам, приучать зверей хотя бы в снежные зимы уходить через перевалы на южные склоны гор, ближе к морю, где снега в нижнем поясе не бывает вовсе или он держится там очень недолго. Молчанов уже пробовал как-то осенью перегнать два-три маленьких стада ланок и рогачей через перевал. С большим трудом ему вместе с лесниками удалось добиться своего. Однако инстинкт родных мест заставлял оленей вернуться. И лишь год тому назад впервые остались на зиму в верховьях реки Сочинки три десятка оленей: их задержал снегопад. Как они живут в новых условиях? Как освоились среди колхидских джунглей и на высокотравной субальпике? Вообще где они? Это он должен узнать во время нынешней рекогносцировки. Одно ясно Александру: рано отстреливать оленей и туров, рано охотникам радоваться обильной добыче. Занятый этими мыслями, Молчанов незаметно поднялся сквозь затихший под вечер лес к границе лугов и пошел вдоль березовой опушки. Осматривая высокогорье в бинокль, Александр далеко впереди заметил одинокого медведя и, вспомнив Одноухого, которого не встречал вот уже второй сезон, стал осторожно сближаться со зверем. Ему удалось подкрасться метров на двести. Снова глянув в бинокль, он удивленно и счастливо хмыкнул: перед ним был как раз Одноухий. Подумав, Молчанов достал из кармана конфеты, которые теперь носил всегда, положил их около куста цветущего рододендрона, а сам замаскировался в пятидесяти метрах, у второго куста. Одноухий поднялся на луга несколько дней назад, когда зацвел рододендрон. Большие, бледно-розовые, почти белые цветы этого реликтового растения пахнут пряно и медово. Как изящные изделия из стеарина, они венчают густолистные стелющиеся кусты и видны на этом темно-зеленом фоне далеко и рельефно. Цветы красивые, нежные, так и кажется, что они светятся изнутри. Сладкий нектар наполняет цветочную сердцевину с толстым и липким пестиком посредине. Ни один уважающий себя шатун не пропустит время сбора сладости на альпийских лугах. Одноухий неспешно и терпеливо обходил кусты. Вскоре он добрался до куста, где лежали конфеты. Едва Одноухий почуял их сладкий запах, как беспокойно завертелся, даже встал на задние лапы, чтобы дальше видеть. В сознании зверя привлекательный запах конфет уже связывался с образом человека и странно-знакомой собаки. Зверь оставил цветы и занялся конфетами. Запах следов человека снова взволновал его. Быстро покончив с подброшенным лакомством, Одноухий уткнул нос в землю и пошел по следу человека. Ветер шел от медведя, и он не чуял близкого Молчанова, который лежал за кустом, прикрыв телом ружье. Когда их разделяло всего метров пятнадцать, Александр, не подымаясь, размахнулся и, как бросают гранату, кинул в медведя еще горсть конфет. Одноухий от неожиданности присел на задние лапы, потом отпрянул и шумно засопел. Молчанов не мог видеть его изумленные и боязливые глаза, потому что лежал ничком, не шелохнувшись. Он нисколько не боялся своего Лобика. Медведь отыскал в траве и эти конфеты, съел их и теперь, уже догадываясь, что соседний куст таит в себе неизвестность, начал обходить его, чтобы оказаться под ветром. Тогда Александр повернулся. Одноухий, испуганно хукнув, отскочил и навострил ухо. Человек приподнялся. - Лобик, мой хороший Лобик, - тихо сказал он, и взгляд его встретился с настороженным взглядом желтых глаз медведя. Шерсть на медвежьей холке дрожала. Страх боролся с любопытством и все же одолел: Одноухий стал пятиться, отходить. Молчанов бросил ему одну-единственную конфету. Медведь остановился и, лапой нашарив ее под собой, отправил в рот, не спуская между тем глаз с человека. Освоившись, Молчанов сел поудобнее. - Дружище мой Лобик, - сказал он, - ты не видел меня много лет, ты забыл свое детство, забыл Архыза и Хобика, которые тоже стали большими и самостоятельными. Вспомни, Лобик, как вы играли втроем, как больно ты царапал меня, вспомни твою встречу с Архызом за рекой. Нет, ты все забыл, Лобик, а мы тебя помним... Странно было видеть сидящего за кустом человека в серой войлочной шляпе и медведя в пятнадцати метрах от него. Голос человека творил с его нервами, с его памятью нечто странное, ровная человеческая речь снимала налет давности. Медведь стоял и все меньше и меньше боялся. Напротив, хотелось подойти ближе, чтобы рука человека, как в давнее время, потянулась к нему и пощекотала густую шерсть за ухом. В то же время осторожность удерживала зверя на месте, и стоило Молчанову чуть более резко повернуться, шерсть на холке подымалась. - Люди снова сделали тебя дикарем, - продолжал человек не для того, чтобы медведь понял смысл сказанного, а чтобы приучить зверя к звуку своего голоса, к интонациям ласки и дружбы в нем. - Ты стал бояться людей, они нападали на тебя, причиняли боль, и ты начал защищаться, может быть, даже нападать. Ты узнал, что такое ружье, теперь запах его ужасен для тебя. Я сделаю так, чтобы этот запах не коснулся твоего носа, Лобик. Ты слышишь, Лобик, это твое старое имя... Медведь стоял каменным истуканом. Музыка спокойной речи убаюкивала его. У Молчанова затекли ноги, он устал сидеть в одном положении, лоб его покрылся испариной. И тогда он тихонько, не переставая говорить, сумел ослабить веревку рюкзака и вынул из него хлеб. - Возьми, Лобик! - Кусок хлеба полетел к медведю. Тот вытянул шею и сделал три шага вперед, к новому лакомству. Нашел - и наконец-то лег на живот, доверчиво лег, так, что трава почти скрыла его, и стал чавкать, жевать, и в глазах зверя уже не осталось ничего дикого, только умильное довольство пищей и спокойное дружелюбие. Первый шаг сделан... Молчанов поднялся, но тогда и Одноухий вскочил, отпрыгнул, в глазах его сверкнул испуг, но он все-таки не убежал и терпеливо стоял, пока Александр менял на фотоаппарате выдержку и, не поднося визира к лицу, щелкнул затвором. Этот металлический звук спугнул медведя. Он побежал боком-боком, не спуская с человека глаз, и через минуту скрылся за кустами. - Фу! - Александр вытер потный лоб, ухватился за негнущуюся спину. - Вот чего стоит урок приручения. В бинокль он принялся рассматривать луговые холмы, каждый куст, но Лобика и след простыл. Ладно. Для первого раза довольна и того, что было. Несколько изменив свой маршрут, Александр направился по медвежьему следу, все еще заметному в высокой, примятой траве. Конечно, Одноухий не выпустит его из поля зрения, он и сейчас уже следит откуда-нибудь. Для пользы дела не мешало бы пробыть вблизи медведя хоть одни сутки, приучить его к запаху костра, заставить поверить, что ничего страшного для зверя нет ни в запахе человека, ни в его поступках. Вот только ружье... Но и без него нельзя. Он прошел длинным пологим склоном, немного спустился в березняк и, выбрав поляну, где стояли пять кленов, выросших от одного комля, своим косырем срезал куртину травы и, набросав на землю мелкого сушняка для костра, пошел было за дровами, но вернулся, взял карабин и повесил ружье как можно выше на ветку. Вот так. Чтобы не смущать Одноухого. Вечерняя заря окрасила небо над горами в спокойный размыто-розоватый цвет. Все предвещало тихую холодную ночь под ясным небом, обильную росу и доброе утро. Отгородившись пологом со стороны открытых лугов, Молчанов зажег костер, нарезал тем же косырем пышных веток и положил на мягкую их кучу свой потертый спальный мешок. Запах жирной каши распространялся от костра. Александр с улыбкой подумал, что этот манящий запах непременно достигнет ноздрей Одноухого и не сможет оставить его равнодушным. Так оно и было. Одноухий давно наблюдал за каждым шагом, каждым движением человека. Врожденное любопытство, особый интерес к человеку, которого он не помнил, но почему-то и не боялся, - вот какое чувство испытывал Лобик. Это его ощущение можно назвать если не дружелюбием, то желанием близости. Оно не позволяло ему уйти, как того требовала безопасность. Еще днем Лобик временами сближался с идущим Молчановым метров на сто, но как только слышал ненавистный запах ружья, так отбегал. Когда загорелся костер, запах ружья пропал, зато повеяло вкусным. Лобик стал подкрадываться ближе. Ни одна веточка не хрустнула под его мягкой, облегающей лапой, ни один лист не шелохнулся над ним. Одноухий имел многолетний опыт выслеживания, начиная с удачного изъятия рюкзака у браконьера и кончая капканами, которые ставили на него и для него. Но сейчас он не собирался воровать, тянулся на запах вкусного, к человеку у огня, который так ласково говорил с ним и вызвал то самое доброе ощущение - чувство, почти не свойственное диким зверям и особенно медведям, которое люди назвали не очень удачным словом "привязанность", от корня "вязать", совсем уж не подходящего к сути этого слова. Одноухий вскоре уже лежал в полусотне метров от Молчанова, смотрел из-под куста на костер, и глаза его горели отраженным светом, как глаза кошки. Стоило Александру сесть чуть подальше от огня, как он тотчас заметил эти два светящихся глаза. Ухмыляясь, он принялся за ужин, поел, а половину котелка, обычно оставляемую на утро, выложил на широкий круглый лист мать-мачехи, дал остыть и с этим добром на руках пошел навстречу светящимся глазам. Они мгновенно исчезли. - Лобик, я тебя видел, - негромко сказал Александр и положил кашу. - Можешь не показываться, но съешь, пожалуйста. И - спокойной ночи. Он вернулся к костру, забрался в спальный мешок и, не заботясь больше об огне и собственной безопасности, скоро уснул. Лишь рюкзак подвинул себе под голову. Мало ли что может учудить мохнатый воспитанник. Разбудили его птицы. Саша потянулся и открыл глаза. Щебетали синицы. Непритязательный зяблик выпиливал в стороне две свои музыкальные строфы. Стучал по сухому стволу, как дробь выбивал, многоцветный красавец-дятел. Молчанов умылся росой. Поводил ладонями по траве, отжал пальцы, а потом набрал в пригоршню холодной росы вместе с цветочной пыльцой, лепестками и плеснул себе на лицо пахучую мокрядь. Вспомнив о медведе, пошел к знакомому кусту, обивая впереди себя росу палкой. Каши, конечно, не было. Даже лист, на котором она лежала, и тот съеден. Возле - сухое, чуть теплое лежбище. Значит, только что покинул это место, где лежал всю ночь. - Спасибо, Лобик! - крикнул он близким кустам. - Ты караулил меня, Одноухий, спасибо тебе! И не уходи, пожалуйста, далеко. Тишина. Но рядом в этой тишине есть, конечно, одно настороженное ухо... Он присмотрелся, увидел след в траве. Дорожка тянулась в березняк. Значит, там. - Сейчас будем завтракать, Лобик, - сказал Молчанов и вернулся, чтобы наладить костер. Поставить шалашик из сухих веток, распалить бересту - дело минутное. Повесив котелок, Александр поднял глаза к небу и, ошеломленный, застыл. Еще ни разу не видел он такого восхода в ясное июньское утро на открытой горной высоте. Солнце лишь собиралось выкатиться, а розовые снежники уже играли бриллиантовым разноцветьем, и над изломанным горизонтом бушевал феерический каскад света - от чисто-белого в глубине до ярко-красного в небе. Это был бурлящий родник света, который с невероятной активностью выворачивал из глубин все более яркие, все более ослепительные кванты. Могуче и как-то сразу в самом центре светового гейзера выкатился огромный шар солнца. Все ослепительно засверкало на земле: роса, камни, листва. Небо успокоилось, поголубело... Земля залилась светом. Начался день. Александр перевел взгляд на костер. Измученно-красный свет костра едва проглядывал в сиянии дня, и Саша улыбнулся ему, сморщенному кусочку солнца, затерявшемуся в траве. Твое время - ночь, костер... Он поел, оставил у костра кусок хлеба с маслом, затоптал угли. Втиснувшись в лямки рюкзака, повесил карабин через грудь и пошел лугами на юго-восток, в сторону Желтой Поляны. Через несколько минут, воровато оглядываясь, Одноухий вышел из лесу, осмотрелся и обнюхал воздух. После этого уже смело подошел к кострищу. Как должное, съел хлеб с маслом, облизнулся и, низко опустив черную морду, пошел по следу за Александром Молчановым. 4 Путь научного сотрудника проходил по границе леса и высокогорного луга, как раз в зоне кормовых угодий оленьих стад, и он подумывал о том, что если встретит Хобу, то это будет не меньшим счастьем, чем "разговор" с Одноухим. Найти оленя проще, чем медведя, потому что Хоба уже не впервые встречался с ним и охотно шел на зов охотничьего рога, который всегда висел у Молчанова на поясе. Молчанов отцепил олений рог, поднес к губам. Тягучий, утробный звук печально и призывно пролетел над лугами, забежал в ущелья, оттолкнулся от каменных стен и, дробясь, множась, медленно затухая, заставил сотни животных насторожиться в своих потайках. Звук природный, естественный, но звучит явно не вовремя. До осени еще далеко. Александр подождал немного и пошел дальше. Трудно надеяться, что Хоба прибежит сразу, как сказочный конек-горбунок. Вскоре Молчанову пришлось перейти через большую щебенистую осыпь, лишенную какой-либо растительности. Протрубив в третий раз, он укрылся в кустах жимолости и стал ждать. Человек и медведь в эти минуты как бы поменялись ролями: Одноухий не мог миновать голой осыпи, а Молчанов укрылся в кустах. Прошел час или чуть больше, и терпение Александра вознаградилось: Лобик вышел на осыпь и осторожно, словно по минированному полю, поминутно останавливаясь, обнюхивая воздух, двинулся вперед. Последние триста метров до заросшего участка Одноухий пробежал с предельной скоростью и надежно укрылся в кустах. Это походило на игру в прятки. Улыбаясь, Молчанов пошел дальше. Больше ему не удалось увидеть своего медведя. На другой день у научного сотрудника произошла долгая остановка на подступах к перевалу возле глубокого ущелья, доверху наполненного лесом. Здесь Молчанов провел обследование последних перед нивальным поясом пастбищ. Потом он повернул почти назад, на север, и до самого вечера обходил горную систему Цхоава, где этим летом собралось особенно плотное стадо оленей, которые все же не сумели выстричь прекрасные выпасы по крутым бокам горы. Несколько раз Александр и здесь трубил, призывал своего Хоба, но ему не повезло. Великолепного рогача в этом районе не оказалось. А Одноухий то исчезал на какое-то время, то вновь давал о себе знать, подбираясь по ночам к одинокому костру и поедая небольшие Сашины подачки. Кажется, зверю нравился такой способ передвижения - следом за ведущим, к которому он все больше привыкал. На десятый, что ли, день Молчанов сделал привал у светлого озера, голубой бисеринкой лежавшего в конце ледникового цирка, сползающего со скалистой вершины. Берега озера, уставленные невысокой березой, кажется, посещались и турами и сернами. Александр еще не успел развести костер, только снял рюкзак, карабин и присел было на камень близ озера, как тут же вскочил. Удивленные глаза его уставились на внезапное видение. Почти посредине цветочного ковра стоял крупный благородный олень и внимательно смотрел на него. По гордой осанке, огромным рогам, по величине и светло-коричневой шерсти он узнал своего Хоба. Другого такого оленя в заповеднике не было. Олень сам нашел Молчанова и теперь стоял и смотрел на него, желая убедиться, что это не ошибка. - Хоба, - сказал Молчанов и протянул руки. - Наконец-то ты пришел! Олень переступал с ноги на ногу. Гордо оглядел окрестности и, умиротворенный, нагнул голову. "Да, я пришел". Глава пятая ДРУЗЬЯ ДЕТСТВА 1 В гнезде шла непрерывная возня. Пять заметно подросших птенцов уже не умещались в аккуратной чашечке, склеенной из веток и глины, они все время старались усесться поудобнее. Но для этого приходилось распихивать братьев и сестер, которые тоже стремились обеспечить для себя удобное местечко и, естественно, сопротивлялись всякому воздействию со стороны. Птенцы выпячивались из гнезда, как дрожжевое тесто из хлебной дежки. Уже не только головы, состоящие из преогромного клюва с желтой окоемкой, но и шеи, и верхняя часть более или менее оперившегося тела высовывалась из гнезда. Когда родители прилетали с червяком в клюве, красные треугольники разинутых ртов вытягивались так далеко за пределы гнезда, что гнездо как бы враз распускалось, как распускается утром цветочный бутон. Дроздам уже не нужно было садиться на край гнезда. Издали, с веток, опускали они добычу в жадные ротики, ухитряясь при этом соблюдать строжайшую очередность, чтобы не обидеть кого-нибудь из своей великолепной пятерки. Птенцы обрели голос. Поверх невзрачного пуха они обросли перышками и с каждым днем становились все симпатичнее, все приятнее даже для глаза чужого наблюдателя. Что же касается родителей, тем более дроздихи, то птенцы были для них самыми расчудесными, самыми прекрасными созданиями природы уже с первого дня их появления на свет белый. Материнское ощущение одинаково у всех животных и всех птиц. И оно почти совпадает с истиной. Встречая родителей, птенцы пищали тоненько и разноголосо, с каждым разом все требовательнее. Но только при старших. Едва взрослые исчезали, в гнезде все умолкало, рты закрывались, и борьба за жизненное пространство происходила дальше уже в полнейшей тишине. Однажды, когда птенцы пыжились в тесном своем домике изо всех сил, произошло то самое, что должно было произойти рано или поздно: один из птенцов, вытесненный братьями, оказался на краю гнезда и едва удержался, чтобы не свалиться вниз. Птенец уселся поудобнее и даже позволил себе, из озорства, что ли, пустить белую струйку на спины своих несносных братьев, которым эта последняя мера явно не понравилась; притихшие было после того, как почувствовали относительную свободу в облегченном гнезде, они снова завозились, но сидевшему вне гнезда эта их деятельность уже ничуточки не досаждала. Прилетели родители. Все птенцы, как по команде, разинули рты, но смельчак занимал теперь очень выгодную позицию - выше всех и впереди всех, и, естественно, перехватил самый жирный кус. Так сказать, компенсация за беззаконное выселение. Дрозды заволновались, в течение трех или пяти минут на яворе только и слышалось их громкое и рассерженное "крэк-че-че-крэк", кажется, изо всех сил родители пытались втолковать смельчаку неуместность его инициативы, правила поведения, заодно укоряли и остальных. Но верхний желторотик смотрел на них телячьими глазами и глупо зажмуривался в самые патетические минуты нравоучения. Дрозд в приказном тоне сказал: "Крр-ррек!" - и улетел, а дроздиха осталась караулить глупенького сына. Она села так, чтобы оттереть его от опасного края и, в случае надобности, поддержать, не позволить свалиться вниз. Такая надобность, к счастью, не возникла, дрозденок весьма решительно, но аккуратно опробовал силу своих ножек и способность сохранять равновесие при помощи коротеньких, смешных крылышек, летательные перья на которых едва проклюнулись. Он даже прошелся туда-сюда по толстой ветке. Спал маленький неслух на ветке. С одной стороны недреманно сидела дроздиха-мать, касаясь теплым боком птенца, с другой - дрозд-отец, обиженно отвернувшись, чтобы хоть этим дать понять малышу, как скверно, когда он не слушается и поступает по-своему. Через день второй птенец последовал примеру первого. Новизна в наш век так заразительна, так приглядна для молодежи! Птенец дал себя вытолкнуть из гнезда и с победным видом опрокинулся на край, чуть было не загудев между веток вниз. Мать раскричалась, заохала, живо повернула его, и птенец, не успев напугаться, удачно сел, схватившись цепкими пальцами за ветку. Он восторженно осматривался. Когда его взгляд упал на гнездо, где продолжали воевать только трое, он притворно зевнул во весь рот. Ему стало жалко этих недорослей. Вот такое хлопотное время наступило для родителей. И есть давай, и карауль озорников. Нагрузка даже для двух взрослых преогромная. В общем, не запоешь. Не то настроение. Деловая суета не располагала к песнопениям. Через неделю вся пятерка покинула гнездо и переселилась на ветки дерева. Самым слабым оказался тот, который всех пересидел в гнезде и всех выселил. Он пострадал потому, что теперь открытые рты встречали дроздов за десять - двадцать сантиметров от гнезда и серединному лентяю корм не всегда доставался. Наверное, по этой причине он и не усидел в одиночестве, а правдами и неправдами выбрался к братьям и тут же, потянувшись изо всех сил к очередной поноске, перевернулся через голову и полетел вниз. Дроздиха камнем бросилась за ним, подставила спину и, в общем, спустила его на землю, испуганного, но без особых потерь и ушибов. Ночь она провела внизу с неудачником. Утром учила, как подняться, но он не смог. Более того, решил, надеясь не на крылья, а на ноги, отправиться в самодеятельный рейс по земле, но этим только ускорил свою гибель. Дроздихе не удалось обмануть и увести за собой дикого кота, и этот хищник перечеркнул едва начавшуюся жизнь. Потеря забылась в повседневных хлопотах, ведь в любой многодетной семье, не в пример аккуратистам, у которых один ребенок, такая потеря не означает полной пустоты, и вскоре дрозды уже вшестером путешествовали по обширной кроне явора, перелетали с ветки на ветку, хотя оперившиеся птенцы все еще жадно разевали рты с желтой окоемкой, продолжая оставаться на полном иждивении родителей. В один прекрасный июльский вечер дрозд, крепко поговорив с подругой и, кажется, не получив ее согласия, все же рискнул спуститься на землю, приказав птенцам следовать за собой. Им дважды об этом напоминать не пришлось. Кто кувырком, кто с ветки на ветку, как мальчишки за отцом на рыбалку, они посигали, к ужасу матери, вниз, на землю. Дрозд строго и решительно стал учить их отыскивать под листьями червяков, личинки, муравьиные яйца и срывать спелую чернику. Семья расхаживала неподалеку от своего родного дома и в полном молчании осваивала процесс, составляющий для них половину смысла жизни. На другой день птенцы не стали дожидаться особого приглашения. Лишь только обсохла роса, они с громким, радостным воплем сами посыпались с явора, планируя на своих еще не крепких крыльях. Без руководства со стороны старших, скорее в азарте соревнования, они деловито рассыпались по тенистой поляне, что-то клевали, иногда выражая свою радость короткими "крэ-эч!" и, в общем, доказали, что готовы снять с родительских плеч тяжелое иго снабжения. Только дроздиха по доброте сердечной все еще продолжала играть свою роль: отыскав жирного червя, она подскакивала над ним, привлекая внимание, и двое-трое птенцов наперегонки кидались ей в ноги. Совсем как у наседки с цыплятами. Дрозд останавливался, и взгляд его круглых, выразительных глаз наливался укоризной. Склонив черную головку набок, он словно выговаривал: "Ну, что балуешь детей?" Она делала вид, что замечание не по адресу, и тогда дрозд с сердцем выкрикивал свое гневное: "Кра-кра-крэч!" - и для убедительности тоже подпрыгивал. Увы, на него не обращали внимания. На утренней заре, когда вся семья сидела рядком возле опустевшего неряшливого гнезда, куда уже нападали веточки и листья, дрозд поднял головку и впервые после долгого перерыва вдруг просвистел длинно, по-скворчиному. Это так удивило детей и мать, что все они - птенцы с нескрываемым восторгом, дроздиха с нескрываемой иронией - повернулись к нему. "Ну, завел свою шарманку!" - могла бы сказать дроздиха. Но отец семейства знал, что делает. Не хлебом единым жива певчая птица. Он снова, теперь смелей и ярче, засвистал и выдал короткое коленце таких чистых, глубоко музыкальных звуков, что птенцы повытягивали в удивлении шеи. И лес притих, здесь уже отвыкли от этой чудной песни. И щеглы внизу, у ручья, умолкли. А дрозд, исполнив соло, нахохлился, он сидел и не спускал строгих глаз с птенцов, как учитель в классе, ожидая смелого, кто сам вызовется идти к доске. Тут вся четверка разноголосо, некрасиво заорала. Дроздиха даже отвернулась. "Уши мои не слышали бы", - говорила ее поза. Но разве их теперь удержишь? Дрозд выждал паузу и уже самозабвенно, не как учитель, а как мастер, выдал всю гамму флейтовых звуков, чистейших, словно горный ручей, сильных, как радость, и веселых, как сама утренняя свежесть. Он пел и уже не слышал разноголосого, порой смешного и несовершенного хора рядом с собой, пел от всего сердца, наполняя лес музыкой, способной приподнять и обрадовать все живое. Закончив песню, дрозд взъерошился и посмотрел на подругу, словно спросил: "Ну, как находишь, старая?" Она приподняла крылышки, будто плечами пожала. И это означало, что "ничего особенного". Тотчас вспорхнув, чтобы заставить семейку заняться наконец хлебом насущным, она забылась и уже на лету сама просвистела так складно и звонко, что клюв у нее даже немного покраснел от удовольствия. Обычное женское тщеславие. Дрозд повернул головкой туда-сюда: "А ничего выдает!" И полетел следом за подругой. 2 С этого дня в лесу опять стало значительно веселей. Великолепный олень, одиноко скитавшийся среди угрюмо-холодных скал и темных лесов, набрел как-то на буковую поляну, полную красок и света. Постояв немного в тени под разлапистым буком, он шумно вздохнул и вышел на свет, лениво склонив голову с тяжелыми рогами. Нехотя пощипал сладкой травы, сонно огляделся и, кажется, хотел уже лечь, но внимание его привлекла веселая стайка дроздов, с шумом усевшаяся на ветках бука почти над самым оленем. Птицы отрывисто щелкали, похоже, они о чем-то договаривались друг с другом. Потом враз, словно по команде, спикировали на землю рядом с оленем. Трава их поглотила. Черные дрозды покопались несколько минут в зарослях репейника, перепорхнули в тень деревьев и усиленно завозились у старой колоды, полной личинок древесного точильщика. Олень все еще наблюдал за ними. Он стоял смирно, свесив уши, и, кажется, тихо завидовал этой дружной, говорливой семейке. Что перед ним была семья - олень не сомневался. Изредка дроздиха, по старой памяти, подскакивала к одному или к другому из своих подросших птенцов ростом более ее, те по привычке широко раскрывали рты, и она сноровисто засовывала им особо вкусную личинку. Как маленькому. Олень все еще стоял недвижно, полузакрыв свои большие, выразительные глаза. Слушал ли он? Или просто дремал стоя? А может быть, сладко мечтал под эту звучную и светлую, как летний полдень, песню. Ему почему-то вспомнился теплый бок оленухи, возле которого особенно крепко спалось худенькому бродяжке-олененку. И запах ее, и шершавый добрый язык, которым оленуха приглаживала шерстку над зудящей раной, оставленной когтями дикого кота. Вспомнились руки человека с запахом хлеба и слова человека, мягкие, спокойно сказанные слова, интонация которых свидетельствовала о доброте и дружбе. Все это были приятные, светлые воспоминания, вдруг навеянные веселой и ладной песенкой старого приятеля - черного дрозда. Потом олень вспомнил свой прошлогодний гарем. Тогда у него было четыре оленухи, две со своими вилорогими оленятами, очень пугливыми и робкими. Когда Хоба приближался к ним, оленята убегали и все время, пока он ходил с оленухами, делали возле стада большие круги, время от времени высовывая из кустов орешника свои испуганные мордочки. Их мамы перехватывали этот испуганный взгляд, но не покидали венценосного красавца Хоба, только фукали и трясли безрогими головками. Другие две ланки, стройные молодые красавицы с влажными манящими глазами, держались скромно в стороне от Хобы, но всякий раз, когда он особенно нежничал с детными ланками, тревожно косили глаза, срывались с места, быстро подбегали и, чуть скользнув гладким, светло-коричневым боком по боку оленя, снова отбегали и опять делали вид, что они вовсе не заинтересованы, что им вообще все равно, как и с кем будет проводить время этот огромный и надменный кавалер. И если он не изменял своей привязанности, ланки, будто сговорившись, исчезали из поля зрения Хоба. Видимо, они удирали далеко. Хоба переставал чувствовать их запах, приходил в волнение, нервно обегал ближние кусты, гневно мотал головой с тяжелыми рогами и тихо, утробно ревел. В этом трубном гласе ощущались нотки ревности, угроза и одновременно мольба о любви. Он просил ланок вернуться и обещал им внимание, даже покорность их ветреному кокетству. И до тех пор, пока он не замечал их вновь, все волновался, стоял как вкопанный, прислушиваясь, а если на глаза ему в эти минуты опять попадались тонкошеие вилорогие оленята, то недвусмысленно сердился: наклонял корону к земле, отшвыривал копытами землю и тяжело шел на них, угрожая расправой. Оленят, конечно, словно ветром сдувало. Но тогда начинали беспокоиться их мамы. Тихо мыкая, развесив уши, с видом кающихся грешниц, явно бичуя себя за легкомыслие, оленухи кидались за подростками и скрывались в кустах. Все! Кончено! Мы с вами, милые дети! Хоба оставался в одиночестве. Некоторое время он стоял с очень растерянным видом, соображая, что к чему, потом начинал проявлять признаки все нарастающего гнева. Ревя во весь голос, кидался на кусты, цеплял рогами землю и бросал ее назад. Спина у него темнела от пыли и грязи, на рогах повисали пучки травы, а глаза делались красными и сумасшедшими. Ненормальный какой-то. Вдруг из темного леса выскакивали молодые ланки. Как ни в чем не бывало они делали возле своего повелителя круг, грациозно, изящно, будто на смотре красавиц, выбрасывали тонкие ножки, кокетливо задирали худенькие шеи, а глаза их загорали