плачи. Вот уже тридцать лет прошло с тех пор, как их кормилец - Балтийское море - разом забрал с Тюрьюского берега тридцать шесть рыбаков... Трийн подняла двоих детей, мальчика и девочку, вырастила их, выучила, хотя это далось ей с трудом, потому что земли было совсем горсточка. Потом пришла последняя война. Сына взяли в Советскую Армию, Трийн пришлось растить его детишек - мальчика и двух девочек. Она растила их и ждала сына из России. Но прежде чем освободителям удалось с боем перейти Сальмеский мост, немец согнал всю деревню на паром и повез в Германию, в лагеря. Трийн, дочка и невестка - все втроем они пеклись о детях, им, детям, доставалась каждая мало-мальски съедобная крошка в лагерной похлебке, и все-таки двоих из них - обеих девочек - пришлось похоронить в чужой земле. Потом Трийн разлучили с дочерью и невесткой, ибо те были молоды и трудоспособны. Невестке позволили взять с собой единственного оставшегося в живых ребенка, их увезли куда-то в другое место, и с тех пор Трийн их больше не видела, - страдая от голода, душевной муки и несметных полчищ вшей, она изо дня в день ждала их обратно. Когда в лагерь вошли русские солдаты в серых шинелях, старые глаза Трийн искали среди них сына. И только вернувшись на Сааремаа, она узнала, что сын ее остался лежать на черном от сажи снегу в Долине Смерти, под Великими Луками. Тогда она взяла к себе в дом родственников, потому что нужно было жить дальше, а одной ей было не под силу. Прошло много лет. И однажды вдруг пришло письмо в конверте с полосатыми краями и чужеземными марками. Никто никогда Трийн не писал писем, и она сразу поняла, что оно от тех, кого она так долго ждала. И верно, письмо было от невестки. Внучатый племянник прочитал его Трийн. Да, они очень мучились во время войны, и она и Трийнина дочь, но после того, как обе они переселились в Канаду, теперь, слава богу, им живется хорошо. Невестка работает на фабрике, сын ее стал уже хорошо зарабатывать, теперь они собираются приобрести собственный дом, потому что долго ли еще парень будет ходить холостым... Машина у них уже есть... Потом пришло письмо от дочери: живу хорошо, я замужем, у меня двое детей, свой дом, машина... Если тебе, дорогая мамочка, что-нибудь нужно, напиши, мы пришлем. Когда Трийн слушала эти новости, глаза у нее были полны слез. Она рада, что они живы и все у них хорошо. Подумать только, и внук уже такой большой, что стал самостоятельным работником. В лагере он голодал, ходил лохматый и грязный, как половая щетка... На первое письмо Трийн не сумела толком ответить, все у нее перемешалось, снова нахлынуло пережитое, разволновало и сковало ее. С помощью родственников она смогла что-то написать. Письмо ушло, оставалось снова ждать. Пришли новые письма. Более длинные и более пространные. В них говорилось про знакомых, кое о чем ее спрашивали. Трийн диктовала ответные письма, они были по-женски детальные и в то же время толковые. Стали приходить посылки: тонкое белье, платья, вязаные жакеты, чулки, юбки, пальто, мука, сахар, жир, яичный порошок. Трийн просила написать, что она за все благодарит, но что она, мол, не ходит голая и голодная и что не стоит так тратиться на нее, много ли ей, старому человеку, осталось жить. И куда она пойдет здесь в таких дорогих тряпках. Ее внучатый племянник - дюжий рыбак, денег и хлеба у него вдосталь, и он не забывает старую Трийн, которая любит его детей и в доме которой он живет. Разумеется, Трийн приятно, что о ней помнят. А как же! Только ей больше хотелось бы самой что-нибудь сделать для дочери и внука. Письма и посылки продолжали приходить. Трийн радовалась, слыша и видя, что они там так хорошо живут. Но в ее письмах один вопрос так и оставался незаданным, и он как бы рвал те тонкие нити, которые эта переписка, может быть, могла связать. Почему они не возвращаются домой? Почему они не спрашивают, что стало с Сырвеской землей, где они родились и выросли? Почему дочь вышла замуж за тамошнего человека и у ее детей такие имена, что Трийн их даже выговорить не может? Разве они забыли, как плакали в Германии по своему домашнему закутку, как они тогда были готовы все отдать за одну-единственную настоящую сырвескую картофелину с соленой салакой? Но однажды Трийн все же велела спросить, не вернутся ли они обратно. Когда это письмо писалось, была весна. Трийн велела написать: "В Сырве весна и все здесь такое красивое". Большего она сказать не сумела, но в эту фразу она вложила все: и освободившееся ото льда Балтийское море, которое, вздыхая, лизало отвесный берег Охесааре, и березы в распускающихся листочках, и темный сосновый бор, где каждое утро куковала кукушка и под деревьями росло несметное количество анемонов и подснежников, и цветущие в тени акониты, и захватывающую дух картину ясного утра с холмов Карги, Мынту и Вийеристи. В эту фразу она вложила рокотанье моторов на рыбацких лодках и свежий запах рыбы и можжевелового дымка, тянувшегося от очага летней кухни. Она вложила в нее сухие плотные стежки тропинок в можжевельниках, возгласы белоголовых ребятишек и звучание родного сырвеского говора. Трийн знала: они непременно поймут, какова она - чудная весенняя пора на Сырвеской земле. И хотя в ответном письме не было ни слова о возвращении, сердцем Трийн все же почувствовала, что они, пока будут живы, не забудут весну в Сырве. Но все-таки почему же они не приезжают? Этого Трийн не может понять. Она встает по утрам и вдыхает знакомый морской воздух, каждое лето ее приветствуют знакомые птицы и ступни ей щекочет пряно пахнущий чебрец. Каждую весну она сажает под окном георгины. Она ест соленую салаку и камбалу с рассыпчатой картошкой, выросшей в песчаной почве, и запивает ее кислым молоком, она смотрит, как подрастают живущие в доме дети, и поет им старинные сырвеские песни. А когда Трийн умрет, ее похоронят там же, где похоронены ее отец и мать, ее деды и прадеды. Это родина Трийн. Скудная, железными прутьями судьбы истерзанная Сырвеская земля, но все равно это ее родина, она сердцем срослась с ней, потому что здесь Трийн родилась, трудилась, мучилась, мечтала и разочаровывалась. В этом ее богатство, а у них там такой земли нет. И не может быть. 1964 ВЛАДЫЧИЦА БАЛТИЙСКОГО МОРЯ В жизни у нас много такого, о чем мы совсем не думаем, мимо чего молча проходим, ибо считаем это само собой разумеющимся. Например, большинство людей только после смерти отца или матери начинают понимать, что их родители были людьми достойными и что при жизни они - увы - несмотря на всю заботу, ничего от детей не видели. Мы читаем во всевозможных книгах и видим в фильмах, какой она бывает - настоящая, большая любовь. А сами в нашей повседневной жизни живем с женой (или мужем) как бог на душу положит, и только когда одна из сторон грозит покинуть этот мир, мы признаемся себе, что ведь у нас в жизни была любовь. Или наш каждодневный хлеб. Мы привыкли всегда видеть его на столе, ворчим, если он не такой вкусный, как в Таллинне. А если бы он, упаси боже, исчез, мы со слезами радости сгрызли бы и черствую горбушку. Примерно так же обстоит дело с самой обыкновенной нашей рыбкой, салакой. С раннего детства мы едим ее: и свежую - жареную, вареную или печеную, и сырую - остро засоленную или просто соленую, или только провяленную и сваренную вместе с картофелем, иногда с жирной подливой, иногда и без нее. И если начнешь вспоминать, то видишь, что салака - такая еда, которая никогда человеку не надоедает. Только, может быть, до конца этого не поймешь, пока она стоит у тебя на столе. Я не говорю о людях, живущих на материке, ибо им слово "салака" говорит наверняка гораздо меньше и ассоциируется для них, как я нередко слышал и не раз читал, с каким-то прогорклым и вымоченным в соленой воде, жестким, как подошва, рыбным выродком, который вместе с хлебом жевали батраки у прижимистых кулаков, поденщики и бобыли. А если кому-нибудь в самом деле когда-то случилось есть салаку, так то будто бы была не настоящая. Салака - владычица Балтийского моря. Недопустимо, да просто и невозможно описывать Балтийское море, а тем более писать историю острова Сааремаа, не говоря о салаке. Она была непременной ежедневной пищей островитян. А люди, которые ее ловили? Каким способом, где, чем, когда? Что с ней делали, уже с выловленной? Обо всем этом можно написать много толстых книг, в которых тесно переплелись бы история, этнография, ихтиология, навигация, фольклор и, разумеется, языкознание. А во время наших диалектологических экспедиций как много нам приходилось слышать историй о ней - владычице Балтийского моря! ...Прежние двенадцативесельные салачьи баркасы, на которых гребцами были преимущественно девушки, а за шкипера опытный рыбак, совместная жизнь в прибрежных избушках в течение всей весенней путины. Предсказания улова, судя по морю, по ветру и другим признакам. Чистка улова (иными словами, потрошение), погружение в слабый рассол, вяление, засолка и, наконец, поедание соленой салаки или продажа ее. Истории о поездках с острова Муху в Вильяндимаа: на одних дровнях - бочки с салакой, на других - корм для двух лошадей, мешки с харчами для себя и запасные полозья (потому что полозья-то деревянные, они быстро стираются, их нужно брать про запас). Меняли салаку на зерно, мера за меру. Всю зиму вязали новые сети и мережи из своей кудели, скручивали из пеньки бечеву для подбора невода. Видите - это же целая область домашнего ремесла плюс соответствующие технические полевые культуры, как нынче говорят. Одна только терминология может дать материал для увесистой докторской диссертации по лингвистике. А ведь от тебя, салака, зависела жизнь семей, их благополучие, все было связано с тобой, владычицей Балтийского моря! Потом постепенно наступали другие времена. Моторные лодки, новые рыболовные снасти, рыбаки - предприниматели, поденщики. Беда, когда салаки не было, беда, если ее было слишком много, тогда удобряй ею поля... О сегодняшней ловле салаки, о масштабах ее, о приспособлениях газеты расскажут больше и лучше, чем я. Но владычица по-прежнему осталась владычицей, ибо именно она, эта красивая, нежная и чистая рыбка, помогает нашим рыболовецким колхозам выполнять план лова. Сегодня вокруг владычицы Балтийского моря - в том числе и в газетах - возникло множество проблем, по которым взяли слово рыбаки, поставщики, снабженцы и писатели. Нужно сказать, что многие вопросы еще не нашли решения, но уже сами проблемы свидетельствуют о том, каким важным действующим лицом в современной истории Эстонии является простая салака. ...В разгаре лета салаку, разумеется, не ловят. Поэтому мне пришлось в рыбацкой деревне купить в лавке банку салаки в томате. Вполне съедобная снедь, особенно на голодный желудок! Но почему-то эта банка напомнила мне сельского жителя, закованного в железные доспехи. Я открыл консервы, и мне вспомнились все те рецепты обработки салаки, которые сообщили нашей экспедиции любезные информанты, мне вспомнилось, как дома у нас, во дворе на травке, на чистой соломе или на плетенках вялились рыбки, вспомнился волнующий запах печеной салаки... и салаку в томате я сперва проглотить не смог... Мне вспомнился так называемый у сырвесцев "пютинг", когда предварительно провяленную салаку подвергают холодному копчению, вспомнилась вяленая салака, которую варят вместе с картошкой, вспомнился бочонок салаки в амбаре: стройные, как палочки, рыбки лежали плотно одна к другой (как салака в бочонке)... И салака в томате не лезла мне в горло, ибо, как говорится, я чувствовал, сколь велика была утрата. Ах ты рыба-рыбешка! История твоей ловли полна хлопот и труда, немало здоровья и пота ты стоила людям, немало ты погубила жизней. И, тем не менее, в историческом аспекте ты была намного вкуснее... Все-таки я съел содержимое коробки-панциря, потому что был ужасно голоден. И еще потому, что был исполнен благоговейного пиетета к салаке. Но и мое сердце, и мой желудок продолжали тосковать по настоящей салаке, той, исторической и лакомой. 1964 ** СТАРОЕ УХОДИТ... ** БЕГЛЕЦЫ В устье пролива задувал пронзительный северо-восточный ветер, пенил гребни грязно-серых волн, к самой воде пригибал заросли камыша. Сеялась частая, нудная изморось - ни туман, ни дождь. На крохотной голой отмели у плотной стены камышей, съежившись, приткнулись двое в синих промокших солдатских камзолах. Лица у них от голода заострились, веки от долгих бессонных ночей побагровели. Густая щетина покрывала подбородки и щеки, оттеняя выступающие скулы, из-под треуголок торчали свалявшиеся космы. Они посмотрели друг на друга, и их взгляды сказали без слов: все, хватит! Просидят они тут еще день-другой, и уже не будет сил уйти, и останутся на безвестном островке два костлявых трупа, каких немало осталось на обочинах бесконечных ратных дорог короля Карла. Они с трудом поднялись. На двоих они имели одну короткую пехотную шпагу да сошку от мушкета, - все остальное оружие они при побеге побросали. Есть тоже было нечего, скудный провиант давно кончился. Они двинулись в заросли камыша, все глубже и глубже проваливаясь в тину. Тошно лезть глубокой осенью в стылую воду. Пусть им и до того было холодно, однако промокшая одежда худо-бедно, а защищает тело. Вперед. Ледяная вода уже доходила до груди, зуб на зуб не попадал. Тот, что был повыше ростом и плечистее, шел, опираясь на мушкетную сошку, впереди, другой, пониже ростом, рыжий, брел за ним, по самые подмышки в илистой воде. Девять дней назад они вот так же в вечерних сумерках пробирались сюда, в укрытие, спасаясь от казацких сабель, убегая от черной смерти. Ветер время от времени доносил с того берега гарь пожаров, - это пылали селения на пути продвижения неприятельского войска. О том же говорило и рдеющее небо, - на нем то дальше, то ближе вспыхивало яркое зарево, чтобы затем постепенно затухнуть. Раз им даже показалось, что они слышат топот башкирской конницы, ржание лошадей, зычное гиканье диких всадников на большой дороге на том берегу. И плач женщин, на арканах из конского волоса уводимых в неволю. Они приближались к берегу. Пролив между отмелью и берегом неширок - саженей пятьдесят-шестьдесят, не более, и не настолько глубок, чтоб утонуть. В этом они убедились, когда шли сюда вброд. Рослый, с мушкетной сошкой, что шел впереди, был швед, и звали его Бенгт, другой был из здешних и звался Матсом - имя, известное и в Швеции. Бенгт, сын шведского батрака, вот уже двенадцать лет как в строю, Матса же забрали в рекруты три года назад в приходской корчме в Каркси. Пошло мелководье, и наконец-то оба путника, по грудь мокрые, выбрались на берег. Они знали, что и эта земля никакой не материк, а тоже остров, только большой, что есть на нем много селений и даже один город, который из-под шведской короны только что перешел под власть царя Петра. Короткий осенний день клонился к вечеру. Серое, отяжелевшее от дождевых туч небо низко нависло над землей. Резкий северо-восточный ветер бил промокшим до нитки солдатам в спину. Как бы там ни было, надо идти дальше, поспешать, авось и встретится пристанище, где можно согреться, пока не иссякли последние силы. Версты на полторы перед ними простиралась луговина, поросшая редким можжевельником, за ней чернел облетевший лес. Молча, то и дело спотыкаясь, надсадисто дыша, не замечая, как с одежды стекает вода, как хлюпает в сапогах, тащились они через пажить. Только раз они приостановились: путь их пересекала растоптанная хлипкая тропа. Не стезя мирного времени, нет. Ее проложил поток вражеского войска, растекшийся с главной дороги в поисках добычи. Где-то верст через десять рыскающие отряды, наверное, снова повернут на большую дорогу, которая, если смотреть отсюда вправо, ведет к острову Моон, а с другой стороны выходит к укрепленному городу Аренсбургу, который теперь, как известно, занят русскими. Едва дойдя до опушки леса, они под первыми же деревьями со стоном повалились на мокрые листья. От одежды шел пар, сердце стучало, как молот, казалось, оно вот-вот выскочит из груди. Смеркалось. Облетевшие кроны дубов, тонкие голые ветви берез и ясеней ровно шумели. Еще можно было различить стволы и кусты, еще можно успеть дойти до какого-нибудь жилья. Подъем, вперед. Куда? Этого они не знали. Даже Матс, который хоть и был родом из здешнего края, да не из этих мест. Тяжело дыша, едва волоча ноги, почти теряя сознание, двое беглецов шли по осеннему, полному мрачного гула, ровному редколесью острова Эзель, петляя между раскидистыми дубами и купами орешника. Тут они остановились в третий раз - тропинка. Она протоптана людьми, она куда-то да приведет, в какую бы сторону по ней ни пойти. Бенгт, швед, повернул налево, Матс молча последовал за ним. Еще до наступления ночи тропинка привела их к хутору. Они остановились перед жердяной изгородью, у перелаза. Хутор избежал пожара. Его, очевидно, заслонил лес, во всяком случае, он чудом уцелел. Длинное строением слева горницы, посередине жилая рига, справа гумно. Через двор - баня и летний загон для скота. Гнетущая тишина. Ни звука, ни запаха дыма. Беглецы посмотрели друг на друга, и хотя в сгущающейся тьме различить выражение глаз было почти невозможно, оба сознавали, что продолжать путь они не в силах. С большим трудом они преодолели перелаз и, пошатываясь, побрели по жухлой траве через двор. Дверь в сени, скрипнув навесками, распахнулась. Матс вошел первым, и его рука невольно нащупала рукоять шпаги. В кромешной тьме стояли они на каменном полу, и, кроме их собственного тяжелого дыхания, в помещении не слышалось ни звука. Шаря в потемках, Матс двинулся вправо, там должна быть дверь в жилую ригу. Он ощупью открыл ее - сперва верхнюю, потом нижнюю створку - и переступил через высокий порог. Промокшие сапоги коротко чавкнули - он сделал только один шаг и замер. Какое-то жуткое предчувствие приковало его к месту. Непроницаемый мрак породил в нем это тревожное ощущение, но тут же, сразу, в тот же миг ему в нос ударил омерзительный трупный дух, и он понял, что это вовсе не предчувствие, что этот ужас - действительность. Мертвый дом - вот куда они, беглые, солдаты, попали. У Матса снова громко застучали зубы, когда он, найдя рукой дверь, подался назад, в сени, и, словно ища опору, вцепился пальцами в мокрый, осклизлый от грязи камзол товарища. - Тут смерть... Бенгт его слов не понял, но что-то в них как будто уловил. Однако он не тронулся с места и принялся в темноте ощупывать свою треуголку, где у него хранилось огниво и все остальное. Окоченелыми пальцами он чиркал в потемках до тех пор, пока трут не затлел. Он раздул трут, и крохотный красный огонек, вспыхивая, на мгновение освещал гробовую тьму. Так, привалившись плечом друг к другу, еле переставляя ноги, они вошли в жилую ригу и засветили лучину на давно остывшей печи. Впервые за последние девять мучительных дней они зажгли огонь. Но этот слабый свет не принес им ни радости, ни тепла, ибо то, что они увидели, было поистине ужасно. У задней стены на полатях покоился белый как лунь древний старик, глаза его смотрели прямо в закоптелый потолок, тело свела предсмертная судорога. Перед самым очагом лежала ничком пожилая женщина. Кто знает, что собиралась она в последние минуты принести то ли себе, то ли деду, может быть, ковш воды из большой деревянной кадки, во всяком случае, опрокинутый ковш валялся тут же около ее руки. Так пролежали они здесь, по-видимому, много дней, ибо тяжелый трупный запах наполнял все высокое помещение. - Чума, - сказал Матс. - Pest, - сказал Бенгт. Вернуться обратно, в укрытие? Нет, куда там! На это просто не хватит сил. Но и оставаться в доме, где царит черная смерть, тоже нельзя. Матс взял горящую лучину, и они потихоньку двинулись назад, стараясь не вдыхать чумную заразу, хотя и знали: коли пометила их смерть, тут уж дыши не дыши - все одно. Светя лучиной, они направились в горницу. Никого там не оказалось - ни живых, ни мертвых. В большом сундуке они обнаружили холсты и полсти, порывшись, нашли рубахи и армяки. Вернувшись обратно в сени, они погасили лучину и, прикрыв за собой дверь мертвого дома, пошли - Матс впереди, Бенгт за ним - к бане, которую они приметили еще в самом начале. Там они снова засветили лучину и, стянув с себя мокрое тряпье, облачились в сухую одежду, напялили на себя все, что прихватили из сундука, затем забрались на полок и, укрывшись холстами и полстями, тотчас забылись сном, хотя пустые желудки и сводило от голода, а от полного упадка сил невыносимо стучало в висках. Северо-восточный ветер завывал вокруг бани, тревожа непроглядную тьму, в ней рыскали чудища с песьими мордами, таилась черная смерть. А два вконец обессилевших гренадера короля Карла, бежавшие из его войска и хоронившиеся в зарослях камыша, спали наперекор всем бедам, крепкий молодой сон поборол все страхи. Они проснулись почти одновременно, хотя никто их не будил. Бывает так: человек во сне вдруг чувствует - что-то изменилось, и от этого необъяснимого ощущения просыпается, как от толчка. Царил полумрак. Они не знали, что вновь наступил вечер, что они проспали целую ночь и целый день. Дверь в баню была открыта, в квадрате дверного проема стоял человек. Спросонья они не сразу сообразили, где они и как они здесь очутились. Когда они приподнялись и сели, человек на пороге сделал шаг назад. Теперь они увидели, что это женщина и что в руке она держит короткую пехотную шпагу Матса. Это была молодая женщина, судя по одежде, из местных крестьянок, сильная, в теле. Рука ее крепко сжимала шпагу. Первым пришел в себя Матс. - Мы тебя не тронем, - крикнул он женщине. Вернее, хотел громко крикнуть, но из его обессилевшего тела и простуженного горла вырвалось лишь жалкое сипение. Женщина отозвалась не сразу. - Это мы еще поглядим, кто кого тронет, - невозмутимо сказала она в ответ. Бенгт, и тот уловил в ее голосе холодную насмешку. В самом деле, что эти двое отощавших, полуодетых бедолаг, которые от голода и на ногах-то еле стоят, что они могут сделать сильной женщине, которая к тому же вооружена их единственной шпагой! - Я давно могла бы вас, спящих, прикончить, - так же бесстрастно добавила молодая женщина. - Русские ушли? - спросил Матс. - Ни русских здесь больше нет, ни шведов. Вообще ни одной живой души, весь остров вымер... Весь остров вымер... А они? Их же ни много ни мало - трое! Женщина, казалось, угадала мысли Матса: - На этот хутор тоже пришла смерть. Сейчас мы живы, а к ночи, может статься, отдадим богу душу... Из всего разговора Бенгт понял одно: эта отчаянная женщина не собирается их тут же, немедля, зарубить, Он толкнул Матса в бок, прошептал: - Brod... Хлеба попроси... - Женщина, дай нам хлеба... Мы целую неделю ничего не ели... Дай нам чего-нибудь, и мы сразу уйдем... - Куда вам идти-то - повсюду пепелища и мертвецы. И голод... Пол-лепешки и ковш воды я могу вам принести. Только... - Ты даже не спрашиваешь, кто мы такие? - удивился Матс. - Чего тут спрашивать, - устало ответила женщина, - вы солдаты короля Карла. Я вас еще вчера вечером увидела, когда вы в горнице в сундуках рылись. Я за печкой пряталась, под тулупом, вы меня не заметили... Женщина собралась было уйти, но вдруг обернулась и промолвила, обращаясь скорее к самой себе: - Столько смертей, столько страху пережито, что и бояться-то устанешь... Тут она вспомнила про шпагу, которую все еще держала в руке. Не долго думая, она швырнула оружие на земляной пол предбанника и медленно направилась по тропинке к дому. Беглецы, как были, в краденой одежде, вышли из пропахшей дымом бани. Бенгт, правда, скользнул взглядом по валявшейся на полу шпаге, но тут же оттолкнул ее ногой. Они сели рядышком на пороге и стали ждать. Матс пытался растолковать товарищу, что русские ушли, война кончилась, только чума все еще делает свое дело. Быстро темнело, сырой холод проникал под одежду, пронимал насквозь. Женщина вскоре вернулась. В сгущающихся осенних сумерках беглецы не очень-то различали черты ее лица, но то, что она молода и, несмотря на трудные времена, еще сохранила силы и живость, это они видели и понимали по ее походке и голосу. Она молча протянула каждому хлеба, дала напиться воды из ковша. Это был хлеб голодных дней, легкий, мякинный, черствый, но они с жадностью вонзили в него молодые, крепкие зубы. Рот наполнился слюной, они не ощутили вкуса пищи, она кончилась прежде, чем они поняли, что едят. Женщина молча стояла перед ними, спокойная, в большом платке, в накинутом на плечи коротком легком полушубке. - Коли начнутся у вас теперь корчи и блевота, то дело плохо, - вполголоса промолвила она, когда беглецы осушили ковш с водой. - Значит, голод доконал вас, не жильцы вы на белом свете. Они продолжали сидеть на порожке бани, не находя слов, чтобы выразить свою благодарность. Женщина шагнула ближе и протянула Матсу несколько сухих лучин. - А теперь залезайте-ка обратно на полок, и спать. Утром видно будет, выживете вы или нет. В предбаннике Бенгт дрожащими руками высек искру на трут. Потребовалось немало времени, пока лучина зажглась, и при ее неверном свете они, спотыкаясь, вошли в темную баню. Женщина захлопнула дверь предбанника, заперла ее изнутри на засов, затем закрыла и другую дверь. - Я в предбаннике переночую, - все так же спокойно сказала она Матсу, - как-никак люди рядом... а то ведь сколько ночей под одной крышей со смертью провела... Только теперь Матсу вспомнилось то, что они увидели вчера вечером, войдя в дом. Если б женщина могла в темноте разглядеть выражение глаз солдата, она прочла бы в них безмолвное восхищение: одинокая молодая женщина на одиноком хуторе спокойно противостояла смерти и страху. Как это она сказала: "Столько смертей, столько страху пережито, что и бояться-то устанешь..." Следующий день выдался прохладный и светлый, насколько светлым вообще может быть короткий день предзимья. Женщина разбудила их рано утром, дала каждому большую деревянную лопату с оковкой, сказала Матсу, что мертвых следует предать земле. Теперь, при свете ясного утра. Матс с Бенгтом увидели, что женщине лет тридцать, что она широка в кости, с крупным открытым лицом, пшеничными волосами, как у многих здешних женщин. Одета она в короткий полушубок, голова повязана платком, из-под которого выглядывает маленький черный чепец - признак замужней женщины. Нельзя сказать, чтоб она была красавица, отнюдь нет, - женщина с заурядным округлым лицом крестьянки, на котором труды и заботы до времени оставляют свои неизгладимые следы. Но и дурнушкой ее не назовешь - черты лица правильные, взгляд прямой. Раньше, до лихолетья, женщина, без сомнения, была живее, красивее, пышнее телом. Не дожидаясь ответа, она повернулась и пошла, как бы приглашая следовать за собой. Они пересекли двор, перебрались через перелаз и на краю покоса скрылись за деревьями. От осенних дождей дернистая почва редколесья совсем раскисла, под ногами хлюпало. В это безветренное утро на землю падали лишь редкие желтые листья, печальное, усталое солнце и светить не светило, и греть не грело, - его лучи как бы терялись в кронах деревьев, в побуревшей траве, во мху. Далеко идти им не пришлось. Равнина стала полого подниматься, образуя плоский холм, какой в этих краях называют не иначе, как горой. Там высилось несколько дубов и кленов, росли стройные березы и молодые рябинки, у огромного гранитного валуна раскинули густые кроны две-три кряжистые дикие яблони. Вся эта гора была покрыта невысокими кучами булыжника, теперь они поросли травой, а кое-где пустил корни темно-зеленый можжевельник. Это был древний могильник, заброшенный с тех пор, как вошло в обычай хоронить покойников на погосте при церкви. Теперь старое кладбище снова понадобилось: не стало тех, кто мог бы по-христиански предать земле всех, кого уносили война и мор. Не стало пастора, причетника, даже звонаря, да и самого колокола тоже не стало, как, собственно, и церкви - ее обгоревшие своды и обезглавленная колокольня стояли открытые непогоде. На южном склоне не росло ничего, кроме низкого, редкого вереска, который всегда выбирает песчаные земли. Свежие могильные холмики размокли от дождя - как видно, хоронили тут недавно. Все трое молча остановились. - Муж... двое детей... бабка... большак и большуха... их дети, - перечисляла женщина, глядя на ряд безмолвных могил. - Царство им небесное. Бенгт стянул с головы шапку. Матс последовал его примеру. Так они в полном молчании, опустив глаза в мокрую землю, немного постояли. Они решили вырыть одну могилу, но пошире. Хоть песок и рыхлый, а как трудно копать. Силенок у них осталось не больше, чем у малых ребят. То и дело они без стеснения передавали лопату женщине, и тогда копала она, давая им передышку. К полудню неглубокая могила была готова. Они вернулись на хутор совсем разбитые, и только женщина, она одна, нашла в себе силы продолжать начатое. Бесстрашно вошла она в жилую ригу и принялась завертывать покойников в рядна. Лишь тогда Матс с Бенгтом отважились переступить порог, чтобы помочь ей, хотя прикосновение к чумным трупам, пусть даже через рядно, казалось, жжет руки. Во дворе они уложили покойников на большие еловые лапы, по одному сволокли их на древнее кладбище и, как сумели, опустили в могилу. Перед свежей насыпью Матс с Бенгтом вновь обнажили головы, а женщина беззвучно, одними губами, прочла молитву, - на том погребение было завершено. - Вот и похоронила деда и мать, - сказала женщина на обратном пути. - А меня зовут Хэди, я одна из всей семьи осталась в живых. И спасибо вам, что подсобили. - Чего нас-то благодарить, - ответил Матс, - это тебе спасибо за ночлег, за хлеб. - Вижу, опасаетесь вы, да только поздно вам беречься, - продолжала Хэди, словно не слыша слов Матса. - Вы как только пришли, сразу со смертью повстречались. Тут уж как вам на роду написано - умереть, так умереть, жить, так будете жить. Это я о чуме. А голодать вы еще наголодаетесь, коли живы останетесь, да только голод - это не так страшно, его можно перехитрить, а чуму нет... Когда они вернулись на хутор, Хэди дала мужикам топор и велела нарубить можжевеловых веток. Ими они хорошенько окурили жилую ригу. Лишь после этого они развели огонь в давно остывшем очаге, и дым медленно потянулся в волоковое окошечко. Другой столб дыма поднялся в ясное осеннее небо из двери бани, истопить ее пожарче - таков был строгий приказ Хэди. Снова наступил вечер, но теперь в доме было тепло, и в нем вместо двух покойников находилось трое распаренных после бани людей, они только что закончили пир - с наслаждением поели мучной похлебки. Все трое почувствовали, что жизнь на этой вымершей земле все-таки возможна, хотя прекрасно понимали, что дальнейшая судьба их еще не решена. "Надо бежать, - подумал Матс. - Куда? И далеко ли не евши уйдешь? Захочешь в пути погреться, откроешь дверь, и повторится, наверное, то же самое, что увидели здесь. Отправиться домой, в родной приход Каркси, - это, пожалуй, умнее всего, только как туда через пролив и вымершую землю доберешься? Долгий это путь, еды взять неоткуда. Повстречаешь живого человека, так ведь он от тебя как от зачумленного прочь кинется. Да и неизвестно, цел ли родной дом, может, осталось от него одно пепелище, ведь самая война-то как раз по тем местам прошла". Белобрысый Бенгт думал примерно ту же думу, только на шведском языке, и вспоминалась ему родная Швеция. Сесть бы на корабль, и домой. Только вот перед законом он - дезертир. Накажут его, как положено, и снова - в строй, королю Карлу, небось, все еще нужны солдаты. А воевать, ох, как не хочется... Размышляла и Хэди, единственный свой человек в доме - жена младшего из братьев этой семьи. Вот только бежать ей отсюда некуда. Ей здесь жить. Но как? Прежде была большая семья, теперь она одна-одинешенька. Кроме Пеструхи и двух ярок, с которыми она укрывалась на островке посреди болота, кроме пестрого петуха да одной курицы, которых она в тот раз прихватила с собой в корзинке, - кроме них, на хуторе не осталось никакой живности. Даже собаки нет, чтоб лаяла на чужих. Лошадей, взятых в военный обоз, так и не вернули, последнего бычка забрали на мясо. Если б можно было, если б достало сил начать жизнь сначала... Слез не удержать, как подумаешь, что все твои сошли в могилу. Там воистину покой - ни слез, ни горя. Если б можно было все забыть, не думать о тех, кого не стало... Есть ли такой источник, чтоб испить и забыться... Но раз дана тебе жизнь, надо жить. Только как жить-то? Хэди подняла глаза, полные слез, и при тусклом свете лучины посмотрела через стол на двух чужаков, и в их тяжелом взгляде она прочла тот же вопрос: если мы не обречены, то надо жить, только как? Хэди проснулась в холодной горнице с поздней зарей и тут же поспешила на гумно - напоить вконец отощалую Пеструху, задать ей соломы. Корова раньше времени перестала доиться, одному богу известно, удастся ли прокормить ее до весны. Голодно двум яркам, голодно петуху с курицей, правда, старый кочет кукарекает вовсю. Справляться ты, петя, справляешься, и немудрено - юна, хохлатка-то, у тебя единственная! "Надо же, какие только мысли в голову не лезут, - содрогнулась Хэди, и острая боль раскаяния, пронзив сердце, охватила все ее существо. - Слезы должна ты лить, горючие слезы, наплакать целое озеро, ведь никогда еще, наверное, тяжелая десница господа не подвергала землю и народ такому испытанию. Смерть кругом, а ты, дурная, думаешь о глупом петухе и курице. Но я же, пойми, о господи, не хочу умирать! Не хочу". И Пеструха не хочет, и ярки, и петух на насесте со своей хохлаткой. Они тоже должны жить, чтоб жизнь людей продолжалась. Опуская в ясли перед Пеструхой скудную охапку соломы, Хэди уже не могла совладать с собой и зарыдала, громко, неудержимо. Слезы лились ручьем, словно прорвало какую-то плотину. Женщина оплакивала всех, кого схоронила на древнем кладбище. Но что делать, если ей, вопреки всему, хочется жить, пусть она десятки раз и молила господа, чтобы страх и скорбь убила и ее. Что это за жизнь, когда все хутора вокруг обезлюдели, когда непостижимая злая сила несет гибель - войну, голод, черную смерть, убивает все живое. Что это за жизнь, когда потеряно все, что у тебя было Грешно в такую годину хотеть жить. Но, обливаясь горькими слезами, она вместе с тем чувствовала, что все равно грешит, и в душе стыдилась этого. Так она стояла в сумраке гумна, в голос стеная и казня себя, как вдруг услышала скрип отворяющейся двери. В низком дверном проеме против света стоял Матс. На нем был короткий полушубок, из-под которого торчали концы опояски на чистой рубахе. Свою диковинную королевскую шляпу он выбросил, взамен ее Хэди достала ему из сундука новый дедов треух, шапка была парню, правда, великовата и сползала на его оттопыренные уши. - Гляди-ка, скотины у тебя еще вон сколько, - заметил он. Затем шагнул ближе. - Ты не плачь, - сказал он. Не участливо, а коротко, деловито. Подошел еще ближе, облокотился на ясли. Коровенка, это он сразу увидел, ледащая, разве что чудом дотянет до весны. Да нет, не то... Он хотел сказать женщине совсем другое... - Сколько отсюда до большой земли? - Надумал все-таки уйти? - в свою очередь спросила Хэди. - Хотелось бы, если сумею добраться. - До зимы вряд ли. Кто тебя сейчас через пролив переправит? Да и как ты пойдешь - чума еще повсюду гуляет. - Случись, помру я, помрешь и ты. А вообще-то... - Он осекся, так и недосказав то, что собирался. Много страшного перевидано. В скольких битвах бились они и убивали, жгли и грабили, бражничали и любодействовали. Казалось бы, все испытано, ан нет. Уже не раздается вокруг яростное гиканье калмыков, но тем страшнее неслышное присутствие черной смерти. Тем горше ждать ее после того, как удалось спастись от тысячи ужасов и смертей. Хотя, как подсказывает разум, она может настичь тебя всюду, но все же было бы легче, если б можно было куда-нибудь уйти. А тут еще это проклятое холодное море вокруг. Может, не уходить? - Да, - промолвил Матс. К чему это относится, он и сам не знал. Пеструха жевала солому, овцы шебаршили в своем углу. Оба они вышли из гумна во двор - молодой мужчина и молодая, с заплаканными глазами женщина. Бенгт, швед, ждал под навесом. Был он высокого роста и когда-то, наверное, крепче и плотнее, этот молодой батрак из Смоланда, что стоит сейчас у дома, касаясь светлой макушкой застрехи. Рассеянно поглядев на небо, он сказал на своем языке: - Будет погожий день. Все трое пошли в дом. Когда они уселись за обеденным столом, то стало особенно заметно, как их мало, всего-навсего три озабоченных человека - двое мужнин по эту, одна женщина по ту сторону стола. И еды у них тоже было мало: две печеные репы, чуточку соли и ни крошки хлеба. Двое мужчин поглядывали в полутьме избы через стол на молодую женщину с опухшими от слез глазами и осунувшимся от голода и горя лицом. Молодая женщина угадывала эти взгляды, она отчетливо представляла себе лица двух чужаков-солдат, хотя ни разу не посмотрела на них. В гумне на насесте он и она, петух и курица, а здесь два петуха на одну, - женщина невольно усмехнулась, правда, усмешка эта потухла прежде, чем успела тронуть ее губы. "Господи, не вводи в грех! - пронеслось у нее в мозгу, и сердце сжалось от жгучей боли. - Слезы надо лить, рыдать, ослепнуть от слез, стенать в неутешной скорби и печали". - "Нет, нет, нет, - кричал в ней другой голос, - зачем мне ждать смерти, когда я, живая, сижу вот и ем. Зачем мне заживо хоронить себя, раз на этой вымершей земле мне, пусть только мне одной, суждена жизнь. Не убивай себя - это грех", - взывал этот голос. Ах, есть ли такой источник, чтоб испить и забыться! Глаза Хэди снова наполнились слезами. Вот те источники, из которых пьешь ты соленую, горькую влагу. Но забвения это не приносит. Хэди положила на стол недоеденную половинку репы и подняла глаза. - Надо жить, пока живется, - серьезно сказала она. - На троих в этом доме еды не хватит. Одному из вас придется уйти. Мне отсюда уходить незачем, я пришла сюда невесткой, а теперь я - безмужняя хозяйка. Тому, кто решит уйти, я дам харчей на три дня, палку в дорогу пусть найдет себе сам, может повесить и шпагу на бедро. Хэди немного помолчала. - Растолкуй ему, как умеешь, - велела она Матсу. Швед выслушал путаную речь Матса и, по-видимому, кое-что в ней все-таки разобрав, наконец кивнул. - Один может остаться... Я - хозяйка... и я хочу, чтоб это был Бенгт, по-нашему - Пент... Конечно, вы можете отправляться оба... Давай переводи, только точь-в-точь! Когда все было переведено, Бенгт даже забыл кивнуть. Впервые он посмотрел женщине в глаза прямо, и она выдержала его взгляд. - Почему ты меня не хочешь? - спросил Матс. - Потому что Пент мне больше по душе. Он красивый, и он смирный и терпеливый, - ответила Хэди. - Да и идти ему некуда, а у тебя на большой земле, может, близкие живы, родной дом в целости. - На каком это языке вы объясняться будете? - спросил Матс, и в его голосе прозвучала откровенная насмешка. - К тому же он вон какой дюжий, и ест он куда больше меня, вы оба к весне с голоду подохнете. - Не твоя это забота. Я от себя оторву, ему дам. - Ответ был твердый и ясный. - Только неизвестно еще, как Пент, останется ли... - Это было сказано тихо-тихо. ...На следующее утро Матс вышел из ворот с перекинутым через плечо чистым холщовым мешком, в котором лежали три сероватых от золы лепешки, несколько печеных реп и завернутая в тряпочку щепотка соли. Он нап