кус домашнего пива и рыбы, опять умел петь озорные песни. Медленно, правда, учился, но жизни тебе было отпущено девяносто лет, так что времени хватило. Постепенно стали туманиться воспоминания о казармах, о свинье унтер-офицере, о высоких горах, о синем Дунае и красивых черноглазых девушках, которые жгли, как турецкий перец... А все ж таки ты уже больше не был крестьянином: не научился пахать, не умел косить, не гнулся ни на картофельной борозде, ни перед барином... Да-а... Плевна, Плевна... Вся наша рота как один человек пошла... Ур-р-а-а-а! Турок, само собой, грудь в грудь: "Аллах, аллах, Мухамет!" Сам паша впереди всех, на ногах шаровары, нашенский генерал на белой лошади, золотая сабля наголо: "Тавай, ребьята, коли-и, бей врагаа!" Рота пошла вся как один: турка на штык и через плечо - плюх! Турок бежать, наши за ним, все - ура-а да ура-а! А он подрал в крепость и как пошел оттудова из пушек палить. Бух! Бух! Бух! Карнотид да сарапендлид так и летят (сарапендлид - это бомбы, в середине - свинцовые бобы). Наши стали падать: кого ранило, а кто уже больше и не встал. Генерал видит, что дело плохо, опять вытащил золотую саблю и кричит: "Тавай, ребьята, пока-азем им, тсорт побери! Периотт!" Крикнул, а сам с лошади валится, за грудь держится и ругается: "Тсорт, курат, турок ранил!" А меня манит к себе рукой: "Сандер, путь маладетс, иди сюда, памагии!" Я к нему, генерал мне золотой в руку и говорит: "Сандер, возьми моего коня и скачи во весь дух ко мне на мызу, сообщи супруге и дочери, что турок меня убил". Дал еще грамоту с печатью, перстень, кисет, трубку и золотые часы. Пришел доктор лечить, да ничего не помогло, чему быть, того не миновать. Вскочил я на коня и поскакал на генеральскую мызу. Генеральша прямо так с лица сошла, белее полотна стала, а барышня - та просто в слезы. На следующее утро собрался было я обратно ехать сражаться, но генеральша сказала: "Сандер, пассалуста, не уесзай! У нас так скучно, побудь с нами немножко еще, помоги дрова колоть и воду носить". Я как отрубил: "Вассе высокопревосходительство, у меня своей воли нет, я под командой. Должен ехать, турка надо бить, товарисси все там". Тут в кухню вошла генеральская дочка, на ней черное платье по случаю траура, сама милая, как булочка из веянки, глядит мне в глаза и эдак ласково говорит: "Сандер, правда, не уезжай, я сама напишу штабс-капитану, что мы тебя задержали. Будь нам обществом, в доме так скучно, когда мужчин нет". Так и остался у них. Генеральская дочка мне на фортепьянах играла, иной раз мы с ней рядышком на канапе сиживали, держали друг дружку за руки, в глаза глядели. Красивые у ней глаза были, такого черного цвету, будто смородины. Воротился я в полк обратно, сразу меня к полковнику. Он спрашивает: "Сандер, кто тебе разрешил отсутствовать? Гляди, как пойдешь под военный суд, расстреляем тебя!" А я барышнину записку подаю, читай, мол, сам. Полковник сломал печать, и глаза у него стали круглые: "А-ай, Сандер! Ну и маладетс, иди в свой роот!" Кавказ, вот это страна, там направо да налево не поглядишь, - глаза все норовят сверху вниз смотреть. Горы до того высоченные, что голова кругом идет. Турок за камнями, поди выгони его оттудова, стреляет в ответ, адское отродье. И мы тоже за камнями, из-за них и стреляем, все вжик да вжик, как турку только случится нос высунуть. Сидим день, сидим другой, только и знаем, что заряжаем да стреляем. У меня наконец душа закипела, и говорю поручику, вассе плагородие, так нелсаа, тавай в рукопасни! Только поручик был трусливый мужчина, сказал, что на то, мол, высшего приказу нет, будем дальше стрелять. Ну, тут уж я со злости без передышки стреляю, выстрел за выстрелом, аж ствол докрасна раскалился. Вдруг чувствую, кто-то меня по плечу тихонько постукивает. Я на задних-то ведь не гляжу, в раж вошел. А за спиной слышу: "Сандер, да перестань ты стрелять, война кончилась! Турок сдался, канете с ним, а ежели ты, Сандер, и дальше так стрелять будешь, может выйти неприятность, мы-де договора не соблюдаем, а я сам приложил руку к мирному контракту". Оглянулся: сам государь, в руке крест, хочет его мне на грудь повесить. Вскочил я, стал вахврунт: "Так тотсно, вассе величество, больсе ни одного выстрела, кончилась так кончилась!" Тут государь поприветствовал меня за руку, прицепил мне георгиевский крест на грудь и сказал: "Сандер, мы ваивали, как полоосена, теперь мосно отдохнуть. Пойдем ко мне на мызу, турок все равно долго мирным не будет, придется обратно на передовую идтить..." Хорошо у царя на мызе. Горницы просторные, красивые масляные картины на стенах. Половики в доме - одно загляденье, мягкие, босой ступишь, до чего хорошо, будто мох под ногой. Каждый день ел свинину с белым хлебом и штоф ягодного вина наливали запить. Коли ясная погода - гуляем по полям, по саду, глядим, как растут царские хлеба, каковы у него лошади и мелкий скот. Ну, его-то у царя, правду говоря, великое множество. Отимыйзаский барин по сравнению с царем все равно что бобыль! По вечерам играли в карты, на пальцах силами мерялись или как по-другому проводили время. Мало-помалу будто скучно стало, не привык солдат ничего не делать. Однажды государь пребывал в своей горнице для письменных занятий, писал там, а государыня принялась на кухне хлеб замешивать. А я в соседней комнате был, на софе лежал, дверь в кухню стояла отворенная. Государыня возле квашни, ко мне спиной, месила тесто. И тут я увидел, что она еще заманчивая женщина, пухлые руки, голые, так и мелькали, икры полные, белые, бедра пышные... Откудова только такая мысль взялась: дай-ка пощекочу ее легонько под мышками, и ничего она мне сделать не сможет, руки-то в тесте. Тихонько подошел к ней сзаду, взял да и пощекотал под мышками. Сперва она будто даже испугалась, потом поглядела через плечо и так любезно засмеялась, как меня увидала. Но тут вдруг раскрылась дверь царевой комнаты для письменных занятий, и пошла госпожа орать, прямо как полковая труба. Государь остановился на пороге, в руках грамота с печатями, покачал эдак головой и пальцем пригрозил; "Ай, Сандер, Сандер! Озорничаешь, захотелось госпожу пощекотать. А, понимаем, дело солдатское. Кончилась наша передышка, Сандер, видишь, гонец прискакал, привез тепесси, турок опять зашевелился. Ничего не поделаешь, Сандер, опять нам вместе с тобой на передовую отправляться и глядеть, что из этого выйдет..." Да. Стою я здесь и сжимаю в руках куски, отвалившиеся от твоего дубового креста. Прошло время, и ничего уже нет, кроме этих истлевших остатков. Не гневайся на меня, Сандер, за то, что я вспомнил здесь твои рассказы, они ведь не задевают твоей солдатской чести. Теперь я уже и сам воевал, встречался с "карнотидами" и "сарапендлидами", видел глаза идущих в атаку, отшагал бесконечные походные марши, спал на голой земле, укрывшись шинелью. И меня грызла тоска по дому, терзал голодный желудок, ожесточало неотвратимое дыхание смерти. Только вот таких историй, какие происходили с тобой, Сандер, после меня не останется. И не только потому, что ты служил двадцать пять лет, а я всего шесть. Правда, шутка жила и в эту войну, а иначе как бы мы могли справиться с пустым желудком, усталостью, страхом и смертью. Но то были совсем иные шутки, ибо совсем иной была сама война. В этом вся разница... 1964 ** ПРОСТО ДЕРЕВЕНСКИЕ РАССКАЗЫ ** СМЕРТЬ ЮЛИУСА Печальное начало у этой истории: позавчера, после обеда, между пятью и семью часами, Юлиус, среднего пола старый кот тетушки Ану, попал на шоссе под машину и скончался. Тетушка Ану похоронила трупик Юлиуса в саду, под старым терносливом, после чего пошла к себе в комнату и принялась читать Библию, как это положено, когда происходит что-нибудь из ряда вон выходящее. Однако ведь животное не человек, по нему долго не плачут, в особенности если это не корова, не овца и не лошадь, а всего-навсего кошка. Правда, Юлиус был последним живым существом в усадьбе, напоминавшим о тех временах, когда тетушка Ану еще не жила совсем одна. Он был как бы членом прежней семьи и одним своим присутствием скрашивал ей ее одиночество. С ним можно было поговорить, по-своему он все понимал, в спорах всегда признавал правоту тетушки Ану и был таким же чистоплотным, как его хозяйка. Он не шлялся по деревне, он лишь ел и сладко спал, как существо с чистой совестью. Когда играло радио, он сидел рядом с тетушкой Ану на диване и время от времени так громко мурлыкал, что даже музыку слушать мешал. Поэтому тетушке Ану так жаль было этого пятнадцатилетнего выхолощенного кота с серой полосатой шерсткой, она горевала о нем больше, чем обычно горюют, когда от несчастного случая погибает кошка. Тетушка Ану читала Библию. Нет, она не была религиозным человеком, в церкви в последний раз она была лет пять тому назад. А пастора - так просто терпеть не могла, этого мясистого молодого человека с молочно-нежной кожей, который не умел ни утешить ее, ни объяснить ей, почему так часто на долю хорошего человека выпадает тяжелая жизнь, а у других она течет как по маслу. Мало ли что в потусторонней жизни все становится на свои места и торжествует справедливость. Это же не значит, что не было того, что было. Взять хотя бы ее собственных детей. Ильмар окончил всего шесть классов, больше не захотел учиться, а ведь можно было бы. Пошел в город, подмастерьем к мяснику, еще до войны стал носить белый воротничок, купил костюм в магазине. Рослый, сильный мужчина, даже красивый, можно сказать, девушки как помешанные гонялись за ним, а когда Ильмар смотрел на пасущихся коров и овец, то все высчитывал, сколько можно выручить крон, если пустить их на колбасу. Матери это не нравилось. Коровы - они же все равно что люди; тем более что сами всех их вырастили и они все понимали, даже то, что у тетушки Ану бывало иногда тяжело на душе. У каждой коровы свое лицо, как и у каждого человека. У Пугу такое хитроватое, у Нети - широкое, дружелюбное, как и ее характер. У Роози было очень простодушное выражение, сразу по глазам можно было прочитать, чего ей хотелось и что она чувствовала. У Эсми, как у таллиннской тети Ренаты, глаза туда-сюда бегали, любопытная была и со всякими выкрутасами. Если какой-нибудь забор сломан и вика потравлена или еще какая-нибудь другая проказа учинена - значит, это наверняка была Эсми. Как же можно только о том и говорить, сколько за них дадут денег! Разумеется, тетушка Ану и сама понимала, что животных держат не за их красивые, бархатистые глаза. Но ведь у каждого животного есть душа, ну прямо как у человека, так что другой раз просто дивишься мудрости всевышнего. А вот Библия говорит, что у животных души нет. На этот вопрос у тетушки Ану свой взгляд, который подтверждают очень многие случаи. Ах, да, про Ильмара не додумала. Однажды он пнул Юлиуса ногой. Мать ему тогда ни слова не сказала, потому что это было, когда он приезжал показать свою невесту. Ну, что ж. Вся разодетая, черная, как жук, и румяная. Матери внимание оказывала постольку-поскольку. Ну, да тетушка Ану на это не обижалась, видела она, как невестка Ильмару ну прямо на шею вешалась. Даже за едой все время ему в рот и в глаза глядела. Они прожили целую неделю. Исходили все леса и пастбища, спали на чердаке. Молодице-горожанке все было в диковину. Дело молодое, конечно, медовый месяц. Чего же тут удивляться, что Ильмар забыл помочь матери заготовить сена для коров. Да, про сено он совсем забыл, а вот покойный Юлиус всю эту неделю ни разу не сунул в комнату свою квадратную котовую рожицу. Гляди-ка, ведь это прямо удивительно, но вот только сейчас пришло в голову: а что было причиной - то ли пинок, что он получил от Ильмара, то ли запах, который шел от невестки и заполнил всю низкую комнату? Говорят, правда, что у кошек плохое обоняние, но кто его знает... Да, давно уже Ильмар не приезжал, хотя у него своя машина. И третья жена. Эту тетушка Ану даже и не видала. Должно быть, гордая да богатая. Лаасуская Леэна, с которой они вместе на конфирмацию ходили, встретила их в городе, когда ездила туда вставлять зубы. Жена, говорит, вся в мехах, сапоги до колен. Маленького росту. Сама бойкая, лицо гладкое, совсем молодая. А видишь вот... детей у него ни с одной не было, хотя свой дом в городе, комнат много. В чем тут дело, кто знает. Навряд ли все его жены бесплодные или Ильмар какой-нибудь бессильный. Тут, наверно, должна быть другая причина... И смотри вот - у Ильмара все шло гладко, как по маслу: вернулся с войны без единой царапины, теперь свой дом, машина, целый выводок жен имел... А у Аугуста все пошло по-другому. У того совсем другая душа была, до чего же ему хотелось учиться. Все читал да читал, бывало, даже страх берет: заучится - и в голове помутится, как это с Доходягой-Робертом случилось. Когда Аугуст приезжал из школы, сразу в доме будто светлее становилось. Тут же в дверях обнимет мать, осмотрит стол и ящики - все ли старое да милое на месте, не появилось ли чего нового. На пасху, когда овцы уже окотились, Аугуст по полдня проводил в хлеве. Ясная голова была у него, дали ему возможность поступить в университет. Сколько уж там было денег дома, да он и сам зарабатывал. Только вот долго ли это продолжалось... пришла война, и в первом же бою пуля прямо в грудь - остался он лежать где-то в Великих Луках, среди развалин. Много там полегло наших парней, всех не упомнишь... Ну, да... Ага, про то, отчего это у одного все благополучно, а другой будто не предназначен для жизни. И почему это так часто именно хорошим людям с большой душой нет счастья? Библия про это не говорит или уж очень непонятно объясняет. Нет, нет... тетушке Ану оба сына дороги, только... ведь и Аугуст мог бы жить. Ей было бы кого ждать, потому что Ильмара она больше уже не ждет. А Аугуст непременно приезжал бы, мать это знает. Плохо получилось с Юлиусом, Аугуст, правда, этого кота и не видел, до Юлиуса были подряд два Аатса. Оба иссиня-черные, от матушки Рэдике принесли. О них Аугуст очень пекся. Леэна говорила, что Юлиус попал под самосвал сепаского Артура. Что же, он притормозить не мог, видел ведь, что кошка. Конечно, очень было глупо Юлиусу поперек шоссе идти. Ему приходила иногда в голову дурацкая затея отправиться через дорогу в можжевельник, птиц ловить. Это уже только от старости могло быть: у тебя же, у дуралея, один глаз был, какой из тебя ловец! В точности, как с мужчинами, когда они старыми становятся. Гляди-ка, вон оэскому Каарелу шестьдесят стукнуло, внуки уже большие, а он гоняется за лавочницей Мильдой, только держись. И какой от тебя, старого козла, толк молодой женщине, а вот охота показать, что еще мужчина! Ну, Юлиус, тот на свадьбы не ходил, а ведь тоже захотелось домой дичи принести. Есть не ел, а клал на пороге: гляди, мол, я тоже еще чего-то стою! Как вот прошлую пятницу двух мышей разложил на лестнице - хоть наступай на них. Так что же говорить про оэского Каарела, старики, пока живы, всегда ерепенятся, кому охота стать нахлебником. У кого хоть сколько-нибудь побольше зарплата, тот никак не хочет сразу на пенсию выходить. И у Юлиуса эти самые мысли в голове были. Ну разве можно говорить, что у животного нет разума! Жаль, очень жаль Юлиуса. Правда, Ристе предлагает котенка, да как-то не хочется брать, очень уж к Юлиусу привыкла. Весной надо будет посадить георгины на том месте, где он похоронен. Вроде как в память о нем, такой был хороший кот... И тетушка Ану закрыла Библию. 1968 НАЙДЕННЫЙ МЛАДЕНЕЦ Если тебе доведется когда-нибудь попасть в эту бухту, ты наверняка согласишься с тем, что она очень красива. Правда, здесь нет ни отвесного берега, ни песчаного побережья, ни живописных сосен. И все же бухта прекрасна своими берегами, где заросшими тростником, где покрытыми галькой, исполинскими валунами и умиротворяющим покоем, от которого сразу светлеет на душе. Если тебе доведется попасть в эту бухту, ты наверняка встретишь там человека, которого невольно сравнишь с той каменной громадой, которая лежит у самого причала, наполовину в воде, наполовину на суше. Просто потому, что человек этот удивительно большой и ничего другого для сопоставления перед глазами не окажется, - вот и сравнишь с этим валуном. Это мужчина семи футов роста, - он дородный и сильный, руки и ноги у него как будто вытесаны из бревен, а пальцы такие, что он никогда не мог поймать ими блоху. На могучей шее - мощная голова хорошей формы. Лицо у него румяное от морского ветра, от хорошей крови, весь он так и пышет здоровьем. Невольно представляешь себе, что, если ткнуть иголкой в его щеку, из нее, как из крана, брызнет кровь. Если этот человек пригласит тебя к себе, - а это он делает охотно, потому что он от природы гостеприимен и незнакомые люди редко оказываются в тех местах, - ты еще больше удивишься. У этого огромного человека очень маленький дом, много меньше обычной деревенской усадьбы. Правда, это и есть маленькая усадьба, но почему же входная дверь такая низкая, что хозяину чуть ли не на четвереньках приходится влезать в свой дом и двигаться в нем не разгибаясь. А когда он входит в третью, самую маленькую каморку, где сейчас живет его дочь, то там в полном смысле слова уже негде упасть яблоку. Однако нужно только посмотреть, как легко и ловко движется этот громадный мужчина по крохотному низкому дому, как все там на своем месте, так сказать, под рукой, и начинаешь понимать, что этому огромному человеку здесь очень удобно и уютно. Когда я впервые зашел к нему в дом передохнуть я с истинным наслаждением пил отменное холодное пиво, хозяин понял мое удивление и сказал: - Это очень старый дом. Его строил не я. - И с открытой улыбкой добавил главное: - Отец и мать у меня были маленькие, им здесь места хватало. А я к этому дому привык. И вообще - человек немножко похож на кошку: куда голова прошла, туда и весь пролезет. Человек привыкает к своему жилищу по-кошачьи... Не хочется в другое место уходить и старое гнездо разорять. Было очевидно, что для него эта речь непривычно длинная, ибо он очень по-деловому завершил разговор на затронутую тему: - А ты ведь хотел пойти рыбу поудить? Так я соберу снасти. Мы отправились удить, и нам везло, потому что и это дело он знал, как, наверно, все, за что брался. Выяснилось, что он еще умеет строить дома, складывать печи, а в армии он сапожничал. Но большую часть его немногословного рассказа я пропустил мимо ушей, потому что меня мучила бестактная и глупая мысль: как же это могло случиться, что у маленьких родителей (а он сам сказал, что и отец и мать у него были маленького роста) мог родиться такой исполин. Бывает, привяжется какая-нибудь дурацкая мысль и не дает покоя. Может быть, именно потому, что она дурацкая и совсем несущественная. Так было и со мной на этот раз. Я все думал, удивлялся и качал головой. Не мог же я спросить его самого, да и откуда ему было знать, если даже мудрые доктора наук точно не знают, что и как происходит с этими самыми генами и хромосомами. Когда на следующее утро я уходил от него и моя рука при прощании утонула в его огромной ручище, я еще думал об этом, но почти сразу же и забыл, как только оказался на дороге, которая шла между можжевельниками. И я еще раз открыл для себя, что можжевельник - чудесное дерево, что группы валунов могут быть очень декоративными, что вылезающие по краям дороги на поверхность куски плитняка, между которыми лиловеет чебрец, достойны того, чтобы их запомнить. Я думал еще о том, что человек мог бы сфотографировать памятью все пройденные им красивые места со всеми деталями и видеть потом только красочные воспоминания и красочные сны. И эти мысли вытеснили у меня из головы загадку: как это у маленьких родителей может быть такой гигантский сын. Однако недели через две эта проблема снова вернулась на повестку дня, как говорится, со всей остротой, когда я совсем неожиданно попал на пиршество по поводу то ли рождения младенца, то ли крестин к своим родственникам, живущим километрах в двадцати от этой бухты. Я оказался там к тому времени, когда гости находились уже в приподнятом настроении. Пиво было крепкое, еда обильная, разговор становился все громче, а мой сосед по столу, и к тому же дальний родственник, семидесятилетний старикан, все-таки не был доволен ходом дела. Он несколько раз принимался брюзжать, правда, из вежливости, вполголоса. - Какие же это крестины... Ну да, ешь-пей сколько влезет, а вот ничего не произошло и не происходит. Наверняка и не произойдет. - Как же не произошло? Ребенок же народился. Не у каждого мужчины это происходит, - отважился я возразить ему. - Подумаешь, происшествие! В прежние времена таких происшествий побольше было. Кое у кого дак излишне много... - блекотал старик, давясь от смеха, кашлял свистящими легкими и продолжал: - В прежние времена дети шли один за одним и всем справляли крестины. И пока они длились, все что ни то да происходило. Нынче детей - один, два и обчелся, так что и шума устраивать не стоит. Да и не происходит ничего на крестинах. Не происходило и происходить не будет, - упрямо твердил он. - Ну, а прежде-то что происходило, - подзадорил я, - ну, одни спьяну начинали драться, затычку из пива выбивали или какую-нибудь шуточную песню сочиняли, другие с ног валились носом в крапиву, да так и засыпали, ну, кто-нибудь там с девушкой спал, - только и всего. - Что ты, эдакое дерьмо, в прежних-то временах смыслишь? Не больше чем свинья в воскресном дне! - сказал он мне от чистого сердца и с явным удовольствием запил эти крепкие слова пивом. - А ты знаешь Большого Сейу? - спросил он. - Знаю, если ты имеешь в виду того, у бухты. - Ну да, того самого. Другого Большого Сейу у нас нет. У меня сразу возникла перед глазами та славная бухта, гигантская каменная глыба и исполинский мужчина, которого я сравнивал с этим камнем. И поскольку сейчас мне представился удобный случай обсудить эту бестактную и глупую мысль, некогда пришедшую мне в голову, я тут же, прежде чем разговор перешел на что-нибудь другое, спросил старика: - Как же это Сейу вырос таким большим, если у него и отец и мать были маленького роста? - Кто это знает, как сделать ребенка, чтобы был большим или маленьким. Да, отец и мать, оба у него были махонькие, от земли почти что и не видать, и дед и бабка такие же, а Сейу вымахал в целую лачугу. До него в семье было четверо детей и все девочки: и в длину и в ширину люди как люди, с лица и всем прочим девушки что надо, теперь давно замужем... Только отец страсть до чего хотел сына иметь, сказал, что, пока его не будет, не отступится он от этого дела и не отступился-таки. Может, оттого, что всю силу без остатка вложил в это желание, Сейу и получился такой большой... Старик еще такую штуку устроил: выспросил у старух как да что и под кровать положил топор. Может, и помогло, уж не знаю. Ну, да и растили его... мальчишка уже давно черта поминал, а она ему все еще титьку совала. Может, это подействовало, не могу сказать, а только вырос он громадный. Ты вот, человек ученый, скажи-ка, что на этот счет наука-то говорит, этот ваш тарвинисьм или кенетика? Гляди-ка, чем старик закончил, подумал я про себя, а в ответ промямлил, что, мол, это не моя область, я ее не знаю и что по поводу Сейу я и сам, признаться, в неподобающем направлении ломал себе голову. - Ну да, это наука больше по части ветеринаров да искусственного осеменения. Они про это учили. У нас скотницы на курсы ездили, их там тому-сему обучали. Одна баба привезла с собой книгу про разведение пород, я ей оттудова несколько вечеров читал. Очки у меня были хорошие. - А какое отношение Сейу имеет к тем, прежним крестинам? - напомнил я соседу его излюбленную тему, от которой мы с нашими генетическими рассуждениями ушли. - Отношение? Да с ним самим такая история произошла, какая нынче уже невозможна. Не может произойти, не происходит и не произойдет. Да будет мне дозволено вкратце пересказать историю, которая нынче не может произойти, не происходит и не произойдет. Итак, в тесном домике возле прелестной бухты после четырех дочерей родился наконец сын. Наверно, не стоит долго описывать, как радовались ему родители, особенно отец. Можно себе представить, как он усмехнулся, поглаживая топор под кроватью, и всех помогавших ему советом и делом старух созвал на крестины. Или то, как варили пиво, которое на этот раз должно было получиться особенно забористым (и получилось-таки, как потом стало очевидно). Крестины выдались на февраль, на самое холодное время. Земля была укрыта толстым слоем снега, как это бывало в прежние времена. Вы только посмотрите, каков у нас на севере можжевельник в феврале. Милые, такие же свежие зеленые деревца, доверху укутанные снежной шубой, а между ними сугробы, южные склоны которых уже плавятся на солнце. К вечеру они покрываются ледяной ноздреватой корочкой с крохотными сосульками, и на следующее утро все так искрится и сверкает на солнце, что лучше не смотреть. На полянках бегают по снегу нежные, как вуаль, голубоватые тени, перекрещиваются заячьи следы. А здесь по темно-синей тени кустов прыгает пташка. Сюда насыпалась хвоя - должно быть, наверху кто-то клевал можжевеловые ягоды, а рядом высовывается из снега дочиста обглоданная головка позднего чертополоха. Чуть подальше над снегом высится черная грудь древнего валуна, на сумрачные брови надвинута высокая снежная шапка. Если ты заберешься на него и посмотришь на северо-восток, перед глазами у тебя будет гладкий, как стол, затянутый льдом залив, а дальше, насколько хватает глаз, под ледяным покровом дремлет открытое море. Какой властный покой! Отдыхает земля, переводит дыхание море! И если бы не зимняя, отмеченная пучками соломы дорога, можно было бы подумать, что и люди под снежными крышами только то и делают, что отдыхают: топят печи, готовят еду и размышляют о том, что им удалось летом и что у них не получилось, рассматривают свои большие бугристые руки и обдумывают, какую же работу поручить им весной, когда море с ревом проснется, когда над полем опять заклубится на солнце пар, когда запахнут можжевельники, когда зазвучат самозабвенный любовный щебет и вскрики лесных и морских птиц, которыми наполнятся слух и сердце и от которых можно потерять рассудок. Однако у людей полного отдыха нет. Они делают свои дела, справляют праздники. Гляди-ка, по этой зимней дороге лихо катит вереница саней-розвальней. Это едут крестить малютку Сейу. От бухты до церкви четырнадцать верст. Можжевельники сверкают на солнце, заиндевелые лошади фыркают, и вовсю летит снежная пыль, когда на поворотах нога в сапоге или валенке касается земли, чтобы накренившиеся сани не потеряли равновесия. На последних дровнях двое веселых деловых мужчин, у них за спиной под старой полостью какой-то выпуклый предмет. После младенца, недельного Сейу, которого везут в церковь крестить, это самая важная вещь в санной процессии: бочка пива. Двадцатипятиштофная. Панацея от мороза. У церкви стряхнули с одежды солому, женщины скинули большие платки на плечи. Отец младенца направился к попу на дом, из пивной бочки вытащили затычку, и кувшин два раза обошел круг. Сваты чисто случайно нашли у себя за пазухой какую-то бутылку. И она пошла по кругу. Потом явился поп, и все направились в церковь. Между прочим, нужно упомянуть о том, что мать в церковь не поехала. Она еще не оправилась после родов, а поскольку все равно главная роль на крестинах принадлежит кумовьям, то малютку доверили им и отцу. Святое таинство крещения прошло, в общем, благополучно. Поскольку церковь была не топлена, поп согласился только побрызгать младенца. Он совершил помазание, нарек новоявленного раба божьего Алексеем (это и есть по-эстонски Сейу), прочитал над ним свои сказы и пропел песни. И кумовья вели себя достойно, хотя от пара, возносившегося из их ртов к покрытому изморозью церковному оводу, шел запах более сильный, чем от ладана. И только свечи в их сильных пятернях подозрительно дрожали. Одним словом, все шло прекрасно. Даже крошечный Сейу не кричал и слишком много не писал. С возвращением стали спешить, ибо путь был не близкий. Разумеется, прежде чем тронуться, снова приложились к противоморозному снадобью из двадцатипятиштофной бочки. Женщины на кухне у попа перепеленали крохотного мужчину и сунули ему в ротик тряпичную соску, чтоб он легче пережил наступающий голод (в это самое время за дверью поповской ризницы улыбнулся, наверно, еще целый подойник пива). После чего снова пустили по кругу кувшин. Потом еще раз повторили. Затем отвязали от коновязи коней и пустились в обратный путь, новорожденного отправили с кумовьями, потому что у них была самая лучшая лошадь. Все шло отлично. Февральское солнце уже давно миновало самую высокую точку своей короткой орбиты и теперь, когда кумовские сани въехали в знакомый можжевельник, быстро катилось под гору. Остальных не было видно, они на много отстали. Уже показался дом. Предвкушение теплой комнаты еще больше подняло настроение, и из саней послышалось воодушевленное пение про буер, который из-за мороза и тумана никак не мог попасть из Виртсу в Куйвасту. Когда кумовья дошли до слов: Шкипер бегал у дверей и орал на трех парней, - вдруг один из певцов замолк и круто остановил свою резвую лошадь. - А где же третий парень? Куда девался младенец? - взревел он. - Младенца нету! - Так и есть, нету, - должен был признать второй. - Нету его. - Вот ведь олух царя небесного, - ругался первый, - ты же его держал, ты и потерял! У меня вожжи были. Где младенец? - Значит, вывалился. Маленький больно, будто росинка... Я и не заметил... - Не заметил, - передразнил первый, - опять небось спал! - Как это спал, ежели я пел, - оправдывался второй. - Да ты и когда поешь, спать умеешь, - прикрикнул на него первый, и, нужно сказать не без основания, потому что второй кум до того спать был горазд, что однажды, накануне Иванова дня, когда ночи короткие, придя с работы, уселся за стол поесть и стал обсасывать лещиную голову и за этим занятием заснул. Поспит, пососет, опять поспит, опять пососет, пока утреннее солнце не застало его в таком виде за столом, с головой леща во рту. Ладно, куда ни шло, это бы и простить можно: человек усталый, головы у лещей вкусные, ночь короткая. На этот раз дело посерьезнее. Пропал младенец. Оба кума мгновенно протрезвели. Лошадь завернули обратно, уселись спинами друг к дружке, лицами к обочинам. Едут шагом, смотря изо всех сил, глаза из орбит вылезают. - Ей-богу вот, на этот раз я не спал, - оправдывался второй кум. - Я и вправду поспать не прочь, а только уж ежели гулянка, так я не сплю. Охота придет, так могу несколько суток напролет гулять, и ни в одном глазу сна нету. Сколько ни ехали, а младенца все не видать. У них аж внутри похолодело: хороши кумовья, дите потеряли! - Дальше уж быть не может! Когда петь начали, оно тут было, а вот как припев пошел: "едем, едем, не доедем", стал я такт отбивать, тут, видно, оно с саней и упрыгнуло... Едут дальше, а младенца все нет как нет. - Нет, уж тут он непременно должен быть, надо искать, не то мать может слишком близко к сердцу принять, - вздыхал тот, что потерял. - Молчи уж, старый сапог, - прикрикнул на него первый, и почти сразу после этой выразительной фразы сани стали. Оба мужчины, как подброшенные пружиной, выскочили из саней на снег и стали на колени у придорожной канавы. ...Ах, можжевельник, ты вечнозеленое чудо-дерево! В твоих мягких ветках, как в материнских объятиях, лежал ребеночек, так хорошо ты его встретил! Кумовья осторожно отогнули угол большого платка: дышит! Тихонечко прижали два холодных носа к розовой щечке: теплая! Даже тряпичная соска была крепко зажата у него в ротике и крохотная капелька слюны на крохотном подбородке не замерзла. Значит - все в порядке! К огромной радости кумовьев, найденный ребенок открыл свои глазенки с расширенными зрачками. Взгляд у мальчика был устремлен на зимний можжевельник, сверкавший и дышавший в алом свете заходящего солнца. Потом скользнул по замерзшему заливу и морю за ним. - Чего ты морозишь ребенка, сейчас же прикрой ему лицо платком, - командовал первый кум и повернул лошадь в обратном направлении, потому что вдали уже виднелись остальные сани. Вот теперь это была поездка! С песнями въехали кумовья во двор к новорожденному, с песнями внесли младенца в дом и вручили матери. Крошку Сейу после этого приключения ждала теплая грудь, а счастливых кумовьев - трехштофный жбан пива. История про то, как загулявшие кумовья потеряли крестника, стала известна в народе, когда Сайу уже ходил, - наверно, сами участники выболтали где-нибудь за кружкой пива. В тот вечер про это не говорили, только отец ребенка поинтересовался, почему это кумовья всего незадолго перед остальными приехали. Ведь на что ходкая лошадь у них была! - Ходкая - это да, да ей все до ветру ходить требовалось, - оправдывался ее владелец. - И каждый раз приходилось дугу сымать, чтоб колокольцы не звенели. Животное молодое, может испугаться и до конца не сходить... Так ведь и болезнь нажить недолго, - добавил кум, потерявший ребеночка. Кстати, на этих крестинах он и вправду трое суток, не смыкая глаз, гулял. Гляди вот - на настоящих крестинах всегда что-нибудь да происходило. А нынче ничего не происходит, не может произойти и не произойдет. Да где уж тут происходить, детей-то ведь мало стало. - А ты сам был ли на тех крестинах? - спросил я. - Само собой, с чего бы мне не быть. Я в ту пору еще парень хоть куда был. - А не был ли ты часом одним из кумовьев? - Не был, не был. С чего это ты вдруг спрашиваешь? - Да просто так... Можно ли верить старику, что такая история на самом деле произошла? И если произошла, не был ли он одним из кумовьев? Ладно, это в конце концов не так уж существенно, поскольку все кончилось благополучно, и если я правильно понимаю, то главная мысль всей этой истории заключается в том, что в старину пиво до того крепкое бывало, а кумовья - до того разудалые, что даже крестников по дороге умудрялись терять. Ну, а по нынешним временам рассказ этого старика можно с успехом использовать в целях антиалкогольной пропаганды. А все-таки от чего это зависит, что вырастают такие большие и умные мужчины, которые по-кошачьи, как сказал сам Сейу, любят свой дом? Согласен, наука, та же самая генетика, способна найти этому объяснение, но я больше склонен поверить другому. Быть может, оттого, что под супружеской постелью лежал топор? Или оттого, что и отец и мать так сильно желали сына и, желая его, берегли и любили друг друга? А может быть, оттого, что кумовья навеселе случайно потеряли Сейу в день его крестин и малютка оказался один на один с можжевельником, лежал в ветвях этого вечнозеленого чудо-дерева и разговаривал с дремлющей землей и белым снегом, а потом этот крошечный Антей - уже на руках счастливых кумовьев - смотрел на можжевельники, камни, на залив и на огромное море? Или, может быть, от всего этого, вместе взятого? Ведь какой-то фокус _должен_ здесь крыться, иначе не могли бы рождаться на свет такие большие, сильные и умные люди, у которых с самого рождения в ноздрях дыхание родного можжевельника. 1968 ОДА ГАРМОНИ - Это Освальд играет, до чего же хорошо. Прямо за душу берет, - говорит Антон и закуривает. Тихо в субботу вечером, и звуки гармони над маленькой бухтой ясно доносятся сюда. Там растут славные Молодые березки, колхозная молодежь опять поставила здесь качели и разровняла площадку для танцев. Позади березняка высится крутой берег, на его выступе каждый год в Иванову ночь жгут костры. Сейчас Освальд играет совсем простенький, хорошо знакомый, много раз слышанный вальс, под который так славно качаться на качелях. Заранее знаешь все взлеты и спады мелодии и просто глазами видишь, как Освальд сжимает или растягивает свою гармонь. И все это так созвучно удивительно тихому субботнему июльскому вечеру, этому можжевельнику, этому березнячку и этой бухте. Наверно, и Антону, если вальс берет его за душу. Мы сидим и молчим, нам просто очень хорошо. Чудесный вечер, играет музыка. Нетрудно догадаться, о чем сейчас думает Антон, сощурившись глядя на море и прислушиваясь к наивной мелодии старинного деревенского вальса. О своей молодости, конечно. В тринадцать лет - юнга на корабле. С первым рейсом попал в Петербург. Шкипер велел: поди в баню. Просто сказать - поди. Город большой, языка не знаешь, как ты эту баню найдешь. Беда, как говорится, ум родит. Навстречу попался русский мужик с седой бородой, под мышкой веник. С веником в церковь или в трактир не ходят, ясное дело, что старик направляется в баню. Мальчишка повернулся на пятках и пошел вслед за ним. Оказалось, что баня совсем недалеко. Ходил под разными флагами. Лондон, Гамбург, Марсель, Капшдат, Сингапур, Гонконг... Работа тяжелая, аж руки выворачивает, сутолока в портовых трактирах, резкий вкус незнакомых напитков, желтые, коричневые, черные женщины. Потом - боцман. Новые корабли, палуба под морскими сапогами то просмоленная, то грохающая железная. Женитьба, дети и опять море и тяжелый труд. Ох ты, чертова бедность, ведь не на шутку схватились грудь с грудью человек и море! Бедна же была ты, земля, если своих сыновей совсем еще мальчишками посылала в чужие моря, потому что не в силах была сама их прокормить! Или то была романтика далеких берегов? Море ведь умело манить и заманивало, как оно и сейчас манит юношей... хоть работа, и жизнь, и все прочее были чем угодно... только не этой самой романтикой. Антон покачивает седой головой в такт своим мыслям. А когда неслышными шагами подкралась старость, Антон купил здесь на сбереженные деньги крохотный участок, разбил сад, построил дом, в котором во всех комнатах из окон можно смотреть на море. Совсем неподалеку отсюда он родился, здесь и умрет. Здесь было начало, здесь будет и конец, хоть за свою жизнь много скитался по свету. Разве это действительно самое лучшее в мире место? Антон качает головой. Нет, не в этом дело. Есть на свете такие места, на которые никак не-наглядишься. А это все-таки свое. Место, где ты родился, родину не выбирают и не меняют. Это дается однажды в жизни и навсегда, навечно. С любовью к ней рождаешься, и так оно и должно быть, пусть хоть она бедна и заставляет тяжко трудиться. Такова воля этой земли, и ничто не может этого изменить. Ее _должно_ любить. Так думал Антон, устремив взгляд к морю и прислушиваясь к шелесту березок, и я не мешал ему, потому что нам обоим очень хорошо вот так вместе молчать и слушать, как играет Освальд. Освальд перешел на польку, потом на какое-то модное танго, потом опять вернулся к вальсу. - Жена, иди сюда, послушай тоже, - крикнул Антон в комнату. Она вышла и стала слушать. Потом их взгляды встретились, и у обоих по лицу пробежала улыбка. Наверно, в мелодии старинного вальса было что-то, о чем знали только они двое. Если подумать, то придется признать, что гармонь - лукавый инструмент. Ах ты, кудрявая, скольких молодых ты соединила на качелях, на толоках, на деревенских гуляниях, околдовав тело и душу! И только потом уже наступал черед церкви и органа, который считается королем среди этих инструментов. Правда, наверно, неуместно тебя хвалить, потому что инструмент ты не интеллигентный и, слушая тебя, трудно заснуть. Ты аляповатая и громкая, в тебе много оптимизма, но ты и коварная, а жизненная философия у тебя здоровая, позитивная. И так славно и призывно разливаешься над тесной бухтой, над березами и можжевельниками, будто и ты выросла из этой скудной земли, которую человеку должно любить. Эй, Освальд, н