очень толстый человек. Произошло это, когда он ехал в своей коляске по лесной дороге. Именно в коляске, в которой когда-то ездил подполковник, командир нашей войсковой артиллерийской группы, в тех случаях, когда не пользовался своим черным автомобилем. Эту коляску потащили с собой на фронт, и командир полка предоставил ее в распоряжение врача - на рессорах все-таки, возите, мол, в ней раненых. Ну да, а тут вдоль дороги на бреющем полете летел "мессер", доктор и ездовой едва успели укрыться в придорожной канаве, лошадь сама понесла в лес. Но в силу того, что доктор был очень толстый, а канава мелкая, два осколка угодили ему в ягодицы. Он приспустил разорванные брюки, ездовой кое-как перевязал ему задние полушария, помог забраться в коляску и уложил на бок. У ездового был хорошо подвешен язык, и он рассказывал эту печальную историю с особым удовольствием, что тоже можно понять. Все мы когда-то стояли, спустив брюки, перед этим самым доктором, чтобы тот проверил, в порядке ли наш источник радости. А теперь было наоборот. Само собой понятно, что ездовому задавали немало уточняющих вопросов. 40 На этот раз, кажется, обошлось. Мы сидим и тяжело дышим - после бешеной стрельбы и ужасного напряжения нервы натянуты до предела. Уши заложены, руки дрожат. Я смотрю на своих и едва узнаю. Ты ли это, Ильмар, когда-то застенчивый парень, который сейчас нещадно ругается и неумело сворачивает самокрутку? Подбородок у тебя зарос светлым пушком, руки в тавоте, левая штанина разодрана. Рууди лег, ноги свесив в окоп, тело на откосе. Меньше всех изменился надменный Халлоп, служивший раньше в морской крепости, он жадно курит, уставившись в пространство, вдоль уха в расстегнутый ворот сбегает тоненькая струйка пота. Командир батареи, старший лейтенант Рандалу, сдвинул фуражку на затылок, его офицерская рубашка у воротника на спине насквозь мокрая. Он смотрит на часы и расстегивает планшет. - Дьявол его знает... может, кое-что и удалось... Так вот стрелять просто по карте, на авось... - говорит он больше самому себе, водя пальцем по карте. С трудом узнаю и его, некогда представительного офицера старой армии, блестящего спортсмена-наездника, а сейчас обросшего, в замызганном мундире. Да и сам я, когда смотрю на себя со стороны, кажусь себе чужим. Не оттого, что на мне пыльная, грязная одежда и что у меня обломанные ногти... Мы как-то постарели, хотя нам по двадцать два года. Что-то в нас навсегда сломалось, что-то прежнее ушло и на смену пришло что-то новое. Что именно, я не знаю. Может быть, у каждого свое. В жарком котле войны мы сразу повзрослели. Даже комиссар полка, суровый Добровольский, изменился. И ему, бедняге, нелегко приходится, много было неприятностей, нервы у него натянуты, хотя внешне он старается сохранять спокойствие. Вчера я был у него конным связным. Ездили в тылы дивизии. Дорога шла сквозь густой сосняк. Мы пустили коней рысью; вдруг кто-то у дороги зашуршал ветками. Комиссар рванул поводья, лошадь встала на дыбы, а он выхватил револьвер из кобуры. Просто какая-то большая птица, расправив крылья, взлетела с дерева. Комиссару стало за свой испуг немножко неловко, иначе он бы меня не выругал, что я не схватился за карабин. Разумеется, прав был он: "Солдат всегда должен быть начеку! На войне повсюду неожиданности!" А что за неожиданность эта стерва-ворона! Окажись это враг, выстрелил бы из-за куста, а мы бы даже глазом моргнуть не успели. Последнее время комиссар стал более снисходительным. Дело не наше, но сдается, что у него возникли теплые отношения с только что прикомандированной к нашему полку женщиной-врачом. О-о, да-а. Было у нас переживание, когда эта довольно привлекательная особа лет тридцати прибыла в полк. Перед нами как бы возник призрак из какого-то другого, нам недоступного, мира. Красивая женщина, хорошо одетая, говорят, даже из Москвы. Но уже на следующий день на ней была полевая форма с одной шпалой на петлицах. Только вместо брюк - юбка. Все-таки лучше, чем если бы совсем не осталось на что смотреть. А то, что у комиссара как будто назревал роман (хотя мы считали, что для _такой_ красивой женщины он слишком стар и очень уж неказист), ничуть его не уронило в наших глазах. Думаю - даже наоборот, прежде он был для нас чужим, суровым и абсолютно непогрешимым, как господь бог местного значения. А теперь, когда мы открыли в нем человеческие слабости, он стал нам казаться гораздо человечнее. Человек и должен остаться человеком. 41 Рвало меня так, чуть душу не вытряхнуло. Вышло, что опять мы попали в объятия немцев. Я находился впереди, на наблюдательном пункте, и телефонист едва успел крикнуть об этом в телефонную трубку, настолько быстро все произошло. Почти одновременно с немцами мы прибежали на огневую позицию. Мы должны были во что бы то ни стало спасти наши драгоценные орудия, поэтому перед огневой позицией развернули в цепь всех, кто оказался под рукой: разведчиков, связистов, хозяйственников, даже номера расчетов, чтобы любой ценой выиграть время, пока не уберем орудия. Немцев оказалось не так уж и много, к счастью, с ними не было станковых пулеметов. Видимо, какой-то передовой отряд или разведка, хотя напирали они с каким-то лихим азартом, с заносчивостью, с каким-то приводившим в бешенство сознанием своего превосходства. Впереди нас с Халлопом короткими прыжками, как помешанный, бежал плотный рыжий немец. Явно - матерый волк: он приближался рассчитанными короткими перебежками зигзагом и стрелял из автомата, стараясь попасть точнее. Двоих наших ребят он уже ранил, хотя и не очень тяжело. Совсем вблизи, в двадцати-тридцати метрах, когда уже ясно был виден его крючковатый нос, крагеншпигели и пуговицы на мундире, мы этого напористого немца уложили. Мы с Халлопом попали в него, наверно, одновременно (хотя у нас и тряслись поджилки, по крайней мере - у меня). Немцу снесло полголовы, вторая пуля прошила туловище, из него хлестала кровь, как из свиньи на бойне. До чего же омерзительное зрелище. Атаку мы отбили, к нам на помощь вовремя подоспели со своим ручным пулеметом Иванов и Рябцов. Просто благодать, что нам послали такое подкрепление. Правда, парни еще совсем зеленые, но действовали очень толково и свое дело знают. С одними нашими карабинами нам бы плохо пришлось. Только мне было так тошно от вида убитого немца, что, когда мы стали отходить, меня до тех пор выворачивало, пока не пошла зеленая желчь. С такого близкого расстояния я еще никого не убивал. И хотя мы на дело наших рук смотрели какую-то долю секунды (потому что таким способом убитый человек падает мгновенно, как цветок под косой) и приторного запаха крови не успели почувствовать, все равно меня стало тошнить. И почему-то вспомнилось, как однажды отец позвал меня, чтобы помочь ему освежевать только что забитую овцу. Она лежала в риге на подставке, и мне нужно было держать ее за ноги, чтобы легче было снять шкуру. Держу, а самого мутит от запаха свежей крови. Подступает и подступает. И моя репутация была спасена чисто случайно: у отца оказался недостаточно острый нож, и он пошел искать оселок. Пока он ходил, меня как следует вытошнило, и дальше дело пошло без заминок. Но человек не баран, поэтому и мутит сильнее. Вырвало и ладно, будем надеяться, что дальше дело пойдет без осечек. Ко всему привыкаешь. У Халлопа, похоже, более жестокое сердце, он и виду не подал. Он постарше нас, плавал несколько лет матросом. В 1939 году ходил на одном норвежском судне, которое немецкая подлодка пустила на дно. После многих приключений он вернулся на родину, и здесь его ожидала срочная служба. Иногда он проклинал себя, зачем не остался, болван, за границей, угодил из огня да в полымя. Вообще он парень хороший, только временами бывает надменен и вспыльчив. Если разозлится, сразу кулаки в ход пускает. Наверно, жизнь моряка научила его. Он, несомненно, смел, но не безрассудно. И упрям. Если уверен, что прав, любого начальника может послать подальше. И, как уже сказано, сердце у него потверже, чем у меня, ему муторно не стало. 42 Сегодня почти над самыми нашими головами произошел воздушный бой между двумя истребителями. На этот раз верх одержал наш. Зашел немцу в хвост, и того охватило пламя. Комиссар полка и несколько ребят помчались смотреть, что за птица. Видать, опытный был человек, на груди награды. Как бы там ни было, а наблюдать такой поединок жутко. Здесь дело идет не о выигрыше или проигрыше, а о жизни и смерти. Как в сказочных поединках, где один должен быть повержен. Наверно, именно такой бой и был бы самым честным на этой войне. И наземным войскам можно было бы раздать дубины и послать людей один на один. Хотелось бы знать, долго ли тогда продлилась бы война! - Начать бы с самого верху и столкнуть лицом к лицу двух главных? Не на жизнь, а на смерть, за кем победа, тот и выиграл войну, и делу конец, - предложил Рууди. Пошел обмен мнениями, кто же оказался бы победителем. - Ну, черт подери, чего тут спорить: наш с первого удара свернет голову этому пустельге, - уверял Рууди, и его мнение разделили все, особенно когда он сообщил, что Гитлер начисто лишен мужской силы. - Да он еще на той войне без мужских причиндалов остался, с таким справишься одной левой. Ребята смеялись. А ведь в самом деле стоило, бы на такой поединок поглядеть. В особенности, если бы он решил исход войны. 43 Одним из столпов прежней эстонской армии был унтер-офицер сверхсрочник, тот самый, именуемый "прыщом" сержант или фельдфебель - промежуточное звено между солдатом и офицером. У старых сверхсрочников - за спиной была долгая служба, большинство из них - по крайней мере в артиллерии - служили по разным специальностям. Они были командирами орудий, отделений связи и разведки или помощниками командиров взводов, они одинаково хорошо знали лошадей, боевую технику и топографию. О строевом уставе и говорить не приходится. На их плечи ложилась основная тяжесть обучения новобранцев. И нельзя сказать, чтобы у них у всех был безнадежно низкий уровень общего образования, среди тех, кто помоложе, были даже люди, окончившие среднюю школу, которые почему-то не попали в военное училище. Поэтому не следует удивляться, что сержант-сверхсрочник мог успешно командовать как огневым взводом, так и разведывательной службой или службой связи батареи и даже дивизиона. Короче говоря, это были отлично обученные, дисциплинированные кадры, на подготовку которых, по сравнению с офицерами, было затрачено значительно меньше средств. В случае необходимости ими вполне можно было заменить младших офицеров. И ничего нет удивительного в том, что многие сверхсрочники стали командирами Красной Армии. Вернее, лишь немногие ими не стали, как правило, это были бывшие капралы и младшие сержанты, еще мало прослужившие, среди которых попадались, правда редко, и старые сверхсрочники. Одним из таких был лейтенант Рокс, командир огневого взвода. Он прослужил в армии более пятнадцати лет. Сквозь рыжеватые жидкие волосы уже просвечивала макушка. Высокий, худой, прямой. На родине у него осталась семья и выстроенный ценою огромных усилий собственный домик недалеко от казармы, в пригороде. Нужно сказать, что в артиллерии и прежней эстонской армии среди "прыщей" редко, наверно, попадались такие типы, которые бы просто придирались к солдатам, орали на них и вообще принадлежали к категории гнид. А старший сержант Рокс даже говорил мало, и голос у него был не по-военному тихий. Это был суховатый человек, знавший свое дело и неукоснительно выполнявший свои обязанности. С ребятами отношения только служебные. Он ничем не старался завоевать популярность среди солдат и прослыть стоящим человеком. В перерывах между занятиями он редко пускался в разговоры, молчаливый и замкнутый, он попыхивал сигаретой, чтобы точно по часам продолжить занятия. Он не переменился и когда стал офицером. Авторитет, которым пользовался лейтенант Рокс, еще больше вырос в наших глазах во время сражений, он оказался отлично владеющим собой командиром огневого взвода. Иной человек внешне может быть дельным и уравновешенным, а в бою оказаться таким трясогузкой и слизняком, что даже смотреть тошно. Лейтенант Рокс и в сражении был само спокойствие: как будто выполнял самую повседневную работу. Он знал свои орудия и своих солдат, долгая служба научила его десяткам практических приемов, что в сочетании со спокойным характером создавало ощущение надежности. Поэтому ребята не боялись быть с ним ни на огневой позиции, ни на марше. Такой был человек лейтенант Рокс. Правда, сперва лейтенант Вийрсалу относился к нему несколько свысока. И это тоже было понятно, потому что он-то пришел из военного училища. Но бои довольно быстро стерли это различие. 44 У Рууди есть губная гармоника, иногда по вечерам, когда заканчивается дневной труд и стихает суматоха, он наигрывает такие берущие за душу вальсы и хороводные песни, что сердце так и тает. И памятью сердце согрето, тебя не забыть никогда, пока не погасли рассветы и в небе сияет звезда. Любимая песня старшего лейтенанта Рандалу "Катюша". Ее еще и потому приятно петь, что тут могут присоединиться и русские. Среди них есть очень хорошие певцы. А сверхсрочник сержант Кяпа из штаба бренчит на гитаре и поет шлягеры. Завлекательная эта песенка - "По дороге на Мехико...". Однажды в обеденный перерыв я видел Кирсипуу в тени под двуколкой с маленькой книжкой в руке - английско-эстонский карманный словарь Векшина. Ненормальный парень, зубрит английские слова! Сярель ведет дневник. Только по вечерам, потому что тут уже более или менее твердо знаешь, что день пережит. А Ильмар читает какой-то эстонский календарь, времен, предшествующих первой мировой войне, который мы случайно обнаружили в одной эстонской деревне на Псковщине. Это было удивительное событие. Колонна шла по дороге, дорога делала поворот. За поворотом - деревня. И мы обомлели. Хочешь верь, хочешь не верь - перед нами частица Эстонии. Длинные дома, под одной крышей и жилые комнаты, и рига, и крытый ток. Отдельно стоят амбары и бани. Яблоневые деревья и сады. Этого не может быть! Но тем не менее это так. Перед нами была деревня эстонских переселенцев, теперь какой-то совхоз, занимающийся травосеянием. И даже было так, что женщины и дети очень плохо говорили по-русски! Нас угостили свежесваренной бараниной - хлеба у них не оказалось, его и прежде возили из города. Разговорились, и очень интересный получился разговор, потому что, по их представлениям, Эстония оставалась такой же, как в этом календаре, который Ильмар в какой-то избе выпросил себе на память и сейчас, наверно, уже в сотый раз перечитывает. Мне тоже очень хочется что-нибудь читать или писать. Сообщения Информбюро приходят в полк редко, да и те - с большим опозданием, кроме того, по-русски мы читаем по складам. Печорские ребята - Матвеев, Сухарев и Костин могли бы помочь, да только в тех немногих доходивших до нас сообщениях ничего про Эстонию не говорилось. Именно того, что нас больше всего интересовало. Время от времени политрук Шаныгин рассказывает, что делается на фронтах, хорошего там ничего не происходит. Про некоторых людей говорят: родился солдатом, как, например, Вийрсалу. Но это не совсем правильно. Человек не рождается для войны. Иначе почему же и на войне наперекор всему он хочет заниматься чем-нибудь совсем другим. Даже более того - он просто жаждет чего-нибудь человеческого. 45 Сегодня при отступлении охотились за немецкими парашютистами. Троих подстрелили на деревьях с густыми кронами. Шлепнулись, как гнилые яблоки. Четвертый остался жив и даже после того как упал, все еще отстреливался, пока его не обезоружили. Перевязали ему рану на плече, и он зашагал, прихрамывая на вывихнутую при падении ногу, в направлении штаба, конвоиром был Антон Касук, самый медлительный и добросердечный человек среди номеров орудийных расчетов. Не прошло и получаса, как он вернулся с красивыми немецкими никелированными часами на запястье. - Хотел, зараза, драпануть, - спокойно сказал Антон, - пришлось свинец потратить, что поделаешь. - Как драпануть? - удивился Рууди. - Он же едва волочил свой растянутый мосол. - Симулировал, падло, как только вошли в заросли, так сразу кинулся наутек. Крикнул ему - стой, куда там, пустился, аж кусты трещат... Ну выстрелил вдогонку, по уставу положено... Так изложил дело Антон нам, так доложил и командиру батареи, на том все и кончилось. А часы и правда красивые, "Омега". Сперва показывали немецкое время, а когда перевели на московское, безропотно стали показывать и его. (Я никогда не узнал, что Антон Касук закончил войну командиром орудия, потом был бригадиром в одном Вырумааском колхозе. Выйдя на пенсию, стал выращивать розы. "Омега" и сейчас у него цела и ничего, ходит... Стоящие часы.) 46 Сегодня был такой день, что немец не шевелился. Мы его долбали по карте: один огневой удар - по деревне, другой - по оврагу или по лесу. Старший лейтенант Рандалу вошел в раж, только и делал, что вычислял и подавал команду. Видно, мы попадали в немца, раз к вечеру появилась их "рама". Но батарея была хорошо замаскирована, сидели тише воды, ниже травы, так что нас не обнаружили. У всех у нас запор: в лесу полно черники. Говорят, кто-то приходил из дивизии и повторил, что Наш полк - только какой уж это полк! - единственная артиллерийская часть в дивизии, которая вообще еще на что-то способна. Передал нам это лейтенант Вийрсалу, сам он при этом так и сиял. Рууди обнаружил сегодня у себя на рубашке Первую вошь. Мы все ходили поглазеть. Не знаю, откуда они берутся? Видимо, оттого, что спим не раздеваясь. Вообще, день сегодня что надо. Так воевать можно. 47 Сегодня как-то мимоходом и незаметно, чтобы не привлечь внимания, арестовали и увели из штаба полка капитана Ранда. Куда и почему - этого, конечно, никто не знал, в том числе, наверно, и сам Ранд. Все, кому эта новость становилась известна, приходили в недоумение. Только старшина Раннасте не увидел в случившемся ничего особенного и заметил, что каждый получает по заслугам. Он ликвидировал и капитанский чемодан, снял его с офицерской повозки, иными словами, присвоил себе и поделился с другими его содержимым. Я ничего не взял, хотя Раннасте и предлагал мне совсем новое махровое полотенце. Мне этот капитан нравился. Не очень высокого роста, по-деревенски крепкого сложения, образцовый наездник и толковый человек, преподававший артиллерийское дело в военном училище. Прямолинейный, решительный, резкий на слова и невероятно спокойный. С ребятами обходился хорошо. Любимчиков у него не было. Ко всем относился одинаково. Если кто-нибудь делал что-то не так, он сразу объяснял, что к чему, никогда не измывался и не оскорблял. Если дело делалось хорошо, то он так и говорил, не хвалил и не хлопал по плечу. Корректный до мозга костей. Никогда ни одного похабного анекдота, ни одного бранного слова. Никогда не терял головы. Единственно, что могло послужить причиной происшедшего, было то, что он всегда честно высказывал все, что думал, и делал это в присутствии бойцов. Он был недоволен отступлением. Несколько раз резко отзывался о пехоте, осуждал панику и запоздалые нелепые распоряжения сверху. Но разве это основание? Капитан ведь был прав, Или они никому из офицеров старой армии не доверяют? Нет, это тоже неверно: сколько капитанов осталось, не говоря уже о лейтенантах, и так воюют, что только держись. - Какая-то гнида нажаловалась, - решил Рууди и, по-видимому, был прав. 48 Вечером Рууди сказал: - Теперь я уже не говорю: хорошо, что бог не создал меня навозным жуком. - А что, жуком быть лучше, чем солдатом? - Лучше. - А что бы ты делал, если бы был жуком? - Помчался бы что есть духу домой, так, чтобы вода для кофе в заднице закипела. - А у немецких лошадей катышки питательные, небось не утерпел бы, попробовал? - Даже на зуб не взял бы, - затряс головой Рууди, - пока дома не завидел бы катышей моего старого Каурого... Наряду со смертью, тяготами сражений, усталостью от маршей, путаницей, сопутствующей поражениям, и чувством подавленности появился еще один незримый, но неотступный спутник войны, который порою прямо надрывал сердце. То была тоска по дому. Мы уже давно ее испытывали, только не умели с такой одухотворенной поэтичностью говорить о ней, как Рууди. 49 Ем пшенную кашу с постным маслом и думаю: Спасибо, что ты когда-то была у меня. Ты, моя первая и беспредельная, моя великая любовь, чистая и единственная! Такая любовь не ищет наслаждений, потому что она - _чудо_. Не знаю, умру я сегодня, завтра, послезавтра или, может быть, даже останусь жив в этой безумной войне, но того, что между нами было, никто и ничто не может у нас отнять. Я ем горячее пшенное варево и не чувствую его вкуса. Может быть, у него и нет вкуса. Я даже не чувствую и того, как оно обжигает мне рот. Два дня я не ел ничего горячего. Только это, наверно, совсем не важно. Важно, что я желаю думать, помнить и чувствовать, то есть быть человеком. Быть выше убийственной усталости и отупляющего голода. ...Если я умру, прошлое мое будет таким маленьким, что в него вместишься только ты, моя первая любовь. Так ты велика! А помнишь? - конечно же, ты это помнишь - как весной мимолетные поцелуи в темном уголке школьного коридора сменялись долгим уединением на пригородных лугах, где от края до края, от земли до неба - мы были только вдвоем? Мы, подобно цветам вокруг нас, заполняли все мироздание, просто и естественно отдаваясь друг другу. Я знаю - никогда это не повторится. Ни у меня, ни у тебя. Наверно, живым я из этого ада не выйду, но в жизни у меня было нечто прекрасное, потому что своей любовью ты сделала меня намного лучше, чем я был. Ты можешь выйти замуж второй, третий, четвертый раз, но это не повторится никогда, уверяю тебя. Я скажу тебе это даже из могилы и не ошибусь. Наверно, много юношей погибнет в этой войне, не узнав такого счастья. Мне в моей жизни в этом отношении повезло, умри я хоть сейчас - все равно я скажу, что умру счастливым. Не смейтесь, олухи, теперь я знаю, любовь - великая сила. Может быть, для того, чтобы это понять, была нужна война? Но вот Халлоп, этот старый янки, со звоном бросает ложку на дно котелка и говорит: - Теперь бы самокрутку потолще и ливерпульскую потаскушку помоложе. - По правде-то говоря, - добавляет он, - самые молоденькие и пышные были все-таки в Гдыне. Наверно, потому, что в Польше это единственный порт, отсюда и большая конкуренция, а еще и потому, что в этой стране противоречия между бедностью и богатством острее, чем где-нибудь в другом месте. Однажды в Стокгольме шла впереди меня женщина, ну просто чудо - бедра, ножки и прочее... Вытащил десять крон, догнал и сзади молча сунул ей. А она - до чего же была хороша - мгновенно развернулась, швырнула деньги мне в лицо и влепила такую пощечину, что я три дня ходил распухший. В Таллинне за эти самые десять крон и жена министра бы согласилась. Отправились на реку драить котелки. Закурили, а вот потаскуху ни ливерпульскую, ни польскую, ни таллиннскую Халлопу взять было неоткуда. Не говоря уже о стокгольмской. Только и оставалось, что закурить. (Я никогда не узнал, что моя первая любовь уже в 1942 году вышла замуж за человека, который был каким-то хозяйственником. На свадьбе они пили медицинский спирт, потому что подруга моей возлюбленной работала в аптеке, а во время оккупации, кроме слабого вина, выдаваемого по норме, ничего покрепче достать было нельзя. Они были счастливы и, наверно, любили друг друга. В сентябре 1944 года оба они погибли во время шторма на Балтийском море, когда вместе с еще девятнадцатью спутниками на старой моторной лодке пытались добраться до Швеции. Значит, не только земля, но и вода может соединить судьбы.) 50 Этой ночью я был дома. И почему-то наша старая изба была совсем темная. И темнота - удушливо тяжелая, и все - какое-то странное. Отец и мать тонули в этой темноте, виднелись только их лица и плечи. Они смотрели на меня немигающими глазами. Там же должны были быть три моих брата и сестра. Я их не видел, но чувствовал, что они дома. Я рассказал им, что был на войне, что она ужасна, но, как видите, вернулся. Я дома, и все опять хорошо. Я, должно быть, даже смеялся. Никто мне ничего не сказал. И тут передо мной возник наш большой старый обеденный стол. Вокруг него никого не было, только я один. Почему-то на мне была моя новая длинная шинель, несмотря на то что стояло лето. Никого за столом не было. Вдоль него стояла длинная скамья, на одном конце которой виднелась впадинка от сучка, в детстве на рождество я колол в ней вальком орехи. Я не сел на эту бесконечно знакомую скамью, потому что никто на ней не сидел. Я был один. Я проснулся от собственного крика, и такая боль сдавила мне сердце, что я не мог вздохнуть... ...Так оно и есть, помимо всего остального, такого тяжелого и страшного, на войне существует еще две особенно тяжелые и страшные вещи. Одна из них - это когда во сне побываешь дома. Нет ни войны, ни смертей; Ты ешь за домашним столом домашнюю еду, ведешь с домашними домашние разговоры. Ты встречаешься с той чудесной девушкой, которую ты любил, она подает руку и, может быть, вы даже целуетесь... И тут тебя будит разрыв снаряда или трясет за плечо командир. Очень страшное пробуждение. Такого пробуждения не пожелаешь никому, а сколько раз на этой войне именно так просыпались бойцы! И сколько тысяч после такого пробуждения сразу шли на смерть. И вторая - это когда полк идет в бой. Идет и молчит. Лязгают опущенные орудийные щиты, скрипят обозные повозки, ржут лошади, позванивают шпоры. Но солдаты молчат. И не только потому, что разговоры запрещаются. Над колонной неумолимо навис тягостный вопрос: кто? Кто останется здесь, на безымянном холме, в незнакомой деревне, в никому не известных зарослях - и кто вернется обратно? Колонна знает: все умереть не могут, но и в живых все не останутся, это неправдоподобно. Только кто? Кто погибнет и кто останется жив? С кем окажусь я? Я не хочу здесь остаться, но от этого никто не застрахован. Ибо кто-то _должен_ умереть, это очевидно. Несмотря на то, что никто не хочет, никто не думает, что погибнет именно он. И хотя мы пока живы и невредимы, судьбой войны колонна разделена на тех, кто останется жить, и на тех, кого ожидает Великое Безмолвие. Что кого ждет? Этот вопросительный знак замыкает рот на замок, он делает нас нервными, злыми, просто не хватает сил быть выше. Хоть бы прийти! Хоть бы уже началось! Хоть бы скорей все было позади... 51 Лежим на краю тальника, заряженные карабины на расстоянии протянутой руки. Нас шестеро. В полдень получен приказ выставить охранение в километре-полутора впереди батареи, потому что опять нет связи с пехотой. Неизвестно даже, есть ли она между нами и немцами. А сейчас, значит, мы и есть это охранение, которое лежит на брюхе, жарясь на солнцепеке. Перед нами в знойном мареве мерцает хилое клеверное поле, там далеко местность становится выше, глаз различает картофельное и капустное поля. Интересно - целое поле капусты. В Эстонии никогда такого не увидишь. За полем - деревня. Время тянется. Кузнечики стрекочут, бабочки порхают. Обливаешься потом, хотя и не шевелишься. Сярель заползает под куст, кладет карабин под голову и устраивается поспать. - Случится что-нибудь, разбудите! Рууди, не вставая, тянет к себе под нос сумку от противогаза, выуживает из нее полбуханки хлеба и два грязных куска сахара. Половину хлеба и один кусок сахара ловко бросает Ильмару. И они с аппетитом принимаются за еду. - Не оставляйте наблюдения! - сонно бормочет Сярель под кустом. - Не оставляем. Супостат коварен, - дурачится Рууди с набитым ртом. Время тянется. Очень жарко. Хочется пить, но у нас нет с собой фляжек. Ничего не слышно. В деревне никакого движения. Кузнечики так стрекочут, что от напряженного ожидания начинают болеть барабанные перепонки. Время тянется. Только часа через три за нами приходит связной: ведено вернуться! Сквозь заросли начинаем пробираться обратно в батарею. Среди прекрасного лиственного леса очень тихая поляна. Пышные кустики дикого клевера доходят нам до колен, ромашки крупные, ярко-белые. Звонко и весело щебечет на склоненной березе незримая птица. Будто и нет войны. - Дьявол, чего ты искушаешь! - кричит вдруг Халлоп и, схватив с земли сук, швыряет его в березу. При этом у него очень гневные глаза. 52 Капитан Нойман эстонизировал в 1937 году свою фамилию и стал Уусмаа, но от пьянства это его не спасло. Штабной писарь говорил как-то, что ему удалось сунуть нос в офицерское досье (адъютант случайно забыл запломбировать сейф), в дисциплинарную карточку Уусмаа внесены интересные записи: "Один месяц домашнего ареста за то, что такого-то числа в пьяном виде с хлыстом гнался в Тарту по улице Кюйни за незнакомой женщиной". Или: "...за неподобающее поведение в нетрезвом состоянии в казино артиллерийских офицеров..." Или: "...за распевание в пьяном виде нецензурных песен и приставание к женщинам в ресторане "Синимандрия"..." Он служил в спецкоманде группы, что теперь соответствует штабной батарее. Это было теплое местечко. Зашел часа на два, поговорил с сержантами и писарем команды и, если нет в это время офицерского наряда, можешь отправляться куда-нибудь бражничать. Разумеется, никакой надежды на повышение в должности или чине у него не было. Только Уусмаа этого и не добивался. Голова у него уже давно лысая, лет ему за пятьдесят, жены нет и к службе он, видно, относится, как к источнику денег, необходимых на выпивку. Мундир всегда из самого дешевого офицерского материала, на ногах стоптанные сапоги, похоже, что на водку шла и некоторая доля обмундировочных денег. В Красную Армию капитана Уусмаа перевели, очевидно, без сучка, без задоринки. Водку он пил по-прежнему, только без скандалов и не в служебное время. Можно предположить, что это давалось ему нелегко, наверно, даже приходилось бороться с собой. В молодости Уусмаа был наверняка блестящий и способный офицер, потому что свое дело он знал и сейчас. Он искусно владел оптическими и звуковыми приборами, а в знании топографии ему не было равных в полку. Когда руки у него еще так не дрожали, он получал награды за стрельбу из пистолета. Между прочим, он единственный, кто, уходя на фронт, взял с собой логарифмическую линейку. В дни войны капитан Уусмаа оставался как бы в стороне от больших событий: что он делал в штабной батарее, этого точно никто не знал. Вынужденный вести трезвый образ жизни, он вдруг стал очень тихим и в высшей степени деловым. Говорили, что командир полка его ценит как опытного и умного офицера. Этому можно верить. Кроме того, он еще и смел. А сегодня случилось так, что Уусмаа с самого утра был сильно на взводе. Кто его знает, откуда он после большого перерыва снова достал самогон? Он удрал из штаба и пошел по огневым позициям. Планшет был у него подозрительно туго набит, и сумка от противогаза выглядела тяжелой. Он любезно обращался ко всем офицерам, предлагая им отхлебнуть из плоской бутылки, не забывал и ребят у орудий. Кто пил, кто нет. - На войне нужно, чтобы всегда был глоток, - философствовал он, - война - это занятие для сумасшедших, на трезвую голову нормальному человеку она противопоказана. Человек существо страшное, он нападает на себе подобного. Представьте себе, что животные опустятся до уровня человека, что если лошади начнут убивать лошадей, коровы - коров, овцы - овец... Пейте, ребята, самогон что надо... - Так почему же вы стали кадровым военным, если считаете, что война - занятие для сумасшедших? - позволил себе спросить Рууди. - Друг мой, - ответил капитан Уусмаа слегка заплетающимся языком, но с еще вполне ясными глазами, - для меня это означало только профессию, я же никогда не думал, что мне придется пойти на настоящую войну... Она еще все смешает, эта чертова война, увидите сами... Тот из нас, кто останется жив, после войны совсем иными глазами будет смотреть на мир. Наверняка и среди вас кое-кто начнет сильно закладывать... потому что вино наводит человека на совершенно другие мысли, на гораздо более высокие, и часто он и поступает совсем иначе и даже гораздо лучше, чем иной трезвенник... Мы усмехались. - Тут нечему усмехаться, - Уусмаа плюхнулся на бровку орудийного окопа. - У выпившего человека совсем другой полет, который выносит его из тесной раковины... Выпьешь, и можно думать и поступать как заблагорассудится, можно, не стыдясь, плакать о том, что чего-то ты в жизни не совершил, и даже весь этот омерзительный мир - простите меня, ребята! - просто послать в задницу... В вине и лирика и ад, и ангелы и дьяволы. Пейте, ребята, до чего же хорош самогон! Бутылка пошла по кругу, мы пили очень деликатно. Сам же Уусмаа хватанул как следует, сунул бутылку в противогазную сумку, вежливо отдал нам честь и ушел, слегка покачиваясь, но выпрямив спину. - Эх, пропади оно все пропадом... - донеслось еще из-за кустов. После обеда мы стали очень быстро отступать. Снова пошел слух, что каким-то образом мы опять попали в мешок. Орудия и обоз быстро-быстро потянулись на лесную колею, впереди - заслон, позади замыкало прикрывающее подразделение с пулеметами. Как всегда в спешке возникла неразбериха, на дороге образовались пробки, пехота пыталась пойти в обход, но не смогла вклиниться в колонну. Слышалась похабная ругань, окрики повозочных, слова команды. Весьма обычная история. Ничего удивительного, что в этой горячке все забыли про капитана Уусмаа. Но без поисков его и нельзя было обнаружить, потому что он заснул в чаще тальника, привалившись спиной к стволу молодой сосны, с бутылкой самогона в руке. (Разумеется, мы никогда не узнали о том, что случилось с капитаном Уусмаа. А произошло следующее... Когда он проснулся, солнце стояло уже довольно низко. Его удивила необычная тишина. Ощутив в руке бутылку, он автоматически отвинтил пробку и как следует отхлебнул, потом встал на ноги и пустил длинную журчащую струю. Застегивая брюки, он стал прислушиваться: где-то поскрипывали колеса, звучали обрывки фраз и лошадиное ржание. Все это как будто приближалось. - Эх, только ведь и знаем, что шагаем, - плохо повинующимся языком, нетвердо стал напевать Уусмаа и подался в сторону звуков. Когда раздвинулись придорожные кусты и появился русский офицер с бутылкой в руке, ездовой немецкой пароконной повозки так испугался, что выронил вожжи. - Ах, значит, вот оно что... - не совсем уверенной рукой капитан выхватил из кобуры пистолет и, прежде чем немец опомнился, грохнул выстрел. Ездовой свалился с облучка под колеса, лошади запутались в вожжах и сбились с шага. Тут раскрылся брезентовый свод фургона, раздался выстрел, пуля просвистела мимо уха капитана Уусмаа и пролетела в кусты. Однако здесь же, метрах в пятнадцати позади, двигалась вторая повозка. Она была открытая, в ней сидели три человека. Увидев, что произошло, они тут же бросились наземь. Двое исчезли за повозкой, а третий - простофиля - не двигаясь с места, поднес карабин к лицу, и Уусмаа застрелил его прежде, чем тот успел нажать курок. Обоз остановился, немцы попрятались, и через полминуты по капитану Уусмаа стреляли уже из десятка карабинов. Он полез обратно в кусты. Все так же с бутылкой в левой руке, на дне которой плескалась еще изрядная доза самогона. - Спокойно! Спокойно, капитан Уусмаа! - сказал он себе, наклонил бутылку, высосал все до последней капли и швырнул ее оземь. Потом присел на корточки, потому что стрельба становилась все ожесточеннее, раздавалась команда и стук сапог. Спокойно! Несколькими неверными шагами он снова достиг дороги. Немецкий унтер-офицер оказался первым, кого Уусмаа увидел в пяти шагах от себя. Капитан Уусмаа не промахнулся. - Подите вы все к дьяволу, заразы! Капитана Уусмаа вам, паразитам, так просто не взять! Выходите, заячьи души! - орал в стельку пьяный капитан и, держа пистолет в вытянутой руке, рвался навстречу мчавшимся на него солдатам. - К дья-а-а-аволу!.. Он упал лицом в дорожную пыль с пустым пистолетом в руке. Кровь, вытекавшая из груди и живота, изрешеченных пулями, в одно мгновение образовала на дороге большую, ярко-красную лужу.) 53 Согнувшись, я привалился к брустверу окопа наблюдательного пункта. В стереотрубу смотрит другой человек, я могу немного передохнуть. Передохнуть? Как ты тут передохнешь, если, возможно, тебя уже засекли, и в любой момент по наблюдательному пункту может жахнуть этакая ягодка - мина или снаряд, один черт знает какого калибра, менее или более ста миллиметров, а то и шестидюймовка. Шестидюймовка - еще тот подарочек. Если накроет, ничего от тебя не останется, кроме искореженных шпор, пряжки от ремня и брючных пуговиц. Мягкая часть сразу превратится в фарш и жалкие лохмотья. Я такое пережил и все же остался цел. А было это, когда полк принял первые бои. Мы стояли кружком на широкой булыжной дороге, которая по-русски называется шоссе. Разговаривали и курили. Ребята были из нескольких дивизионов, из артиллерийского управления дивизии, из штаба полка, были и связные из пехоты. Вместе мы оказались совсем случайно, но тема наших разговоров была серьезная. Какова сущность этой войны? Почему нас привезли в Россию и что с нами будет? Вдруг послышался пронзительный свист, потом - тшут-тшут-тшут и, наконец, бабахнуло! Мы - дурни, какими мы тогда были, - ничего не сумели предпринять, когда на краю дороги приземлился здоровенный снаряд. Тут же, рядом, у всех на глазах! На краю мостовой. Воздушная волна была такой силы, что у некоторых послетали с головы пилотки. Нам была известна железная традиция артиллеристов: снарядам противника не кланяться (кое-кто из нас заплатил за это жизнью), но мы были такие зеленые, мы еще не знали, что приближение снаряда сопровождается прелюдией: сперва слышен свист, а потом - тшут-тшут-тшут. Знать бы нам это, так солдатским инстинктом нарушили бы железную традицию и бухнулись носом вниз, как поступали позже. А тут стоим по неведенью во весь рост, как стояли встарь гордые артиллеристы (да и пехотинцы), и круглыми глазами смотрим, как на обочину приземляется чемодан: Вжик! Бах! Туча пыли. Это была смерть. Мы поняли это в первую же десятую долю секунды. Во вторую десятую долю секунды половина из нас уже лежала. В треть оставшиеся стоять поняли, что он не разорвется. Спустя еще одну десятую долю секунды, осознав это, встали и лежавшие. А те, кто стоял (в том числе и я), впервые почувствовали себя настоящими артиллеристами и, исполненные мужества, продолжали курить "Ахто": дескать, что тут такого, на войне всякое случается... Но мы очень хорошо знали, что у нас, оставшихся стоять, просто более замедленная реакция и что мы отнюдь не герои. Потому что, когда мы рассмотрели немецкий подарочек, мы поняли, что своим спасением обязаны просто слепому случаю. Наши гимнастерки - и тех, кто стоял, и тех, кто лежал, - вполне могли украсить телеграфные провода. Это был 152-миллиметровый снаряд "Шнейдер-Крезо". С ним шутки плохи. Никто из нас не знал, почему этот снаряд не разорвался. Может, он слишком долго лежал на складе, а может быть, он был изготовлен руками немецких, французских или чешских интернационалистов? Может быть, какой-нибудь немецкий артиллерист почем