ритащили доски. Зоя подошла к нему и спокойно, раздельно сказала: - Вот что: сейчас вы откроете свой сарай и дадите доски, а пока мы будем работать, придет с работы мать этих детей и тоже сделает все, что надо. На малышей легко кричать! ... В первые же дни войны к нам забежал проститься мой племянник Слава. Он был в летной форме с крылышками на рукаве. - Еду на фронт! - сообщил он. Лицо у него было такое радостное, словно он собирался на праздник. - Не поминайте лихом! Мы крепко обняли его, и он ушел, пробыв у нас едва полчаса. - Как плохо, что девушек не берут в армию! - сказала Зоя, глядя ему вслед. И столько горечи и силы было в этих словах, что даже Шура не решился, по своему обыкновению, пошутить или заспорить. ... Мы никогда не ложились спать, не прослушав по радио сводку Информбюро. А в те первые недели невеселые это были сообщения. Зоя слушала их, сдвинув брови, сжав зубы, и часто отходила от репродуктора, не говоря ни слова. Но однажды у нее вырвалось: - Какую землю топчут! Это был первый и единственный крик боли, который я слышала от Зои за всю ее жизнь. ОТЪЕЗД 1 июля под вечер к нам постучали. - Можно Шуру? - спросил кто-то, не заходя в комнату. - Петя? Симонов? - удивилась Зоя, вставая из-за стола и приотворяя дверь. - Зачем тебе Шура? - Надо, - таинственно ответил Петя. В эту минуту явился сам Шура, выходивший зачем-то из комнаты, кивнул товарищу и, не говоря ни слова, вышел с ним. Мы выглянули в окно: внизу ждали несколько подростков, все - одноклассники и приятели. Они о чем-то потолковали вполголоса, потом всей гурьбой пошли прочь. - В школу, - задумчиво, про себя сказала Зоя. - Что у них там за секреты? Шура вернулся поздно вечером. Вид у него был такой же серьезный и озабоченный, как перед тем у Пети. - Что случилось? - спросила Зоя. - Почему такая таинственность? Зачем тебя вызывали? - Не могу сказать, - решительно ответил Шура. Зоя слегка пожала плечами, но промолчала. На другое утро она чуть свет убежала в школу и возвратилась взволнованная. - Мальчики уезжают, - сказала она мне. - Куда и зачем - не говорят. Девочек не берут. Если б ты знала, как я уговаривала их взять меня! Ведь стрелять я умею. И я сильная. Ничего не помогло! Сказали: берут одних мальчиков. По лицу Зои, по глазам я видела, сколько горячности вложила она в эти тщетные уговоры. Шура вернулся поздно и сказал спокойно, словно о чем-то совсем обычном: - Мам, собери мне, пожалуйста, пару белья. И еды на дорогу. Только много не надо. Знает ли он, куда их отправляют, - этого мы добиться не могли. - Если я с первого шага начну болтать, какой же я буду военный? - сказал он твердо. Зоя молча отвернулась. Сборы были несложные. Зоя купила Шуре на дорогу сухарей, конфет, колбасы. Я приготовила белье и увязала все в один небольшой узелок. А во второй половине дня мы пошли провожать Шуру. В Тимирязевском парке было уже много ребят из разных школ. Сначала они все перемешались, потом постепенно сгруппировались по школам. Матери и сестры стояли в стороне с узелками, чемоданчиками, заплечными мешками, которые они держали за лямки, точно сумку. Отъезжающие - почти все рослые, широкоплечие, но с мальчишескими веселыми лицами - делали вид, будто разлучаться с домом и с родными для них привычное дело. Кое-кто уже успел сбегать к пруду искупаться, другие ели мороженое, шутили, смеялись. Но невольно они все чаще поглядывали на часы. Те, от кого не отходили мать или сестра, немного смущались: едем на важное, серьезное дело - и вдруг с мамой, как маленькие! Я знала, что и Шура будет стесняться, поэтому мы с Зоей отошли в сторону и сели на скамейку в тени. Часам к четырем на круг пришло много пустых трамвайных вагонов, и началась посадка. Ребята торопливо прощались с родными, шумно занимали места. У тех, чьи матери плакали, были сумрачные, грустные лица. Мне не хотелось омрачать последние минуты, которые мы были вместе, и я не заплакала - только обняла Шуру и крепко сжала ему руку. Он был взволнован, хоть и старался не показать виду. - Не ждите, пока мы двинемся, идите домой! Береги маму, Зоя! - С этими словами Шура вскочил в вагон, потом помахал нам из окошка и снова сделал знак: не ждите, мол. Но уйти, пока Шура был еще здесь, у нас не хватало духу. Стоя поодаль, мы видели, как дрогнули вагоны, как один за другим со звоном и грохотом они двинулись в путь, - и очнулись только тогда, когда последний трамвай скрылся из глаз. Парк, только что такой людный и шумный, сразу опустел и затих. Под дубами-великанами стояли скамейки, но никого на них не было. Пруд лежал широкий, прохладный, чуть подернутый рябью, но никто не купался в нем. Ни голоса, ни смеха, ни звука быстрых, размашистых шагов. Тихо. Слишком тихо... Мы медленно шли по дорожке... Лучи солнца с трудом пробивались сквозь густую листву над головой. Не сговариваясь, мы подошли к скамье у самого пруда и сели. - Как красиво! - сказала вдруг Зоя. - Знаешь, Шура часто приходил сюда рисовать. Вон тот мостик рисовал, видишь? Она обращалась ко мне и в то же время как будто говорила для одной себя - тихо, медленно, углубленно. - Пруд широкий. А Шура переплывал его много раз, - вслух вспоминала она. - Знаешь, как один раз вышло? Давно еще, Шуре тогда было лет двенадцать. Он, как всегда, начал весной купаться раньше всех. Вода холодная. И вдруг ему свело ногу, а до берега еще далеко. Он работал одной ногой, другая совсем онемела. Еле доплыл. Он меня так просил, чтоб я тебе ничего не говорила! Я и не сказала тогда. А теперь уже можно. - И, конечно, на другой день он опять поплыл? - спросила я. - Конечно. Утром и вечером плавал, во всякую погоду, чуть не до самой зимы. А вот там, около кустов, зимою всегда прорубь. Мы там ловили рыбешку - помнишь? Сначала консервной банкой ловили, а после сачком. Помнишь, как мы тебя угощали жареной рыбой? - Хорошая моя! - сказала я вместо ответа и тихо погладила ее загорелую руку. И вдруг под моей ладонью ее тонкие сильные пальцы сжались в кулак. - Какая я хорошая! - Зоя порывисто встала, и я поняла, что мучило ее все время. - Какая я хорошая, если осталась здесь? Ребята поехали, может быть, воевать, а я осталась дома. Да как же можно сейчас ничего не делать?! ПЕРВЫЕ БОМБЫ Мы сидим с Зоей за столом. Перед нами - зеленая грубая материя: мы шьем из нее вещевые мешки. Для фронта. А еще мы делаем петлички для военных. Пусть это простая работа, пусть это не такое уж важное дело, но это для фронта. Эти петлички - бойцу, тому, кто защищает нас от врага. Этот мешок тоже для бойца: он положит туда свои вещи, мешок пригодится ему, послужит в походах... Мы работаем молча, не отрываясь. Изредка я опускаю шитье и разгибаю спину - она у меня побаливает. И смотрю на Зою. Ее тонкие загорелые руки проворны и неутомимы. Работа так и горит в них. Сознание, что и она делает что-то нужное для фронта, если и не освободило Зою от мучительных мыслей, то все-таки помогло обрести какое-то внутреннее равновесие. Она даже внешне преобразилась: не так сумрачно смотрят глаза, порою и улыбка трогает губы... Однажды, когда мы сидели за шитьем, дверь отворилась и вошел Шура. Вошел подчеркнуто спокойно, словно просто вернулся из школы, скинул с плеч дорожный мешок и только тогда поздоровался. Мы уже знали, что он был на трудовом фронте. Но и сейчас, в день возвращения, как и в день отъезда, он ничего не стал нам рассказывать. - Важно, что я опять с вами, - решительно сказал он, когда мы попытались о чем-то спросить. - А рассказывать мне просто нечего. Очень много работал, вот и все. - И, хитро прищурясь, добавил: - Я просто вернулся, чтоб справить дома день своего рождения. Надеюсь, вы не забыли про двадцать седьмое июля? Как-никак шестнадцать исполнится. А умывшись и сев за стол, он сказал Зое: - Я знаю, что мы с тобой сделаем. Пойдем на "Борец" учениками-токарями. Ладно? Зоя опустила шитье на колени и посмотрела на брата. Потом, снова принимаясь за работу, сказала: - Ладно. Это будет настоящее дело. Шура вернулся 22 июля, а вечером этого дня вражеские самолеты впервые прорвались к Москве. Впервые немецкие бомбы падали на столицу. Шура держался совсем спокойно, уверенно распоряжался, настоял на том, чтобы женщины и дети спустились в убежище. "Только своих женщин никак не ушлю", - пожаловался он мимоходом, а сам все время бомбежки провел на улице. Зоя не отходила от него ни на шаг. Спать нам в эту ночь не пришлось. А под утро по нашему двору разнеслась весть: бомба попала в школу. - В нашу? В двести первую?! - в один голос крикнули Зоя и Шура. Я не успела и слова сказать, как они оба сорвались с места и бросились к школе. Я едва поспевала за ними, но остаться дома просто не могла. Мы шли быстро, молча и, только увидев издали здание школы, вздохнули с облегчением: она стояла цела и невредима. Невредима? Нет, это только так показалось. Подойдя ближе, мы увидели: бомба упала напротив школьного здания, и, видно, воздушной волной вышибло все окна - вокруг, куда ни глянь, стекло, стекло, стекло... Оно холодно поблескивало всюду, хрустело под ногами. Школа стояла ослепленная. Какой-то беспомощностью веяло от этого большого, всегда такого спокойного здания: точно огромный и сильный человек вдруг ослеп. Мы невольно приостановились, потом тихо поднялись на крыльцо. И вот я иду по тем коридорам, где была месяц назад, в вечер выпускного бала. Тогда тут звучала музыка, звенел смех, все было полно молодости и веселья. Теперь двери выворочены, под ногами - стекло, штукатурка... Нам встретилось еще несколько старшеклассников, и Шура побежал с ними куда-то - кажется, в подвал. Я машинально шла за Зоей, и через минуту мы стояли на пороге библиотеки. Вдоль стен высились пустые полки: та же взрывная волна, как огромная злобная лапа, смахнула с них книги и как попало расшвыряла по полу, по столам. Книги валялись повсюду: глаз выхватывал из хаоса то светло-желтый корешок академического издания Пушкина, то синие переплеты Чехова. Я едва не наступила на помятый томик Тургенева, нагнулась, чтобы поднять его, и увидела рядом, под слоем известковой пыли, том Шиллера. А со страниц большой распахнувшейся книги на меня смотрело удивленное лицо Дон-Кихота. На полу посреди этого хаоса сидела немолодая женщина и плакала. - Мария Григорьевна, встаньте, не плачьте! - побелевшими губами сказала Зоя, наклоняясь к ней. Я поняла, что это заведующая школьной библиотекой Мария Григорьевна: мне не раз говорила о ней Зоя, приходя домой с новой интересной книжкой. Эта женщина любила и знала книгу, она посвятила книге всю свою жизнь. А теперь она сидела на полу среди раскиданных, смятых, изорванных книг - тех книг, которые она привыкла брать в руки так бережно и любовно. - Давайте соберем, давайте приведем все в порядок, - настойчиво повторяла Зоя, помогая Марии Григорьевне встать. Я снова нагнулась и стала подбирать книги. - Мама, смотри! - вдруг услышала я. Я удивленно вскинула голову, и заплаканная Мария Григорьевна, осторожно ступая среди книг, тоже подошла к нам - так странно, словно торжествующе прозвучал голос Зои. Она протянула мне раскрытый томик Пушкина. - Смотрите! - все с той же странной радостью, с торжеством в голосе повторила Зоя. Быстрым движением она смахнула пыль со строк, и я прочла: Ты, солнце святое, гори! Как эта лампада бледнеет Пред ясным восходом зари, Так ложная мудрость мерцает и тлеет Пред солнцем бессмертным ума. Да здравствует солнце, да скроется тьма! "ЧЕМ ТЫ ПОМОГ ФРОНТУ?" А 27 июля, в день своего шестнадцатилетия, Шура сообщил: - Ну вот, теперь ты - мать двух токарей! ... Они поднимались чуть свет, возвращались с работы поздно, но никогда не жаловались на усталость. Вернувшись из ночной смены,; ребята не сразу ложились: приходя домой, я заставала их спящими, а комнату - чисто прибранной. ... Воздушные налеты на Москву продолжались. Вечерами мы слышали напряженно-спокойный голос диктора: - Граждане, воздушная тревога! И ему вторили надрывный вой сирен, угрожающий рев паровозных гудков. Ни разу Зоя и Шура не спустились в убежище. К ним приходили их сверстники - Глеб Ермошкин, Ваня Скородумов и Ванюшка Серов, все трое, как на подбор, крепкие, коренастые, - и они впятером отправлялись дежурить: обходили дом, стояли на посту на чердаке. И дети и взрослые - все мы жили тем новым, грозным, что вторглось в нашу жизнь, и ни о чем другом не могли думать. Осенью учащиеся старших классов, а с ними и Зоя, " уехали на трудовой фронт: надо было в совхозе спешно убрать картофель, чтобы уберечь его от морозов. Уже начались заморозки, выпадал снег, и я беспокоилась за здоровье Зои. Но она уезжала с радостью. Захватила она с собою только смену белья, чистые тетрадки и кое-какие книги. Через несколько дней я получила от нее письмо, потом другое: "Мы помогаем убирать урожай. Норма выработки - 100 килограммов. Второго октября собрала 80. Это мало. Непременно буду собирать 100! Как ты себя чувствуешь? Я все время о тебе думаю и беспокоюсь. Очень скучаю, но теперь уже скоро вернусь: как только уберем картошку. Мамочка, прости меня, работа очень грязная и не особенно легкая, я порвала галоши. Но ты, пожалуйста, не беспокойся: вернусь цела и невредима. Все вспоминаю тебя и все думаю: нет, мало я похожа на тебя. Нет у меня твоей выдержки! Целую тебя. 3 о я". Я долго думала над этим письмом, над последними строчками. Что скрывается за ними? Почему Зоя вздумала упрекать себя в невыдержанности? Уж, наверно, это неспроста. Прочитав вечером письмо, Шура сказал уверенно: - Все ясно: не поладила с ребятами. Знаешь, она часто говорила, что ей недостает выдержки, терпения к людям. Она говорила: "К человеку надо уметь подойти, нельзя сразу сердиться на него, а мне это не всегда удается". В одной из своих открыток Зоя писала: "Дружу я с Ниной, о которой я тебе говорила". "Значит, права была Вера Сергеевна", - подумалось мне. Поздним октябрьским вечером я вернулась домой немного раньше обыкновенного, открыла дверь - и сердце у меня так и подпрыгнуло: за столом сидели Зоя и Шура. Наконец-то дети со мною, наконец мы опять все вместе! Зоя вскочила, подбежала к дверям и обняла меня. - Опять вместе, - сказал и Шура, словно услышав мои мысли. Всей семьей мы сидели за столом, пили чай, и Зоя рассказывала о совхозе. Не дожидаясь моего вопроса о странных строчках из письма, она рассказала нам вот что: - Работать было трудно. Дожди, грязь, галоши вязнут, ноги натирает. Смотрю - трое ребят работают быстрее меня: я долго копаюсь на одном месте, а они двигаются быстро. Тогда я решила проверить, в чем дело. Отделилась и стала работать на своем отрезке. Они обиделись, говорят: единоличница. А я отвечаю: "Может быть, и единоличница, а вы нечестно работаете..." Ты понимаешь, что получилось: они работали быстро потому, что собирали картошку поверху, лишь бы побыстрее, и много оставляли в земле. А ведь та, которая лежит поглубже, самая хорошая, крупная. А я рыла глубоко, чтоб действительно всю вырыть. Вот почему я им сказала про нечестную работу, Тогда они мне говорят: "Почему же ты сразу не сказала, почему отделилась?" Я отвечаю: "Хотела проверить себя". А ребята говорят: "Ты и нам должна была больше верить и сразу сказать..." И Нина сказала: "Ты поступила неправильно". В общем, много было споров, шума. - Зоя покачала головой и докончила тише: - Знаешь, мама, тогда я поняла, что хоть я и права, а такта мне не хватает. Надо было сначала поговорить с ребятами, объяснить. Может быть, тогда и отделяться бы не пришлось. Шура пристально смотрел на меня, и в его взгляде я прочла: "Ведь я тебе говорил!" x x x А Москва с каждым днем становилась все суровее, все настороженней. Дома притаились за маскировкой. По улицам проходили стройные ряды военных. Удивительны были их лица. Плотно сжатые губы, прямой и твердый взгляд из-под сведенных бровей... Сосредоточенное упорство, гневная воля - вот что было в этих лицах, в этих глазах. Проносились по улицам санитарные машины, с грохотом и лязгом проходили танки. Вечерами, в густой тьме, не нарушаемой ни огоньком окна, ни светом уличного фонаря, ни быстрым лучом автомобиля, надо было ходить почти ощупью, настороженно и вместе с тем торопливо, и такими же осторожными и торопливыми шагами проходили мимо люди, чьи лица нельзя было увидеть. А потом - тревоги, дежурства у подъезда, небо, разорванное вспышками, изрезанное лучами прожекторов, озаренное багровым отблеском далекого пожара... Было нелегкое время. Враг стоял на подступах к Москве. ... Однажды мы с Зоей шли по улице, и со стены какого-то дома, с большого листа, на нас глянуло суровое, требовательное лицо воина. Пристальные, спрашивающие глаза смотрели на нас в упор, как живые, и слова, напечатанные внизу, тоже зазвучали в ушах, точно произнесенные вслух живым, требовательным голосом: "Чем ты помог фронту?" Зоя отвернулась. - Не могу спокойно проходить мимо этого плаката, - сказала она с болью. - Ведь ты же еще девочка и ты была на трудовом фронте - это тоже работа для страны, для армии. - Мало, - упрямо ответила Зоя. Несколько минут мы шли молча, и вдруг Зоя сказала совсем другим голосом, весело и решительно: - Я счастливая: что бы ни задумала, все выходит так, как хочу! "Что же ты задумала?" - хотела я спросить - и не решилась. Только медленно и больно сжалось сердце. ПРОЩАНЬЕ - Мамочка, - сказала Зоя, - решено: я иду на курсы медсестер. - А завод как же? - Отпустят. Ведь это для фронта. В два дня она достала все необходимые справки. Теперь она была оживленная, радостная, как всегда, когда находила решение. А пока мы с ней шили мешки, рукавицы, шлемы. Во время воздушных налетов она, как и прежде, дежурила на крыше или на чердаке и завидовала Шуре, который у себя на заводе потушил уже не одну зажигалку. Накануне того дня, когда Зое нужно было идти на курсы, она рано ушла из дому и не возвращалась до позднего вечера. Мы с Шурой обедали одни. Он работал в эти дни в ночной смене и сейчас, собираясь уходить, что-то рассказывал мне, а я едва слушала - неотвязная, пугающая тревога вдруг овладела мною. - Мам, да ты не слушаешь! - с упреком сказал Шура. - Прости, Шурик. Это потому, что я не могу понять, куда девалась Зоя. Он ушел, а я проверила затемнение на окнах, села у стола, не в силах приняться ни за какое дело, и снова стала ждать. Зоя пришла взволнованная, щеки у нее горели. Она подошла ко мне, обняла и сказала, глядя мне прямо в глаза: - Мамочка, это большой секрет: я ухожу на фронт, в тыл врага. Никому не говори, даже Шуре. Скажешь, что я уехала к дедушке в деревню. Боясь разрыдаться, я молчала. А надо было ответить. Зоя смотрела мне в лицо блестящими, радостными и ожидающими глазами. - А по силам ли тебе это будет?.. - сказала я наконец. - Ты ведь не мальчик. Она отошла к этажерке с книгами и оттуда по-прежнему пристально, внимательно смотрела на меня. - Почему непременно ты? - продолжала я через силу, - Если бы тебя призвали, тогда другое дело... Зоя снова подошла и взяла меня за руки: - Послушай, мама: я уверена, если бы ты была здорова, ты сделала бы то же, что и я. Я не могу здесь оставаться. Не могу! - повторила она. Потом добавила тихо: - Ты сама говорила мне, что в жизни надо быть честной и смелой. Как же мне быть теперь, если враг уже рядом? Если бы они пришли сюда, я не смогла бы жить... Ты же знаешь меня, я не могу иначе. Я хотела что-то ответить, но она снова заговорила, просто и деловито: - Я еду через два дня. Достань мне, пожалуйста, красноармейскую сумку и мешок, который мы с тобой сшили. Остальное я сама добуду. Да, еще: смену белья, полотенце, мыло, щетку, карандаш и бумагу. Вот и все. Потом она легла, я осталась сидеть у стола, чувствуя, что не смогу ни уснуть, ни читать. Все было решено - это я видела. Но как же быть? Ведь она еще девочка... Мне никогда не приходилось искать слов в разговоре со своими детьми, мы всегда сразу понимали друг друга. А теперь мне казалось, что я стою перед стеной, которую мне не одолеть. Ах, если бы жив был Анатолий Петрович!.. Но нет: все, что я ни скажу, будет напрасно. И никто - ни я, ни отец, будь он жив, - не удержит Зою... В тот день Шура впервые после целой недели работал в утренней смене. Он пришел усталый и грустный и поел как-то нехотя. - Зоя твердо решила ехать в Гаи? - спросил он. - Да, - коротко ответила я. - Ну что ж, - сказал Шура задумчиво, - это хорошо, что она уезжает. Девочкам сейчас в Москве не место... Голос его прозвучал неуверенно. - Может быть, и ты поедешь? - добавил он, чуть помедлив. - Там тебе будет спокойнее. Я молча покачала головой. Шура вздохнул, поднялся из-за стола и вдруг сказал: - Знаешь, я лягу. Что-то я устал сегодня. Я прикрыла лампу газетным листом. Шура некоторое время лежал молча, с открытыми глазами и, кажется, сосредоточенно думал о чем-то. Потом повернулся к стене и вскоре уснул. x x x Зоя вернулась поздно. - Я так и знала, что ты не спишь, - сказала она тихо. И добавила еще тише: - Я еду завтра, - и, словно желая ослабить силу удара, погладила мою руку. Тут же, не откладывая, она еще раз проверила вещи, которые надо было взять с собой, и аккуратно уложила в дорожный мешок. Я молча помогала ей. Так буднично просты были эти сборы, когда стараешься сложить каждую вещь, чтоб она занимала поменьше места, и деловито засовываешь в свободный уголок кусок мыла или запасные шерстяные носки... А ведь это были наши последние, считанные минуты вместе. Надолго ли мы расстаемся? Какие опасности, какие тяготы, едва посильные порою и мужчине, солдату, ждут мою Зою?.. Я не могла заговорить, я знала, что не имею права заплакать, и только все стоял в горле горький комок. - Ну вот, - сказала Зоя, - кажется, все. Потом выдвинула свой ящик, достала дневник и тоже хотела положить в мешок. - Не стоит, - с усилием выговорила я. - Да, ты права. И, прежде чем я успела остановить ее, Зоя шагнула к печке и бросила тетрадь в огонь. Потом присела тут же на низкую скамеечку и тихонько, по-детски попросила: - Посиди со мной. Я села рядом, и, как в былые годы, когда дети были маленькие, мы стали смотреть прямо в веселое, яркое пламя. Но тогда я рассказывала что-нибудь, а разрумянившиеся от тепла Зоя и Шура слушали. Теперь я молчала. Я знала, что не смогу вымолвить ни слова. Зоя обернулась, взглянула в сторону спящего Шуры, потом мягко взяла мои руки в свои и едва слышно заговорила: - Я расскажу тебе, как все было... Только ты никому-никому, даже Шуре... Я подала заявление в райком комсомола, что хочу на фронт. Ты знаешь, сколько там таких заявлений? Тысячи. Прихожу за ответом, а мне говорят: "Иди в МК комсомола, к секретарю МК". Я пошла. Открыла дверь. Он сразу внимательно-внимательно посмотрел мне в лицо. Потом мы разговаривали, и он то и дело смотрел на мои руки. Я сначала все вертела пуговицу, а потом положила руки на колени и уже не шевелила ими, чтобы он не подумал, что я волнуюсь... Он сначала спросил биографию. Откуда? Кто родители? Куда выезжала? Какие районы знаю? Какой язык знаю? Я сказала: немецкий. Потом про ноги, сердце, нервы. Потом стал задавать вопросы по топографии. Спросил, что такое азимут, как ходить по азимуту, как ориентироваться по звездам. Я на все ответила. Потом: "Винтовку знаешь?" - "Знаю". - "В цель стреляла?!" - "Да". - "Плаваешь?" - "Плаваю". - "А с вышки в воду прыгать не боишься?" - "Не боюсь". - "А с парашютной вышки не боишься?" - "Не боюсь". - "А сила воли у тебя есть?" Я ответила: "Нервы крепкие. Терпеливая". - "Ну что ж, говорит, война идет, люди нужны. Что, если тебя на фронт послать?" - "Пошлите!" - "Только, говорит, это ведь не в кабинете сидеть и разговаривать... Кстати, ты где бываешь во время бомбежки?" - "Сижу на крыше. Тревоги не боюсь. И бомбежки не боюсь. И вообще ничего не боюсь". Тогда он говорит: "Ну хорошо, пойди в коридор и посиди. Я тут с другим товарищем побеседую, а потом поедем в Тушино делать пробные прыжки с самолета". Я пошла в коридор. Хожу, думаю, как это я стану прыгать - не сплоховать бы. Потом опять вызывает: "Готова?" - "Готова". И тут он начал пугать... (Зоя крепче сжала мою руку.) Ну, что условия будут трудные... И мало ли что может случиться... Потом говорит: "Ну, иди подумай. Придешь через два дня". Я поняла, что про прыжок с самолета он сказал просто так, для испытания. Прихожу через два дня, а он и говорит: "Мы решили тебя не брать". Я чуть не заплакала и вдруг стала кричать: "Как так не брать? Почему не брать?" Тогда он улыбнулся и сказал: "Садись. Ты пойдешь в тыл". Тут я поняла, что это тоже было испытание. Понимаешь, я уверена: если бы он заметил, что я невольно вздохнула с облегчением или еще что-нибудь такое, он бы ни за что не взял... Ну, вот и все. Значит, первый экзамен выдержала... Зоя замолчала. Весело потрескивали дрова в печке, теплые отсветы дрожали на Зоином лице. Больше света в комнате не было. Долго еще мы сидели так и смотрели в огонь. - Жаль, что дяди Сережи нет в Москве, - задумчиво сказала Зоя. - Он поддержал бы тебя в такое трудное время, хотя бы советом... Потом Зоя закрыла печку, постелила себе и легла. Немного погодя легла и я, но уснуть не могла. Я думала о том, что Зоя не. скоро еще будет снова спать дома, на своей кровати. Да спит ли она?.. Я тихонько подошла. Она тотчас шевельнулась. - Ты почему не спишь? - спросила она, и по голосу я услышала, что она улыбается. - Я встала посмотреть на часы, чтобы не проспать, - ответила я. - Ты спи, спи. Я снова легла, но сон не шел. Хотелось опять подойти к ней, спросить: может, она раздумала? Может, лучше эвакуироваться всем вместе, как нам уже не раз предлагали?.. Что-то душило меня, дыхания не хватало... Это последняя ночь. Последняя минута, когда я еще могу удержать ее. Потом будет поздно... И опять я встала. Посмотрела при смутном предутреннем свете на спящую Зою, на ее спокойное лицо, на плотно сжатые, упрямые губы - и в последний раз поняла: нет, не передумает. Шура рано уходил на завод. - До свиданья, Шура, - сказала Зоя, когда он стоял уже в пальто и шапке. Он пожал ей руку. - Обними деда, - сказал он. - И бабушку. Счастливого тебе пути!.. Знаешь, нам будет скучно без тебя. Но я рад: в Гаях тебе будет спокойнее. Зоя улыбнулась и обняла брата. Потом мы с нею выпили чаю, и она стала одеваться. Я дала ей теплые зеленые варежки с черной каемкой, которые сама связала, и свою шерстяную фуфайку. - Нет, нет, не хочу! Как же ты будешь зимой без теплого? - запротестовала Зоя. - Возьми, - сказала я тихо. Зоя взглянула на меня и больше не возражала. Потом мы вышли вместе. Утро было пасмурное, ветер дул в лицо. - Давай я понесу твой мешок, - сказала я. Зоя приостановилась: - Ну зачем ты так? Посмотри на меня... Да у тебя слезы? Со слезами провожать меня не надо. Посмотри на меня еще. Я посмотрела: у Зои было счастливое, смеющееся лицо. Я постаралась улыбнуться в ответ. - Вот так-то лучше. Не плачь... Она крепко обняла меня, поцеловала и вскочила на подножку отходящего трамвая. ЗАПИСНАЯ КНИЖКА Дома каждая вещь сохраняла тепло недавнего Зоиного прикосновения. Книги стояли на этажерке так, как она их расставила. Белье в шкафу, стопка тетрадей на столе были уложены ее руками. И аккуратно замазанные на зиму окна, и ветки с сухими осенними листьями в высоком стакане - все, все помнило ее и напоминало о ней. Дней через десять пришла открытка, всего несколько строк: "Дорогая мамочка! Я жива и здорова, чувствую себя хорошо. Как-то ты там? Целую и обнимаю тебя. Твоя 3оя". Шура долго держал в руках эту открытку, читал и перечитывал номер полевой почты, словно хотел затвердить его наизусть. - Мам?! - сказал он только, и в этом возгласе было все; удивление, упрек, горькая обида на нас за наше молчание. Самолюбивый и упрямый, он ни о чем не хотел меня спрашивать. Его поразило и безмерно обидело, что Зоя не поделилась с ним, ни слова ему не сказала. - Но ведь и ты, когда уезжал в июле, тоже Зое ничего не сказал. Ты тогда не имел права рассказывать, и она тоже. И он ответил мне словами, каких я никогда не слышала от него (я и не думала, что он может так сказать): - Мы были с Зоей одно. - И, помолчав, с силой добавил: - Мы должны были уйти вместе! Больше мы об этом не говорили. ..."Не нахожу себе места" - вот когда я поняла, что значат эти слова! Каждый день до глубокой ночи я сидела за шитьем военного обмундирования и думала, думала: "Где ты сейчас? Что с тобой? Думаешь ли ты о нас?.. " Однажды у меня выдалась свободная минута, и я стала приводить в порядок ящик стола: мне хотелось освободить место для Зоиных тетрадей, чтобы они не пылились напрасно. Сначала мне попались листки, густо исписанные Зоиным почерком. Я прочла их: это были разрозненные страницы ее сочинения об Илье Муромце, по-видимому, черновик. Начиналось сочинение так: "Безграничны просторы русской земли. Три богатыря хранят ее покой. Посредине, на могучем коне, Илья Муромец. Тяжелая булава в его руке готова обрушиться на врага. По бокам - товарищи верные: Алеша Попович с лукавыми глазами и красавец Добрыня". Мне вспомнилось, как Зоя читала былины об Илье, как принесла однажды репродукцию со знаменитой картины Васнецова и долго, сосредоточенно рассматривала ее. Описанием этой картины она и начала сочинение. На другом листке стояло: "Народ относится к нему ласково, жалеет, когда он ранен в бою, называет Иленькой и Илюшенькой: "Ножка у Иленьки подвернулася". Когда его одолевает злой "нахвальщик", то сама земля русская вливает в него силы: "Лежичи, у Ильи втрое силы прибыло". И на обороте: "И вот спустя столетия чаяния и ожидания народные сбылись: у нашей земли есть свои достойные защитники из народа - Красная Армия. Недаром поется в песне: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Мы делаем былью чудесную сказку, и поет народ о своих героях с такой же глубокой любовью, как пел он когда-то об Илье Муромце". Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: "Отлично". Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила маленькую записную книжку. Я открыла ее. На первых страничках были записаны имена писателей и названия произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер, Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, - полустершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг - чернилами, бисерно мелким, но четким Зоиным почерком: "В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли" (Чехов). "Быть коммунистом - значит дерзать, думать, хотеть, сметь" (Маяковский). На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом: "В "Отелло" - борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной искренности. Тема "Отелло" - победа настоящего, большого человеческого чувства!" И еще: "Гибель героя в шекспировских произведениях всегда сопровождается торжеством высокого морального начала". Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку. Вот выдержка из "Анны Карениной" о Сереже: "Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу". Я читала - и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время, из-за каждой строчки, это она смотрела на меня. "Маяковский - человек большого темперамента, открытый, прямой. Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он - поэт-гражданин, поэт-оратор". "Сатин: "Когда труд - удовольствие, жизнь - хороша! Когда труд - обязанность, жизнь - рабство!" "...Что такое - правда? Человек - вот правда!" "...Ложь - религия рабов и хозяев... Правда - бог свободного человека!.. Человек! Это - великолепно! Это звучит... гордо!.. Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!.. Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Не в этом дело!.. Человек - выше! Человек - выше сытости!" (Горький, "На дне".) Новые странички - новые записи: "Мигуэль де Сервантес Сааведра. "Хитроумный идальго Дон-Кихот Ламанчский". Дон-Кихот - воля, самопожертвование, ум". "Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес, сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего" (М. Горький). "Впервые прочел хорошую книгу - словно приобрел большого, задушевного друга. Прочел читанную - словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь читать хорошую книгу - словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает, встретишься ли с ним вновь" (китайская мудрость). "Дорогу осилит идущий". "В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное - это простота" (Лонгфелло). И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что я держу в руках живое сердце - сердце, которое страстно хочет любить и верить. Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе. И вот последние листки. Дата: октябрь 1941. "Секретарь Московского комитета - скромный, простой. Говорит кратко, но ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14". А потом - большие выписки из "Фауста" и целиком - хор, славящий Эвфориона: Лозунг мой в этот миг - Битва, победный крик. . . . . . . . . . . . . Пусть! На крылах своих Рвусь туда! Рвусь в боевой пожар, Рвусь я к борьбе. "Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России" (Салтыков-Щедрин). И вдруг, на последней странице, как удар в сердце, - слова из "Гамлета": "Прощай, прощай и помни обо мне!" "ТАНЯ" Вспоминать прошлое мне было и радостно и горько. Я вспоминала - и мне казалось, что я снова качаю колыбель маленькой Зои, снова держу на руках трехлетнего Шуру, снова вижу их вместе, моих детей, - живыми, полными надежд. Но чем меньше остается рассказывать, тем мне тяжелее, тем зримее близкий, неотвратимый конец, тем труднее находить нужные слова... Дни после ухода Зои я помню отчетливо, до мелочей. Она ушла - и наша с Шурой жизнь вся превратилась в ожидание. Прежде, придя домой и не застав сестру, Шура всегда спрашивая: "Где Зоя?" Теперь его первые слова были: "Письма нет?" Потом он перестал спрашивать вслух, в только в его глазах я неизменно читала этот вопрос. Но однажды он вбежал в комнату взволнованный и счастливый и, чего никогда не случалось, крепко обнял меня. - Письмо? - сразу догадалась я. - Еще какое! - воскликнул Шура. - Слушай: "Дорогая мама! Как ты сейчас живешь, как себя чувствуешь, не больна ли? Мамочка, если есть возможность, напиши хоть несколько строчек. Вернусь с задания, приеду навестить домой. Твоя Зоя". - От какого числа? - спросила я. - Семнадцатого ноября. Значит, ждем Зою домой! И мы снова стали ждать, но теперь уже не так тревожно, с радостной надеждой. Мы ждали постоянно, ежечасно, ждали днем и ночью, всегда готовые вскочить на стук открывшейся двери, ежеминутно готовые стать счастливыми. Но прошел ноябрь, прошел декабрь, подходил к концу январь... Ни писем, ни других вестей больше не было. Мы с Шурой оба работали. Все домашние заботы он взял на себя, и я видела: он старается во всем заменить Зою. Придя домой первым, он спешил подогреть к моему возвращению еду. Я слышала, как он поднимался ночью и укрывал меня потеплее, потому что с дровами стало трудно и мы экономили как могли. Однажды - это было в конце января - я возвращалась домой поздно. Как часто бывает, когда очень устанешь, машинально слушала обрывки разговоров. В этот вечер на улице то и дело слышалось: - Читали сегодня "Правду"? - Читали статью Лидова? И в трамвае молодая женщина с огромными глазами на исхудалом лице говорила своему спутнику: - Какая потрясающая статья!.. Какая девушка!.. Я поняла, что в газете сегодня что-то необычное. - Шурик, - сказала я Дома, - ты читал сегодня "Правду"? Говорят, там очень интересная статья. - Да, - сдержанно ответил Шура, не глядя на меня. - О чем же? - О молодой партизанке Тане. Ее повесили гитлеровцы. В комнате было холодно, мы привыкли к этому. Но тут мне показалось, что и внутри у меня все похолодело и сжалось. "Тоже чья-то девочка, - подумалось мне. - И ее ждут дома, и о ней тревожатся..." Позже я услышала радио. Сообщения о боях, вести с трудового фронта. И вдруг диктор сказал: - Передаем статью Лидова "Таня", напечатанную в "Правде" сегодня, двадцать седьмого января. Скорбный и гневный голос стал рассказывать о том, как в первых числах декабря в селе Петрищеве фашисты казнили партизанку-комсомолку по имени Таня. - Мама, - вдруг сказал Шура, - можно, я выключу? Мне завтра рано вставать. Я удивилась: Шура всегда спал крепко, обычно ему не мешали ни громкий разговор, ни радио. Мне хотелось дослушать, но я выключила громкоговоритель, сказав только: "Ну что ж, спи..." Назавтра я пошла в райком комсомола: может быть, там что-нибудь знают о Зое? - Задание секретное, писем может не быть еще долго, - сказал мне секретарь райкома. Прошло еще несколько томительных, нескончаемых дней и 7 февраля - это число я запомнила навсегда, - вернувшись домой, я нашла на столе записку: "Мамочка, тебя просили зайти в райком ВЛКСМ". "Наконец-то! - подумала я. - Конечно, какое-нибудь известие от Зои, может быть, письмо!" Я мчалась в райком, как на крыльях. Вечер был темный, ветреный, трамваи не шли, но я почти бежала, спотыкалась, скользила, падала и снова бежала, и ни одной сторонней горькой мысли не было у меня - я не ждала никаких плохих вестей, я только хотела узнать: когда я увижу Зою? Скоро ли она вернется? - Вы разминулись. Идите обратно домой, к вам поехали из МК комсомола, - сказали мне в райкоме. "Скорее, скорее узнать, когда приедет Зоя!" И я не пошла, а побежала домой. Я распахнула дверь и остановилась на пороге. Из-за стола навстречу мне поднялись двое: заведующий Тимирязевским отделом народного образования и незнакомый молодой человек с серьезным, чуть напряженным лицом. Изо рта у него шел пар: в комнате было холодно, никто не снял пальто. Шура стоял у окна. Я посмотрела на его лицо, глаза наши встретились, и вдруг я все поняла... Он рванулся ко мне, что-то опрокинув по дороге, а я не могла двинуться, ноги словно приросли к полу. - Любовь Тимофеевна, вы читали в "Правде" о Тане? - услышала я. - Это ваша Зоя... На Днях мы поедем в Петрищево. Я опустилась на пододвинутый кем-то стул. У меня не было ни слез, ни дыхания. Хотелось только скорее остаться одной, и в мозгу стучало одно только слово: "Погибла... погибла..." x x x Шура уложил меня в кровать и всю ночь просидел рядом. Он не плак