ал. Он смотрел перед собой сухими глазами и крепко сжимал обеими руками мою руку. - Шура... как же мы теперь? - сказала я наконец. И тут Шура рухнул на постель и громко, отчаянно разрыдался. - Я давно уже знаю... все знаю, - глухо, сдавленно повторял он. - Ведь тогда в "Правде" была фотография... с веревкой на шее... Имя другое... Но я понял, что это она... я знал, что это она... Я не хотел тебе говорить... думал - может, ошибся... Уверял себя, что ошибся. Не хотел верить. Но я знал... я знал... я знал... - Покажи, - сказала я. - Нет! - ответил он сквозь слезы. - Шура, - сказала я, - мне еще многое предстоит. Мне предстоит увидеть ее. Я прошу тебя... Шура вытащил из внутреннего кармана пиджака свою записную книжку; я чистой странице был приклеен четырехугольник, вырезанный из газеты. И я увидела ее лицо - родное, милое, страдальчески застывшее. Шура что-то говорил мне, я не слышала, и вдруг до меня дошли его слова: - Знаешь, почему она назвалась Таней? Помнишь Татьяну Соломаху? Тогда я вспомнила и сразу поняла все. Да, конечно, это о той далекой, давно погибшей девушке думала она, когда назвала себя Таней... В ПЕТРИЩЕВЕ Через несколько дней я поехала в Петрищево. Плохо помню, как это было. Помню только, что асфальтированная дорога к Петрищеву не подходит и машину почти пять километров тащили волоком. В село мы пришли замерзшие, оледенелые. Меня привели в какую-то избу, но отогреться я не могла: холод был внутри. Потом мы пошли к Зоиной могиле. Девочку уже вырыли, и я увидела ее... Она лежала, вытянув руки вдоль тела, запрокинув голову, с веревкой на шее. Лицо ее, совсем спокойное, было все избито, на щеке - темный след удара. Все тело исколото штыком, на груди - запекшаяся кровь. Я стояла на коленях подле нее и смотрела... Отвела прядь волос с ее чистого лба - и опять поразило меня спокойствие этого истерзанного, избитого лица. Я не могла оторваться от нее, не могла отвести глаз. И вдруг ко мне подошла девушка в красноармейской шинели. Она мягко, но настойчиво взяла меня за руку и подняла. - Пойдемте в избу, - сказала она. - Нет. - Пойдемте. Я была с Зоей в одном партизанском отряде. Я вам расскажу... Она привела меня в избу, села рядом со мной и стала рассказывать. С трудом, как сквозь туман, я слушала ее. Кое-что мне уже было знакомо по газетам. Она рассказывала, как группа комсомольцев-партизан перешла через линию фронта. Две недели они жили в лесах на земле, занятой гитлеровцами. Ночью выполняли задания командира, днем спали где-нибудь на снегу, грелись у костра. Еды они взяли на пять дней, но растянули запас на две недели. Зоя делилась с товарищами последним куском, каждым глотком воды... Эту девушку ввали Клава. Она рассказывала и плакала. ... Потом пришла им пора возвращаться. Но Зоя все твердила, что сделано мало. Она попросила у командира разрешения проникнуть в Петрищево. Она подожгла занятые фашистами избы и конюшню воинской части. Через день она подкралась к другой конюшне на краю села, там стояло больше двухсот лошадей. Достала из сумки бутылку с бензином, плеснула из нее и уже нагнулась, чтобы чиркнуть спичкой, - и тут ее сзади схватил часовой. Она оттолкнула его, выхватила револьвер, но выстрелить не успела. Гитлеровец выбил у нее из рук оружие и поднял тревогу... Клава замолчала. Тогда хозяйка избы, глядя в огонь печи, вдруг сказала: - А я могу рассказать, что дальше было... Если хотите... Я выслушала и ее. Но говорить об этом я не могу, Я сделаю так: пусть здесь будет рассказ Петра Лидова. Он первый написал о Зое, он первый пришел в Петрищево, он по свежим следам узнал и расспросил о том, как ее мучили и как она погибла... КАК ЭТО БЫЛО "...И вот ввели Зою, указали на нары. Она села. Против нее на столе стояли телефоны, пишущая машинка, радиоприемник и были разложены штабные бумаги. Стали сходиться офицеры. Хозяевам дома (Ворониным) было велено выйти. Старуха замешкалась, и офицер прикрикнул: "Матка, фьють!" - и подтолкнул ее в спину. Командир 332-го пехотного полка 197-й дивизии подполковник Рюдерер сам допрашивал Зою. Сидя на кухне, Воронины все же могли слышать, что происходит в комнате. Офицер задавал вопросы, и Зоя (тут она и назвалась Таней) отвечала на них без запинки, громко и дерзко. - Кто вы? - спросил подполковник. - Не скажу. - Это вы подожгли конюшню? - Да, я. - Ваша цель? - Уничтожить вас. Пауза. - Когда вы перешли через линию фронта? - В пятницу. - Вы слишком быстро дошли. - Что ж, зевать, что ли? Зою спрашивали о том, кто послал ее и кто был с нею. Требовали, чтоб выдала своих друзей. Через дверь доносились ответы: "нет", "не знаю", "не скажу", "нет". Потом в воздухе засвистели ремни, и слышно было, как стегали по телу. Через несколько минут молоденький офицерик выскочил из комнаты в кухню, уткнул голову в ладони и просидел так до конца допроса, зажмурив глаза и заткнув уши. Не выдержали даже нервы фашиста... Четверо дюжих мужчин, сняв пояса, избивали девушку. Хозяева дома насчитали двести ударов, но Зоя не издала ни одного звука. А после опять отвечала: "нет", "не скажу"; только голос ее звучал глуше, чем прежде... Унтер-офицер Карл Бауэрлейн (позже попавший в плен) присутствовал при пытках, которым подверг Зою Космодемьянскую подполковник Рюдерер. В своих показаниях он писал: "Маленькая героиня вашего народа осталась тверда. Она не знала, что такое предательство... Она посинела от мороза, раны ее кровоточили, но она не сказала ничего". Два часа провела Зоя в избе Ворониных. После допроса ее повели в избу Василия Кулика. Она шла под конвоем, по-прежнему раздетая, ступая по снегу босыми ногами. Когда ее вводили в избу Кулика, на лбу у нее было большое иссиня-черное пятно и ссадины на ногах и руках. Она тяжело дышала, волосы ее растрепались, и черные пряди слиплись на высоком, покрытом каплями пота лбу. Руки девушки были связаны сзади веревкой, губы искусаны в кровь и вздулись. Наверно, кусала их, когда пытками хотели вырвать признание. Она села на лавку. Немецкий часовой стоял у двери. Сидела спокойно и неподвижно, потом попросила пить. Василий Кулик подошел было к кадушке с водой, но часовой опередил его, схватил со стола лампу и поднес Зое ко рту. Он хотел этим сказать, что напоить надо керосином, а не водой. Кулик стал просить за девушку. Часовой огрызнулся, но потом нехотя уступил и разрешил подать Зое напиться. Она жадно выпила две большие кружки. Солдаты, жившие в избе, окружили девушку и громко потешались. Одни шпыняли кулаками, другие подносили к подбородку зажженные спички, а кто-то провел по ее спине пилой. Вдосталь натешившись, солдаты ушли спать. Тогда часовой вскинул винтовку наизготовку и велел Зое подняться и выйти из дома. Шел по улице сзади, почти вплотную приставив штык к ее спине. Потом крикнул: "Цурюк!" - и повел девушку в обратную сторону. Босая, в одной белье, ходила она по снегу до тех пор, пока мучитель сам не продрог и не решил, что пора вернуться под теплый кров. Этот часовой караулил Зою с десяти часов вечера до двух часов ночи и через каждый час выводил ее на улицу на пятнадцать - двадцать минут... Наконец на пост встал новый часовой. Несчастной разрешили прилечь на лавку. Улучив минутку, Прасковья Кулик заговорила с Зоей. - Ты чья будешь? - спросила она. - А вам зачем это? - Сама-то откуда? - Я из Москвы. - Родители есть? Девушка не ответила. Она пролежала до утра без движения, ничего не сказав более и даже не застонав, хотя ноги ее были отморожены и, видимо, сильно болели. Поутру солдаты начали строить посреди деревни виселицу. Прасковья снова заговорила с девушкой: - Позавчера - это ты была? - Я... Немцы сгорели? - Нет. - Жаль. А что сгорело? - Кони ихние сгорели. Сказывают - оружие сгорело... В десять часов утра пришли офицеры. Один из них снова спросил Зою: - Скажите: кто вы? Зоя не ответила... Продолжения допроса хозяева дома не слышали: их вытолкнули из дому и впустили, когда допрос уже был окончен. Принесли Зоины вещи: кофточку, брюки, чулки. Тут же был ее вещевой мешок, и в нем - спички и соль. Шапка, меховая куртка, пуховая вязаная фуфайка и сапоги исчезли. Их успели поделить между собой унтер-офицеры, а рукавицы достались рыжему повару с офицерской кухни. Зою одели, и хозяева помогли ей натягивать чулки на почерневшие ноги. На грудь повесили отобранные у нее бутылки с бензином и доску с надписью: "Поджигатель". Так и вывели на площадь, где стояла виселица. Место казни окружали десятеро конных с саблями наголо, больше сотни немецких солдат и несколько офицеров. Местным жителям было приказано собраться и присутствовать при казни, но их пришло немного, а некоторые, придя и постояв, потихоньку разошлись по домам, чтобы не быть свидетелями страшного зрелища. Под спущенной с перекладины петлей были поставлены один на другой два ящика. Девушку приподняли, поставили на ящик и накинули на шею петлю. Один из офицеров стал наводить на виселицу объектив своего кодака. Комендант сделал солдатам, выполнявшим обязанность палачей, знак подождать. Зоя воспользовалась этим и, обращаясь к колхозникам и колхозницам, крикнула громким и чистым голосом: - Эй, товарищи! Чего смотрите невесело? Будьте смелее, боритесь, бейте фашистов, жгите, травите! Стоявший рядом фашист замахнулся и хотел то ли ударить ее, то ли зажать ей рот, но она оттолкнула его руку и продолжала: - Мне не страшно умирать, товарищи! Это счастье - умереть за свой народ! Фотограф снял виселицу издали и вблизи и теперь пристраивался, чтобы сфотографировать ее сбоку. Палачи беспокойно поглядывали на коменданта, и тот крикнул фотографу: - Абер дох шнеллер! [Поскорее!] Тогда Зоя повернулась в сторону коменданта и крикнула ему и немецким солдатам: - Вы меня сейчас повесите, но я не одна. Нас двести миллионов, всех не перевешаете. Вам отомстят за меня. Солдаты! Пока не поздно, сдавайтесь в плен: все равно победа будет за нами! Палач подтянул веревку, и петля сдавила Зоино горло. Но она обеими руками раздвинула петлю, приподнялась на носках и крикнула, напрягая все силы: - Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь... Палач уперся кованым башмаком в ящик, который заскрипел по скользкому, утоптанному снегу. Верхний ящик свалился вниз и гулко стукнулся оземь. Толпа отшатнулась. Раздался и замер чей-то вопль, и эхо повторило его на опушке леса..." РАССКАЗ КЛАВЫ "Дорогая Любовь Тимофеевна! Меня зовут Клава, я была с Вашей Зоей в одном партизанском отряде. Я знаю, когда мы встретились с Вами в Петрищеве, Вам было трудно слушать меня. Но я знаю и другое: Вам важно и дорого знать о каждой минуте, которую Зоя провела без Вас. А читать, наверно, легче, чем слушать. Поэтому я постараюсь рассказать Вам в этом письме обо всем, что я знаю и помню. В середине октября я вместе с другими комсомольцами ждала в коридорах Московского комитета комсомола той минуты, когда меня примет секретарь. Я, как и другие, хотела, чтоб меня направили в тыл врага. Среди большой толпы я заметила смуглую сероглазую девушку. Она была в коричневом пальто с меховым воротником и с такой же меховой оторочкой внизу. Она ни с кем не разговаривала и, видно, никого не знала вокруг. Из кабинета секретаря она вышла с блестящими, радостными глазами, улыбнулась тем, кто стоял у дверей, и быстро пошла к выходу. Я с завистью посмотрела ей вслед: было ясно, что ее признали достойной. Потом побывала на приеме и я. А 31 октября - этот день я никогда не забуду - я пришла к кинотеатру "Колизей". Оттуда большую группу московских комсомольцев должны были отправить в часть. Моросил мелкий дождик, было холодно, сыро. У входа в "Колизей" я опять заметила сероглазую девушку. "Вы в кино?" - спросила я. "Да", - ответила она, улыбаясь одними глазами. Стали подходить еще и еще девушки и ребята. "Вы в кино?" - спрашивали мы приходящих, и все отвечали: "Да". Но когда касса кино открылась, никто не стал покупать билетов. Мы поглядели друг на друга, и все засмеялись. Тогда я подошла к сероглазой девушке и спросила: "Как вас зовут?" И она ответила: "Зоя". Потом Зоя и еще одна девушка, Катя, принесли из магазина миндальные зерна и стали всех оделять. "Чтоб не скучно было смотреть кино", - улыбаясь, говорила Зоя. Вскоре мы все перезнакомились. А потом подъехала машина, мы уселись и поехали через всю Москву к Можайскому шоссе. Ехали и пели: Дан приказ: ему - на запад, Ей - в другую сторону. Уходили комсомольцы На гражданскую войну... Мы миновали последние московские дома и выехали на Можайское шоссе. Там женщины и подростки строили укрепления. И, наверное, все мы подумали об одном: никому не взять нашу Москву; ведь вот все москвичи, и старый и малый, готовы укреплять и защищать ее! Часам к шести вечера мы приехали в свою часть. Она была расположена за Кунцевом. Сразу же после ужина началось ученье. Мы изучали личное оружие - наган, маузер, парабеллум: разбирали, собирали, проверяли друг друга. Зоя очень быстро осваивалась с тем, что нам объясняли. "Вот бы сюда моего брата, - сказала она мне. - У него хорошие руки, он любой механизм мигом разберет и соберет, даже без всякого объяснения". В комнате нас было десять девушек. Мы все едва знали друг друга по именам, но, когда надо было выбрать старосту, сразу несколько голосов сказали "Зою". И я поняла, что и другим, не только мне, она пришлась по сердцу. На другое утро нас подняли в шесть часов. В семь уже должны были начаться занятия. Зоя подошла к моей кровати и сказала шутливо: "Скорей вставай, а то устрою холодный душ!" А другой девушке, которая немножко завозилась, она сказала: "Какой же ты солдат? Раз подъем, значит, сразу вскакивай!" Во время еды она тоже торопила нас, и кто-то ей сказал: "Да что ты все командуешь?" Я подумала: вот сейчас она скажет что-нибудь резкое. Но Зоя только в упор посмотрела на ту девушку и сказала: "Сами меня выбирали. А уж если выбрали - слушайтесь". После я не раз слышала, как о Зое говорили: "Она никогда не ругается, но уж как посмотрит..." Занимались мы не в классе, не за партой. Свое ученье мы проходили в лесу. Учились ходить к цели по компасу, ориентироваться на местности, упражнялись в стрельбе. Захватив с собой ящики с толом, учились подрывному делу - "рвали деревья", как говорил наш преподаватель. Занимались все дни напролет, почти без отдыха. Потом пришел день, когда нас по одному стал вызывать к себе майор Спрогис и снова спрашивал: "Не боишься? Не струсишь? Еще есть возможность уйти, отказаться. Но это - последняя возможность, потом будет поздно". Зоя вошла к нему одной из первых и вышла почти мгновенно - значит, ответила сразу и решительно. Потом нам выдали личное оружие и разделили на группы. 4 ноября мы выехали под Волоколамск, где должны были перейти линию фронта и углубиться в тыл врага: вам предстояло заминировать Волоколамское шоссе. К Волоколамску шли две группы - наша и Константина П. Уходили мы в разных направлениях. В группе Кости были две девушки - Шура и Женя. Прощаясь, они сказали: "Девушки, выполнять задание будем по-геройски, а если умирать, так тоже как герои". И Зоя ответила: "А как же иначе?" Линию фронта мы перешли глубокой ночью, Очень тихо, без единого выстрела. Потом меня с Зоей направили в разведку. Мы двинулись в путь с радостью, нам очень хотелось поскорее приняться за дело. Но едва мы прошли несколько шагов, как, откуда ни возьмись, мимо промчались два мотоцикла, и так близко, что можно было бы дотянуться до них рукой. Тут мы поняли, что об осторожности забывать нельзя. И сразу же условились: живыми не попадаться. Потом поползли. Осенние листья отяжелели, шуршат, и каждый звук кажется таким громким. А все-таки Зоя ползла быстро и почти бесшумно и как-то очень легко, словно для этого не требовалось никаких усилий. Так мы с ней проползли вдоль шоссе километра три. Потом вернулись на опушку, чтоб сказать нашим, что путь свободен. Ребята разошлись по двое и начали устанавливать мины - шоссейные мины всегда надо ставить вдвоем. А мы - четыре девушки - стояли в боевом охранении. Не успели ребята кончить, как мы услыхали вдалеке гул машин, сперва еле слышный, потом все громче, ближе. Мы предупредили ребят и все вместе, пригибаясь, побежали в лес. Едва перевели дыхание, как раздался взрыв. Сразу стало светло. И потом наступила такая тишина, как будто все вокруг вымерло, Даже лес перестал шуметь. А потом второй взрыв, третий, выстрелы, крики... Мы ушли в глубь леса. Когда совсем рассвело, объявили привал. И поздравили друг друга с праздником, потому что было 7 Ноября. В полдень мы с Зоей отправились на большак, по которому шли машины, и разбросали колючие рогатки - они прокалывали шины у автомобилей. И я заметила одно, в чем потом с каждым днем убеждалась все больше: с Зоей не страшно. Она все делала очень точно, спокойно, уверенно. Может быть, поэтому все наши любили ходить с нею в разведку. Вечером того дня мы вернулись "домой", в часть. Рапортовали о выполнении задания, вымылись в бане. Помню, после этого мы с Зоей в первый раз заговорили о себе. Мы сидели на кровати. Зоя обхватила руками колени. Коротко стриженная, раскрасневшаяся после бани, она показалась мне совсем девочкой. И вдруг она спросила: - Слушай, а ты кем была до прихода в часть? - Учительницей. - Тогда, значит, я должна называть тебя на "вы" и по имени-отчеству! - воскликнула Зоя. А надо Вам сказать, что Зоя всем девушкам говорила "ты", а ребятам "вы". И они тоже все стали обращаться к ней на "вы". Но тут у нее это так забавно вышло, что я невольно засмеялась: сразу почувствовалось, что Зоя и в самом деле еще девочка, что ей едва восемнадцать лет и пришла она сюда прямо со школьной скамьи. - Что это тебе пришло в голову - на "вы" и по имени-отчеству! - сказала я. - Я только на три года тебя старше. Зоя задумалась, потом спрашивает: - А ты комсомолка? - Да. - Ну, тогда буду говорить "ты". У тебя родители есть? - Есть. И сестра. - А у меня мамочка и брат. Мой отец умер, когда мне было десять лет. Мама сама нас вырастила. Вот когда вернемся с задания, всю группу повезу в Москву, к маме. Увидишь, какая она. И маме вы все очень понравитесь. Я к вам ко всем привыкла и до конца войны буду с вами. В первый раз мы так откровенно поговорили. На другой день мы получили новое задание. Состав группы совсем изменился, но девушки остались прежние: Зоя, Лида Булгина, Вера Волошина и я. Мы все очень подружились. Нашего нового командира звали Борис. Он был очень выдержанный, спокойный, немного резковатый, но никогда не ругался и другим не разрешал. Зоя любила повторять его слова: "Выругаешься - и сам умнее не станешь и другого умнее не сделаешь". Обвешанные бутылками с горючей жидкостью и гранатами, пошли мы в тыл врага. На этот раз прорвались с боем, но все остались целы. А на следующий день получили настоящее боевое крещение: нас взяли с трех сторон в перекрестный огонь. - Братцы, ложись! - крикнула Вера. Легли, вжались в землю. Когда огонь стих, отползли метров на восемьсот, и тогда оказалось, что троих наших товарищей не хватает. - Разрешите, я вернусь, посмотрю, нет ли раненых, - сказала Зоя командиру. - Кого возьмете с собой? - спросил Борис. - Одна. - Погодите, пускай сперва немцы успокоятся. - Нет, тогда будет поздно. - Хорошо, идите. Зоя поползла. Ждем, ждем, а она не возвращается. Прошел час, другой, третий... Во мне росла страшная уверенность: Зоя погибла. Иначе нельзя понять, почему ее так долго нет. Но, когда забрезжил рассвет, она вернулась. Она была увешана оружием, руки в крови, лицо серое от усталости. Трое товарищей погибли. Зоя подползла к каждому, у всех взяла оружие. Из кармана Веры взяла фотографическую карточку ее матери и маленькую книжку со стихами, у Коли - письма. Первый костер мы разожгли в глубине леса, из сухого лапника - он не дымит. Костер был маленький: он весь уместился бы на тарелке. Разжечь большой мы боялись. Мы грели руки, разогревали консервы. Зима начиналась совсем бесснежная, воды негде было взять, и нас очень мучила жажда. Меня послали в предварительную разведку. Только я залегла в мелком ельнике, как подошли несколько гитлеровцев, остановились совсем рядом и стали разговаривать. Говорят, смеются. Прошло около часа. Ноги у меня совсем закоченели, губы пересохли. Еле я дождалась, пока они ушли, и ни с чем вернулась из своей неудачной разведки. Встретила меня Зоя. Она ни о чем не стала спрашивать, только повязала мне шею своим шарфом и усадила поближе к огню. Потом ушла куда-то, возвратилась с кружкой в руках и говорит: - Я тут для тебя припасла сосулек, вот - растопилось немного воды. Пей. - Я этого никогда не забуду, - сказала я. - Пей, пей, - ответила Зоя. Потом наш отряд опять двинулся в путь. Мы с Зоей как разведчики шли на сто метров впереди, за нами - остальные, гуськом, метра на полтора друг от друга. И вдруг Зоя остановилась и подняла руку, давая сигнал остановиться всей группе. Оказалось, на земле перед Зоей лежит убитый красноармеец. Мы осмотрели его. У него были прострелены ноги и висок. В кармане мы нашли заявление; "От лейтенанта противотанкового истребительного батальона Родионова. Прошу считать меня коммунистом". Зоя сложила этот листок и сунула во внутренний карман своего ватника. Лицо у нее было суровое, брови сдвинулись, и я в ту минуту подумала, что она больше похожа не на девочку, а на бойца, который будет мстить врагу без пощады. Мы продвигались к Петрищеву, где сосредоточились большие силы противника. По пути мы резали связь. Ночью подошли к Петрищеву. Лес вокруг села густой. Мы отошли вглубь и развели настоящий огонь. Командир послал одного из ребят в охранение. Остальные сели вокруг костра. Луна взошла круглая, желтая. Уже несколько дней падал снег. Громадные густые ели стояли вокруг нас, покрытые снегом. - Вот бы такую елку на Манежную площадь! - сказала Лида. - Только в том же самом наряде! - подхватила Зоя. Потом Борис стал делить последний паек. Каждому досталось по полсухаря, по куску сахару и маленькому кусочку воблы. Ребята сразу все проглотили, а мы откусывали понемножку, стараясь растянуть удовольствие. Зоя посмотрела на своего соседа и говорит: - Я наелась, не хочу больше. На, возьми, - и протянула ему сухарь и сахар. Он сперва отказался, а потом взял. Помолчали. Лида Булгина сказала: - Как жить хочется! Не забыть, как прозвучали эти слова! И тут Зоя стала читать на память Маяковского. Я никогда прежде не слышала, как она читает стихи. Это было необыкновенно: ночь, лес весь в снегу, костер горит, и Зоя говорит тихо, но звучно и с таким чувством, с таким выражением: По небу тучи бегают, дождями сумрак сжат, под старою телегою рабочие лежат. И слышит шепот гордый вода и под и над: "Через четыре года здесь будет город-сад!" Я тоже люблю Маяковского и стихи эти знала хорошо, но тут как будто в первый раз их услышала. Свела промозглость корчею - неважный мокр уют, сидят впотьмах рабочие, подмокший хлеб жуют. Но шепот громче голода - он кроет капель спад: "Через четыре года здесь будет город-сад!" Я оглянулась, смотрю - все сидят, не шелохнутся и глаз не сводят с Зои. А у нее опять лицо порозовело, и голос все крепче, все звонче: Я знаю - город будет, я знаю - саду цвесть, когда такие люди в стране в советской есть! - Еще! - в один голос сказали мы, когда она кончила. И Зоя стала читать подряд все, что знала наизусть Маяковского, А знала она много. Помню, с каким чувством прочитала она отрывок из поэмы "Во весь голос"; ... Я подыму, как большевистский партбилет, все сто томов моих партийных книжек. Так и запомнилась нам эта ночь: костер, Зоя, стихи Маяковского... - Вы, наверно, его очень любите? - спросил Борис. - Очень! - ответила Зоя. - Поэтов много "хороших и разных", но Маяковский - один из самых моих любимых. После того как была разведана местность, Борис стал распределять обязанности. Я слышала, как между ним и Зоей произошел короткий разговор: - Вы останетесь дежурить, - сказал Борис. - Я прошу послать меня на задание. - На задание пойдут только ребята. - Трудности надо делить пополам. Я прошу вас! Это "прошу" у нее прозвучало как требование. И командир согласился. Я шла в разведку, Зоя - на задание, к Петрищеву. Перед тем как уйти, она сказала мне: - Давай поменяемся наганами. Мой лучше. А я и своим и твоим владею одинаково. Она взяла у меня простой наган и дала мне свой самовзвод. Он и сейчас у меня - No12719, Тульского завода, выпуск 1935 года. Я с ним не расстанусь до самого конца войны. С задания Зоя вернулась преображенная - иначе не скажешь. Она подожгла конюшню, дом и надеялась, что там погибли гитлеровцы. - Совсем другое чувство, когда делаешь настоящее дело! - сказала она. - Да разве ты до сих пор ничего не делала? В разведку ходишь, связь рвешь... - Не то! - прервала меня Зоя. - Этого очень мало! С разрешения командира она пошла в Петрищево еще раз. Мы ждали ее три дня. Но она не вернулась. Остальное Вы знаете. Зоя говорила мне, что вы в своей семье жили очень дружно, почти не расставались. И я решила, что Вам дорого будет и то немногое, что я сумею Вам рассказать. И, хотя я знала Зою всего месяц, она стала для меня, как и для других членов нашего отряда, одним из самых светлых, самых чистых людей, каких мы только знали. Когда Вы приезжали в Петрищево, я видела и Вашего сына Шуру. Он стоял рядом с Вами у Зоиной могилы. Зоя мне как-то сказала: "Мы с братом совсем не похожи, характеры у нас очень разные". А я смотрела на Шуру и понимала, что характеры очень похожие. Как сейчас вижу - стоит он, смотрит на Зою, губу закусил и не плачет. Слов утешения у меня нет. Да их и не может быть. Я понимаю, нет таких слов на свете, чтоб можно было утешить Вас в Вашем горе. Но я хочу Вам сказать: память о Зое никогда не умрет, не может умереть. Она живая среди нас. Она многих еще поднимет на борьбу, многим осветит путь своим подвигом. И наша любовь, любовь Ваших дочерей и сыновей, по всей нашей земле всегда с Вами, дорогая Любовь Тимофеевна. Клава". x x x Через несколько дней после моей поездки в Петрищево радио принесло известие о том, что Зое посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. ... Ранним утром в начале марта я шла в Кремль получать Зоину грамоту. Теплый весенний ветер дул в лицо. Я думала о том, что стало для нас с Шурой горько привычным, что вторило каждой нашей мысли и каждому шагу: "Зоя этого не увидит. Никогда. Она любила весну. А теперь Зои нет. И по Красной площади она больше не пройдет. Никогда". Ждать мне пришлось недолго. Вскоре меня провели в большую, высокую комнату. Я не сразу огляделась, не сразу поняла, где нахожусь, - и вдруг увидела, что из-за стола поднялся человек. "Калинин... Михаил Иванович..." - вдруг поняла я. Да, это Михаил Иванович шел мне навстречу. Его лицо было так знакомо мне по портретам, не раз я видела его на трибуне Мавзолея. И всегда его добрые, чуть прищуренные глаза улыбались. А теперь они были строгие и печальные. Он совсем поседел, и лицо его показалось мне таким усталым... Обеими руками он пожал мою руку и тихо, удивительно ласково пожелал мне здоровья и сил. Потом протянул мне грамоту. - На память о высоком подвиге вашей дочери, - услышала я. ... Месяц спустя тело Зои перевезли в Москву и похоронили на Ново-Девичьем кладбище. На могиле ее поставлен памятник, и на его черном мраморе высечены слова Николая Островского - слова, которые Зоя когда-то, как девиз, как завет, вписала в свою записную книжку и которые она оправдала своей короткой жизнью и своей смертью: "Самое дорогое у человека - это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь, все силы были отданы самому прекрасному в мире - борьбе за освобождение человечества". ШУРА Тяжкие дни настали для нас с Шурой. Мы перестали ждать, мы знали, что ждать нечего. Прежде вся наша жизнь была полна надеждой на встречу, верой в то, что мы снова увидим и обнимем нашу Зою. Подходя к почтовому ящику, мы с надеждой смотрели на него: он мог принести нам весть о Зое. Теперь мы проходили мимо него не глядя; мы знали - там ничего для нас нет. Ничего, что принесло бы нам радость. Очень горькое письмо пришло из Осиновых Гаев от моего отца. Он был потрясен смертью Зои. "Не пойму я. Как же это так? Я, старик, живу, а ее нет..." - писал он, а таким смятением, таким безутешным горем веяло от этих строк! Все письмо было в пятнах от слез, некоторых слов я так и не могла разобрать. - Жаль стариков... - тихо сказал Шура, прочитав письмо Деда. Шура был теперь моей поддержкой, им я жила. Он старался как можно больше времени проводить со мной. Он, прежде как огня боявшийся всяких "нежностей", был теперь со мною мягок и ласков. "Мамочка", - неизменно говорил он, чуть ли не с пяти лет не произносивший этого слова. Он стал видеть и замечать то, что прежде ускользало от него. Я начала курить, и он заметил: если я закуриваю. значит, слезы близко. Увидит, что я разыскиваю папиросы, вглядится в лицо, подойдет: - Что ты? Не надо. Ну, пожалуйста... прошу тебя... По ночам он всегда чувствовал, если я не спала. Он подходил, садился на край моей постели и молча гладил мою руку. Когда он уходил, я чувствовала себя покинутой и беспомощной. Старшим в семье стал Шура. После уроков (в школе возобновились занятия) он сразу приходил домой и, если не было воздушной тревоги, садился за книгу. Но, и читая, он не забывал обо мне. Иногда просто окликал тихонько: - Мама! - Да, Шурик... И он снова углублялся в книгу. А время от времени говорил: - Ты не спишь? Вот послушай... посмотри, как хорошо сказано, - и читал мне вслух особенно понравившиеся строки. Один раз, читая письма Крамского, он сказал: - Смотри, как это верно: "Драгоценнейшее качество художника - сердце". Хорошо, да? Я так понимаю: умей не только видеть - этого мало, надо понимать и чувствовать... Эх, мама! - вдруг воскликнул он. - А после войны как я буду учиться, если бы ты только знала!.. - Ты не спишь? - спросил он в другой раз. - Можно, я включу радио? Там, кажется, музыка. Я кивнула. И вдруг звуки вальса из Пятой симфонии Чайковского заполнили комнату. Все было в те дни испытанием для нас, и это оказалось тоже испытанием: Пятую симфонию больше всего любила Зоя. Мы молча слушали, боясь вздохнуть погромче, боясь, что это кончится, прорвется тревогой, что не удастся дослушать... А когда отзвучал финал, Шура сказал с глубоким убеждением: - Вот увидишь, в День Победы непременно будут исполнять финал Пятой симфонии. Как по-твоему? ... Дни шли за днями. Врага отбросили от Москвы, но он сопротивлялся упорно и жестоко. Он захватил большую часть Украины, Белоруссию, сдавил в кольце блокады Ленинград, рвался к Волге. Он жег и истреблял все на своем пути. Он мучил, пытал, вешал, душил. Все прежние понятия о зверстве, о жестокости померкли перед тем, что пришлось нам узнать в эту войну. Газетный лист обжигал руки и сердце, радио приносило такие вести, что останавливалось дыхание. Слушая сводки Совинформбюро, Шура скрипел зубами и потом подолгу молча ходил по комнате, сведя брови, сжав кулаки. Изредка к нам заходили его товарищи: худенький Володя Юрьев, сын Лидии Николаевны, которая учила Зою и Шуру в четвертом классе; Юра Браудо, с которым я была уже знакома; Володя Титов и еще мальчик, имени которого я не помню, со странной фамилией Неделько. Теперь они стали заходить чаще, но когда я заставала их у нас, они сразу замолкали и спешили уйти. - Почему мальчики уходят, как только я прихожу? - Не хотят мешать, - уклончиво ответил Шура. СО ВСЕХ КОНЦОВ СТРАНЫ Однажды, когда я вынимала из ящика газету, к моим ногам упало несколько писем. Я подняла их и развернула первое попавшееся - чуть потертый на сгибах фронтовой треугольник без марки. "Дорогая мать..." - прочла я и заплакала. Это писали незнакомые люди, бойцы Черноморского флота. Они старались поддержать меня в моем горе, называли Зою сестрой и обещали мстить за нее. И вот каждое утро почта стала приносить мне письма. Откуда только не приходили они! Со всех фронтов, со всех концов страны столько теплых, дружеских рук протянулось к нам с Шурой, столько сердец обратилось к нам. Писали и дети, и взрослые, матери, потерявшие своих детей на войне, ребята, у которых фашисты убили родителей, и те, кто в это время был на поле боя. И все они словно хотели принять на себя часть нашего горя. Мы с Шурой были слишком тяжко ранены, и эту рану ничто не могло залечить. Но - не знаю, какими словами выразить это, - любовь и участие, которыми дышало каждое письмо, согревали нас. Мы не были одиноки в своей беде. Столько людей старались утешить нас, облегчить наше горе сердечным словом - и это было так дорого, так поддерживало нас! Вскоре после того как я получила первое письмо, в дверь нашей комнаты несмело постучали, и вошла незнакомая девушка. Она была высокая, худенькая; смуглое лицо, короткая стрижка и большие глаза - только не серые, а синие - напомнили мне Зою. Она стояла передо мною смущенная и неловко теребила в руках платок. - Я с военного завода, - сказала она, запинаясь и робко поглядывая на меня из-под ресниц. - Я... наши комсомольцы, мы все очень просим вас: приходите к нам на комсомольское собрание... и выступите. Мы очень-очень просим вас, очень! Я понимаю, вам это трудно, но мы... Я сказала, что выступать не могу, но на собрание приду. На другой день к вечеру я пошла на завод. Он находился на окраине Москвы; многие строения вокруг были полуразрушены. - Фугаска упала. Пожар был, - кратко пояснила провожатая, отвечая на мой безмолвный вопрос. Когда мы вошли в красный уголок, собрание уже началось. Первое, что я увидела, - лицо Зои, смотревшее на меня со стены за столом президиума. Я тихо села в стороне и стала слушать. Говорил юноша, почти подросток. Он говорил о том, что план уже второй месяц не выполняется, говорил сердито, горячо. Потом выступил другой, постарше, и сказал, что опытных рук в цехе становится все меньше и меньше, вся надежда на ремесленников. - А холод какой! Цех не лучше погреба! Руки к металлу примерзают! - раздался голос с места. - Не стыдно тебе! - крикнула моя спутница, резко обернувшись в ту сторону. - Посовестись! Неожиданно для себя я встала и попросила слова. Меня пригласили пройти на невысокую трибуну, и пока я шла, Зоины глаза с портрета смотрели мне прямо в глаза. Теперь портрет Зои был за мною, немного сбоку, как будто она стояла за моим плечом и смотрела на меня. Но я не говорила о ней. - Ваши братья, ваши сестры на фронте каждый день, каждый час жертвуют жизнью, - сказала я. - Ленинград голодает... Каждый день от вражеских снарядов гибнут люди... Нет, не стану пытаться передать то, что я сказала тогда. Я не помню слов. Но глаза молодежи, устремленные на меня, подтвердили: я говорю то, что нужно. Потом они отвечали мне - коротко, решительно. - Мы будем работать еще злее, - сказал тот, кто выступил первым. - Мы назовем нашу бригаду именем Зои, - сказал другой. ... Через месяц мне позвонили с того завода. - Любовь Тимофеевна, мы теперь перевыполняем план, - услышала я. И я поняла: дать горю сломить себя - значит оскорбить память Зои. Нельзя сдаться, упасть, нельзя умереть. Я не имею права на отчаяние. Надо жить. Выступать перед людьми, говорить с большой аудиторией мне было очень трудно. Но я не могла отказать, когда меня просили приехать, а это бывало все чаще. Не смела отказать потому, что поняла: если мое слово помогает, если оно доходит до людей, до молодежи, если я могу внести хоть небольшую долю в великую борьбу с врагом - значит, я должна это сделать, "ПОЖЕЛАЙ МНЕ ДОБРОГО ПУТИ!" - Где ты был, Шура? Почему так задержался? - Ох, мамочка, прости, пожалуйста. Так уж вышло. С каждым днем Шура приходил все позже. Он чем-то встревожен, о чем-то все время сосредоточенно думает. О чем? Почему он не говорит мне? У нас не в обычае расспрашивать друг друга. Если хочешь поделиться тем, что у тебя на душе, - скажи сам. Так оно и бывало всегда. Почему же сейчас он молчит? Что случилось? Что у нас может еще случиться? Может быть, пришло письмо из Гаев? Здоровы ли старики?.. Вот вернется сегодня Шура, и я сама его обо всем спрошу. И вдруг, убирая со стола, я нечаянно смахнула какой-то забытый листок. Нагнувшись, подняла. На листке рукою Шуры были переписаны стихи о водителе танка, который, как капитан Гастелло, в последний миг повел на врага свою охваченную пламенем машину: Вот он по рытвинам крутым Идет неудержимо, И вьются по ветру за ним Густые космы дыма. Он возникает тут и там, Как мститель, в самой гуще, И настигает по пятам Идущих и бегущих. Дымится в поле снежный прах На узком перекрестке, - Трещат у танка на зубах Обозные повозки Он через рвы летит вперед, - В глазах мелькают пятна, - И землю ту, что он берет, Он не отдаст обратно... Ты различишь его в огне По свету славы вечной, По насеченной на броне Звезде пятиконечной. Я прочитала эти стихи и вдруг поняла то, о чем боялась думать все это время: Шура уйдет. Уйдет на фронт, и ничто, ничто его не остановит. Он еще ничего не сказал мне, ни словом не обмолвился, ему еще семнадцати не исполнилось, но я знала: так будет. И я не ошиблась. Как-то вечером, вернувшись домой, я еще в коридоре услышала шумный разговор и, открыв дверь, увидела: сидят впятером - Шура, Володя Юрьев, Володя Титов, Неделько и Юра Браудо; у каждого в зубах папироса, комната полна табачного дыма. До этой минуты я никогда не видела, чтобы Шура курил. - Зачем это ты? - спросила я только. - Нас сам генерал и то угощал, - быстро, словно решившись, ответил Шура. - Мы... знаешь, мы едем в Ульяновское танковое училище. Нас уже приняли. Я молча опустилась на стул... - Мамочка, - говорил Шура ночью, присев ко мне на кровать, - ты только пойми. Ну пожалуйста! Чужие люди пишут тебе: "Мы будем мстить за Зою". А я, родной брат, останусь дома? Да как же я посмотрю в глаза людям? Я молчала. Если тогда я не нашла слов, которые остановили бы Зою, какие слова найду я теперь?.. 1 мая 1942 года Шура уехал. - Их не будут провожать, - сказал он про своих друзей. - И меня не надо, хорошо? А то им обидно станет. А ты пожелай мне доброго пути! Я боялась, что голос мне изменит, и только молча кивнула. Сын еще раз обнял меня, крепко поцеловал и вышел из комнаты. Дверь захлопнулась, и на этот раз я осталась совсем одна. ... А через несколько дней пришло письмо из Осиновых Гаев: умерла моя мать. "Не смогла она пережить Зоиной гибели", - писал отец. ВЕСТИ ИЗ УЛЬЯНОВСКА Шура писал мне почти каждый день. Он попал со своими товарищами в одно отделение и шутя называл его "Ульяновским филиалом десятого класса 201-й московской школы". "Эх, мама, - писал он в одном из первых писем, - ничего-то я не умею! Даже ходить в строю толком не умею; сегодня, например, отдавил товарищу пятку. Командиров приветствовать тоже не умею. И меня за это по головке не гладят". Время шло - и в другом письме он писал: "Устаю, недо