еевна, как выпишут меня из лазарета, я вас в лучший ресторан на Невском проспекте приглашу! Девушка охнула. "Дети", - подумал Путко. - Эх, бывало!.. - с досадой пробасил есаул. - Загуляешь, прапор, гляди, чтобы свои продырявленные штаны в залог не оставил! - Не серчайте друг на дружку, миленькие, - попросила саиитапка. - Лучше я вам про фильму расскажу! Про любовь фильма... Продолжая уборку, она начала рассказывать. Катя и есаул увлеклись, требовали подробностей. Антон, не вникая в смысл воспроизводимой ею чепухи, слышал лишь журчание ее голоса. Их палата жила своей маленькой жизнью. 2 Зажжены все большие люстры. Хрусталь играет на белых колоннах. Полукружья кожаных кресел амфитеатром спускаются к трибуне, увенчанной двуглавым орлом. Белый зал Таврического дворца - цитадель Государственной думы. В председательском, с высокой, как у трона, спинкой, кресле расплылся меж подлокотниками Михаил Владимирович Родзянко. Трижды почтенный и самый богатый в этом зале. Председатель последних, третьей и четвертой, Дум, камергер двора его величества, член Государственного совета и прочая и прочая; духовный вождь октябристов - партии крупнейшей российской буржуазии. Сама его огромная, слоноподобная фигура, руки-лопаты, тройной подбородок, громовой голос - будто олицетворение тех миллионов и миллионов, кои запущены им в промышленный и торговый оборот; будто образ реальной власти, поднявшей его выше трибуны с когтистой эмблемой самодержавия. Добродушным, подремливающим оком взирает он на копошащиеся в зале мелкие фигуры, без внимания слушает ораторов. Пусть себе болтают. Эта трибуна - клапан паровозного котла, время от времени выпускающий с шумом и свистом перегретый пар. Метко сказал недавно в сем зале коллега, депутат от "черной сотни" Шульгин: "Мы будем говорить, чтобы страна молчала". Мол, пусть народ думает: "За нас говорит Дума". Есть некое неписаное соглашение между большинством собравшихся под этими люстрами "избранников народа" - хотя, случается, бросают они друг против друга в ораторском пылу гневные филиппики. Общее у них - депутатская неприкосновенность, четыре тысячи жалованья, избавление от мобилизации, обильные провиантские и иные немалые блага. Шум, свист, иногда гудки, - но их паровоз общими усилиями мчит туда, куда ведет его умелой рукой он, Родзянко. И за паровозом в желтых - первого класса, в синих - второго, в общедоступных зеленых и даже в зарешеченных вагонах следует вся Россия. Очередной оратор, отвесив поклон в сторону председательского кресла, покидает трибуну. Кто там следующий? Ага, Павел Николаевич Милюков. - Прошу, господин профессор! Милюков неторопливо поднимается к кафедре. Благообразен. Расчесанная по волоску седая борода, ухоженные пышные усы, мягкий ироничный взгляд, мягкие руки, мягкий голос. Идеолог и лидер конституционных демократов - "оппозиции его величества". Нуте-с, дорогой, и вас послушаем. - Мы переживаем теперь страшный момент. На наших глазах общественная борьба выступает из рамок строгой законности и возвращаются явочные формы девятьсот пятого года. - Милюков привычным жестом, от груди, пушит бороду. - Масштабы и формы борьбы, наверное, будут теперь другие. И вот в такой-то момент кучка слепцов и безумцев пытается остановить течение того могучего потока, который мы в дружных совместных усилиях со страной хотим ввести в законное русло!.. Профессор возвышает мягкий, бархатистого тембра, голос: - Время не ждет! Атмосфера насыщена электричеством, в воздухе чувствуется приближение грозы. Никто не знает, господа, где и когда грянет гром!.. Вечером, в Мариинском, на "Дон-Кихоте" с Шаляпиным, - их ложи рядом - Родзянко и Милюков раскланяются и обменяются мыслями о думском дне. Они давно понимают друг друга без лишних слов. Случается, правда, что газета "Речь", коей верховодит Павел Николаевич, позволяет себе весьма нелестные высказывания о Михаиле Владимировиче. Но, как наставлял Козьма Прутков: "Зри в корень!" Кого представляют в Думе и обществе конституционные демократы - кадеты? Городскую буржуазию, либеральную интеллигенцию - "сливки прогрессивности", то есть тех же самых промышленников и купцов, только получивших университетское образование и удостоившихся ученых степеней профессоров и приват-доцентов. Чего они хотят? Революции? Упаси боже! Конституционной монархии, парламента при царе. Лозунг Милюкова и его единомышленников: "Путь парламентской борьбы вместо баррикад". А кто такие октябристы, члены "Союза 17 октября", - подопечные Родзянки? Такие же, единоутробные. Только рангом повыше и с кошельком потяжелей - киты торговли и промышленности, хозяева основных капиталов российских. За что они ратуют? За то же самое - за привилегии для своего сословия, за ограничение прав родовой знати и самодержавной власти в их пользу. Если для этого нужны конституция и парламент - и на них согласны. Так что на людях можем и за чуприну друг друга, а между собой договоримся, дорогой профессор, договоримся! Потеснюсь, дам вам место на паровозе. Не машинистом, конечно, - навыков у вас маловато, милейший, и хватка не та. Помощником. На худой конец - кочегаром. Он представил профессора у паровозной топки, с лопатой, хохотнул невпопад. Павел Николаевич обратил к нему удивленный взгляд. Родзянко перевел смешок в покашливание, будто запершило в горле. Поймал нить разглагольствований оратора. Загнул, батенька, хватил лишку. О явочных формах - это чересчур. Но в общем и целом правильно. Тревожное время. Россия жаждет перемен. Осточертела эта ведьмина пляска вокруг темного мужика наверху, назначения и смещения министров по его указу, слухи о связях царицы с Вильгельмом... Победа, воссиявшая в начале войны, обернулась отступлением в Галиции, сдачей Польши, оттеснением из Румынии. А тут еще недородный год, расстройство транспорта. Благо хоть увеличили производство пушек и ружей. Теперь на Руси все держится на промышленниках. Коли так, у них и должна быть полная власть. Нет же, пыхтит, отдуваясь, их старый паровоз вдогонку за аглицкими и французскими курьерскими поездами... А надо доехать. До врат Царьграда, до Босфора и Дарданелл. Нужны, ох как нужны проливы - распахнутые ворота на мировой базар, где за прилавками российские купцы готовы будут помериться сноровкой с торговцами любых стран. Рукоплескания. Значит, профессор кончил. Аплодируют кадеты, польское коло, прогрессисты, мусульманская группа, трудовики, несколько кресел в рядах справа. Молчат самые левые - социал-демократы. И самые правые. Правых, во главе с Пуришкевичем, ничем не проймешь. Для них все, что от царя, свято. А вот левые... Ну их и всего-то пятнадцать депутатов против четырехсот. Слава богу, депутатов-большевиков еще в начале войны заковали в кандалы и отправили по Владимирке. Ничтожная горстка решила бороться против всех!.. Смешно. Оставшиеся, меньшевики, - эти покладистей. Интеллигенты. И в главном, в заботах о войне - вместе со всеми. Ну да кто там следующий? Родзянко смотрит на список ораторов и шумно вздыхает. Шантрапа. Адвокатпшка. Звонит в колокольчик: - Слово депутату Керенскому. Прошу вас, Александр Федорович! Депутаты в креслах, публика на хорах приходят в движение - предвкушают очередное скандальное представление. Он чувствовал. Нечто неясное, но томительное - как ощущаешь приближение грозы тяжелым душным днем. Казалось бы, только гнетущее безветрие, но за горизонтом уже ворчит, перекатывается, полыхает зарницами. Дальние отсветы еще не видны, а уже теснит дыхание, холодит сердце. Глянь, и затуманился окоем, потянулись серо-свинцовые тучи. Он знал, что и как нужно сказать, чтобы вызвать шум в зале, скандал с выплеском на газетные страницы: "Этот совершенно неистовый Керенский!.." Ночами Ольга Львовна обнимала его, шептала: - Зачем, Саша, зачем? Подумай о детях, обо мне! - Я знаю, Люлю, до какой грани можно, - успокаивал он. - Я же юрист. Не забывай: я и депутат, неприкосновенная личность! - Ну и что? Вон депутатов социал-демократов угнали в Сибирь! - Пойми, Люлю, то были большевики. Они выступали против войны и узаконенного строя: "Поражение своего правительства и превращение империалистической войны в войну гражданскую"! Повторяли вслед за своим Ульяновым-Лениным. Кощунственно! Я сам бы отправил их на каторгу. Все знают: я жажду победы над германцами. Но я жажду и свободы трудовому народу. Я могу, пожалуй, найти общий язык с теми социал-демократами, которые остались в Думе, с меньшевиками. Но по духу мне ближе социалисты-революционеры, только без их крайностей. Тебе этого не понять, Люлю... В полночь, в спальне говорить с любимой женщиной о политике? Но он ощущал себя политиком до мозга костей, каждой клеткой организма. И в любую минуту жизни. Это его стихия! Речи с трибун. Гром аплодисментов и негодующий рев. В четвертой Думе он стал лидером группы трудовиков. Их было всего девять - почти наполовину меньше, чем даже социал-демократов. Но все равно - лидер. Среди кадетов он вряд ли мог выдвинуться, там правит Милюков. Об октябристах и говорить нечего - в кармане пусто. Когда-то, на заре юности, он отдал дань и опасным увлечениям. Нет, его не прельстили анархисты, сторонники князя Кропоткина или последователи Бакунина: его душа не лежала к отрицанию всех начал, его натура протестовала против молодецки-разудалого разгула. Его взволновали звонкоречивые, озаренные вспышками бомб, рвавшихся под колесами царских и министерских экипажей, лозунги социалистов-революционеров. Отрываясь от составления прошений и жалоб в конторе столичного присяжного поверенного, к которому Александр Федорович записался после университета, он с упоением читал нелегальные брошюрки. В пятом году, в числе других двухсот, подписал коллективный протест против ареста депутации, во главе с Максимом Горьким посетившей министра внутренних дел накануне Кровавого воскресенья. В конце того же смутного пятого года он был арестован и обвинен в принадлежности к боевой группе эсеров: при обыске у него нашли револьвер, воззвания преступного содержания и сомнительную переписку. Он клялся, что ни к какой боевой группе отношения не имеет. Действительно, даже в мыслях подобного не было. Но тогда, в декабре, в разгар расправ в Москве на Пресне, могли отправить в Трубецкой бастион или на Лисий Нос, под "столыпинский галстук" - как пить дать. "Поверьте, господа, я не только не боевик, а и вообще не эсер. Что до револьвера, так кто нынче не вооружен - всюду жулье, бандиты. А воззвания - так ими в дни свобод были облеплены все стены!.." Однако ж одиночки в "Крестах" отведать довелось. Вот когда его душу оледенил страх. Ночами в каменной бессонной тиши, рассекаемой лязгом замков и обрывающимися криками, сердце его схватывало от ужаса. Через неполных четыре месяца, вконец измученный, он вышел из тюрьмы: вина его не была доказана. Но надсадный, затаившийся в темных глубинах подсознания страх остался. И все же снова, наперекор страху, его подмывало - на канат над пропастью, в крест прожекторов, под гул голосов снизу. Он не мог бы с определенностью сказать, каковы его убеждения. Вполне был согласен с думским коллегой Маклаковым, в прошлом тоже присяжным поверенным, что у людей их профессии нет убеждений, а есть только аргументы. Да, представляя интересы частных лиц, адвокаты нередко сегодня нападают на то, что с жаром защищали вчера. Выигрышные аргументы и умение ими оперировать - вот главное. Его не прельщала доходная практика по уголовным делам: виделся бесконечный, растянутый на годы, ряд унылых процессов. Иное - дела, окруженные вниманием общественности. Первый же его крупный процесс националистической партии "Дашнакцутюн" отозвался шепотом по салонам, именем в газетных отчетах: "Слышали? Читали?.. Не откажите познакомить!.. Ах, вы такой молодой, а так блестяще вели защиту!.." Потом Россию всколыхнуло дело Бейлиса. Непосредственно приобщиться к нему не было возможности: оно стряпалось в Киеве под эгидой местных губернских властей. Но Александр Федорович предложил в коллегии столичных адвокатов выступить с резолюцией протеста. Объехал конторы, собрал подписи. В высших сферах был поднят вопрос о привлечении его к ответственности. Шум необыкновенный. Имя - уже заглавными литерами на газетных полосах. Максимально мог грозить месяц тюрьмы. Да и то лишь в случае лишения депутатской неприкосновенности - к тому времени он был уже в Думе. Последним предвоенным громким его делом было депутатское расследование расстрела рабочих на Ленских золотых приисках. Речь в Таврическом. Брошюра "Правда о Лене", конфискованная властями... Депутаты-трудовики выбрали его своим лидером. "Человек - это стиль", - говорят англичане. Его стиль - возбуждение общественного напряжения, пусть лишь ради скандала... Сейчас, вскинув голову, опустив глаза, глядя себе под ноги, бледный - бритое пудреное лицо, напряженные губы, - он взбежал на трибуну. Легкий поклон в сторону кресла Родзянки. Взмах белой руки - будто в зал брошена перчатка: - Господа! Примирение со старой властью невозможно. В моменты исторических испытаний Дума будет с народом! Все слова, которыми можно заклеймить власть, преступную перед государством, сказаны. Не нужно выставлять на первый план жалкую фигуру Протопопова. Дело не в Протопопове - дело в системе!.. Александр Федорович рассчитал точно. Недавно назначенный Николаем II министр внутренних дел Протопопов при вступлении в должность в раболепном восторге не нашел ничего лучшего, как изречь: "Я признаю себя слепым исполнителем воли государя". Даже монархисты обрушились на этакого болвана: "Подобные утверждения недопустимы: слуги царя - не слепые, а сознательные исполнители царской воли. Царю нужны слуги, а не холопы". Либералы же воспользовались одиозной фигурой, чтобы отыграться: Протопопов был ставленником Распутина. Имя тобольского проходимца было запрещено упоминать публично и в печати, зато можно было отвести душу на его клевретах. Керенский продолжал: - Я напомню вам случай: на Марсовом поле один городовой изнасиловал швейку. К нему на помощь прибежал другой представитель власти и совершил то же самое. В зале поднимается шум. Еще не разобрать - сочувствие, негодование или смех. - Прошу вас таких примеров не приводить, - наклоняется сверху над кафедрой Родзянко, брезгливо оттопыривая губу. Керенский не обращает внимания: - Какова была бы роль гражданина, который в этот момент, вместо того чтобы оторвать невинную жертву от насилователя, сказал бы, что завтра по закону он донесет об этом в соответствующее учреждение? Александр Федорович делает паузу и сам же отвечает: - Если власть пользуется аппаратом закона и аппаратом государственного правления только для того, чтобы насиловать страну, чтобы вести ее к гибели, обязанность граждан... Это уж слишком! Родзянко во всю громадность своего роста поднимается над председательским столом: - Член Государственной думы Керенский! Ввиду того что вы позволяете себе призывать к неподчинению законам, я лишаю вас слова! - Я хочу!.. - настаивает оратор. - Я лишил вас слова, - лицо Михаила Владимировича начинает багроветь. - Я хотел только... - Лишаю вас слова, потрудитесь оставить кафедру, пли я вынужден буду принять меры! - Я протестую против того, что не дают возможности... Родзянко выбирается из-за стола и направляется к вы- ходу за кулисы. Эта акция означает, что заседание прервано. В зале бушуют страсти. Правое крыло возмущено: почему председатель не исключил наглеца на десяток заседаний? Из центра зала доносятся свист и топот. Председатель знает, что делает: по возобновлении заседания он объявит прения исчерпанными. В портфеле у него лежит подписанный Николаем II высочайший указ, коим деятельность четвертой Думы прерывается на месяц, до шестнадцатого января нового, семнадцатого года. 3 Серго натянул вожжи, придерживая лошадей на крутом спуске, а когда кибитка съехала на лед, отпустил, взмахнул кнутовищем: - Ачу, ачу, цхено, цхено!..[Скачи, скачи, мой конь!.. (Из народной песни.) (груз.)] Брызнули, зазвенели бубенцы, запели полозья, огненный ветер резанул по глазам. От рывка Серго опрокинулся на спинку сиденья: - Ачу, ачу! Зимний почтовый тракт пролегал по закованному в белую броню, продутому ветрами руслу Лены - широкая дорога, плавно огибающая нагромождения торосов. С обеих сторон над нею нависали заснеженные обрывистые берега, а поверху, к самой их кромке, подступали вековые пихты и лиственницы - словно дозорные таежного войска. Впереди, низко, будто выкатилось на реку да так и остановилось, запнувшись о льдину, светило солнце - дымный красно-сизый шар, обросший морозным мхом. Серго, когда выезжал, посмотрел на градусник: пятьдесят. Обычно. Привычно. Мороз лишь обжигал переносье и глаза: в надвинутом на самые брови лисьем малахае, дохе и оленьих, шерстью внутрь и наружу этербасах никакой мороз не проберет. Выносливые косматые лошаденки бежали споро. Вызванивали бубенцы. Забившись в угол кибитки, тонко, на одной протяжной ноте пел якут. Если бы не этот тоскливый звук, Серго подумал бы, что его спутник спит: смежены веки, сомкнуты губы, обтянуты блестящей коричневой кожей широкие скулы. О чем его песня?.. Нижний край солнца, будто растопив реку, начал погружаться в нее. Успеть бы засветло подняться с тракта на правый берег, на тропу, ведущую к наслегу - якутской деревушке, затерянной в тайге... Якут добрался до Покровского на лыжах. Широкие и короткие, с нашитым на полозы мехом, сейчас они лежали в ногах поперек кибитки. Коллега Серго фельдшер Слепцов перевел: - У него жена никак не может родить, шибко мучается. Говорит, не беспокоил бы нас, да их шаман ушел камлать в другой наслег, к самому тойону. Серго взял всегда готовый саквояж с медикаментами и инструментами, запряг своих выездных. Деревни русских поселенцев и якутские наслеги вверх по Лене и по обоим ее берегам были его вотчиной, его владениями. На пол-Европы. Ну, это, пожалуй, хватил. Но с пол-Франции - не меньше. Богач! Хоть и не собирает ясак соболями да горностаями и не ломится его стол от яств, а подвластны ему жизнь и смерть разноплеменного люда на всей шири этих пространств. А что до стола, так через три дня вернется он в Покровское - и в дом к Павлуцким: "Принимайте нахлебника!" И Зинаида Гавриловна поставит перед ним на стол полную тарелку наваристых щей и, прижав буханку к груди, отрежет от каравая полуфунтовый ломоть с хрустящей корочкой. В их доме самый вкусный хлеб, который он когда-либо едал. На какие яства он согласится обменять такое?.. - Ачу, ачу!.. Звенят копыта, поют полозья, заливаются бубенцы. Тя-"ет свою нескончаемую тревожную песню якут. Не спросил Слепцова: первенца ждет? Вряд ли. У них к тридцати годам уже с десяток ребятишек. Мал мала меньше. Кожушок до пят на голом тельце... Да... И ему уже два месяца, как перевалило за тридцать, а ни детей, ни кола ни двора... Скалистый берег навис над трактом. Снег еще слепил, но уже по дальнему краю подернулся пепельно-розовой дымкой, и солнце опустилось в реку наполовину. Короток световой день. Четыре часа. Успеть бы дотемна... Солнце, как огненная арка, стояло прямо посреди дороги. Прищурил глаза - сквозь ресницы, покрывшиеся от дыхания инеем, полыхает узор, как на ширазском ковре. Затейливый орнамент, вытканный прихотливой мастерицей. И сиреневые тени на розовом снегу - как узор. Нет предела фантазии мастерицы, но есть свой ритм, никем но разгаданная тайна творчества. Ткет на века, хоть стели под копыта коней. Пронесутся табуны, а лишь плотней станет ворс, четче узор... Так и его жизнь. Проносятся по ней табуны невзгод. А ему все нипочем, будто и вправду предопределено ему жить тысячу лет. Родные горы Имеретин - и хмурое Приангарье, деревенька с тягостным названием Потоскуй; выжженные солончаки Апшерона - it каменистые долины Персии; городок Лонжюмо под Парижем - и угрюмый остров на Ладоге с двухсаженными стенами - российская Бастилия... А вот теперь - ледяной тракт по одной из величайших рек мира, берущей начало в сибирском варнацком море... Мастерица судьба смогла бы придумать узор причудливей?.. Если бы вот так катить тысячи верст все вверх и вверх, добрался бы он до самого Байкала, а там уже рукой подать и до "железки". И кати до Питера... Покорный судьбе умирает рабом. Л он - свободен, хоть и оковывали его по рукам и ногам железом и, может быть, снова окуют. И он любит жизнь. Он любит палящее солнце и ослепляющую моряну. Любит мороз, от которого железо становится хрупким, как стекло. - Ачу, ачу!.. Садится солнце. Крепчает мороз. Звонче и резче - бубенцы. Уже нет узора теней на снегу. Только сиреневое свечение неба, скал, ледяных торосов. Удивительная в этих краях зима: не шелохнется ветвь, не поколеблется столб дыма над жильем. Словно заколдованные, стынут в безмолвии деревья и камни, одетые в панцири доспехов, в шлемы и латы. Его замершие до назначенного часа Ав-тандилы... Выносливы косматые лошаденки. Пар из ноздрей - будто раскуривают трубки. На гривах и боках осел иней. Он еще не решил окончательно для себя... Но все эти последние дни он живет предчувствием счастья. А что больше этого может придать силы? Эх-ха! Он - брат этой реки и ровня ее неприступным обрывистым берегам. Его душа открыта. А у него на родине говорят: открой свою дверь - у других открытой найдешь. - Ачу, ачу, цхено!.. Вот и последний поворот. За излучиной реки должна быть тропа, поднимающаяся на крутой берег Лены, а от берега, через тайгу - к наслегу, где мучается в родах ц ждет его помощи женщина. 4 В протопленном кабинете окно было распахнуто во всю ширь - царь любил морозный, огуречного запаха воздух. Любил, когда ежились и вбирали головы в жесткие воротники камзолов удостоенные аудиенции сановники, - тем короче их надоедливые просьбы, тем быстрее выветривало их из кабинета. В окно видны макушки лип губернаторского парка и заднепровская даль. Старинный парк обрывался у реки. Здесь, в Могилеве, Николаю многое напоминало любезное Царское Село. Жаль лишь, что и в декабре мало снега в аллеях. Но зато в куще ветвей много гнезд и можно не отказать себе в удовольствии прихватить в часы прогулок "манлихер", давний подарок бельгийского короля, и пострелять черных птиц. Мысль о воронах, скользнувшая на ружье, а от ружья - на бедного короля, навела на горестные размышления: владения его нынче под Вильгельмом и Польша под Вильгельмом, а Румыния - под Францем-Иосифом. И Дарданеллы - как локоть: не укусишь... Чтобы успокоиться, Николай снял со стойки ружье, начал высматривать из окна осторожную птицу. Но досадная мысль не отвязывалась. "Мы, царь Польский, князь Болгарский, наследник Норвежский..." Вряд ли кто в империи знал все государевы титулы. Николай еще цесаревичем зазубрил их и в любую минуту мог отчеканить наизусть, как "Отче наш". Выглядывая хриплоголосую птицу, затаившуюся меж ветвей, он повторял сейчас про себя, как заклинание: "Божиею поспешествующею милостию, Мы, Николай вторый, .император и самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; царь Казанский, царь Астраханский, царь Польский, царь Сибирский, царь Херсониса Таврического, царь Грузинский; государь Псковский и великий князь Смоленский, Литовский, Волынский и Финляндский, князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Само-гитский, Белостокский, Карельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; государь и великий князь Новгорода низовския земли, Черниговский; Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северные страны повелитель; и госупредела фантазии мастерицы, но есть свой ритм, никем но разгаданная тайна творчества. Ткет на века, хоть стели под копыта коней. Пронесутся табуны, а лишь плотней станет ворс, четче узор... Так и его жизнь. Проносятся по ней табуны невзгод. А ему все нипочем, будто и вправду предопределено ему жить тысячу лет. Родные горы Име-ретии - и хмурое Прнангарье, деревенька с тягостным названием Потоскуй; выжженные солончаки Апшерона - и каменистые долины Персии; городок Лонжюмо под Парижем - и угрюмый остров на Ладоге с двухсаженными стенами - российская Бастилия... А вот теперь - ледяной тракт по одной из величайших рек мира, берущей начало в сибирском варнацком море... Мастерица судьба смогла бы придумать узор причудливей?.. Если бы вот так катить тысячи верст все вверх и вверх, добрался бы он до самого Байкала, а там уже рукой подать и до "железки". И кати до Питера... Покорный судьбе умирает рабом. А он - свободен, хоть и оковывали его по рукам и ногам железом и, может быть, снова окуют. И он любит жизнь. Он любит палящее солнце и ослепляющую моряну. Любит мороз, от которого железо становится хрупким, как стекло. - Ачу, ачу!.. Садится солнце. Крепчает мороз. Звонче и резче - бубенцы. Уже нет узора теней на снегу. Только сиреневое свечение неба, скал, ледяных торосов. Удивительная в этих краях зима: не шелохнется ветвь, не поколеблется столб дыма над жильем. Словно заколдованные, стынут в безмолвии деревья и камни, одетые в панцирп доспехов, в шлемы и латы. Его замершие до назначенного часа Автандилы... Выносливы косматые лошаденки. Пар из ноздрей - будто раскуривают трубки. На гривах и боках осел иней. Он еще не решил окончательно для себя... Но все эти последние дни он живет предчувствием счастья. А что больше этого может придать силы? Эх-ха! Он - брат этой реки и ровня ее неприступным обрывистым берегам. Его душа открыта. А у него на родине говорят: открой свою дверь - у других открытой найдешь. - Ачу, ачу, цхено!.. Вот и последний поворот. За излучиной реки должна быть тропа, поднимающаяся на крутой берег Лены, а от берега, через тайгу - к наслегу, где мучается в родах и ждет его помощи женщина. 4 В протопленном кабинете окно было распахнуто во всю ширь - царь любил морозный, огуречного запаха воздух. Любил, когда ежились и вбирали головы в жесткие воротники камзолов удостоенные аудиенции сановники, - тем короче их надоедливые просьбы, тем быстрее выветривало их из кабинета. В окно видны макушки лип губернаторского парка и заднепровская даль. Старинный парк обрывался у реки. Здесь, в Могилеве, Николаю многое напоминало любезное Царское Село. Жаль лишь, что и в декабре мало снега в аллеях. Но зато в куще ветвей много гнезд и можно не отказать себе в удовольствии прихватить в часы прогулок "манлихер", давний подарок бельгийского короля, и пострелять черных птиц. Мысль о воронах, скользнувшая на ружье, а от ружья - на бедного короля, навела на горестные размышления: владения его нынче под Вильгельмом и Польша под Вильгельмом, а Румыния - под Францем-Иосифом. И Дарданеллы - как локоть: не укусишь... Чтобы успокоиться, Николай снял со стойки ружье, начал высматривать из окна осторожную птицу. Но досадная мысль не отвязывалась. "Мы, царь Польский, князь Болгарский, наследник Норвежский..." Вряд ли кто в империи знал все государевы титулы. Николай еще цесаревичем зазубрил их и в любую минуту мог отчеканить наизусть, как "Отче наш". Выглядывая хриплоголосую птицу, затаившуюся меж ветвей, он повторял сейчас про себя, как заклинание: "Божиею поспешествующею милостию, Мы, Николай вторый, .император и самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; царь Казанский, царь Астраханский, царь Польский, царь Сибирский, царь Херсониса Таврического, царь Грузинский; государь Псковский и великий князь Смоленский, Литовский, Волынский и Финляндский, князь Эстлянд-ский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Само-гитский, Белостокский, Карельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; государь и великий князь Новгорода низовския земли, Черниговский; Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северные страны повелитель; и государь Иверския, Карталинския и Кабардинския земли и области Арменския..." Слова выкатывались из сот памяти, звуча, как пластинки ксилофона, - хотя за каждым словом были народы, тысячи и миллионы мужчин и женщин, были равнины и горы, обычаи и надежды, были общие для всех, но так по-разному понимаемые мечты о счастье. "...Черкасских и Горских князей и иных наследный государь и обладатель; государь Туркестанский, наследник Норвежский, герцог Шлезвиг-Голстинский, Стормарнский, Дитмерсенский и Ольденбургский". На "герцоге Ольденбургском" ворона не выдержала, прянула с ветви. Николай выстрелил. Удовлетворенно опустил ружье. Вот так бы наповал - всех врагов, внешних и внутренних... - Разрешите, ваше величество? - прервал ход его размышлений дворцовый комендант Воейков, входя в кабинет. За ним в проеме двери виднелась фигура дежурного адъютанта с рулоном карт в руках. Царь понял, что наступило время утреннего доклада. Молча кивнул. Адъютант с помощью казака-конвойца укрепил на стене листы карты-десятиверстки всего театра мировой войны - от Восточного фронта до Западного, от Атлантики до Палестины и Африки. Затем комендант и остальные вышли, а в кабинете появился генерал Алексеев, начальник штаба верховного главнокомандующего. Ясно и четко, читая по листкам, он начал доклад. Полированная указка заскользила с самого верха, с Северного фронта, от Рижского залива и Двины, вниз, к Карпатам, затем перескочила на Кавказ. Сюда, в тихий местечковый Могилев, в Ставку война докатывалась лишь шелестом сводок, постукиванием аппаратов Юза и вкрадчивыми голосами немногих высокопоставленных лиц, допускаемых в кабинет царя. То, что в армиях, в засыпанных снегом окопах в сию минуту находилась половина всего трудоспособного мужского населения державы, Николай знал по отвлеченной цифре - четырнадцать с половиной миллионов. Будь эта цифра иной - скажем, десять или двадцать миллионов, - он бы не удивился, не огорчился и не обрадовался: ему было все равно. Недавно Алексеев составил сводку потерь русской армии с начала войны по декабрь нынешнего, шестнадцатого года. Убитых, раненых, контуженных, пострадавших от газов и пропавших без вести оказалось почти семь миллионов. По сведениям противоборствующей стороны, потери неприятеля составили четыре миллиона. Выходило: без малого по двое русских на каждого немца или австрийца. Ну и что? Россия куда обширней территориями и богаче населением. - Как много мужчин призывного возраста у нас еще не под ружьем? - прервал докладчика царь. - Пятнадцать миллионов, ваше величество, - неожиданный вопрос не застал начальника штаба врасплох. - Однако из них два миллиона - в занятых противником областях, пять миллионов подлежат освобождению по физической неспособности и три миллиона освобождены для нужд промышленности, транспорта и прочих государственных надобностей. - Два... пять... три... Десять. Значит, еще пять миллионов подлежат мобилизации? Недурно, недурно! Шапками можем закидать!.. Генерал промолчал. Маленький, сухонький, с лысой, похожей на шаббазскую дыню головой - такие присылал к государеву столу эмир Бухары, - Михаил Васильевич Алексеев был начальником штаба, любезным верховному главнокомандующему. Он ни в чем и никогда не перечил. Весьма усердный, с зари до зари копошился в бумагах и никогда ни о чем не просил. В свою очередь и Николай ни в какие дела штаба не вмешивался, оставив на свое усмотрение лишь одно - назначения личного состава. Ему казалось, что война не ведомыми никому из земных существ путями катится и катится, а к чему прикатится - одному богу ведомо. На него и должно уповать. И ежедневные доклады были лишь проформой, докучливой обязанностью. Так уж положено: начальник штаба говорит - верховный главнокомандующий слушает. На протяжении всех трех столетий существования династий среди Романовых не было ни одного штатского. Цесаревичи - наследники престола - и великие князья надевали гвардейские мундиры едва ли не в колыбели, и посему каждый верил в себя как в прирожденного военачальника и полководца. Николай же, перебирая в уме предшествовавших ему от тринадцатого колена императоров всероссийских, набирал себе заслуг более, чем остальным: сызмальства не было у него иных привязанностей, кроме армии, и отдохновение от обременительных государственных забот находил он только на плацах и биваках. Правда, то были плацы парадов и смотров да биваки маневров с "чаепитиями" в шатрах с гербом. К первой своей войне, русско-японской, он относился просто как к досадной оплошности - благо велась она далеко. В памяти его осталась не столько она, сколько порожденные ею страшные годы смуты. В последнее время до царя доходит: приближенных снова пугает призрак пятого года, ропот по губерниям, забастовки по заводам. Не может того быть! Он даже притопнул от досады. У него пятнадцать миллионов солдат! Какие смутьяны устоят перед преданным ему войском?.. Алексеев закончил доклад, отложил указку: - Разрешите, ваше величество, огласить всеподданнейшую просьбу генерал-адъютанта Иванова? - Что там еще? - царь недовольно вскинул голову: он не любил, когда к нему обращались с просьбами. Начальник штаба подрес к близоруким глазам плотный лист: - "В ознаменование посещения Вашим Императорским Величеством и Их Императорским Высочеством вечером 12 декабря раненых в районе дальнего огня неприятельской артиллерии, а также пребывания 13 декабря в районе расположения корпусных резервов IX и XI армий, что вдохновило войска на новые геройские подвиги и дало им великую силу духа, а с Вашей стороны явило пример истинной воинской доблести и самоотвержения, ибо Вы явно подвергали опасности Свою Драгоценную Жизнь, - на основании вышеизложенного георгиевская дума Юго-Западного фронта единогласно постановляет..." Сердце Николая дрогнуло от предвкушения давно желанной радости. - "...Повергнуть через старейшего георгиевского кавалера, генерал-адъютанта Иванова к стопам Государя Императора всеподданнейшую просьбу: "Оказать обожающим державного вождя войскам великую милость и радость, соизволив возложить на Себя орден Святого великомученика и победоносца Георгия 4-й степени, а на Наследника - Цесаревича - серебряную медаль 4-й степени на георгиевской ленте..." - Благодарю! - не сдержавшись, с горячностью пожал он руку Алексееву. - Тронут до глубины души! Он давно мечтал о "Георгии". С часа рождения Николай был увенчан высшими, начиная с Андрея Первозванного, орденами Российской империи, а затем и высшими знаками отличия европейских и азиатских государств; но всю жизнь мечтал о скромном кресте на желто-черной ленте, кресте, который по статуту добывается лишь на поле брани. Недавно он выезжал на позиции. В бинокли они с цесаревичем Алексеем наблюдали за облачками далеких разрывов. Вот как оценили в войсках! А и вправду, если бы залетел на вышку вражий снаряд?.. - Благодарю, - повторил он. - Соизвольте передать, Михаил Васильевич, что просьбу георгиевской думы и генерала Иванова принимаю с признательностью. После Алексеева был назначен доклад начальника главного артиллерийского управления Маниковского. Царь недолюбливал этого генерала. Он раздражал не только своей огромностью, громким голосом и буйной шевелюрой, а еще и тем, что всегда сообщал о каких-нибудь неприятностях: то не хватает снарядов, которые необдуманно расстреляли в зимнем походе; то недостает винтовок, остав-ленных с убитыми и ранеными при поспешных отступлениях. Но сегодня Маниковский повел речь о другом: - Ваше величество, промышленники непомерно взвинчивают цены на изделия для армии. На казенных заводах заготовительная цена одной шрапнели - пятнадцать рублей, а у Гужона - тридцать пять. Предприниматель Терещенко, сахарозаводчик, предлагает построить завод для изготовления пулеметов системы "максим". Но желает получить двойную цену - по тысяче рублей дохода с каждого пулемета. Да еще требует постройки завода за счет казны и поставки казенных стволов. Явный грабеж, государь! - А что предлагаете вы? - Предел грабежу могли бы положить только мощные казенные заводы, ежели их будет достаточно. Прикажите, по примеру Путиловского, подчинить артиллерийскому управлению Гужона и других заводчиков, у коих даже в такую пору нет ни чувства стыда, ни совести! - Нет, ни в коем случае, - решительно отверг Николай. - И так на вас, генерал, поступают жалобы от промышленников: вы стесняете самодеятельность общественности при снабжении армии. - Я стесняю! - взревел артиллерист, - Ваше величество, они и без того наживают на поставках по триста процентов, а некоторые получают барыша сам-десять! Все это Николаю было известно. Прохоров, к примеру, на своей мануфактуре в Москве только за год покрыл банковских обязательств на шесть миллионов да еще столько же припрятал. Но куда? Остается-то ведь все в России. И снова идет в оборот. - Пусть наживают, лишь бы не воровали. - Ваше величество, это хуже воровства - это открытый разбой! - Все-таки не нужно раздражать общественность, - царь пребывал в добром настроении, и даже непозволительная настойчивость артиллериста не могла вывести его из себя. - Сколько пулеметов готов выпускать Терещенко? - Десять тысяч в год. - Повелеваю ходатайство его удовлетворить. "Максимы" куда как нам нужны, вы же сами утверждали в прошлом докладе. Держава наша богата и обильна. Нам ли высчитывать каждый грош? Что до своих личных денег, он помнил сумму до копейки. Всего на декабрь шестнадцатого года у него и детей в процентных бумагах, на текущих счетах, в ценностях, золотой и серебряной монете было 93 453 224 рубля 65 копеек. В том числе в облигациях Прусского консолидацион-ного займа, в банкирском доме Мендельсона и К0 в Берлине, в бумагах Германского имперского займа. Война войной, а деньги деньгами. Пусть его золото в немецких хранилищах служит укреплению Вильгельма: проценты - и немалые! - набегают на личные счета и его, Николая, и императрицы, и их августейших детей. Но хотя казна России была как бы его собственной казной, грабеж, который учиняли ей промышленники, мало заботил Николая - по сути дела, это лишь перекладывание денег из кармана в карман одного сюртука. Так и ушел генерал ни с чем. Это утро было загружено у царя сверх меры - за Ма-никовским он принял нового министра иностранных дел, Покровского. Министр никакого доклада не делал - он сам жаждал получить указания, каким курсом должен плыть державный корабль в бурном море международной политики. Корабль болтало. Все сильней давало себя чувствовать глубинное течение, поворачивавшее его к тайному сепаратному миру с Германией за счет нынешних союзников по Антанте. С этой войной