вышел какой-то просчет. Во всем виноваты кузены, английский Георг и германский Вильгельм. В четырнадцатом они так запутали Николая, что он не знал, на чьей же стороне выступить. С одной стороны - Великобритания, давний соперник на всемирных дорогах. С другой - Германия, покусившаяся на Балканы и Польшу. А чего хочет он сам? Царьграда и черноморских проливов!.. Теперь, по третьему году войны, титул "царь Польский" звучал как насмешка. Пятьдесят губерний - под Германией. Но на днях Великобритания и Франция подтвердили: Константинополь, Босфор и Дарданеллы отойдут России. Как будет звучать: "владыка Царь-града"?.. Хоть и не сулит эта война всех желанных побед, но на будущей конференции, подобной Венскому конгрессу, он проявит неуступчивость и, может быть, вернет под сень двуглавого орла и царство Польское, приобщит и королевство Румынское. С кем выгодней прийти на конференцию?.. Предложение о сепаратном мире сделал недавно Вилли. Может быть, подходящий момент помириться с кузеном - германским императором? Николаю не нравится, что в последнее время англичане и французы беспрестанно требуют от России активных действий против немцев, а сами топчутся на Сомме и под Верденом. Хитрецы! Хотят весь груз войны переложить на его плечи!.. Минувшей весной и летом, чтобы выручить итальянцев, он бросил корпуса в наступление под Луцком. Потерял десятки тысяч солдат без всякой пользы для своего фронта. А в августе, когда повис на волоске французский Верден, кто снова отвлек германские армии? Да и вступление в войну Румынии, на чем тоже настояли союзники, привело лишь к растяжке фронта и переброске дополнительно русских дивизий на юг. Он уже раскусил: как только у них возникают трудности, они тотчас втравливают его, совсем не считаясь с тем, хочет он или не хочет, выгодно это ему или не выгодно. Как будто Николай - не император великой державы, а пешка в их собственной игре. Вот возьмет и покажет им!.. Тогда попляшут!.. Гнев и решимость уже кипели в нем, но Николай не дал им вылиться в повеление - вспомнил: сегодня удостоился долгожданного "Георгия". На поле брани. Нет, торопиться не следует. Союзники по Антанте вытянули у него обещание начать весной будущего, семнадцатого года новое наступление. А этот шумный генерал: "Нет пушек, нет винтовок, нет патронов, нет снарядов!.. Нет, нет, нет!.." Пусть расстарается да не скупится. Коль он, император, обещал, весеннее наступление будет!.. - Можете выступить в печати с заявлением, что курс русской политики останется прежним, - резюмировал Николай вслух свои размышления, обращаясь к ловящему ого слова новому министру. - Никаких изменений. Союз с Францией и Англией, расширенный присоединением к нему Италии, останется краеугольным камнем нашей политики и после войны. Доказательством крепости уз, связывающих нас, явится соглашение о будущей судьбе Константинополя и проливов. "Вот так-то, голубчики: вы мне - Константинополь, я вам - искреннюю дружбу". После докладов Николаю на сегодня оставалось еще просмотреть почту. Дворцовый комендант, зная нелюбовь государя к бумагам, оберегал его от всяческих посланий. На синем сукне стола лежало одно-единственное письмо. От Алике. Он надрезал конверт. "Возлюбленный мой! На всякий случай, если тебе придется сменить Поливанова, помни про его помощника Беляева, которого все хвалят как умного, дельного работника и настоящего джентльмена, вполне преданного тебе..." Чего это Алике ополчилась на военного министра?.. Странно. Недавно Поливанов был еще ей угоден. Впрочем, фамилию Беляева он слышит уже не впервой в связи с министерской должностью. Но подходит ли? Полный генерал, однако ни разу не казал носа на фронт, все чины и награды выслужил в Петербурге. От кого же он слышал? Ах да, от Распутина и Ани Вырубовой. Тогда все понятно... С самого начала войны, а в последнее время все более часто и настойчиво императрица вмешивалась в дела управления государством и в верховное командование армией. И каждый раз, прежде чем написать Николаю, советовалась с Распутиным: где наступать, где отступать, кого из генералов сместить, кого, выдвинуть. Николай давно уже ни в чем не перечил супруге, сие совершенно бесполезно - все равно Алике настоит на своем. И хотя в глубине души недолюбливал и побаивался Старца, свою позицию определил четко: "Лучше один Распутин, чем десять истерик в день". По совести говоря, будь его воля, он бы давно выгнал мужика взашей. Осточертели тошнотворные: "Папочка и мамочка, сладенькие мои, дорогие, золотые!" Ишь нашел себе родителей. Тем более что враги Распутина доносили: за стенами дворца он называет царицу "мамашкой", а его самого - "папашкой", к тому же однажды осмелился сказать: "Папашка несчастный человек, у него внутри недостает". Алике убеждала - все это клевета на Друга. Но шло со всех сторон. Помнится, товарищ министра внутренних дел генерал Джунковский представил доклад о происшествии в "Яре", о тлетворном влиянии Распутина на общественность - с предположением, что темный мужик сей является орудием какого-то сообщества, влекущего Россию к гибели. Жандармский генерал испросил разрешения на продолжение своих наблюдений. "Я вам не только разрешаю, - ответил Николай, - но я вас даже прошу сделать это, но, пожалуйста, чтобы эти доклады знали я и вы - это будет между нами". Однако Алике откуда-то узнала - может, он и сам проговорился. Вышел конфуз. Пришлось отчислить генерала со службы. Теперь, когда докладывали Николаю об очередных проделках Распутина, он хмурил брови, кивал, даже говорил: "Хорошо, я подумаю". Но думать охоты не было. Да и зачем? Ей там, в Зимнем или Царском, виднее, чем ему здесь, в Ставке. Он рад, что вырэался снова на свободу. Надоели ее вечные попреки в нерешительности, ее восклицания: "Ах, если бы я была мужчиной!.." Ну и пожалуйста. Хотите Беляева вместо Поливанова? Надо сказать Воейкову, чтобы заготовил указ. Кажется, все дела... Царь посмотрел в окно, на деревья и синюю даль за Днепром. День только еще начинался, а заполнить его было нечем. Ох-хо-хо, скука... Он подошел к стойке, взял "манлихер", направился к двери. По дворцу зазвучали отрывистые команды, вытягивались в струнку штабные офицеры и генералы, замирала охрана - чины дворцовой полиции, солдаты гвардейского сводного полка, полевые жандармы, секретные агенты: государь идет!.. 5 Окно под потолком не только забрано в кованую решетку, но и охвачено жестяным "воротником". Даже если бы он надумал взобраться на стол, привинченный к стене, ничего бы не увидел - только осколок серого неба. А надзиратель, подсмотрев в глазок, донес бы тюремному начальству - и тогда неминуем карцер в подвальных лабиринтах Пугачевской башни. Он давно уже отказался от взрывов протеста, когда накопившееся нервное напряжение требует разрядки - пусть хоть такой, внешне бессмысленной. Он сумел заковать свою волю в броню и контролировать каждый поступок целесообразностью. Однако до тех пределов, пока не унижено достоинство, не усечены мизерные права каторжника. А уж эти "права" он отштудировал назубок. Но сегодня - особенный день в череде его последних пяти каторжных лет. Сегодня с него должны снять ножные кандалы. Не потому, что истек определенный двумя приговорами срок; не потому, что нагноились на щиколотках, рассеченных ржавым железом, раны, - нет, просто сегодня после утренней поверки ему предстоит начать работу на ножной швейной машине в военнообмундировочной мастерской, устроенной при "Бутырках". А в десятифунтовых оковах много не накрутишь. С возрастающим нетерпением ожидал он этого события, долженствующего нарушить привычный режим дня. Ожидал встречи с другими арестантами, возможности обменяться словами, пусть и под окриком тюремщиков. Главное - он получит возможность работать с людьми: приглядываться к ним, отбирать и передавать тем, кого выбрал, свои знания, свои убеждения, готовить будущих союзников в борьбе. Любой свой поступок он оценивал однозначно: необходим ли для достижения цели, для будущего, которое должно в конце концов наступить. Вся его жизнь была наполнена тревогами. И радостями. Если радости оценивать не их количеством, а полнотой. Да, молодость прошла. Много борозд - и не только на лбу - вспахала жизнь. Жизнь богатая и глубокая, без уныния. Он спокоен. Мысль все время рисует образы будущего, и эти образы оптимистичны. Хоть и выпали на его долю тяжкие испытания, он ни о чем не жалеет, ибо эту свою жизнь - ив целом, и в частностях, и этот сегодняшний день, занимающийся за серым квадратом зарешеченного окна, - предопределил он сам. Как о безмерно полном и счастливом, вспоминает он о том дне, когда стоял с Зосей на вершине Заврата, а внизу лежала долина Пяти Озер и еще предстоял их путь по лес-иой тропинке к Морскому Оку. Там, в заброшенном шалаше пастуха, на полпути к озеру, настигнет их августовская ночь - и Зося, верная помощница в стольких делах, станет его женой... Через два месяца после женитьбы он сам настоял, чтобы руководство партии послало Зосю на подпольную работу из Кракова, где жили они в эмиграции, в русскую Польшу, в Варшаву. Главное правление партии могло направить кого-нибудь другого. Но он знал, что Зося справится с заданием лучше других. Через два месяца ее арестовали. И только в тюрьме, при свидании с родителями, она призналась, что ждет ребенка... Если бы он знал об этом, когда провожал ев в Варшаву!.. Но зачем мучить себя?.. Eсли бы да кабы. В тюремной камере и родился их сын. С младенцем на руках Зося выслушала в суде приговор: вечное поселение в Сибири. Место заточения - село Орлинга в излучине Лены, в Иркутской губернии. Летом двенадцатого года он написал Зосе в Орлингу, что любовь зовет к действию, к борьбе; попросил внимательно прочесть книгу "Сила", которую послал ей ранее. Подчеркнул, что именно эта книга должна придать Зосе настоящую силу. Жена догадалась. Вскрыла переплет и обнаружила заделанный в картон паспорт. С этим паспортом она и бежала из Сибири, благополучно добралась до Кракова. Однако им не суждено было встретиться. В это время он сам уже находился на нелегальной работе в России и за несколько дней до возвращения Зоей снова, в шестой раз, попал в лапы охранки. Когда началась война, политических заключенных перевели из Варшавской цитадели в глубь России. Сначала он попал в Мценск, потом - в Орел. В ту самую тюрьму, о которой Григорий Иванович Петровский, депутат IV Думы, большевик, сказал с трибуны Таврического дворца: в Орловской каторжной тюрьме бьют за все. Бьют за то, что ты здоров; бьют за то, что больной. Бьют за то, что ты русский; бьют за то, что ты еврей. Бьют за то, что имеешь крест на шее, и бьют за то, что не имеешь его. Но он не позволял себя тронуть и пальцем. Что уж там уловили тюремщики в выражении его лица, в его взгляде, - однако даже поднимать голос на него не смели. Из Орловского централа перевели в Москву. Москвы он не знал. Лишь дважды, когда бежал из сибирских ссылок, проскакивал по круговерти ее улочек с Рязанского вокзала на Александровский. На сей раз обстоятельное знакомство началось с губернской тюрьмы на Таганке. Несколько месяцев одиночки, а потом, ярким майским днем, пешим строем в окружении казаков, - из "Таганки" в Кремль, в Московскую судебную палату, где должно было слушаться очередное его дело. В то утро почему-то благовестили колокола. В разноголосье церковной меди врывался лязг их цепей и гул тяжелых шагов. В неторопливом шествии он с любопытством разглядывал город. Двух-трехэтажные деревянные, с резными наличниками дома. Глухие заборы. Собаки. Деревья по тротуарам уже с первой блестящей листвой. И вдруг с холма - распахнувшееся ложе реки и за нею оранжево-красные зубчатые стены Кремля, а над ними - ослепительные купола. На кремлевских башнях - флюгера и когтистые двуглавые орлы... В пятнадцатом году истекли три года каторги за побег из Верхоленска. Теперь предъявили обвинения за собственно революционную работу. Перечень его противогосударственных преступлений был обширен и внушителен: один из руководителей Главного правления социал-демократии Польши и Литвы, редактор нелегального "Черво-него штандара", организатор подполья на землях русской Польши... Набралось еще на шесть лет каторжных работ. Он не тешил себя надеждами на мягкосердечие самодержавной Фемиды. Выслушав приговор, не испытал ни душевного волнения, ни чувства безысходности. Напротив, он был готов и к худшему. Еще в двенадцатом году, организовав побег Зоей и уезжая в Варшаву, он написал в Главное правление: к сожалению, более чем уверен, что из этой поездки не вернется, арест неминуем. Надо было только продержаться на свободе хотя бы несколько месяцев, чтобы успеть сделать для партии как можно больше. Эту задачу он выполнил. Вскоре после суда, летом нынешнего, шестнадцатого года, его перевели из Лефортовской тюрьмы в знаменитые "Бутырки". Перед тем, в лазарете, когда от кандальных ран едва не началось у него заражение кровп, врачи попытались исходатайствовать освобождение от оков. Но в тюремной анкете значилось: требует особо бдительного надзора. А коль особого - значит, в кандалах. Он привык. Хотя моментами лязг оков обручами сдавливал мозг. Спокойствие! Взять себя в руки! Отрешиться от внешних воздействий! Заставить себя переключиться на мысли о деле, о сыне, о Зосе!.. Оглушающую тишину саженных стен камеры, невозможность сегодня работать надо использовать для углубления в самого себя. В капле отражается целый мир. И этот мир можно познать, изучая даже и каплю. Бессмысленность прозябания может свести слабого человека с ума. Но если принимать нынешнее положение как неизбежность и необходимость, как плату за будущее, которое неотвратимо приближается, то даже здесь человек может жить в согласии с самим собой и с повелениями своей души, своей совести - пусть плата за это согласие - страдания. Что ж, сами эти страдания становятся источником веры в жизнь. Годы одиночества постепенно накладывали на него свой отпечаток. Он стал угрюмым. Черты лица огрубели, ссутулились плечи. Начинают выпадать волосы... Сомкнуты, будто спаялись, губы. Он размыкает их лишь для кратких: "Отказываюсь отвечать" - на допросах. Со стороны может показаться: одеревенел, окаменел... Но это - взгляд со стороны. А в душе он любит жизнь даже такой. Именно такой, ибо она - реальность в вечном своем движении, в своей гармонии и ужасных противоречиях. Глаза его еще видят, уши слышат, и сердце не очерствело. И жива, жива память о тех, кого он любит!.. Эта память оживляет минувшее, делает его едва ли не зримым и осязаемым. И он верит в дело, которому служит, готов на все - хоть землю копать, любую черную работу исполнять во имя идеи. Он жаждет вернуться в строй - и вернется, несмотря ни на что. Товарищи должны знать: свой долг он выполнит до конца. И все же моментами, в тишине, когда слышно даже, как жук точит доску нар, из глубин подсознания, как изжога, подступает отчаяние... Нарушить тишину! Встать! Одеться! Поднять койку! Марш!.. Он начинает вышагивать по камере из угла и угол. Часами. До предела физической усталости. Тренировка для мышц. Тренировка воли. И мысли, будто подчиняясь движению тела, входят в привычный ритм. Хорошо, что сегодня будет наконец нарушено одиночество. Это он сам потребовал, чтобы поставили на какую-нибудь работу, еще в "Таганке" начал учиться портняжному ремеслу и шить на швейной машине. Работа, чтение, сон заполняли вереницу суток, ускоряли бег времени. Из угла в угол. Из угла в угол. Камера узкая. Пенал. В длину - шесть шагов, в ширину - три. По диагонали - восемь. Из угла в угол... Квадрат окна, рассеченный на девять осколков, стал еще светлей. Может быть, сквозь грязное стекло пробьется сегодня отблеск солнца? Или чересчур многого хочет он от одного дня: и снятия кандалов, и встречи с людьми, и солнца?.. Лязгает засов. Скрежещет, отворяясь, дверь: - Двести восемнадцатый, Дзержинский Феликс Эдмундов, - в кузню!.. Глава вторая 17 декабря 1 Прапорщик Костырев-Ка-рачинский шуршал газетами, которые, как обычно, принесла поутру Наденька. Он неизменно искал раздел "Война", награждения и светскую хронику. - В Шампани мы легко отбили неприятельские атаки на наши траншеи, - с торжеством возглашал он. - Кто это "мы"? - в голосе Шалого звучала подготовленная насмешка. - Наши французские союзники. А вот наши английские союзники: "Британские войска минувшей ночью произвели успешное внезапное нападение на неприятельские траншеи к югу от Ипра... Днем на фронте у Соммы происходила довольно оживленная артиллерийская перестрелка". Бельгийское сообщение: "Батареи с успехом обстреливали неприятельские позиции..." Итальянское сообщение. Сербское сообщение. Балканский фронт, Румынский фронт... В этих официальных ин-формациях с театра войны, выхолощенных и поднятых на ходули выспренними словами, кровавая бойня выглядела как безантрактное красочное представление на театральных подмостках. Для Антона же за этими строчками слышался грохот взрывающихся капсюлей в магазинах артиллерийских стволов; выбрасывались под ноги раскаленные снарядные гильзы; першил в горле запах пороха; истошно кричали изувеченные люди; хрипели от натуги кони- И виделись глаза - глаза, налитые кровью, вылезающие из орбит, плачущие, остекленевшие. Как глаза фейер-веркера Егора Кастрюлина. И меж другими названиями Ипр был для него как клеймо: от первого упоминания этой речки пошел слух о страшном оружии, примененном германцами, - о газах. Стоило ему услышать: "Ипр", как снова вспыхивали и лопались огненно-оранжевые взрывы. - А что пишут с нашего фронта? - спросил он. - Вот, пожалуйста, Антон Владимирович, - с готовностью отозвался Катя. - "Рижский фронт. Выпал глубокий снег при десяти градусах мороза. На всех участках германскиа разведчики и передовые посты одеты в белые саваны. Перестрелка значительно оживилась. В районе Л. на Двине наш участок был подвергнут ураганному огню, но последовавшая за обстрелом попытка наступления была пресечена на месте. На всем остальном фронте день прошел спокойно". Что написали в газетах о той газовой атаке? Тоже, наверное, "день прошел спокойно"... Отбили тогда атаку или отошли на версту - какое значение могла иметь та стычка для судьбы всей огромной битвы?.. Прапорщик, быстро покончив с официальной "Войной", перешел к заветному: - "Утверждаются пожалования за отличия в делах против неприятеля. Государь император всемилостивейше соизволил..." - его голос звенел. - "...В монаршьем внимании к примерно-ревностной службе... К отлично-усердной... Ордена святого великомученика и победоносца Георгия... Святого Станислава с мечами... Святого равно-престольного князя Владимира с мечами и бантами"!.. Наверно, в воображении его картинно лязгали эти золоченые мечи, переливались муаровые ленты и царь на виду всего войска и Катиных знакомых, рдеющих гимназисток, собственноручно возлагал на грудь героя кресты и звезды. Катя был воинственным юношей. Пропитан мечтами о славе, воодушевлен пафосом войны, которую называл не иначе как "битва народов", "величайшее поле брани всех времен". И на тебе - случайный осколок в ягодицу, и изволь недели продавливать животом лазаретный матрац. В то самое время, когда можно совершать неисчислимые геройства. Бедный Катя! А может быть, в неведении юности - счастливый? Они, фронтовики, лишены подобной радости, и в этом то общее, что объединяло Антона с рубакой есаулом, сопевшим на своей кровати у окна. Наденька сочувствовала Константину. Казак злился, грубо обрывал его излияния: - Ты, едрена фома, покормишь вшей - узнаешь тогда, какая она, "ревностно-усердная". Прапорщик не сдавался: - "В монаршьем внимании к отлично-усердной службе вашей и ревностному участию в занятиях Государственного совета и Государственной думы, а также в воздаяние полезных трудов ваших повелеваем вам возложить на себя и носить по установлению... Пребываем императорскою милостию нашею к вам неизменно благосклонны..." - он вздохнул. - Родзянке - орден Белого Орла. Вот это да!.. - Какому еще Родзянке? - в голосе Шалого послышалась угроза. - Борову в манишке? Да я б ему не орден, а нагайкой по жирной заднице наградил! - Как можно! О председателе Думы! - Председатель! Пшь-мышь!.. У меня свояк в военно-промышленном комитете, он все знает. Этот хряк на своих заводах за каждое ружейное ложе получает с казны надбавку по целковому. Посчитай-ка, сколько рубликов набежит, если ружья на все войско? Мильены! Мы по болотам и снегам: "Марш-марш, шашки к бою!" - а он по рублику на ложе, по гривеннику на патрон, а уж пушки - те наверняка обходятся казне, как если б они из литого золота... Правду я говорю, артиллерия? - Не покупал, - отозвался Путко. - Знаю только, что не хватает отечественных. Англичане и французы присылают. Дерьмо. - Вот-вот! А нам винтовки выдали японские. Как до дела дошло, оказалось: наши патроны не подходят, а ихних нет. - Да что там, - втянулся Антон в извечный разговор фронтовиков, - ветоши, керосина, пушечного сала - и того не хватает. Но есаул неожиданно возразил: - Хрен с ними, на нет русскому человеку обижаться пе след, на Руси всегда так было. Главная наша беда - измена. Шпионов напустили - как клопов. Коли сам военный министр с германцами через свою жену стакнулся - красива, говорят, стерва!.. Куда ни плюнь, в немчуру попадешь: "штофы", "дорфы", "морфы". Моя б воля: когда началась война, в первый же день всех с немецкими и прочими нерусскими фамилиями перевешал бы на фонарях, а потом бы уже трубил поход. Но первым повесил бы этого сукина сына Гришку Распутина. Он заскрипел на пружинах, приподнимаясь, сделал какое-то резкое движение, от которого просвистело в воздухе: - Тянет!.. - Сел на койке. - Лучше не бередить душу. С шашкой бы в лаву - и кочан в кусты, мать их!.. Катя охпул: - Тимофей Терентьич, зачем так-то при Надежде Сергеевне?.. После врачебного обхода распорядок их дня нарушился. Сестш милосердия Елизавета Андреевна провозгласила: - Сюрприз вам, Костырев-Карачинскип, родители приехали! - Мама? И отец? По восклицанию прапорщика Путко не мог понять, доволен он или обескуражен. Видимо, в душе молодого офицера боролись чувства противоречивые. Только проводили с торжествами на фронт, а он уже в лазарете. Не в таком обличье хотел бравый отпрыск предстать пред родительскими очами. Палату заполнили чмоканья, воркующий, радостный, сквозь слезы голос женщины и покашливание мужчины. - Ну что вы, маменька, что вы! - деланным басом смущенно останавливал юноша. Антон представил, как мать набросилась с поцелуями на свое чадо, а он по-мужски сторонился ее объятий. - Мои сотоварищи, - веско представил по званиям и именам-отчествам и фамилиям Константин и добавил: - Оба тяжело ранены на фронте. Женщина сочувственно заохала. Судя по голосу, совсем еще молода. Добрая, наверное, располневшая на московских расстегаях и кулебяках. Небось глядит не наглядится на сынуленьку. А отец молчалив. Должно быть, сухарь в вицмундире, застегнутом на все пуговицы. Заскрипели крышки плетеных корзинок, зашуршал пергамент, по комнате разлился аромат домашних яств. - Вы, воины дорогие, не побрезгуйте нашими гостинцами, откушайте! Тут и курочка, и гусятинка, пироги, варенье, грибочки, икорочка... Кушайте на здоровье, поправляйтесь! - Возьмите, Тимофей Терентьич, - сказал -прапорщик. - Мама, передайте Антону Владимировичу. - Гм, гм, - произнес отец. - Больно тебе, Котенька? Очень болит? - Скоро уже выпишут, - с полным ртом ответил он. - Шрам на бедре, конечно, останется, да ведь как солдату без шрамов? - Ты когда написал, мы все читали-перечитывали, сколько слез пролили... Да ты живыми словами расскажи, родненький! - Что рассказывать? - смутился он. - Забылось уже. Как описывал, так и было. - Ох, господи! Как, поди, жутко в рукопашной-то, бедненький мой! - причитала мать. - Этот третий, ирод германский, со спины наскочил? А с теми двумя ты одним махом, да?.. Герой ты у меня, родненький, герой! Страшно-то как за тебя, о господи! Антону были приятны ее напевный московский говор, любовь к сыну. - А потом-то как было? Как выносили под пулями с битвы? - Когда ранило меня в бедро, кровь так и хлынула фонтаном. Не окажись рядом санитара, изошел бы. Бинта потратили ужасно много. Положили на носилки - ив полевой лазарет. - Тут уж он живописал подробно и соответственно действительному. - Не стыдись, родненький, скажи: кричал, плакал? - Что вы, маменька, как офицеру возможно! Я сознание потерял. В палату забежала Надя. - Познакомьтесь. Это наша... - он запнулся, не зная, как назвать, - наша заботливая попечительница. А это мои родители, Надежда Сергеевна! - Здрасте! - проговорила девушка, и тут же за нею хлопнула дверь. - Проста, - сухо сказала мать, уловив нечто в голосе сына. - Что вы, маменька! Она такая хорошенькая и пре-заботливая! - Простолюдинка. Совсем не нашего круга, Константин, - строго повторила она. - А о тебе все Варенька спрашивает. Написал бы ей. - Гм, гм, - поддакнул отец. - И нам пиши почаще. Выздоравливай побыстрей. А как выпустят отсюда, вместо санатории домой приезжай. Мы не можем гостить в столице: у отца служба, его только на сутки отпустили. Обещай, что нам будешь писать каждый день и Вареньке напишешь!.. Когда они удалились, Катя вздохнул - то ли с грустью, то ли с облегчением. - Вы младший из братьев-сестер? - спросил Антон. - Единственный. Отец поздно женился. Мама очень хотела еще. Почему-то дочку. Не получилось. Есаул хохотнул: - Батя, видать, из судейских? - По почтово-телеграфному ведомству. Чиновник восьмого класса. В наступающем году за выслугу святого "Станислава" будет удостоен, уже представлен. Антон почувствовал раздражение. - Вы с золотой медалью, конечно, гимназию окончили? - С серебряной, - повинился Константин. - По древнегреческому срезался. Поначалу хотел в университет, на юридический, но перерешил и из класса первым записался в военное училище. В Александровское, на Ходынском поле, знаете? Путко знал Москву плохо. Ходынское поле было связано для него только с трагическим событием в день коронования Николая II. - По первому разряду окончил, - не удержался, похвастался прапор. - Ускоренный выпуск. Под вечер Наденька прибежала в палату: - Новости, миленькие мои! Новости-то какие! Из города девчата пришли на ночную смену, такое сказывают - с ума сойти! - Что случилось, кралечка? Кайзера Вильгельма наши заполонили? - Какого там кайзера! Распутина убили, вот что!.. 2 Откуда выполз и, набирая силу, понесся по городу слух, установить было невозможно. Но уже через час барышни на телефонных станциях едва успевали включать вилки соединений, и в трубках едва ли не всех аппаратов звучало: "Вы уже слышали?.. Ах, неужели правда?.." Молва в этот пронзительно морозный декабрьский день катилась по Питеру подобно снежному кому, подминая под себя[ другие новости, даже вести с театра войны, и без-разборно впитывая все подряд: возможное и вероятное, невозможное и фантастическое. Действительно, попади в плен сам кайзер, это не произвело бы такого впечатления, как слух об убийстве Распутина. С чего началось? С того, что на Гороховую позвонила из Царского Села фрейлина императрицы Анна Вырубова, чтобы попросить Друга приехать во дворец, и услышала, что Григория Ефимовича нет дома и не было всю ночь. Ничего удивительного. Но охрана не ведала, когда и куда он отбыл. А тут - невнятные слухи о каком-то заговоре, о котором говорил накануне министр внутренних дел Протопопов. В предчувствии ужасного Александру Федоровну охватил мистический страх. "Найти! Разыскать!.." Столичная полиция, жандармское управление, охранное отделение, служба дворцовой агентуры - все были подняты на ноги и брошены на поиски. Банальная в своей простоте поговорка: "Шила в мешке не утаишь" - и на сей раз подтвердила народную мудрость. Крупинка по крупинке начало собираться: ночью во дворе особняка князя Юсупова на Мойке слышали выстрелы; страдающий бессонницей бывший актер - нахлебпик убежища императорского театрального общества у Петровского моста - видел на рассвете, как подъехал большой черный автомобиль и люди в черном вытащили из него нечто черное и сбросили с моста в прорубь. Свидетельству престарелого артиста поначалу не придали значения - ни городовой, чей пост был тут же у моста, ни сторожа и дворники пивного склада "Бавария", находящегося по соседству, ничего подобного не подтвердили. Но на свежем снегу в этом месте действительно были обнаружены четкие отпечатки автомобильных шин, к парапету вели глубоко вдавленные следы и цепочка кровавых пятеп; на перилах снег был совершенно сметен, и темное пятно проступало на бревенчатом подпоре моста. Осмотрели. Да, пятно крови. И на реке, у края проруби, что-то темнело. Спустились на лед. Оказалось - коричневый фетровый бот. Чины охранного отделения и прокурорского надзора помчались на Гороховую. Жена Распутина тут же опознала находку: эти боты Григорий Ефимович завсегда надевал на выходные шевровые сапожки. Бот. Кровавые пятна. Таинственный черный автомобиль. Единственные за всю минувшую ночь выстрелы на Мойке... Разрозненные улики начали сцепляться в версию. Между тем водолазы, обследовавшие речное дно в полынье, ничего не обнаружили. Установили лишь, что течение в этом месте очень сильное, и если даже сюда сбросили тело, то его могло унести под лед неизвестно куда. Усиливавшийся мороз, схватывающий полынью, заставил прервать подводные работы. Протопопов доложил царице. Александра Федоровна распорядилась спустить на розыски всех столичных водолазов, недостанет - вытребовать из Кронштадта. Не найдут - пусть взламывают лед по всей Малой, а понадобится - и по Большой Невке, по всей Неве и взморью. В одном из частных домов у Петровского моста открыл свою временную канцелярию товарищ прокурора столичной палаты. Местность в этом районе была оцеплена полицией. Чтобы не окоченеть, городовые жгли костры, раскачиваясь вокруг них в тяжелых тулупах. Было зачем выставлять оцепление: со всех концов Питера в санях, моторах, пешком тянулись к мосту любопытствующие. Спешили и к большому дому на Гороховой, по первому этажу которого сверкали над входом в магазин электрических приборов стеклянные рекламные груши. Но охрана никого не пускала ни на парадную лестницу, ни во двор - только жильцов. Репортеры столичных газет осаждали дворника. Старый татарин плохо понимал по-русски и к тому же ничего не знал о происшествии, случившемся в минувшую ночь. 3 Молодая якутка уже не могла кричать. Она была в полузабытьи. Временами ее снова начинали мучить схватки, и она хрипло стонала. Шли бог весть какие сутки, а она не могла родить... Серго добрался до наслега за полночь. Скоро уже должно заняться позднее утро. Надо принимать решение. Что же решить?.. Здесь нужен не фельдшер, даже не акушер, а врач-гинеколог. Такие трудные роды! Если не произойдет чуда, погибнут и младенец и мать... У Серго проступил на лбу липкий пот. Он был опытным фельдшером. Еще пятнадцать лет назад, в Тифлисе, окончив медицинское училище, работал в лечебнице в Гудаутах, на нефтепромыслах в Баку, набирался опыта в тюрьмах и ссылках - в Александровском централе, в Иркутской пересылке, на этапах, на поселениях... Восемь лет по острогам - не такой уж малый стаж. Богатейшая практика - столичный лазарет позавидует. Правда, каторжные одиночки не в счет - в крепостных стенах он мог пользовать разве что себя. Лечить приводилось больше мужчин, хотя выхаживал и детей и женщин. Но такого случая в его практике еще не было. В момент родов сказывается вся прошлая жизнь женщины, все ее болезни и тяготы, даже болезни и тяготы всего ее рода, ее племени. Голодание, рахит в детстве... Узкий таз. А ребенок, Серго определил, крупный. Так обычно: следующий ребенок - крупней предыдущего. А у нее уже нет сил, чтобы исторгнуть его из своего чрева. Помогла бы операция. Но она невозможна в таких условиях. Этот затерянный в тайге наслег даже нельзя назвать деревенькой: три юрты - жалкие строения, снаружи обмазанные навозом, с усеченной крышей. Вверху ее - отверстие для дыма. Посреди юрты очаг-камелек. Он и обогревает жилище, и освещает. Вдоль стен тянутся широкие лавки-ороны. У каждой свое предназначение: одна для хозяина, другая для хозяйки, третья для гостя, четвертая для детей. Он не ошибся: к стенам жались, блестя испуганными черными глазами, мал-мала. Умрет мать - погибнет ребятня. Мужчина не выходит их. И здесь, как в любом краю земли, хранительница очага - женщина... Эх, лучше бы и впрямь позвали не его, а шамана. Его дурацкое камланье, пляску под бубен, в кожаном балахоне, обвешанном латунными бляхами, эти заклинания, когда шаман зазывает добрых духов и отгоняет злых, Серго доводилось видеть. Но кое-кто из шаманов - знахари, умеющие и вправду оказывать помощь: костоправы и массажисты. Сейчас, наверное, должен помочь массаж. А он боялся подступиться к женщине, бившейся в родовых схватках, боялся добавить ей новых мучений и повредить младенцу. И все же - делать операцию?.. Духота. Вонь. За перегородкой из жердей, тут же, в юрте, - коровенка, еще какая-то живность. Сколько паразитов в этом рванье... Какому богу молиться, чтобы свершилось чудо?.. По дороге он загадал: если родится мальчик, по возвращении в Покровское он... Надо же было дураку... Он показал: вскипятите побольше воды, освободите широкий, для гостей предназначенный орон. Начал искать в юрте хоть какую-нибудь чистую тряпицу. Нашел несколько аршин нового цветистого ситца. Достал из саквояжа инструменты, поставил дезинфицировать их в кастрюльке на огонь камелька. Впуская клубы пара, входили женщины из соседних юрт. Рассаживались по нарам, жалостливо цокали языками, сосали длинные мундштуки трубок. Следили за каждым его движением. За стеной послышался приближающийся перестук копыт, скрип полозьев. Голоса. В юрту вошел рослый якут в дорогой, с бобровым отворотом шубе. - А-а, пельцер! Я тебе слысал, я тебя искал! Поехал! Тойон зовет! Серго молча показал на роженицу. - А-а, - махнул камчой Приезжий. - Тойон улуса оцень крепко болит! Русский болезнь болит! Среди местного населения было странное разделение: мол, есть якутские болезни, которые может излечить шаман, и русские - тут уж зови из больницы "пельцера" - фельдшера. Хотя народ здешний - и якуты, и русские, и тунгусы, и чукчи, и долганы - страдал от одних и тех же недугов, коих не счесть: туберкулез, трахома, сифилис, проказа, холера, волчанка, оспы, тифы... - Не могу ехать, умереть может. - Серго продолжал приготовления. - Пацему не могу? - Посланец тойона распахнул шубу, встал, широко расставив ноги. - Зивой будет, умрет будет - беда нет: баба! Он так и сказал русское "баба", презрительно сплюнул. Хозяин юрты забился в угол. На его лице и тоска, и рабская покорность. - Ух ты, вырисшвили, ослиный сын! - в ярости выругался Серго. - Убирайся вон! Он обязан лечить всех. Лечил и тойонов, но ненавидел их. Наверное, так же, как жандармов или еще больше - офицеров-тюремщиков. Тойоны - местные князьки. У каждого племени, в каждом улусе - свои. Они делились на больших и малых, но объединяло всех их одно, роднящее с тюремщиками, - в своих владениях они бесчинствовали более рьяно, чем представители русской администрации. Всякий бедняк у них под камчой, его могли и "иззапродать", и "иззакабалить". Да только ли якутов или тунгусов... До сих пор жила в этих местах память о том, как два малых тойона закололи ножами Петра Алексеева, рабочего парня, ткача, героя "процесса 50-ти", сосланного сюда еще в конце прошлого века. - Не хоцесь ехать к тойону?! - удивленно и угрожающе переспросил посыльный. - Тойон будет ходить к самому губернатору! К господин барон фон Тпзенгаузеи! Тойон запретит пельцеру приезжать в его улус! Серго выпростал руку, повертел под носом у служкп: - Знаешь, как это называется?.. Передай своему хозяину, что я, фельдшер этого улуса Григорий Орджоникидзе, сударский! Так и передай! "Сударский" в здешних краях бытовало как исковерканное от слова "государственный" и означало "государственный преступник". А следовательно - укоренившееся со времен декабристов, - уважительное определение такого человека, который слов на ветер не бросает. Посыльный князька запахнул шубу и выскочил из юрты. 4 Князь Юсупов ни жив ни мертв укрылся во дворце великого князя Дмитрия Павловича. Остальные участники ночного предприятия разъехались по своим домам или уже исчезли из города. Хотя пошли вторые сутки, но страх и жуткое ощущение пережитого не давали сна. "Что-то теперь будет?.." - обмирая, думал Юсупов. Князь давно решил: гадина должна быть раздавлена! Он поставил на карту все - даже честь, связав имя Распутина с именем своей трепетно любимой жены. Иначе бы не удалось замышленное: Ирина, племянница царя, первая красавица Петрограда, - единственная приманка, на которую клюнул Старец. Мерзость! Подлость!.. Но Юсупов не мог придумать ничего другого. Только пятеро были посвящены в замысел: он, Юсупов, великий князь Дмитрий Павлович, поручик Сухотин, Пуришкевич и доктор Лазовет. Неделю назад в строжайшей тайне они обсудили свой план. Самые решительные действия Юсупов взял на себя. Распутин последнее время стал настойчиво просить Юсупова познакомить с женой. Ирина провела осень в родовом имении в Крыму, вот-вот должна была вернуться в Питер. Юсупов пообещал Распутину, что, как только жена приедет, он пригласит Старца в свой дворец на Мойке. Перед тем князь специально перестроил подвал во дворце под гостиную. План был таков: Юсупов привозит мужика; наверху, у жены, оказываются госта; в ожидании их отъезда князь отводит Распутина в подвал, занимает беседой, предлагает выпить вина и отведать пирожных. Вино и пирожные будут отравлены. Затем труп Старца они вывезут на автомобиле Дмитрия Павловича из дворца и сбросят в заранее присмотренную прорубь на Малой Невке. Юсупов тайно привез Старца на Мойку. Скормил ему в подвале все отравленные пирожные. Цианистый калий должен был немедленно убить его. Но мужик оказался жив!.. Пришлось стрелять. И в доме и во дворе. На звонкие в морозной ночи выстрелы сбежались слуги. Объявился городовой. Счищали снег. Замывали пятна на коврах в подвале. Зачем-то опутывали неимоверно тяжелое тело веревками, но забыли привязать груз. Завертывали в шубу, засовывали в великокняжеский автомобиль... Уже светало, когда неслись через весь город к Петровскому мосту. Кончили едва ли не в тот момент, когда покатилась по городу молва. Тайное стало явным. Заговор слабонервных дилетантов. Мерзость... Как выпутываться из этой истории?.. Надо