ушку птицу. - Хитро! заметил я. - Никакой хитрости, - сказал Стежка. - Закон механики. Из других корзин тут же, при мне, парень вытащил еще двух косачей и одну тетерку, серую, чуть срыжа. КТО В ЗАПАДНЕ? От колхозного тока Стежка повел меня в кондовый сосновый бор, опушенный рыжими сосеночками, запорошенными снегом. В соснячке перед бором я увидел заячьи следы. "Ну, - думаю, - сейчас мой охотник станет добывать из петель беляков. Это я знаю. Сам когда-то в детстве увлекался такой охотой. Насобираешь проволоки, обожжешь ее, а петли ставишь - натрешь их пихтовыми ветками. Было дело, было! Чего греха таить". - У тебя, Стежка, тут, наверно, петли наставлены? - спрашиваю парня. Тот чуть повернул голову в мою сторону и как-то брезгливо молвил: - Такими делами не занимаюсь. - Почему? - Гм! Пустяк. Не стоит марать охотничью честь. Да и вообще ловить зайцев петлями запрещено. На это каждый способен. Глупее зайца есть ли кто из зверей? Все время по одним и тем же своим тропам бегает. Ну и лезет сам в петлю, будто жить надоело. - Так ты куда же меня повел? - Пойдемте - увидите. А не хотите - можете вернуться. Не больно далеко от дома ушли. "Ершистый, оказывается, Евстигней Поликарпович!" Бор неожиданно кончился, за ним началось болото. И не иначе - клюквенное. Это видно по карликовым искривленным березкам, по тощим сосенкам, по высоким изгнившим пням, обросшим мхом до самых верхушек. То справа, то слева от тропы стали попадаться небольшие накаты из жердей, похожие на открытые пасти какого-то огромного животного. А в пасти вверху, к небу, подвешены гроздья рябиновых ягод. "Ба! Так это приманка! - начинаю соображать. - Такие "пасти" только из бревен, Устраиваются на Крайнем Севере, в них ловят песцов, соболей. Только там на приманку приспосабливают не ягоды, а мясо или рыбу. На кого же тогда настроил эти "пасти" Стежка? Интересно!" А он идет по тропе и весело поглядывает из стороны в сторону. Но вот он вдруг резко свернул вправо и пошел, по колено утопая в рыхлом снегу, к захлопнутой "пасти". - Ну, кто попал? - спрашивает меня. Я пожал плечами. - Народы Севера такими приспособлениями ловят пушных зверей, - говорю. - Ну-у? - удивился парень. - Неужели где-то есть такие ловушки? Вот не знал. Выходит, давно открытую Америку открыл. А я-то думал, старался, ломал голову. Увидел настороженную мышеловку, у меня и возникла идея... Недовольный, разочарованный, Стежка приподнял жердяную пластину и достал из-под нее прихлопнутого, уже окоченевшего глухаря. Не разглядывая, не показывая мне, сунул в сетку на живых, притихших тетеревов и повернул к дому. - А настроить пасть надо? - сказал я. Он только махнул рукой: дескать, не надо. ОБМАНУТАЯ ЛИСА На следующий день (это было воскресенье) Стежка поднял меня с полатей задолго до рассвета, накормил жарким из дичатины и повел в лес. Было еще темно, но почти во всех окнах колхозников светились глазастые огни, освещали сугробы перед домами и кое-где черные голые деревца в палисадниках. Стоял крепкий мороз, снег похрустывал под ногами, будто битое стекло. За селом сразу стало как-то неуютно, зябко. Звезды, низко нависшие над лесом, казалось, обледенели. Дунет ветер, стукнет одну о другую, и рассыплются мелкой морозной пылью. Видя, как я иду скрючившись, Стежка сказал: - И охота вам ходить за мной? Сидели бы дома, в тепле. - А тебе почему дома не сидится? - У меня другое дело. Миновав глухой темный ельник, мы вышли на широкие лесные степи. Уже рассветало, и только кое-где в березниках, в осинниках не совсем еще развеялась ночная синь. Остановившись у кромки леса и оглядывая огромную снежную поляну, Стежка спросил: - Видите? - Что? - А вон лис-то сколько бегает. Мышкуют. Тут они собираются со всей округи. Здесь у нас озимые хлеба. И парень начал считать: дескать, у березового колка - одна, у скирды - другая, у одинокой сосны - третья, за бугор сбежала четвертая. Насчитал штук восемь. И правда, если вглядишься, то тут, то там движутся или что-то делают черные точки. - Разве у вас здесь лисицы черные? - Рыжие все как на подбор, - отвечает. - Это только издали, от снега, кажутся черными. И опять идет по узенькой тропинке. Теперь уже не по прямой, а зигзагами, от ориентира к ориентиру, от дороги - к надломленной бурей березе, от березы - к высокому обгорелому пню, а от него - в овраг, заросший мелким кустарником, а потом - вдоль оврага. Стежка шагает впереди, голову вскинул и свысока глядит по сторонам. Вдруг он сорвался с тропы и снежной целиной, высоко поднимая ноги, направился к густому ольховому кусту. - Ага, есть! - В голосе его прозвучала торжествующая нотка. От бугра к полузаметенному снегом кусту тянулась глубокая борозда. - Видите, попалась! Капкан за собой тащила вместе с чурбаком. Но далеко не уйдет. Где-то тут, в кусте, она. Я последовал за ним. В кусте лисица действительно застряла с тяжелым капканом. - А что на приманку было у капкана? - поинтересовался я, когда парень засунул в сетку лисью шкуру. - Мясо? Дичатина? - Мясо, дичатину мы и сами с удовольствием едим, а излишки в кооперацию сдаем. - Ну, а как же? Приманка-то должна быть? Он повел меня вверх по борозде. На самом бугре, на юру, под охапкой чуть разрытой соломы, где кончалась борозда, я услышал тревожный мышиный писк. И удивился: откуда тут взялась и почему пищит мышь? Кто ее тревожит? И соображаю: ага, как-то Стежка обмолвился о мышеловке. Наверно, дома ловит мышей, привязывает за ножку и садит возле капкана на приманку рыжух. И опять же думаю: мышь-то должна давно успокоиться, притихнуть, раз никто ее не беспокоит. Пока терялся в этих догадках, парень разгреб солому, достал из-под нее небольшой деревянный ящик. А в ящике слышу частое "пик-пик", "пик-пик". - Мышь там? - спрашиваю. Стежка расплылся в улыбке, раскрыл ящик и показал, что в нем. А там - что вы думаете? - там лежат у стенок с обеих сторон тоненькие резиновые мешочки, а в них вставлены капсюли от кукол, может, от игрушечных кошечек или собачек. Знаете, такие резиновые: их давнешь, а они - пик-пик. А посредине мешочков - какой-то пружинный механизм, вроде часов с маятником. Маятник-то ходит туда-сюда, то по одному мешочку ударит, то по другому, а мешочки издают звуки: пик-пик. - Вот здорово придумано! - вырвалось у меня. А Стежка, довольный собой, сказал: - Механика! Двухнедельный завод. В этот обход на широких лесных степях он достал из капканов трех лисиц. Из трех огненных шкурок предложил мне в подарок любую, каждую расхваливал и очень обиделся, когда я не принял подарка. Мол, вместе ходили по степи, мерзли и вдруг такое огорчение. ФЕДОТ, ДА НЕ ТОТ Окрыленный успехом на озимых полях, Стежка повел меня куда-то в гору, в реденькие ельники. Сказал: "Пойдем на лабаз". При слове "лабаз" я представил себе охоту на медведя. Задерет косолапый в лесу корову или лошадь, сразу не съест, а потом приходит доедать, как в свою кладовку или столовую. Его тут и подкарауливают охотники. Устроят на дереве небольшие полати, по-местному - лабаз, сидят на них с ружьями и ждут, когда Михаил Иванович Топтыгин пожалует на ужин или на завтрак. Он обычно долго ждать не заставляет. - Это что ж, ты меня на медведя повел? - спрашиваю Стежку. - Нет, - говорит, - медведя-то я там случайно взял, в прошлом году. - А взял все-таки? - Взял. - Как же это получилось? - Видите ли, неподалеку от скотного двора (во дворе-то в том, в лесу, живет колхозный молодняк: телки, бычки, жеребята) я вырыл яму. Метра два, пожалуй, глубины будет. В эту яму ловил волков. Случается, падет от болезни какая-нибудь животина. Я возьму ее и увезу к ловушке. Над ямой положены две жерди. На эти жерди я приспособлю падаль. А самую ловушку замаскирую, прикрою ветками, травой, сеном ли. Зверь-то как учует падаль, пойдет к ней, ну и сорвется в тартарары. Приходишь, а он там, глядит на тебя злобно да зубами ляскает. Яма-то у меня на бойком месте. Вроде как бы в воротах. По обе стороны крутые горы, скалы. По эту сторону гор угодья нашего колхоза, а по ту - совхозные. Волки-то и кочуют через эти ворота из совхоза в колхоз и обратно опять. Недаром говорят - волка ноги кормят. Ну уж если учуют добычу на моей яме, сразу кидаются на нее, в драку даже. Однажды сразу пять штук в ловушку залетело. - Здорово!.. А ты, Стежка, не врешь? Как будто враньем попахивает. - Ну вот еще! Честное комсомольское. - А как же медведя-то поймал? Тоже на падаль? - Ну да. - А он вроде не охотник до мертвечины. - Так ведь когда как. Дело-то было перед весной, по глубокому снегу. Непутевый попал, а шатун, В горах-то от леспромхоза бревна рубили. Ну, видимо, и подняли лесорубы косолапого из берлоги преждевременно. Он и пошел бродить по лесу как угорелый. Проснулся, так чем-то питаться надо. Тут уже разбираться не приходится, лишь бы что на зуб попало съедобное. - И набрел на твою приманку? - Набрел. И тоже не сразу на еду кинулся. Походил он вокруг этой ямы! Вы видали спиральку на круглой электроплитке, какими она витками там располагается? - Видал, понятно. - Так вот он, медведь-то, такой спиралью ходил возле моей приманки круг за кругом и все сжимал этот круг, пока не свалился в яму. - А вот теперь кто, по-твоему, сидит в яме? - спросил я Стежку, следуя за ним по пятам. - Теперь? Могу ручаться, если не один волк попался, так два, а то и три. - Ты так думаешь? - Уверен даже. - Откуда у тебя такая уверенность? Позавчера мне сказывали колхозники, приходили в село из лесной заимки: мол, Евстигней Поликарпович, видели возле твоей ловушки волков. Не иначе, станут твои. А раз были возле ямы, то будут и в яме. Голод - не тетка, куда угодно загонит. Вот посмотрите. Могу биться об заклад. Яма пустой не будет. - А почему, Стежка, тебя тут все величают по имени-отчеству? - Кто их знает. Дали такое прозвище, оно и пристало. У нас тут без прозвища никто, пожалуй, не живет. По документам, к примеру, Петров, по кличке - Козодой. Снег в лесу был рыхлый, рассыпчатый, все равно что сахарный песок. И тропа была не бугристой, а канавкой. Шагал Стежка весело, бодро. Если замечал чьи-либо следы, небрежно говорил, должно быть, имея в виду мою любознательность: "Косыга, векша, глухарь крестики наставил..." Где-то за ельником послышался рев телят. По носу резнул какой-то тонкий и острый запах. Стежка тут же предупредил мои вопросы: - Тут рядом заимка. Силос нетелям развозят. К животноводам парень не пошел, а повернул влево, вниз, к ложку или речке, где высокой, взлохмаченной грядой рос ольховник, а возле него - не молодые и не старые березки. Вскоре мы очутились на небольшой поляне - и будто попали на сорочий базар. Десятки белобок, расположившихся на кустарнике и на одиноких березках, подняли невообразимый гвалт, перелетали с места на место, словно затеяли какую-то игру. Только одна слетит с сучка, на ее месте уже сидит другая. И так везде. И стрекочут, стрекочут, дли пущей важности покачивая длинными хвостами. А тут же, на снегу, молча разгуливают самодовольные вороны. - Неспроста сороки раскричались! - повернувшись ко мне, сказал Стежка. Потом перевел взгляд на рыжий бугорок, накрытый сеном и огороженный в две жерди. - Значит, есть кто-то в яме? - спросил я. - Обязательно! - Ну-ну, смотри. Площадка возле ямы вся была утоптана. Полей ее водой - и будет гладкий каток. В одном месте над ямой явно обозначилась дыра. Стежка припал на колени и заглянул в темное отверстие, а потом встал и разочарованно сказал: - Заяц сидит. - И то зверь, - утешил я его. Парень сходил в кусты, принес оттуда легонькую лестницу и спустился в ловушку. А когда выволок из ямы косого за уши, живого, с вытаращенными глазами, подержал его на вытянутой руке и спросил: - Вам надо? - Нет. Тогда Стежка швырнул беляка в снег, в сугроб. Затопал на него и забил в ладоши: - Удирай да больше не попадайся! ЛЕДЯНОЙ ПТИЧНИК День клонился к вечеру. Стежка вел меня ельником вдоль горы, ближе к дому. Зимнее солнце все время было за гребнем высоких скал, за Уральским хребтом, а выше хребта так и не смогло подняться. Идем по снежной тропе и молчим. Парню, видимо, не по себе: волками хвалился да и провалился. Я тоже ему не досаждаю разговорами. Да и находились уже, устали. Но вот, смотрю, парень оживился, повеселел. Все чаще стали попадаться покосные поляны, елани, как их тут называют, а возле - рябинники. Ягод столько, что снег под кустами кажется красноватым. С кустов то тут, то там стали взлетать рябчики. Вспорхнет, перелетит в чащобу, а оттуда потом голос подает своим собратьям, которые тоже где-то тут, поблизости. Все чаще и чаще в глубоком снегу стали попадаться лунки. - Рябчики в этих ямках ночевали, - сказал Стежка. - В снегу-то им тепло. Спорхнет с дерева, пробьет снежную корочку и зароется. Спит. А ночью на охоту за рябками приходит куница. Горностаи тоже охотятся. Только в этом месте горностаев нет, они ближе к полям держатся, там мышами пробавляются. А вот куница здесь живет. И не одна. Я тут каждый год по нескольку штук беру. Завидев на снегу возле куста серенькие перышки, парень заметил: - Вот видите, обедала. Выволокла птицу из лунки и сожрала. И пошел к опушке ельника. А возле опушки будто кто-то подушку растрепал. Ни головки, ни костей, только лапки остались с коготками, покрытые словно чешуей. Когда вышли на следующую поляну, окруженную стеной черного, с проседью, ельника, Стежка сказал: - Здесь у меня птичник. Я оглянулся вокруг. Прислушался. И хоть бы где-нибудь показалась или подала голос птичка. Даже не слышно было стука дятла, этой пестренькой краснокрылой вездесущей пичуги. Кругом стояла, казалось, мертвая, глухая тишина. - Что за птичник? - спрашиваю парня. Он подвел меня к снежному бугорку и говорит: - Поглядите-ка, бугорок-то с дыркой. И в самом деле. На макушке снежного сугроба - небольшое отверстие. Заглянул я в это отверстие и поразился. В бугорок-то врыта кадка, а в кадке - куропатка серая. У нее тут и зерно, и снежок вместо воды, и даже насест устроен. Ну клетка и клетка. Смотрю на Стежку с недоумением. А он ухмыляется. - Опять механика? - спрашиваю. - Как видите. Выйдет куница на охоту, начнет принюхиваться, где чем пахнет, а от живой горячей куропатки приятный, острый запах. Подойдет зверек к ледяной клетке, соблазнится и нырнет в нее, а выйти уже не выйдет. Соображаете? - Ну и Евстигней Поликарпович! - невольно воскликнул я. И подумал: да, не зря народ величает парня. Нет, это не прозвище ему, не кличка, а дань уважения. Человек завоевывает авторитет делами. - И как ты делаешь ледяные кадки? - интересуюсь. - А очень просто, - говорит. - У меня есть железная бочка из-под горючего. В колхозе мне дали. Я у этой бочки вырезал одно днище. Начнутся морозы, налью в эту тару воды. Вода начнет замерзать сверху, с боков, снизу. А в середине она долго не стынет. Сделаю сверху отверстие, воду вылью, бочку потом подогрею на костре - и пожалуйста, ледяная кадка готова, вывалится из железной. Таких ледяных клеток можно так-то строить сколько угодно. - У тебя здесь сколько их? - Десять. Сейчас пойдем все посмотрим. - А куропаток где берешь? - Достать их пустяк. У нас они табунами живут на хлебных токах. Насторожишь сеть, которой рыбу ловят, а от нее шнурок протянешь к омету. Под сеть-то зерна насыплешь, а сам засядешь в соломе и ждешь, когда куропатки прилетят на кормежку. Как только зайдут под сеть, ты дернешь шнурок, вытащишь подпорки, сетью-то и накроет птицу. Сразу несколько штук. - А не жалко тебе птиц губить? - А разве я гублю? Я ведь потом всех куропаток на волю выпускаю, как закончится сезон охоты. Ну, а которую куропатку куница съест, так что дороже для государства: куропатка или куница? У куропатки перо да мясо, а у куницы пушная шкурка. Куропатку-то съешь - и нет ее, а из шкурки куницы шапка получится или воротник, станет человек носить да радоваться. А сделать для человека радость - это ведь, я считаю, счастье. Обошли мы со Стежкой все ледяные клетки. И в одной из них вместо куропатки обнаружили лобастого коричневого зверька, будто с искорками в шерсти. Как он заметался в ловушке! Поднял такой вихрь, что куропаткино перо, как из трубы, повалило из-под снега. Возвращался я тогда к себе в редакцию и думал: как-то посмотрят там на мой творческий отчет о командировке? От меня ждут материал о маститом чудо-богатыре охотнике, а я напишу им о подростке-школьнике. Одно утешало меня и радовало: что героя моего очерка зовут и величают по-взрослому. А ведь он, по-моему, заслуживает этого. ЗАКАЛКА МУЖЕСТВА Вот уже третье лето я ловлю кротов. Другие ребята из старших классов работают в каникулы на полях, на фермах, помогают взрослым пропалывать посевы, заготовлять сено, силос, выращивают уток, кур, ухаживают за телятами, А мне все это не по душе. Меня тянет в лес, в горы, в покосные избушки. Отец мой, Терентий Моховиков, был заядлым охотником. Он частенько брал меня с собой на промысел. Водил по лесным дорожкам, по просекам, по глухим еланям, приучал к своему делу. Иду я за ним, а сам будто весь на пружинах: тут птица вспорхнет, тут зверюшка шмыгнет в высоком травостое. А над лесом висит знойное марево, пряно пахнет травами, цветами, хвоей. С цветка на цветок перелетают туго перетянутые в талии пчелы; как тяжелые бомбовозы, гудят мохнатые шмели-медуницы. Потом отец умер. Будучи уже при смерти, он мне завещал: "Володя, не бросай отцовское ремесло. Люби свой уральский край. Где еще найдешь ты такие красоты, как здесь? Где увидишь огненные зори, закаты и восходы солнца? Тут же все родное, близкое!" Ничего я не сказал отцу, только крепко поцеловал в холодеющие губы. Первое лето я кротоловничал возле самого дома: у речки Бирюзы, которая течет за скотными дворами; у опушки леса, сбежавшего к поселку с Барсучьей горы; у силосных ям, вырытых среди одиноких старых берез. Увижу бугорки свежей рыхлой земли, отыщу ходы кротов и ставлю тугие маленькие капканы. А на другой и в последующие дни обхожу свои угодья, проверяю ловушки и добываю из них темно-бурых, серебристых зверьков. Но что это за добыча! Отец, бывало, вернувшись с обхода, распялит на досках, прибьет на гвоздики сотни шкурок. А я, его сын, если выставлю на просушку десяток шкурок - еще хорошо! А то, случается, одну, две. Стыдно перед матерью, стыдно перед друзьями-товарищами, которые заглядывают во двор, чтобы навестить меня. Они на полях, на фермах зарабатывают полноценные трудодни, а я, кротолов, чем похвастаюсь? Нехорошо, скверно. Нехорошо еще потому, что на правлении колхоза я заявил: дескать, не хочу, как прочие охотники-звероловы, быть единоличником. Поля и леса во всей округе артельные. И все, что тут есть, тоже должно быть артельным. Всю пушнину, какую добуду, стану сдавать в колхоз, а он пускай начисляет мне трудодни. Меня за это похвалили, похлопали по плечу. Выходит, в артели появится еще одна доходная статья. Похвалить-то похвалили, только на первых порах я никак не оправдывал этой похвалы. Одна-две кротовые шкурки - разве это добыча? Это пустая трата времени. Какая от этого польза колхозу? Да и мне самому? Все это меня мучило, терзало. А все дело в трусости. Поблизости кротов мало, тут они давно выловлены. Надо идти на промысел в дальние леса, в горы. С отцом ходить туда не страшно было, идти же одному - жутко. Ведь придется жить там днями, ночевать в лесу, в глуши, в соседстве с медведями и рысями. Только подумать - мороз по коже! Долго я агитировал в товарищи кое-кого из ребят одноклассников. Расписывал перед ними прелести охоты, красоты лесных угодий, ночевки у больших ярких костров. А сколько, мол, там бывает ягод! По речкам растет смородина, возле каменных россыпей - малина. А от брусники в бору и на скалах, обросших белых мхом, - красно, ступить негде. Да и голубики тоже полно по кромкам болот. Ешь сколько угодно! И все же ни красоты природы, ни костры, ни ягоды не задевали за живое моих сверстников. Они уже свыклись с работой в артели, с песнями, с колхозным клубом, с избой-читальней. Правда, все они еще подростки. И в клуб-то их пускают не больно охотно, а во время репетиций драмкружка просто-напросто выпроваживают за дверь. Ходят они ватагой по улице, иногда с балалайкой, тут же возле них и девчонки хороводятся. А то соберутся где-либо на сарае и рассказывают сказки до первой белой зари. А моя душа - в лесу. Тоскует по еле приметным охотничьим тропинкам, по высоким травам, по еланям, сплошь заросшим ромашкой, а то клевером или иван-чаем. Вот если б не было ночи, был бы непрерывный летний день, как на Крайнем Севере, я бы ни за что не усидел дома, в поселке. А тут вот сижу, терзаюсь и ненавижу себя за трусость. Терзался так, терзался, а потом решил: дай возьму себя в руки. В конце концов я мужчина. Надо воспитывать в себе силу воли, мужество. Нельзя же прятаться за спиной у людей, внушать себе страхи. Это низко, недостойно человека. В народе говорят: "Не так страшен черт, как его малюют". И вот на другое лето собрал я себе большую котомку, сложил в нее две сотни крохотных капканчиков, запасся хлебом, картошкой, подвязал к мешку черный, закопченный котелок и тронулся в лес. Меня очень подмывало взять с собой отцовское ружье и собаку Дружка. Пес, как только увидел меня с котомкой, начал рваться с цепи, залаял, заскулил. Понял, видно, куда я собрался. Но я был тверд. Раз решил закалять в себе мужество, стану обходиться без ружья, без собаки. Тем более, ходить в лес с ружьем, с собакой в весеннее время запрещено. Птицы сидят на гнездах, звери нянчатся со своими кутенками. Я знаю, некоторые кротоловы с законами охоты не считаются. Идут в лес, а под полой несут ружье, ведут на поводке собаку. Живя где-нибудь в балагане, вдали от людей, они исподтишка убивают себе на варево рябчиков, глухарей, зайцев, а спущенная со сворки собака зорит птичьи гнезда, пожирает звериный молодняк. А ведь это браконьерство! Отец никогда не нарушал охотничьих правил. Вышел из дому рано утром. Знакомой дорожкой начал углубляться в лес, в чащобу. Солнце только что поднялось над Откликной горой и оттуда выпустило золотые стрелы по вершинкам деревьев, нанизало на эти стрелы серебристую хвою сосен, елей и светло-коричневые липкие, не совсем распустившиеся листочки осин. Воздух хотя и прохладный, но чистый, светлый, точно хрустальный, а под деревьями, в тени, еще хоронится ночная синь. Птицы уже проснулись, выпорхнули из своих укрытий к солнечным полянкам и славят новый наступающий день. Хорошо в это время в лесу! К отцовскому охотничьему стану добрался в полдень. Низкая рубленая избушка, крытая берестой, поверх которой настлан дерн, стоит в глубокой пади на берегу Черной речки. Место глухое, мрачное. Тут птицы не вьют гнезд, а звери приходят только на водопой. И птицы и звери обитают на соседних мохнатых горах, где широкими полосами раскинулись дремучие сосняки, пихтарники, а на вырубках между ними буйно разрослись осинники и липняки. К заброшенному становищу со всех сторон подступила мелкая поросль, даже на крыше избушки появились тощие рябинки и черемушки, окруженные вездесущим иван-чаем. В самой избушке поселилась сырость. Сено на нарах, когда-то служившее нам с отцом подстилкой, изопрело. Сор, щепки на земляном полу сгнили. Все это пришлось выкинуть, распахнуть двери, достать из малюсенького окошка-отдушины посеревшее, оплетенное тенетами стекло и разжечь в чувале, в углу, огонь. Весь остаток дня ушел на то, чтобы привести в порядок свое новое жилище, заготовить топливо. (Чувал - очаг, камелек, огнище.) Вечером сходил на речку и наудил хариусов. Сама по себе Черная неглубокая, но порожистая, и после каждого каменного уступа - омут. А в яминах, как в котле, руном стоит рыба: хариусы и мольки. Никакой другой рыбы здесь нет. Вода слишком холодна и прозрачна. (Молек - снеток рыбка.) Уху хлебал уже в сумерках, перед порогом избушки. Ем, а сам поглядываю по сторонам. Испытываю какое-то странное чувство. В конуру свою забираться не охота. В ней кажется темно, сыро и страшновато. На воле, под открытым небом, лучше, веселее, но и тут небезопасно. Малейший шум, треск заставляют настораживаться. Упадет с дерева сухой, отгнивший сучок, а ты думаешь: "Уж не идет, не крадется ли кто?" В потемках совсем стало жутко. Неподалеку возле речки зашумели кусты ольховника, словно налетел на них ветер, а немного погодя у самой воды "заговорили" камни под чьими-то тяжелыми шагами. По спине у меня прошли мурашки. Быстро свернул свою "скатерть-самобранку" и шмыгнул в избушку, закрыл дверь, схватил проволоку, привязанную к скобе еще днем, и давай ее заматывать на толстый самодельный гвоздь в косяке. Замотал так крепко, что скорее вырвут петли или косяки, чем самую дверь. Потом припал к окошечку и слушаю, смотрю во все глаза. Из-за крутой угрюмой горы, ощетинившейся пиками елей и пихт, выплыл рожок молодого месяца, скупо посеребрил, точно инеем, самые высокие деревья. А кругом - тишина, безмолвие, и только вода на перекатах бурлит, воркует в невидимых берегах. Слушаю долго, напряженно. Чувствую, как тревожно колотится взбудораженное сердце. Проходят секунды, минуты, даже, может быть, час. Но никто уже не нарушает лесного безмолвия. "Что же такое? Уж не померещилось ли мне? Возможно, с горы сам по себе сорвался камень и прогремел на прибрежном плитняке. А я-то перетрусил. Вот так закалка мужества!" После этого стало легче. Вздохнул. И с этим вздохом будто отступил от меня страх. Ведь в самом деле, кому я нужен, кто меня тронет в избушке, взаперти? - Эй, кто тут? - кричу в окошко. - Не прячься, выходи! Голос мой, будто надтреснутый, запутался в ближайшем подлеске, в кустах у реки. Ответа ниоткуда не было. А потом вдруг в мелком осиннике перед становищем мелькнули один за другим три черных огромных силуэта. Лесок затрещал, загудел, как будто по нему пронесся страшной силы ураган и повалил на стороны деревья. Ох я, трухлявая голова! Ведь это лоси! Приходили на водопой, а потом паслись на травке. Они и раньше, при отце, тут бывали. А я-то вообразил не знаю что. Верно говорят: у страха глаза велики. Ну и ну, охотничек! Вот бы покойный родитель поглядел на меня! Месяц на небе побыл и снова скрылся. Лежу впотьмах на нарах в самом углу и пытаюсь уснуть. Но странно, глаза никак не закрываются. Дома бы в это время давно спал, а тут одолевают мысли, кишмя кишат в голове, словно муравьи в растревоженной куче. И, главное, думаю не об охоте, не о завтрашнем дне, как пойду по старым знакомым тропинкам, стану расставлять капканы, а совсем о другом. Вспомнил почему-то себя маленьким-маленьким, когда еще в школу не ходил. Тогда тараканов боялся, коси-косиножек (это пауки такие долгоногие; ножку оторвут, а она, как живая, сгибается в коленке, "косит"). Больше всего я страшился темноты. В ней, казалось, скрываются самые безобразные чудовища. В леших, в чертей, ведьм ни отец, ни мать не верили. А вот бабушка Марфа, если останемся с ней одни, начнет развлекать меня сказками, так они у нее обязательно про нечистую силу. Она не помнит других сказок. И будто бы точно знает, где обитают домовые, кикиморы, водяные. Одному чертенку, уверяет всех, даже хвост в двери прищемила, и он заорал благим матом. Над нею подсмеиваются: мол, неправда, так она божится, крестится, доказывает, что истинно было так. Потом уже в школе учился и все же побаивался ночью выходить один во двор. А сколько, случалось, претерпевал страха в лесу! Возьмет отец с собой. Оставит где-нибудь в балагане или просто у костра и скажет: "Побудь здесь, Володя. Кипяти чай. Я скоро вернусь". Уйдет и уйдет. Сумерки начнут сгущаться, а его все нет и нет. Тут и нападут на меня страхи. Из-за каждого куста, из-за каждого дерева ждешь, что вот-вот нападет на тебя зверь. А в этих местах водятся и медведи, и рыси. Говорят, даже барсук и тот на человека кидается, если врасплох встретится. Думаешь об этом, а у самого зуб на зуб не попадает. Отцу, конечно, о своей трусости не говорил. Стеснялся, стыдился. А разве он не видит, не понимает, что со мной делается? И примется "лечить" меня: то в огород ночью пошлет за зеленым луком, то велит сходить в потемках за сучьями для костра. Науку его понял. И сам давай закалять в себе мужество. Только трудно это давалось. Однажды один отправился в двенадцать часов ночи на кладбище. Решил оттуда принести обломок старого сгнившего креста. Иду, храбрюсь. А темнота - зги не видно. Но место мне знакомое, легко ориентируюсь среди могил. И вдруг оступился, попал в яму, а из нее, трепыхая крыльями, вылетела какая-то большущая птица. Может, она и не такая уж большая, но я так перепугался, что сердце в пятки ушло. На рыбалку пробовал ходить с ночевкой без товарищей. С вечера расставил на Бирюзе, в бучиле, у старой заброшенной мельницы, жерлицы на щук и налимов. Пока было еще светло, поймал двух щурят. Настроение у меня пошло в гору. Думаю, без рыбы домой не вернусь. Развел костер, сижу на берегу возле огня. И не страшно будто. Поселок рядом. Собаки перекликаются из конца в конец. Неподалеку на лугу пасутся кони. В полночь пошел проверять удочки. Наклонюсь над водой, нащупаю шнурок, слегка потяну на себя. Если какая рыбина заглотнет насадку с крючком, то сразу скажется. Проверил чуть не все жерлицы, и везде - пшик. Оставались непросмотренные только две, в омуте, под водосливным шлюзом. Взобрался на этот шлюз, а он мокрый, скользкий, оброс тиной. Осторожно подошел к удочке, потянул за шнурок, а он ни с места. Подумал, за корягу зацепился. Начал сильнее тянуть на себя. Чувствую, шнур чуточку подался, а за ним тащится что-то большое, тяжелое. Наконец из воды высунулся чурбак, черный-пречерный. Стал разглядывать, а при звездах-то чего разглядишь? Протянул руку, чтобы подхватить да выбросить на доски водослива. Но тут же поскользнулся, покатился и бултыхнулся в омут. А шнурка не выпустил. Держусь за шнурок, а на нем сидит кто-то живой, большущий, бьет меня по боку. Да так сильно. Тут у меня мелькнули в голове слова бабушки Марфы. Она говорила, что на Бирюзе, в бучиле, водяные живут. Вспомнил про это и заорал, как под ножом. Про все забыл. Плыву к берегу. До того быстро плыл, что грудью налетел на галечник. Поднялся и без оглядки кинулся домой, не чуя под собою ног. В избе, когда вбежал, всех всполошил. Лица на мне не было. - Что с тобой? - спрашивают мать и бабушка. - Наверное, черт на удочку попался, - отвечаю. Бабушка - та сразу креститься, а мать начала выспрашивать, как, что. Потом стала улыбаться и успокаивать меня. Лишь под утро я маленько успокоился. А со светом, при ярком солнышке, совсем пришел в себя. И повеселел даже. Над собой смеялся. Вот до чего перетрусил - в чертей на речке Бирюзе поверил. Тут же снова отправился к мельничному бучилу, А место там веселое. Вокруг луга, высокие травы, из которых выглядывают глазастые кашки - цветки красного и белого клевера. В омуте на тугих струях сверкают серебро и золото. А вниз по речке уплывают пампушки пены. На скользких досках шлюза отыскал злополучный шнурок. Взялся за него, тяну. И опять какая-то тяжесть висит на шнурке, отчего шнур пружинит, дрожит, радужной пылью рассыпает водяные капли. Тяну осторожно, боюсь, как бы еще раз не сорваться в омут да и не оборвать удочку. Наконец из глуби показалась огромная коричневая башка, очень похожая на ржавую железную лопату. А на башке, смотрю, два малюсеньких, широко расставленных глаза и два длинных живых уса. - Сом, сом! - вырвалось у меня. Стал выводить его к берегу. Но из воды сразу не потащил. Сам забрел по колено в бучило, сунул ладонь под жабры спокойной, будто сонной рыбине и поволок ее на галечник, а потом на луг, на траву, еле вытащил! Лежит сом на солнышке, блестит, как лаковый, и разевает пасть. Разинет и закроет, разинет и закроет, и каждый раз громко чавкает, словно старается напугать меня: дескать, не тронь - проглочу. Схватил я его за жабры, взвалил на плечо - и домой. Волоку, а он хвостом бьет меня по пяткам. Вот действительно черт! Затем, закаляя в себе мужество, один ходил по малину в Медвежье урочище, на веревке спускался в пещеру, где, сказывают, жили первобытные люди, клал за пазуху холодных противных лягушек. Словом, как только не испытывал себя! И все почти без толку. Как видно, и до сих пор доблести во мне немного. Лежу вот так-то на нарах в лесной избушке и ворошу в памяти не очень-то блестящее, трусливое свое детство, отрочество. Стараюсь уснуть, а сон ходит где-то вокруг да около. Иной раз стану вроде забываться, смежать веки. Но тут вдруг под лежанкой подымут возню мыши. Начинаю побаиваться и мышей. Как бы, мол, не отгрызли нос или уши, если усну крепко. Затеваю войну с мышами. Беру палку, становлюсь на колени и шурую под нарами во всех углах. Норушки попрячутся, успокоятся. А я опять бодрствую, гляжу в темный, неразличимый потолок и прислушиваюсь к тишине, царящей вокруг. Один так один. Рядом с тобой никого. Сам отвечаешь за себя. Не знаю, сколько пробыл в таком напряженном состоянии. Время, наверно, шло очень и очень медленно. Потому слышу: за избушкой на горе, где стоит угрюмый сосновый бор, кто-то крикнул глухим, точно из-под земли, голосом: - Шубу! Меня словно обдало всего холодным ледяным душем, а волосы на голове шевельнулись и поднялись дыбом. - Шубу, шубу! - снова настойчиво послышалось с горы. "Уж не замерзает ли кто в бору?" - мелькнуло у меня. Но тут же сообразил: ведь теперь не зима, а весна. Да и шубы-то у меня нет. Взял с собой только фуфайку, стеганую старенькую. А из леса с короткими перерывами опять: - Шубу, шубу, шубу! Меня одолел такой страх, что лежу, свернулся в комок и весь дрожу как в лихорадке. Наконец опамятовался. "Ну и герой! - думаю. - Вот так закаляешь в себе мужество! Да тебе не в лес ходить, а на печке сидеть, тараканов ловить, а не кротов". Распекаю так себя, и мне будто легче стало. Даже храбриться начал: "Пойду посмотрю, кто там ухает. Может, какой охотник с вечера напился пьяный, а под утро его мороз, похмелье донимают. Вот и орет. Мало ли что случается с человеком". Подумал про человека-то и тут вроде устыдился своей трусости. Зря в лесу человек не станет кричать, просить помощи. Опять же слова отца вспомнил: "На промысле охотник охотнику брат". После этого отмотал проволоку с гвоздя на косяке, взял палку, распахнул дверь и очутился за порогом избушки. Меня обдало прохладой, ночной сыростью. Кругом темно, хоть глаз выколи. А в бору кто-то продолжает свое, уже более четкое: - Ух, шубу! Ух, шубу! И голос какой-то страшный, заупокойный. Но теперь уже я не трусил. Я должен был выполнить свой долг перед человеком, оказавшимся в беде. Сделал ладони рупором, поднес ко рту и кричу: - Ого! Кто там? Иди сюда, здесь балаган! Прислушался. Еще покричал. Но отклика нет. Из бора по-прежнему раз за разом доносится: "Ух, шубу!" Постоял, постоял и сам направился в гору. Иду через мелкий осинник напролом, ничего не различая перед собой. Тонкие прутики бьют меня по лицу, по груди, по ногам. Я берегу только глаза, прикрывая их согнутой в локте рукой. Осинник скоро кончился. Перед стеной черного высокого бора я остановился, перевел дух. - Где ты тут? - кричу опять. - Айда сюда! - Ух, шубу! - слышу снова, совсем близко от себя. "Ну, видно, глухой, - подумал я. - Или орет в бреду, без памяти". И шагнул под кроны огромных сосен. Подлеска здесь нет, но под ноги то и дело лезли сучки, колодины, камни. Крики "замерзающего" прекратились. А я хожу между деревьев, жгу спички и уговариваю: - Где ты? Ну, отзовись? Пойдем со мной в избушку. Там тепло. Огонь в чувале разведем. И вдруг над головой у меня кто-то сорвался с толстой бортевой сосны, прошумел ветками и, улетая, устрашающе крикнул: - Ух, шубу! И только тут я догадался. Так это был филин. А я-то со страху вообразил не знаю что... В избушке я прижился, освоился, все равно что в родном доме на Бирюзе. И к одиночеству привык. Правда, еще не совсем. Сделаешь свою работу, обойдешь десять-пятнадцать километров, соберешь дань с лесных тропок и еланей, распялишь для просушки полсотни, а то и больше шкурок кротов на широких плахах и сидишь потом остаток дня без дела. А безделье для человека - самый первый враг. Тут на тебя нападут тоска, а то и страх. Первые дни, чтобы не скучать, не оставаться с мыслями наедине, я старался как можно больше ходить, работать, уставать. Ведь чем больше умаешься, тем крепче и безмятежнее спишь. Осинник, какой разросся вокруг избушки, весь вырубил, выкорчевал, к черной речке сделал ступеньки. А когда новых дел не оказалось, сходил домой, набрал в библиотеке книг. Так вот и жил, кротоловничал. Однажды возвратился с промысла на стан и опешил. Возле помойки вижу какое-то странное рыжее существо. Птица не птица, зверь не зверь. Стоит на двух широко расставленных лапах и глотает брошенные мною тушки ободранных кротов. Одну проглотит, закатит глаза под лоб, моргнет и снова отправляет себе в рот вместе с костями и потрохами кусок мяса почти с кулак. Я удивился. Кто же это такой? Сам маленький, а ест... как не знаю кого и назвать. Мой пес Дружок с овчарку, и то по целому кроту не глотает, а этот, замухрышка, ест с такой жадностью. Подхожу ближе. Тьфу ты. Да это филин. Не взрослый, а цыпленок. Видно, вывалился из гнезда и пошел искать себе еду. Вот так вот! И ростом-то он всего с добрую курицу, весь в пуху, без перьев, а голова - с блюдечко, круглая и словно приросла к плечам. Увидел меня, хотел убежать, но не мог, объелся, и упал на огромный, раздутый зоб. Подошел к нему, а он лежит, разевает пасть и шипит от злости, предупреждая: тронь-ка, дескать, меня, так узнаешь силу моего хищного крючковатого клюва. Голыми руками его и впрямь не возьмешь - страшен. Сходил за варежками, подхватил филиненка и понес в избушку. Думаю, пусть живет со мною. Как-никак, а живое существо. Станет скрашивать мое одиночество. А корма ему сколько угодно: кроты, мыши. Ну, принес. В углу над нарами сделал насест, к перекладинке прикрепил тоненькую бечевку, а другой конец ее привязал за лапу филину. - Вот, сиди, Филька! Другом будешь. Житуха тут тебе - разлюли-малина. Он будто понял меня, притих, присмирел, еще больше съежился и стал похож на огромное светло-коричневое яйцо. А когда освоился на новом месте, начал изредка пощелкивать клювом, открывать и закрывать то один глаз, то другой. Это он, видимо, наблюдал за мной. Кто я такой? Можно ли мне довериться? Вечером, с наступлением сумерек, Филька забеспокоился. Спохватился, должно быть, что находится в неволе. Начал передвигаться по насесту от одной стенки к другой, потом спрыгнул с перекладинки на нары, запутался в бечевке, упал и захлопал короткими куцыми крыльями. Я хотел ему помочь подняться, так он зашипел на меня по-змеиному и больно-пребольно тяпнул по руке до крови. Тут я вскипел, разозлился, отрезал ножом бечевку возле лапы и выкинул непокорного своего жильца за порог избушки. - Ступай на все четыре стороны, раз не понимаешь добра! На другой день вернулся из похода с полной сумкой. Часть кротов по дороге освежевал.