слух: вероятно, мальчишка тоже недавно явился и мать ласково выговаривает своему любимцу. Нет, второй голос был тоже мужской. Неужели отец? Небывалый случай! Однако нет, это не скрипучий голос отца. - Мне показалось, что кто-то прошел по коридору, - проговорил незнакомый голос. - Глупости, тут некому быть! - уверенно ответил Эрнст. - Этот бездельник Отто редко ночует дома. Отто закурил и посмотрел на стенку, словно ища более тонкого места. Некоторое время за нею царило молчание. Снова заговорил гость: - Отец злится на меня после сделки с сукном. Твой братец стоил ему слишком дорого. Отто прижал ухо к шершавой бумаге обоев. - Дешевле никто не устроил бы ваше гнилье, - сказал Эрнст. - Дешевле! А ты знаешь, что он проделал? Я не хотел тебе говорить - все-таки он твой брат... - Об этом можешь не беспокоиться! "Вот мерзавец"! - подумал Отто. То, что он услышал дальше, заставило его сесть в постели. - Он прислал к отцу свою француженку. Она притащила записку о том, что если мой родитель тут же не выплатит изрядную сумму, то впредь не будет принята ни одна партия. - Вот гусь! - Эрнст расхохотался. - Записку отец взял, но денег не дал и сказал, что если что-нибудь случится с его сукном, то он представит эту записку куда следует. - Твоему старику, видно, палец в рот не клади. - О, он у меня бодрячок! Но самое забавное дальше: старикан не упустил курочку твоего Отто. Отто уронил окурок между стеной и постелью. - Врешь! - Папаша сказал ей, что предпочитает истратить деньги на нее, а не на армейского хлыща! Там, за стеною, оба прыснули смехом. Отто вскочил с постели. Он просто жалкий простофиля по сравнению с этими предприимчивыми сопляками. Вот, оказывается, как нужно жить! Он остановился перед столом, на котором стояла фотография Сюзанн. Она ищет Эльдорадо? По мере того как он размышлял, все становилось простым и цинически ясным. Как будто у него теперь тоже нет своего Эльдорадо? А Кроне с кассой гестапо? Отто получит свое из сейфов господина Гиммлера! Успокоившись, он закурил и прилег на постель. Через несколько минут послышалось его ровное дыхание. Отто спал спокойно, как человек, у которого нет причин видеть дурные сны. 17 Испытание Тельмана продолжалось сорок семь дней. Сорок семь дней - в каменной норе, где не было ничего, кроме койки и параши, где нельзя было встать, так как свод нависал над головой на высоте полутора метров; в норе, недоступной ни малейшему звуку, так как даже тюремщики в коридоре ходили на войлочных подошвах; в норе, лишенной всякого света, даже искусственного. Фонарь изредка вносили в камеру, чтобы дать Тельману возможность прочесть фальшивки, сфабрикованные в гестапо под видом писем от родных. В первом же письме якобы старик отец сообщал Тельману о казни нескольких коммунистов. В письме были подобраны имена тех товарищей, о смерти которых заключенные знали еще до того, как Тельмана "спустили в мешок". По мнению Кроне, это должно было внушить Тельману веру в подлинность писем и доверие к следующей записке, состряпанной от имени жены. Роза, так же как отец, умоляла Тельмана прекратить сопротивление. В доказательство его бессмысленности она сообщала об измене нескольких партийных друзей Тельмана, будто бы отрекшихся от своего дела, от партии и даже перешедших на службу к нацистам. "Во имя нашего мальчика, во имя всего нашего будущего, твоей и моей жизни умоляю тебя, Тэдди: довольно, довольно! Это бессмысленно. Мы все это поняли, и мы все умоляем тебя об одном: вернись..." И, наконец, "добрый" тюремщик однажды, будто тайком от начальства, подсунул Тельману вместе с фонарем фальшивый номер "Роте фане". Там было напечатано средактированное в гестапо "Решение Исполкома Коминтерна о прекращении подпольной борьбы германской компартией и роспуске ее ЦК". "Роте фане" сообщала, что было достигнуто соглашение с Гессом об амнистировании коммунистов и об освобождении их из концлагерей и тюрем. И на полях газеты было нацарапано: "Дай им это слово, Эрнст, - и ты будешь свободен. Пока они держат свое слово: я на свободе. Ждем, ждем тебя". Почерк приписки был срисован гестаповскими графиками с перехваченной записки без подписи. Номер "Роте фане" отпечатали по приказу Геринга в одном экземпляре в типографии гестапо. Но ничто не помогало - ни поддельные "письма родных", ни сфабрикованный в гестапо фальшивый номер "Роте фане". Тельман не читал этих записок; он даже не взглянул на "Роте фане"; он знал им истинную цену. Он не отвечал и на вопросы следователя. На сорок восьмые сутки тюремный врач, под наблюдением которого происходило искусственное питание Тельмана, отказавшегося принимать пищу, заявил, что не ручается больше ни за один день его жизни. Заключенный может умереть от отсутствия движения и от недостатка кислорода. Геринг приказал вызвать этого врача. - Что вы выдумали?! - крикнул он. - Человек, которого кормят, не может умереть! - К сожалению, экселенц, может. - Если бы вы сказали, что он сходит с ума, я бы вам поверил. - Как ни странно, он не проявляет признаков ненормальности. Геринг смотрел на врача так, словно тот нанес ему личное оскорбление. Наконец буркнул: - Что же вы предлагаете? - Это зависит от того, экселенц, чего вы хотите. - Я хочу, чтобы он сдался! - Умер?.. Геринг зарычал так, что врач невольно попятился, хотя их разделял широкий стол. - "Умер, умер"! Это я умею и без вас! Он должен жить! Жить и сдаться! - Тогда нужно изменить режим, экселенц... Геринг подумал и мрачно спросил сидевшего тут же у стола Кроне: - Что вы думаете? - Повидимому, для него нужно придумать нечто новое, - задумчиво проговорил Кроне. - Но сначала я предложил бы дать ему почувствовать жизнь как можно полней - воздух, прогулки, покой, отличное питание... даже газеты. Геринг расхохотался, принимая это за шутку, но Кроне был серьезен. - Если он потерял вкус к жизни, то должен получить его заново. А тогда... тогда подумаем о чем-нибудь новом. - Умно! - воскликнул Геринг и тут же отдал по телефону приказ тюремным властям. Пока шли эти переговоры, Кроне несколько раз, нахмурившись, взглядывал на часы. Когда они остались вдвоем, он сказал: - Если он снова поймет, что жизнь кое-чего стоит, вы поговорите с ним. - Вы не оставили этой идеи? - А ради чего же мы столько времени старались? Он стоит больше, чем старая кляча Лебе. - Кстати о Лебе. Как с ним дела? - Отлично. - Он согласился опубликовать отказ от социал-демократической платформы? - Да. - Не так плохо, Кроне, а? - Геринг повеселел. - Лидер социал-демократов и бывший президент рейхстага! Это кое-чего стоит, а? Приход адъютанта помешал Кроне ответить. - Мистер Друммонд, экселенц... - сказал адъютант. Кроне вздохнул с облегчением: "Малый точен". - ...настойчиво просит приема! - докончил адъютант. - Кто?.. Зачем?.. - буркнул Геринг и вопросительно посмотрел на Кроне. - Вспоминаю это имя, - сказал тот. - Следовало бы его принять. Этот Друммонд - абсолютно чистая фигура. Он торгует полезными вещами. Назначьте ему время, экселенц, но... - Ну, ну, не смущайтесь... - ...осторожности ради, прежде чем прикасаться к его бумагам, передавайте их мне на проверку... - И, уже откланиваясь, добавил: - Не забудьте о свидании с Тельманом, экселенц! В ту же ночь Тельман был переведен из "мешка" в изолированную палату тюремной больницы. Тельман не был в силах шевелиться, говорить. Он только время от времени с очевидным трудом поднимал веки, и его изумленный взгляд на миг обращался к окну. Тельман выдерживал свет какую-нибудь минуту, не больше. Веки снова опускались на отвыкшие от света глаза. Еще через сутки его взгляд продолжал оставаться единственным, в чем проявлялись признаки жизни. Тело было по-прежнему неподвижно, губы не издавали ни звука. Так продолжалось несколько дней. Но не это служило предметом удивления привыкшего ко многому тюремного персонала. Удивительным было другое: Тельман отказывался есть. Пришлось снова пустить в ход искусственное питание, чтобы поддерживать его силы. Тюремщики и врачи были потрясены тем, что человек, вернувшийся из каменной могилы, мог сказать то, что сказал, наконец, Тельман: - Я буду принимать только обычную тюремную пищу, такую же, какая дается другим заключенным. Я буду принимать ее только в обычной тюремной камере, такой же, в какой содержатся мои товарищи. Это было событием: он, ни разу не раскрывший рта за сорок семь суток пребывания в каменной могиле, он, из которого ни одна пытка не исторгла стона, заговорил. "Номер двести четвертый заговорил!" Телефонные звонки, рапорты... Однако радость тюремщиков была недолгой: Тельман говорил одну минуту. Ровно столько, сколько нужно было, чтобы один раз сказать то, что он сказал. Он не дал себе труда повторить оказанное ни директору тюрьмы, ни следователю, ни прокурору. Только пришедшему в палату Кроне он сказал еще одну фразу: - Ни с одним фашистом я говорить не стану. Прошло две недели. Прошло три. Геринг несколько раз спрашивал Кроне о том, когда можно будет поговорить с Тельманом, но Кроне не мог ему на это ответить ничего определенного. Кроне готов был теперь отговорить Геринга от этой встречи, если бы тот не сказал: - Глупости, Кроне. Не верю! Вы просто не умеете взяться за дело! Через несколько дней Кроне с удивлением убедился в том, что Геринг был у Тельмана. Разговор велся в палате один на один. Но даже Кроне Геринг не сказал о том, что услышал от Тельмана. Только по взбешенному лицу министра, когда он вышел из палаты, да по ярости, вспыхнувшей в его взгляде при упоминании о Тельмане, Кроне мог судить, что там произошло. Вероятно, чтобы утешить себя, Геринг сказал: - Лебе дописал последнюю страницу в истории марксизма в Германии. С этим покончено! - Буду счастлив, если это окажется так, - уклончиво заметил Кроне. - Это так, и так останется навсегда! - Геринг рассек воздух ребром толстой руки. 18 Отто редко давал себе труд возвращаться к тому, что казалось ему пройденным этапом жизни. Жизнь представлялась ему достаточно увлекательной и такою, какой была, чтобы стоило отнимать у себя время на бесполезные размышления о том, что было, или о том, что будет. Он оставлял без внимания многое из того, что расценивал как мелочь, которую не только не стоит замечать, но на которую подчас лучше даже закрыть глаза, чтобы не доставлять себе лишнего беспокойства. Он был далек от того, чтобы задумываться над тем, что делает Сюзанн в те часы, когда она не бывала с ним. Она могла заниматься чем угодно: быть журналисткой, переплетчицей или любовницей другого. Все это касалось Отто лишь в той мере, в какой могло поставить его в неловкое положение в обществе либо лишить какой-то суммы удовольствий или удобств. Сюзанн была в действительности гораздо более смышленой и ловкой особой, чем это казалось не только Отто, но и его более опытному предшественнику - Хайнесу. Она ни разу не дала ни тому, ни другому повода заподозрить, что у нее есть другая жизнь за пределами той, в которой они сами принимали участие. Они знали, что Сюзанн - берлинский корреспондент великосветского парижского журнала "Салон". Этим положением объяснялось в ее жизни многое: необходимость часто бывать вне дома, посещать ателье модных портних, бывать на скачках, выставках и на тех вечерах миттельштанда и бюрократии средней руки, на которые удавалось проникнуть. Поэтому и сегодня, вздумай Отто позвонить Сюзанн и не застань ее дома, он был бы недоволен, потеряв вечер, но ему и в голову не пришло бы задуматься над тем, где она может быть, чье общество она предпочла ему. Назавтра он выслушал бы ее объяснение и был бы далек от мысли проверять. Она же, в свою очередь, предпочла бы выдержать самую бурную сцену ревности со стороны Отто, чем сделать хотя бы ничтожный намек на то, что в действительности произошло с нею именно в этот вечер. ...Она сидела в "Казанове". Программа кабарэ подходила к концу, когда к столику Сюзанн подошел Роу. Ни костюмом, ни наружностью он не выделялся из окружающей его толпы посетителей, и только опытный глаз признал бы в нем не немца. Сюзанн знала его под кличкой "капитан". Она знала, что он бывший моряк, что он занимается журналистикой и является корреспондентом английской газеты. Но кроме всего того, что знали о капитане Роу и другие, Сюзанн знала о нем еще одно: он был человеком, пославшим ее в Берлин. Это Роу заставил ее стать журналисткой. Роу сделал ее "дочерью" незнакомого ей маленького старого француза. Это он, капитан Роу, полновластно распоряжался ее жизнью с тех пор, как она дала ему поймать себя на пустячной краже в ювелирном магазине. Роу поймал ее и, поймав, разыграл покровителя. Ровно настолько, насколько ему понадобилось, чтобы заставить ее полностью служить ему. Роу долго не давал ей никакой работы. Он держал ее впроголодь, заставлял наизусть заучивать целые главы первых попавшихся ему под руку книг, запоминать длинные, непонятные ей доклады, целые скучные передачи радиокомментаторов. Он тренировал ее память. Он посвятил ее в приемы конспирации, обучил тайнописи. Еще и еще раз убедил ее в том, что она всецело в его руках. После этого он дал ей задание. Ее путь лежал в Германию. Там было поле ее будущей деятельности. План был разработан тонко и точно. Расписан каждый шаг. Вплоть до того, что, добравшись до коричневых вельмож, она должна будет сделать так, чтобы и те, в свою очередь, захотели отыскать путь к ее сердцу. Ее обязанность - помочь им на этом пути. Ею были довольны все: и капитан Роу, издали наблюдавший игру, и Хайнес, и сменивший его Отто фон Шверер. Вопреки своим ожиданиям, была довольна и Сюзанн. Работа оказалась по ней. Хорошенько запоминать все, что говорили в своем кругу руководители СА, и, по возможности, стенографически излагать это шифром в виде статеек для "Салона" было не такой уже жестокой расплатой за право вести веселую жизнь. Она не задумывалась о том, на кого работает и каков скрытый смысл ее работы. Единственное, что ее по-настоящему интересовало, была обратная почта из "Салона", изредка и скупо приносившая ей гонорар. "Капитан" не был щедр. Но он не был и назойлив. С тех пор как Сюзанн покинула Париж, он ни разу не дал ей знать о себе, ни разу не назначил свидания. И вот впервые сегодня в "Казанове" она снова увидела его. Она безропотно последовала за ним в автомобиль, доставивший их в маленькую гостиницу. Горничная внесла в номер бутылку вина и с профессиональной улыбкой пожелала "спокойной ночи". Роу, слегка толкнув Сюзанн в плечо, усадил ее в кресло. Несколько минут он молча, заложив руки в карманы и попыхивая трубкой, расхаживал по маленькому номеру, потом подсел к Сюзанн. Он негромко говорил о том, что теперь Сюзанн может быть совершенно спокойна за свой "тыл". Человек, игравший роль "папа", который был ей нужен как прикрытие на первое время, закончив свое дело, навсегда вышел из игры. Она может действовать теперь совершенно уверенно, не боясь провала, если только сама не совершит какой-нибудь ошибки. Роу сказал ей, будто придерживается того принципа, что даже самый маленький агент должен ясно представлять себе выполняемую задачу. Поэтому он, Роу, считает, что настало время открыть ей, на кого она работает и в чем конечная цель ее работы. Он заверил ее, что безопасность Франции требует повседневной осведомленности о замыслах командования штурмовых отрядов. Задача Сюзанн заключается в том, чтобы через посредство Отто Шверера и других офицеров-штурмовиков, с которыми она сталкивается, постоянно следить за их разговорами и делами и информировать Роу. Он встал, выколотил трубку о край пепельницы. - Здесь, на столе, деньги за номер и вино. После моего ухода не одевайтесь, прежде чем горничная не убедится в том, что вы были в постели. И ушел, сделав приветственное движение рукой. 19 Генерал Гаусс отдернул занавеску у окна вагона. За стеклом было черно. Изредка проскальзывал, как искорка от паровоза, огонек будки путевого сторожа или, может быть, одинокого крестьянского дома где-то на склоне невидимой горы. Глядя в темноту, Гаусс думал о предстоящем свидании с Гитлером. Он все время возвращался мыслью к тому, что знал о Гитлере со слов своих друзей-военных, бывших в Мюнхене и знавших нынешнего канцлера еще в те времена, когда он был простым провокатором. Воспитанный поколениями юнкеров-пруссаков, Гаусс полагал, что между ним и рожденной его собственной военной средой темной личностью канцлера-ефрейтора нет и не может быть ничего общего. Ему и в голову не приходило, что они были сообщниками в замышляемом преступлении - превращении германского народа в пушечное мясо для иностранных и отечественных вдохновителей "похода на восток". Гауссу казалось, что если даже Гитлера объявят богом немцев на земле, а не только канцлером, фюрером и кем угодно еще, он, Гаусс - потомственный прусский юнкер и генерал, - имеет право смотреть свысока на этого ефрейтора-австрияка. Для генерала Гитлер был и оставался не кем иным, как наемником его, Гаусса, класса господ, класса хозяев Германии, стремящихся за счет народа, ценою любых жертв обеспечить свое положение от каких-либо внутренних потрясений. И вместе с тем, если Гаусс не отказывался верить одному из своих наиболее умных и заслуживающих доверия коллег - генерал-полковнику Людвигу Беку, - именно такого рода потрясение следовало предвидеть. Не встряску, к каким немецкий генералитет привык во времена Веймарской республики, а настоящее потрясение основ военной организации. Таким потрясением, предвидимым Беком, было оспаривание прерогатив генерального штаба со стороны кучки карьеристов и дилетантов, сгруппировавшихся вокруг нового канцлера. Сам Гаусс давно уже не работал в генеральном штабе, как таковом, но продолжал числиться по нему. Как для всякого генштабиста, пиэтет этого учреждения оставался для него на прежней высоте. Понятие "генеральный штаб" было для него мерилом, а может быть, и синонимом высшей военной мудрости. Поэтому угроза существованию или хотя бы самостоятельности и авторитету этого учреждения представлялась ему покушением на правопорядок в армии. А поскольку армия, в понимании Гаусса, была основой национального правопорядка в Германии, то вывод был ясен: выбить подпорки из-под генерального штаба - значило лишить Германию базы для существования в том смысле и виде, какой мыслился единственно возможным всякому представителю военно-прусской верхушки немецкого общества. Как ни парадоксально это звучит, но потеря Пруссией былой исключительности, низведение ее на роль одной из земель империи не повлияли существенно на роль восточно-прусского юнкерства. Оно сохранило господствующие позиции в военно-бюрократическом аппарате государства. Первый испуг, овладевший буржуазной и бюрократической верхушкой общества в дни революции восемнадцатого года, был быстро забыт. Капитаны германской тяжелой промышленности, вроде Стиннеса, представители высшей бюрократии эпохи монархии и генералитета даже как будто стыдились вспоминать те дни, когда они, устрашенные революцией, согласились на учреждение республики. Напротив, Гаусс не без гордости вспоминал теперь события, последовавшие за первыми днями жизни Германии без кайзера. В памяти вставала заслуживающая, с его точки зрения, почестей фигура Гренера. Вот кому армия действительно обязана тем, что она существует и пока еще занимает достойное ее положение в государстве. Не всякий начальник главной квартиры на месте генерала Вильгельма Гренера нашел бы правильный путь в те дни, когда Карл Либкнехт водрузил над королевским дворцом в Берлине красный флаг и провозгласил власть Советов. А правильный путь, как полагал Гаусс, заключался в том, что был заключен тесный союз с социал-демократами. Это может кое-кому показаться странным, но Гауссу представляется, что позднейший отказ от союза с социал-демократами - грубая политическая ошибка. Он считает, что тех субъектов было куда легче приспособить для нужд сословия господ, желающих оставаться хозяевами Германии, чем нынешних башибузуков в коричневых рубашках. Чтобы заставить их реагировать на поводья, приходится тратить чересчур много силы. Фашистский конь оказался тугоуздым... - Да, - думает Гаусс, окруженный облаками сигарного дыма, - прав был Гренер, использовав секретный прямой провод между Спа, где находилась императорская ставка, и Берлином для переговоров с Эбертом и Шейдеманом. Миссия примирения офицерского корпуса с республикой, выполненная Гинденбургом, по идее и под наблюдением Гренера, заслуживает вечной благодарности... Гренер, разумеется, не мог высказать в лицо уходящему в политическое небытие императору то, что сказал за его спиной: "Присяга на верность монарху - только идея". Он должен был сказать Вильгельму именно то, что сказал: "Ваше величество, не следует рассчитывать на то, чтобы фронтовой солдат стрелял в другого фронтовика, с которым он четыре года лежал в окопах и вместе боролся против иноземного врага". Гренер должен был помешать и помешал Вильгельму организовать поход на революционный Берлин во имя того, что он назвал "только идеей". В то время такой поход означал бы поражение армии не на фронте борьбы с внешним врагом, а на внутреннем фронте. А такое поражение повело бы к тяжким последствиям для идеи порядка, которому всегда служила, служит и во веки веков должна служить германская армия. Именно так, как поступил Гренер, и должен был поступить умный генерал: издать приказ, разрешающий образование в армии советов солдатских депутатов. Гаусса не была в те дни в Спа, но он ясно представляет себе, какого труда стоило Гренеру добиться от Гинденбурга, чтобы старый фельдмаршал подписал этот приказ. Гренер потом рассказывал Гауссу, как ему приходилось умолять, грозить и доказывать, что такой ход не капитуляция, а только маневр. - Сегодняшний день требует жертв во имя спасения того, что мы можем и должны спасти, - сказал тогда Гренер. В эти дни у Гинденбурга был такой вид, будто он обдумывает только одно: как бы половчее увернуться ото всего и последовать за Вильгельмом в Голландию. Но слова Гренера о том, что жертва будет лишь временной и чисто формальной, что солдатские советы будут так же распущены в армии, как их разгонят в тылу при помощи Эберта и его клики, подействовали, наконец, на главнокомандующего. 9 ноября на вопрос Эберта по прямому проводу: "Чего вы ждете от нас?" - Гренер уже мог ответить: - Господин фельдмаршал ждет от германского правительства, что оно поддержит офицерский корпус в его борьбе за сохранение дисциплины и строгого порядка в армии. - Еще чего? - спросил Эберт. - Офицерский корпус надеется, что правительство будет бороться с большевизмом. Офицерский корпус предоставляет себя в распоряжение правительства для этой борьбы. Ответ Эберта, последовавший после недолгой паузы, определил дальнейшее в политике армии: - Передайте господину фельдмаршалу благодарность правительства. А самым смешным было то, что когда в Спа прибыли делегаты Центрального комитета советов, майору Шлейхеру удалось их убедить в необходимости поскорее создать бюро солдатских депутатов в самой ставке. Это было важной победой: приказы ставки, требующие от солдат дисциплины и подчинения офицерам, стали скрепляться их собственными солдатскими депутатами. У Гренера были основания потирать руки от удовольствия: "политический майор" действовал достаточно ловко. Гаусс поймал себя на том, что при этом воспоминании он сам машинально потер друг о друга сухие ладони. Это движение прервало ход его мыслей. Ему даже показалось, что он напрасно все это вспоминает, что те далекие события не имеют никакого отношения к тому, в чем ему самому приходится принимать участие теперь. Он оторвал взгляд от темного окна и достал новую сигару. Но по мере того как пальцы привычными движениями, без участия воли срывали колечко, обрезали конец сигары, зажигали спичку, всплывали все те же мысли. Только череда их стала быстрей. События сменяли друг друга. Вот Гренер дает установку: "Разбухшая миллионная армия может распадаться. Но офицерский корпус должен быть сохранен. Он должен существовать. Будущность Германии немыслима без этого ядра дисциплины и силы, без волевой энергии, заключенной в корпорации германского офицерства, без людей, умеющих командовать и повиноваться". Много позднее в разговоре с Гауссом Гренер как-то сказал: - Теперь вы согласитесь: нас спас приказ о разрешении образовать солдатские советы? Но вот наступили "критические" дни декабря 1918 года. Всегерманокий съезд советов принял решение об уничтожении погон, о запрещении носить оружие вне службы и, главное, о полном подчинении армии Совету народных уполномоченных, то-есть правительству республики. Верховное командование запротестовало. Гренер заявил Эберту по прямому проводу: - Господин фельдмаршал рассматривает решение съезда как нарушение обещаний, данных в первые дни революции. - Позвольте, господин генерал... - пытается Эберт перебить Гренера. Тот ничего не хочет слушать: - Господин фельдмаршал объявляет это решение незаконным... Фельдмаршал, я и все главное командование ставят свою судьбу в зависимость от разрешения этого вопроса!.. - Прошу вас, господин генерал, успокоить господина фельдмаршала, - спешит заверить Эберт. - Мы должны попытаться ловкими переговорами уладить это неприятное дело. Он просит Гренера приехать в Берлин на совместное заседание министров с Центральным комитетом советов. И вот 20 декабря берлинцы могли видеть, как по Лейпцигерштрассе, где расположено военное министерство, шагали генерал Гренер и сопровождавший его майор Шлейхер - начальник бюро первого генерал-квартирмейстера. Этот недавно еще никому не известный офицер стал фактически начальником политического штаба ставки. На заседании Центрального комитета Гренер категорически заявил, что приведение в исполнение решения съезда повлечет за собою немедленный уход в отставку всего верховного командования. Это, в свою очередь, по его словам, приведет к неизбежному общему хаосу в армии, а значит, и в стране. Социал-демократы добились принятия этого ультиматума и похоронили решение съезда... Социал-демократы... Эберт... Гаусс хорошо помнит эти фигуры. Командование не ошибалось, делая ставку именно на них. Стоит только вспомнить процесс Эберта, когда он возбудил дело против какой-то газеты, - Гаусс уже не помнит, против какой именно, но помнит, что газета была правая, - она обвиняла Эберта в том, что он был участником революции восемнадцатого года. Эберт запротестовал. Он заявил, что подобное подозрение бесчестит его и призвал в свидетели Гренера. Кто знает, послужило ли выступление Гренера к накоплению Эбертом политического капитала в социал-демократическом понимании, едва ли... Но что подозрение в революционности Эберта было снято - нет никаких сомнений. - Мы стали союзниками в борьбе против большевизма, - заявил тогда Гренер. - Мы поддерживали телефонную связь по секретному кабелю, соединявшему ставку с канцелярией президента. Речь шла о том, чтобы вырвать власть из рук советов рабочих и солдат. Десять дивизий должны были войти в Берлин. Эберт согласился с этим, дав одновременно согласие на стрельбу боевыми патронами. Мы разработали программу, которая предусматривала очищение Берлина после вступления в него войск. Этот вопрос также обсуждался с Эбертом, которому мы особенно благодарны... Гаусс мысленно усмехнулся: Вильгельм II и его канцлер не знали, кому нужно вручить руль государственного корабля. Всю свою энергию они тратили на то, чтобы опорочивать социал-демократов и бороться с ними. А эти господа оказались лучшими союзниками противников революции. Вот в чем и заключается, оказывается, государственная мудрость в эпоху конституционных монархий: рейхсканцлерами императоров должны быть прирученные социалисты!.. Эта мысль так понравилась Гауссу, что он даже улыбнулся. Он прищурился от поднимающегося над кончиком сигары дыма. Перед ним встал образ гренеровского спутника - Шлейхера. Тогда майор штаба в Спа, впоследствии генерал и канцлер, Гаусс дорого дал бы, чтобы знать, что этот человек думает сейчас. С кем он, куда держит курс? В свое время по его чутью можно было ориентироваться в событиях. Но, кажется, последние годы это чутье ему изменило. В те дни, о которых вспоминал Гаусс, начиналась политическая карьера Шлейхера. Это его голос удержал командование от намерения предоставить события собственному ходу, когда начался катастрофический развал берлинского гарнизона и малодушные офицеры готовы были признать, что борьба с революцией уже окончена поражением офицерства. - Нет, господа, - заявил тогда майор Шлейхер, - борьба только начинается. Все, что происходило до сих пор, преследовало одну цель: выигрыш времени. Сложить теперь оружие - значит отказаться от верной победы и обречь на гибель нашу Германию. Победа придет, за это я ручаюсь головой. Ее принесут нам добровольческие отряды! Именно эти отряды дадут правительству ту силу власти, которой ему так нехватает. - Вы хотите, чтобы "добровольцы" боролись за власть социал-демократов? - возмущенно спросил кто-то из присутствовавших на совещании офицеров. - И чтобы мы своими руками создавали такого рода отряды? В голосе Шлейхера, когда он отвечал на этот вопрос, звучала нескрываемая насмешка над тупоумием офицера: - Именно это я и предлагаю: власть социал-демократии, офицерские отряды на помощь социал-демократам! Только в этом наше спасение. Со свойственной ему холодной надменностью генерал-майор Ганс фон Сект поддержал Шлейхера. И когда была создана первая группа "добровольческой охраны "Север" - Сект принял командование над ней. Гаусс должен честно сознаться, что тогда он более чем скептически отнесся к этой идее. "Добровольческие отряды"?! О каких там отрядах может итти речь, когда армия расползается, подобно подтаявшей снежной бабе. Нельзя же заставить офицеров выполнять функции рядовых! А иначе не из кого было бы набрать даже один батальон. Теперь-то Гаусс был готов признать, что именно в них, в добровольческих отрядах, и заключалась та потенция силы, сознание которой давало командованию уверенность действий и слов. В действенность этой силы поверило и социал-демократическое правительство. Когда возникла необходимость подавления восстания матросов, засевших в королевских конюшнях в Берлине, Эберт сам обратился к ставке с просьбой прислать "добровольцев". Но ставка, в лице Гренера, ответила отказом. По ее мнению, добровольцы еще не были готовы к операциям против сил революции. Гаусс до сих пор не понимает, действительно ли добровольческие отряды еще не были укреплены, или Гренер не хотел, чтобы они были раньше времени, по частному поводу, разоблачены как противостоящая революционным массам вооруженная сила. Может быть, он предпочитал, чтобы это восстание матросов было ликвидировано по распоряжению и силами самой социал-демократии, без участия военного командования. Так или иначе, он повторил этот отказ и тогда, когда Эберт снова попросил вмешательства ставки, боясь крупных волнений в связи с похоронами жертв подавления матросского восстания. Все тот же тайный провод между Берлином и ставкой был свидетелем истерического крика Эберта: - Мы накануне большого восстания, а у меня нет сил для его подавления! - Нужно набраться терпения, - ответил Гренер, - господин фельдмаршал все еще не считает добровольческие отряды готовыми. Мы предпринимаем последнюю попытку организации вооруженных сил, необходимых нам самим и вашему правительству. Если эта попытка окончится неудачей - ваша и наша судьба будет решена вместе. В стране воцарится хаос, и к власти придет большевизм. Это был, пожалуй, первый случай в истории Германии, когда один из военных руководителей армии заявлял, что ее судьба - это судьба социал-демократии... Гренер был прав: офицерские отряды и "добровольческие" части нужно было сохранить для будущего. Стоит вспомнить, что думали по поводу "добровольческих" организаций англо-франко-американцы. Насколько помнится, представитель Англии в Берлине лорд д'Абернон недвусмысленно заявил, что считает французское требование о полном разоружении националистических военных организаций сумасшествием. Да, так и было заявлено: сумасшествие подрубать сук, на котором сидишь. С англичанами были вполне согласны и американцы. Приехавший в Германию в качестве специального представителя президента США Вильсона Уильям Буллит доносил в Вашингтон: "Если мы не окажем достаточной поддержки правительству Эберта, Германия станет большевистской". Такая поддержка означала прежде всего закрыть глаза на существование тайной военной силы. Во-вторых, это значило помочь снабжению этих тайных военных формирований боевым снаряжением и продовольствием, которого Германии нехватало даже для детей. И вот, одной рукой - официальной - разоружая германскую армию, другой рукой, по секрету от своих собственных органов и от французского партнера, англо-американцы снабжали всем необходимым "черный рейхсвер". Этого было достаточно, чтобы понять: играя на "красной опасности", руководители немецкого государства всегда смогут договориться со своими бывшими врагами. Это было очень важным уроком на будущее. Впрочем, Гаусс хорошо помнит, что в тот период его пребывания его заинтересовали не только эти переговоры о "добровольческих" отрядах. Одновременно с нотацией, прочитанной по прямому проводу Эберту, Гренер потребовал от социал-демократического правительства замедления эвакуации германских войск из занятых ими областей России. - Фельдмаршал и я полагаем необходимым не только задержать эвакуацию указанных войск, но даже начать наступательные действия в Курляндии. Этот разговор особенно хорошо запомнился Гауссу, потому что он наиболее близко касался лично его. Ведь ему были поручены секретные переговоры с маршалом Фошем как главою союзного командования на Западном фронте. Германское командование предлагало объединение сил побежденной Германии с войсками победителей для осуществления решительного наступления на Советскую Россию. Гаусс никогда не был поклонником Макса Гофмана, - отсюда, вероятно, и значительная доля его неприязни к Швереру, - но Гофман был прав, когда заявил тому же д'Абернону: - Все мои мысли подчинены главной идее: ни один вопрос в мире не может быть разрешен до тех пор, пока западные государства не объединятся для уничтожения Советского правительства. Договоренность между Англией, Францией и Германией о нападении на Россию - жизненная необходимость. Я готов представить вам конкретный план такого нападения силами немецко-франко-англо-итало-польской коалиции... Пресловутый полковник Хауз, личный друг и представитель президента Вильсона, был полностью в курсе переговоров. Он ясно показал, что согласен с маршалом Фошем, о мнении которого доносил Вильсону: "Маршал стоит за такое решение, которое было бы на руку всем антибольшевистским элементам в России и всем соседям России, сопротивляющимся большевизму. Он даже готов пойти на сотрудничество с Германией..." Хаузу вторил Ллойд-Джордж: "Сделать ничего нельзя, пока Франция и Германия не будут единодушны. Прошу вас передать мой привет генералу Гофману, горячему стороннику антибольшевистского военного союза". Да, чорт побери, союзники могли быть совершенно спокойны, когда в Бресте на одной стороне стола сидел милый генерал Макс Гофман, а на другой - такой субъект, как Троцкий, ставший впоследствии надежным агентом Секта в России. Увы, из всех переговоров о совместном походе против большевиков практически получилось еще меньше, чем из попыток Эберта - Гренера самостоятельно развить войну на восток. Виноваты французы. Их страх перед возможностью воскрешения военной мощи Германии оказался сильнее страха перед большевизмом. (Пусть ошибка тоже послужит французам хорошим уроком на будущее!). Кончилось дело только тем, что самому германскому верховному командованию пришлось настаивать перед социал-демократами на подписании позорных и тяжких условий Версальского мира, лишь бы освободить все мало-мальски надежные части для переброски с запада на восток, чтобы хотя бы там спасти, что можно. И все же спасти не удалось почти ничего. Провалилась даже прибалтийская авантюра. Да, дьявольски сложной штукой остается политика, независимо от того, верно ли положение Клаузевица, будто война является ее продолжением, или положение Людендорфа о том, что сама она, политика, лишь продолжение войны иными средствами. Задача казалась нелегкой. Под перемирием не должно было стоять подписей генералов. Капитулировать могли штатские социал-демократы, но не германские офицеры. Армия должна была остаться непобежденной. Ее гордость должна была остаться несломленной. Но то, что казалось таким трудным, - втравить в эту двусмысленную игру гражданских политиков, представлявших новорожденную республику, - на деле оказалось совсем легким. Политические деятели из "штафирок" сами заявили, что, вероятно, людям без военных мундиров будет легче договориться с союзниками. То-есть они предложили то, о чем боялись даже и заикнуться сами генералы. Воспользовавшись этим, командование решило, что может послать в состав делегации Эрцбергера всего одного офицера. Этим ягненком, обреченным на заклание, попытались было сделать Гаусса как знатока Франции, но ему удалось увильнуть от неприятной миссии и свалить ее на другого. Гаусс до сих пор отчетливо помнит телеграмму ставки, адресованную Эберту. В те дни Гаусс не раз перечитал ее, вдумываясь в текст: "Возобновление борьбы обречено на поражение... Приходится заключить мир на поставленных врагом условиях. Считаю необходимым, чтобы министр рейхсвера Носке принял на себя руководство народом... (Да, Гаусс отчетливо помнит, так прямо и было сказано: Носке, социал-демократ Носке.) Дальше говорилось: "Только если Носке объяснит в воззвании необходимость подписания мира и потребует от каждого офицера и солдата, чтобы он и после подписания мира остался на своем посту в интересах отечества, только тогда есть надежда, что военные сплотятся вокруг Носке и этим уничтожат попытки восстания внутри страны". Телеграмма была одобрена Гинденбургом. Носке?! Ведь именно ему, тогдашнему военному губернатору Киля, правительство было обязано подавлением восстания моряков и солдат. Это было неплохим экзаменом для социал-демократа. И правильно сделал Эберт, поручив именно ему, Носке, командование силами, действовавшими против спартаковцев. Кровью пятнадцати тысяч расстрелянных им революционеров Носке запечатлел свою преданность порядку. Не у всякого социалиста хватило бы смелости (или цинизма - называйте, как хотите) заявить: "Я выступал, хотя знал, что меня будут потом изображать кровавой собакой германской революции... Что же, кто-нибудь ведь должен быть кровавой собакой... Я готов стать ею". Гаусс был уже в Цоссене, где формировались и обучались войска для борьбы против революции, когда туда приехали Эберт и Носке, чтобы провести смотр. Гаусс своими ушами слышал, как Носке, обрадованный бравым видом солдат, сказал Эберту: - Можешь успокоиться: скоро все придет в